Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Муж, жена и сатана

ModernLib.Net / Григорий Ряжский / Муж, жена и сатана - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Григорий Ряжский
Жанр:

 

 


Рядом с железными истуканами пристроил вертикально два копья с крыловидными наконечниками, три пики и алебарду – все из разных эпох. После чего вбил в стену дюбели и закрепил на костылях три рыцарских щита, на одном уровне от пола. На отдельные крючки подвесил четыре кольчужных шлема, перемежая их шпорами викингов двенадцатого века. Дальше шли боевые топоры, от восьмого до одиннадцатого столетия; Лёвка разместил их стоймя, на низкой полке, три варианта: франкский, датский кавалерийский и топор норманнского типа с симметричным лезвием.

Оставшаяся площадь, не считая пола под обеденным столом, старым, родительских времен, диваном и шестью с трудом разместившимися стульями, отошла под остатки коллекции. Мечи всех вариантов, кинжалы, раннее огнестрельное оружие: пистолеты – одни, другие, третьи, ружья – тоже «от» и «до», два мушкета: шестнадцатого века – испанский, с фитильным замком, и шведский, семнадцатого века, с колесцовым, от Густава-Адольфа. Ну и сошки к обоим в придачу.

Так и стали жить. Общая спальня и гостиная, она же склад, она же без малого музей. И третья комнатенка, по нищему остатку, но зато с дорогущим Булем.

С Прасковьей, Черепом и Гоголем все тогда у Гуглицких срослось наилучшим образом. Ада целыми днями пропадала в гимназии, взяв классное руководство у мелких и ведя предмет у большей части остальных, от восьмиклассников и до выпускников. Лёвка на своей вечно побитой, чадящей густым фиолетом «бэхе», принятой по случаю от заезжего купца взамен кольчужного комплекта из рубахи, капюшона, пары чулок и одной перчатки, мотался по городу, обеспечивая деньгами жизнь семьи. При этом старался не лишать себя и классики – личного удовольствия от собирательства в чистом виде. Процедура оценки-покупки требовала частых выездов из города, нередко приходилось вылетать по срочному вызову, чтобы не упустить подходящий шанс, что Гуглицкий и делал с той или иной регулярностью, тоже уставая, но, в отличие от жены, совершенно не жалуясь на жизнь. Тем более что коллекция не убывала, а лишь время от времени видоизменялась. Иногда – существенно: так, что даже мирный, вполне довольный получившейся жизнью Гоголь пытался возражать против такого вызывающего переустройства привычного ландшафта гостиной. Гоголь яростно вращал вываливающимися из орбит глазными шарами и злобно гавкал на Лёвку лаем Черепа, маскируя таким приемом ответственность за вмешательство в дела хозяина зубовской жилплощади. Хитер был с самого первого дня и старался ничего никому не прощать. Допускал до себя лишь Прасковью, как соратницу по прошлому недоразумению. Впрочем, об этом потом.

Чаще коллекция все же меняла свой облик в разумных границах. Ну, скажем, порой вместо привычно прислоненного к правому торцу подоконника меча-кончара, облегченного, первой половины шестнадцатого века, Аделина Юрьевна находила поутру неизвестный линзообразного сечения клинок с барельефной бронзовой вязью по рукояти и янтарной отделкой по ножнам. Плюс к тому рядом с голландским мушкетом середины семнадцатого века неожиданным образом обнаруживалась сильно траченная серебряная пороховница в паре с плечевым кожаным ремнем той же эпохи практически в идеальном состоянии. А то исчезали вдруг обе сошки из-под мушкетов, но через пару недель так же внезапно возвращались обратно, правда, уже с другой развилкой. И так далее по кругу, и круг тот не кончался.

Неизменными оставались лишь Лёвкины рыцари, стражи Зубовской квартиры, оба в полнейшей экипировке, словно готовые защищать Гуглицких и их жилплощадь от любого постороннего нашествия.

Со временем Аделина к таким перемещениям предметов в собственном доме привыкла и к четвертому году совместной жизни почти перестала отвлекаться на пустое. Тем более что денег на жизнь хватало, и за эту часть домашнего бытия ответственность лежала не на ней. Порой лишь искренне радовалась тому почти детскому возбуждению, которое испытывал ее муж от очередной притащенной им в дом железной штуковины. В такие удачные по жизни дни Лёвка бывал особенно обходителен и весел. Приладив артефакт на выделенное место, бежал за мороженым и водкой. Середины между этими двумя видами провианта не предполагалось. Подобные разнополюсные края, как в увлечении своем, так и в еде, Льва Гуглицкого вполне устраивали. Разве что после первой ложки мороженого коллекционер снова переходил на водку и больше к сладкому полюсу уже не возвращался: и не хотелось, и забывал.

Вечером такого дня обязательно приставал. Сначала – с рассказом об удаче, и сразу вслед за этим – уже к самой Адке, натурально. Основное возбуждение отступало лишь после финальных Адкиных спазмов. А окончательно отпускало – когда, налюбовавшись и облазив приобретение с лупой, через десяток-другой дней Лёвка пристраивал его новому получокнутому собирателю, готовому принять штуковину на условиях лучших, чем принял сам он. Но отпускало, правда, лишь для того, чтобы через неделю или две вновь заставить его укатить в какой-нибудь Невинномысск за каким-то скифским медальоном во вполне пристойном состоянии, но с фуфловой защелкой – чего совершенно невозможно было скрыть от внимательных глаз Льва Гуглицкого.

В оружейной тусовке Лёвку знали и доверяли. Давали вещь на комиссию и не ждали подвоха, верили абсолютно. Такое доверие коллег по их тесному и не слишком доброжелательному сообществу не раз помогало Гуглицкому прилично наварить сверх цены. Успевал обернуться с экспертизой на стороне, уяснить для себя способ беззлобно изобличить продавца и вовремя отказаться. В результате тот обычно шел на уступку, к тому же без обид. И если вещь не вызывала необычного приступа любви или хотя бы дежурного специфического любопытства, если не жег Лёву изнутри неодолимый призыв взять вещицу на короткий постой в зубовской гостиной, если не тянул артефакт на чувство крепкого наследства и не ощущался как вложение на века, то Лёва тут же вкручивал его вдвое дороже, усердно работая словом и лицом – от безжалостно строгого анализа состояния антикварного рынка до восторженной участливости в самом событии покупки. Это он умел как никто. Правда, вести торговые дела при жене обычно избегал: преследовала невнятная мысль о разоблачении, о снижении собственной в ее глазах значимости. Мысль эту он, конечно, отбрасывал, но от послевкусия в подкорке избавиться не умел. Вообще Лёвке по жизни просто необходим был камертон – нравственный, чтобы постоянно сверяться: по ноте, по звучанию, чтобы вовремя обнаружить в себе фальшак и попридержать очередной аккорд. Адка наилучшим образом подходила для этой цели.

Чаще всего дела его получались. Бывали, правда, случаи, когда удача обходила стороной. Но такое выпадало нечасто, значительно реже цеховой статистики. Да и не могло быть иначе – кроме природного хитроумия, Лев Гуглицкий был еще умен, маневрен и недурно самообразован. И тем хотел нравиться Адке, хотя не любил себе в этом признаваться. Прятался за шутки. И было стыдно – оттого приходилось ерничать чаще, чем хотелось. Цветов Лёвка избегал, не покупал их никогда и Адке не дарил. Если что, отмахивался и дурачился, изображая домашнего шута. Не жмотничал, конечно же, ни боже мой – просто стеснялся излишне нежничать с женой, используя этот растительный ухажерский атрибут. Ну не разрешал он себе становиться одним из толпы, увертывался, скрывался за шуткой, желая избежать проявления банальности по отношению к любимой женщине. Ну что есть цветы? Ну кто, скажите на милость, не дарит бабам цветов? Только те пацаны и дядьки, какие не дарят и духов. Но эти же самые вольные ребята, обделенные пошлостью, придут и, чуть потупившись, вручат любимой пугачевскую монету. Или же того пуще – нормально сохранившуюся стрелу из колчана времен Золотой Орды. Хочешь – нюхай, хочешь – любуйся, с гарантией, что не завянет и не завоняет потом как разово срезанное растение, помещенное после произведенного акта вандализма не в кожу, дерево, латунь или серебро, а равнодушно сунутое в вульгарный целлофановый куль. А хочешь – потрать сразу. Или же потом, с помощью спеца. И знай – чем больше вещь держишь, тем больше после наживешь.

4

В общем, в силу разных причин, но главное, из-за нескончаемой какой-то суеты, времени да и сил обихаживать дом практически не оставалось. Ада уставала, плюс к тому приходилось вкалывать еще и после занятий, проверять гимназические тетрадки, читать дурацкие методички, регулярно составлять отчеты успеваемости. Зачастую приходилось писать доклады к районным конференциям, к тому же еще факультативно готовила старшеклассников к городской литературной олимпиаде. Лёвка, конечно, ругался. Беззлобно, правда, и в истинно благих целях, но все равно получалось, будто занудничает.

– Ну для чего нам это с тобой, Адуська? – приставал он к жене, особенно в те дни, когда ландшафт гостиной преображался в очередной раз. – Ну подумай сама? Денег – копейки, мороки – море, времени на личную жизнь – по жалкому остатку, труд ваш – дикий, дети – в основном говнюки, благодарности – хрен.

Аделина не обижалась, понимала, что по большому счету Гуглицкому ее не хватает и что работа ее, если честно, денег в семью не приносит, а вместо этого лишь порядочно отлучает ее от дома, что не может со временем не сказаться на их с Лёвкой браке.

– Это все так, Лёв, ты, конечно, во многом прав, но постарайся и меня понять – ну нравится мне эта работа. Это и не работа даже, не процесс – это дело. Призвание. Извини за пышный слог. Ну – как у тебя с твоими железяками. Люблю, и все тут. Хочется. Тащит. Отвратительного, конечно, тоже хватает, всякого-разного, не хочу конкретно, никуда от этого не денешься, но бороться с этим, поверь, можно. Лично я стараюсь закрыть глаза на всю эту их дурацкую методику преподавания. Ну с языком еще куда ни шло, там все более-менее ничего, хотя уже сейчас заметна тенденция к тотальной безграмотности. А с литературой вообще полная труба, тупик. Они, знаешь, великих не изучают, а «ознакомительно «проходят» в отведенном объеме». На дворе конец века, а у них до сих пор – не герои, не живые люди. У них – «типичные представители», «обличители», «положительные», «отрицательные». Тетки школьные, что остались от совка, именно так преподают, как сами учили – при Брежневе и до него еще. Спрашивают – что хотел показать автор, изображая того или этого героя? Или – как характеризует деяние помещика такого-то российскую глубинку девятнадцатого века? А нужно просто научить детей наслаждаться самим языком, объяснять неустанно, почему язык этот великий, удивительный, непревзойденный. Как чудесным образом приобщиться к прекрасному, обретя целый мир гоголевских слов и чудес, как ощутить аромат свежей булки, куска старой кожи, дыма от тлеющего кизяка или содрогнуться от ощущения пронзительной свежести раннего утра, все еще затянутого понизу туманным маревом. Как приблизить безвозвратно ушедшее время с его неповторимым колоритом, с его красками, знаками, озарениями, болями, победами, печалями… Как узнать, по какой причине шинель на кошке или вате на плечах уступит дорогу шинели на кунице. И по какой неведомой причине маленький человек есть в России всегда и вечно будет так мал, что без кнута не станет помышлять о чем-то большем. Это же не загадка природы, тут же полно ясных разгадок, вполне объяснимых. Господи, да просто поговорили бы с детьми обычными человеческими словами! Ну почему какой-то заброшенный сад, в который ты забрел по нелепой случайности, облупившаяся в том саду скамейка, беседка с провалившейся крышей, забытая в той беседке истлевшая от времени и непогоды женская перчатка – почему это так немыслимо красиво, так волнительно, почему это так щемит и так лечит, но и жжет тебя потом и грызет изнутри, доставляя то блаженную, то невыносимую боль! Отчего, глядя на эту картину, душа человека замирает за миг до того, как раздастся грустная и прекрасная мелодия, живущая в его больной и вечно скребущей середине. Зачем это с нами, для чего? Почему одно из самых острых наслаждений получаем мы, когда видим, как обычные закорючки на бумаге, почеркушки, значки, обрывки изогнутых линий – чернильные следы пера, руки, сердечной мышцы одного всего лишь человека, ничем не примечательные, самые простые, знакомые каждому, обращаются вдруг в слоги и слова, которые растут, множатся на глазах, выкладываются по законам небес в законченный текст, который вдруг становится литературой, и уже она, не спрашивая нашего разрешения, заставляет нас делаться другими против тех, что мы есть: думать по-другому, иначе слышать, открывать для себя новые звуки, увидеть мир, уложенный по неизвестным тебе ранее правилам, дышать его воздухом, который отчего-то делается прозрачней и невесомей, чище и слаще на вкус, и ты ощущаешь вдруг запахи, приносимые ветром, еще не открытые для тебя, которые ты, возможно, никогда бы не почувствовал и не узнал…

– Ну ты даешь, Адуська… – восхищенно покачал головой Лёва и состроил лицо.

Всякий раз, когда Адку слегка уносило, он не мог, следя за выражением ее глаз, не восторгаться собственной женой. Такое с ним случалось постоянно, даже в те времена, когда брак их уже набрал приличный стаж и Лёвкин гормональный витамин вполне мог бы обрести присущую возрасту умеренность. В такие моменты он особенно любил ее. Всю ее, целиком, без остатка. Ее маленький тонкогубый рот, нервически подрагивающий еще сколько-то после того, как она уже выговорилась на тему важного для нее и больного. Ее чуть удлиненный самым кончиком нос, почти идеально прямой, с еле уловимым намеком на горбинку, с двумя миниатюрными, уходящими в стороны и вниз едва заметными руслами складок, берущими исток от широко разнесенных крыльев ноздрей и окончательно расправленных лицом чуть выше краешков верхних губ. И то любил в ней, как она заливчато смеялась, потому что когда в ней зарождался смех, то кончик носа ее, крохотный, трогательно заостренный миниатюрным конусом, тоже смеялся вместе с ней, шевелясь вверх-вниз по вертикали в унисон с тем, как улыбался ее рот, как щурились в этом смехе бледно-серые глаза и как, едва заметно приподнимаясь, перемещались ближе к ним гладкие бугорки кожи, обтягивающей слегка разнесенные на восточный манер скулы. Он обожал смотреть, как Адка, его маленькая Аделина, на полголовы обставившая его в росте, приподнявшись на цыпочках так, что край домашней юбки, задравшись, обнажал подколенные ямки, тянется вверх всем своим тонким телом: талией, узкими бедрами, шеей, рукой; а в руке – кусок влажной фланели, чтобы осторожно, не оставив случайной царапины, стереть пыль с его любимого рыцарского шлема эпохи раннего Средневековья – одного, затем другого. А потом так же нежно обтереть и остальные доспехи: перчатки, латы, кирасу и все под ней до самого низа латной защиты ног его пустонаполненных домашних идолов. Правда, с появлением в доме Прасковьи привычная эта картинка осталась в прошлом. Но в воображении Лёвкином она все равно присутствовала, как напоминание о собственном несовершенстве.

– Ну хорошо, а молодые училки как? – Лёва решил развить тему, видя, что Адка еще не выговорилась до конца. – И эти туда же?

Жена продолжала, не снижая градуса:

– А молодые, вроде меня, но из новых, – так тем вообще все по барабану. Многие именно так и читали книги – между делом, через главу, а то и через саму книжку. Ну кто-то ведь должен этому воспрепятствовать? Или не должен, ну скажи мне, Лёва! Половина из них по-русски говорит с трудом, в ударениях путаются, неисчислимое исчисляют, я уже не говорю о словарном запасе. Лексика – чудовищная. Многие к тому же с ошибками пишут: что грамматику взять, что орфографию. Ну ты только представь себе – пунктуация у них чаще условна, как в компе: есть запятая, нет запятой – никто уже больше этим не заморачивается. Про точку с запятой вообще не в курсе – с чем ее есть, в каких случаях употреблять. Полное ощущение, что большинство дипломов сляпано в мухосранском подземном переходе. Нет, ну ты себе мог такое вообразить когда-нибудь, а, Лёв?

Гуглицкий хмыкнул:

– А чего они в школу-то идут, новые эти? У вас же денег не платят, чего им мучить себя и людей?

– А по-разному… – Ада развела руками, – кому-то замуж так верней: думают, раз из учительниц, то вроде как тургеневскую барышню возьмут, высокой нравственности и с интеллектом, не испорченным нынешним падением нравов. Между прочим, та барышня, после которой я в эту школу пришла, в эскорт-услугах заколачивала, с вечера до утра, в рекламе известного агентства размещалась, проститутского, снимали ее два-три раза в неделю на ночь, но это уже потом выяснилось, когда ее увольняли. Математичка… Купил, кстати, чиновник из Министерства образования, глава департамента детского воспитания, член коллегии, оплатил за всю ночь. Дядька такой вроде бы приличный, в возрасте, отец семейства. Ну а девка эта нажралась, забылась и под утро разоткровенничалась, хотела выбить у него добавок к гонорару, ну якобы за секс с интеллектуалкой, с «нетипичной представительницей». Про Гоголя стала ему втюхивать, что того при вскрытии могилы нашли перевернутым в гробу и без головы. Представляешь, бред какой? Это мне наша биологиня уже потом рассказывала, классная из 9-го «А».

Лёвка заржал:

– Он, наверное, предпочитал позы с математическим наклоном. И возмутился, говоришь? Меры принял? Ну, ясное дело, как это можно допустить такое, чтоб главу и члена детского воспитания его же подопечная обслужила за небесплатно? К тому ж еще и премию потребовала. Это все равно что если б гаишный сержант тормознул своего же нетрезвого полковника и закинул насчет добавить к штрафу еще за скорость оформления протокола. Само собой, несправедливо, а как ты хотела?

Ада печально помолчала и добавила:

– Главное, ее-то выгнали, а сам он на повышение пошел, в замминистры. Теперь под ним десять, кажется, департаментов. Или даже все девятнадцать. А когда он резолюцию накладывал, личную, в горотдел, так и написал «Предлагаю вам в кратчайший срок уволить такую-то по ни доверию». Именно так написал, через «и» и отдельно. Точка.

Лёвка выдохнул и покачал головой:

– М-да-а… Ну ладно, с этими как бы все ясно, быдляк гуляет. А другие чего там делают у вас? Им-то все это зачем, если они не задвинутые на своем предмете вроде тебя?

– Лёв, в том-то и дело, что она единственная из всех более-менее нормальной была, если наш коллектив рассматривать, до меня еще. Дети ее обожали, коллеги – ни малейших подозрений, ни в чем, никогда. Кто-то завидовал, кто-то чуть ли не возносил. Сама-то математичка, но если надо, физика нашего легко могла подменить. Большая часть класса шли по ее предмету на «4» – «5», представляешь? Всегда с иголочки, подтянутая, стройная; в одежде, говорят, непременно отличалась строгостью и хорошим вкусом; вежливая всегда, улыбчивая такая, с учениками подчеркнуто на «вы». Так вот, в ночь уходила, как уже потом выяснилось, только перед завтрашней второй сменой, чтобы ночной перегар успел выдохнуться: в другие дни не позволяла себе, ни-ни. И такая дремучесть вдруг! Гоголь у нее без головы, оказывается. И без ботинка еще, кажется. Ну как это все соединить меж собой, а, Лёв? Алгебру, геометрию, репутацию, проституцию и бредовую горячку. Что-то здесь не сходится, ну не бывает так, и все тут. Чудеса просто.

– Бывает, Адусик, еще как бывает, – не согласился муж. – Это все бесы. Один ее бес отвечал за школьников и за геометрию, но только явно там не тянул, отвлекался на второго. А второй как раз четко был на своем месте – отвечал за отдельные общечеловеческие ценности. Тут все по справедливости, типичная нераздельность и борьба разноречивых интересов. Тяга к знаниям, к детям, хороший вкус, ответственность перед обществом – это одно. С другой стороны – ноги шире плеч, жесткий тариф, безлимитное бухло и не ограниченная совестью воля.

– Ну, допустим, так. Но тогда, скажи мне, в каком месте в этой твоей конфигурации присутствует ангел? – иронично озадачила его Аделина. – Про него-то ты совсем забыл?

– Никогда! Просто в этой редкой комбинации вместо ангела – еще один бес. Лишний, сверхнормативный. Ангел становится не только хранителем, но еще и искусителем. Короче, падшим. Падшим ангелом. Происходит нормальное раздвоение ангельской личности. Бесовская половина ангела дала члену из Минобра уйти на повышение, и он перевыполнил план по лиху. Поэтому и не проконтролировала как надо, чтобы дополнительное место в школе отдали еще одной проститутке с дипломом. А собственно ангельская половина этим воспользовалась и подсуетилась. И они взяли тебя. И все разложилось, но уже в обратную сторону: дети обожают, учителя относятся с уважением, зарплату твою задерживают регулярно, как и положено поступать по отношению к беспорочным трудягам. А получаемой тобой духовной отдачи явно недостает против твоих же душевных вложений. Такой неустойчивый баланс. И кто в нем перевешивает кого, догадайтесь сами, Аделина Юрьевна. – Он хмыкнул. – Ну ладно, ты. С тобой понятно, допустим, с чокнутой фанатичкой. Ну а остальные-то чего в вашей школе делают, у них-то что с балансом с этим происходит?

Ада вяло пожала плечами.

– Остальные? Ну одни просто пересиживают, пока не найдут себе вариант, где платят более-менее нормально. Кто-то в телеведущие рвется через школу, в звезды телеящика, все равно куда; ни одного кастинга не пропускают, пороги обивают, где только могут. Спать? Да ради бога, да обоспитесь, берите, пользуйтесь, не вопрос, только в телевизор пустите – все смогу, чего надо, без проблем: петь, танцевать, раздеться: могу досюда, могу ниже, с сиськами, если надо, тоже не вопрос, а еще любое ваше вести умею: детское, взрослое, злое, доброе, смешное, военное, спортивное, с музыкой, без ничего, трусы продавать в «магазине на диване», тапочки, ювелирку – тоже не бином Ньютона. – Она устало посмотрела на мужа с большим желанием закруглить разговор. – А некоторые, обычно самые к нашему делу непригодные, в школу идут из элементарных карьерных соображений. Думают, выживут старых, или же те сами скоро окочурятся – никого не останется, так им тогда добавят. Многие, должна тебе сказать, только не смейся, пошли в учителя, потому что просто не хватило мозгов поступить в другие вузы. И таких большинство – хочешь – верь, хочешь – не верь, а только это так. И что совсем неприятно – в основном не Москва. Но все они потом тут остаются, кто как. И «гэкают», и «окают», и глотают гласные, и мимика у них ужасная, а интонируют вообще черт знает как – слушать это каждый раз просто мука какая-то. А теперь и с экрана, похоже, ужас этот нечеловеческий начинает обрушиваться на нашу голову. Отвратительно. А ты говоришь, зачем я тут? Да вот за этим, Лёвочка, именно за этим, чтобы разбавлять их по мере возможности собственной реликтовой персоной.

– А вообще, – задумчиво подвел итог супруг, внимательно выслушавший Аделину, – лучше проверенный черт, чем непроверенный ангел…

5

В тот день, в девяносто пятом, когда Лев Гуглицкий притащил в дом всю эту компанию, сопровождавшую долгожданный Буль черного дерева, Аделина, к его удивлению, не очень рассердилась.

Мельком глянув на Прасковью, Ада сразу догадалась – это скорее Лёвкин сюрприз, чем непредвиденная неприятность. С первого взгляда уже было ясно – бабка не так чтоб стара и вполне еще в силе: для домашних дел, скорее всего, сгодится и навряд ли станет семье таким уж малоприятным обременением. И глаза пугливые, хорошие. Да и не бабка вообще – больше тетка.

Успев недолго пообщаться с ней на кухне, пока не ушли грузчики, окончательно убедилась, что стараться Прасковья эта будет изо всех сил и что идти ей больше некуда. С мужем они насчет тетки этой, само собой, заранее не договаривались, так что можно считать, что та свалилась на голову случайно. А не уславливались они о таком просто потому, что никому из них не приходило в голову подобное обсуждать – при отсутствии болезней и детей взять домработницу, да еще с проживанием. Однако обретение это удивительным образом сблизило их, ни разу за все последующие годы не заставив ни того, ни другого усомниться в верности принятого решения. Плюс к тому оба поняли, что живой довесок в виде собаки и птицы отныне будет непременным залогом миропорядка в их доме, и никуда им теперь от этого не деться. И еще долгое время Ада была благодарна мужу за тогдашнюю, проявленную им, хотя и не намеренно, заботу о доме и о ней.

Лёвка же в тот день просто расценил реакцию Аделины Юрьевны как вполне очевидный акт великодушия, проявленного наследницей княжеской фамилии. Сам же разместил новоприбывших – каждого – в гавани своей нынешней приписки. В отличие от Черепа, так и не обретшего достаточной для его новой жизни храбрости, Гоголь обжился на новом месте основательно и быстро. Недели, считая от дня переселения, хватило ему, чтобы понять: в суп его не сунут, мучить не станут и обделенным человечьими правами и птичьими кормами он тоже не останется. Новых хозяев Гоголь решил уважать пока лишь в предварительном порядке, до тех пор, пока те не сделаются ему окончательно родными. Полноценное общение с собой он по-прежнему разрешал только Прасковье. Кто она есть по сути своей и какое место заняла в этой семье, Гоголь, конечно же, прекрасно осознавал. Сам по себе факт был ему понятным, на похожих принципах держался и весь животный мир, откуда сам он был родом. Череп был оттуда же, но в систему личных допусков входил исключительно по настроению попугая. В зависимости от своих изменчивых настроений Гоголь решал – жаловать кобеля, дав тому право слышать Гоголево слово, или же игнорировать его полностью. Это не означало, что в красивом, наполненном разнообразными сияющими предметами помещении отныне поселятся вражда и соперничество за право считаться умным и любимым. Просто сразу захотелось расставить главное по своим местам. Гоголь искренне полагал, что коль скоро хозяева отвели ему место в этом музее, по соседству с предметами древности и старины во главе с двумя сиятельными железными истуканами, то тем самым выбор хозяйский сделан. А Черепу место у Параши, то есть на коврике против Прасковьиной двери. И питаться – там же. И там же – не гавкать.

Будучи минималистом по природе, Гоголь в то же время обладал словарным запасом, несколько большим, чем тот, что использовала в быту Прасковья. Однако знания свои он применял лишь в случаях особых, когда не высказаться не мог в силу исключительных причин. Такими резонами могли стать либо угроза жизни, либо дело принципа. В случаях неприятных, но не опасных, таких, как недокорм, отсутствие в клетке свежей воды или же недостаточная громкость хозяйского телевизора, Гоголь предпочитал обходиться экономичным набором, состоящим из слов «Кар-раул!», «Зар-раза!» и «Офшор-р!».

В первый раз попугай был крепко поколочен прежними владельцами ночью, когда ему внезапно захотелось пить. Не обнаружив в своем блюдце воды, он устроил по этому поводу истерику, призывая к себе Прасковью, с помощью все того же орального гарнитура. Явилась, однако, не Прасковья, а сам. Распахнув дверь в клетку, одной рукой он пережал Гоголю клюв, другой перехватил обе лапы и изо всех сил крутанул их против часовой стрелки.

Этого хватило месяца на два. Урок был преподнесен, действие свое возымел, но общей картины мира не изменил, и потому в следующий раз Гоголев громоотвод снова не сработал как нужно. Зов извне был сильней страха перед хозяином, и чувство несправедливости, заполнившее птицу изнутри, просилось вон, наружу, в воздушную сферу той неприятной семьи.

И потому был раз второй. Был и третий – оба по схожему сценарию. Разве что ноги теперь против прежнего крутили «по» часовой – так было и обидней, и больней.

Потом были и другие варианты, чуть помягче и чуть тверже. Крепость наказания зависела и от количества ночных слов и от громкости их выкрика. Накинутое на клетку одеяло решению проблем не способствовало, а лишь раззадоривало и озлобляло Гоголя. Месть за нанесенную обиду становилась делом принципа. Соответственно менялись и слова. В этих случаях Гоголь предпочитал выражаться короткими емкими фразами, вроде: «Пидор-р-гор-рький-гоголя-не-любит!». Или же: «Комуто-хер-ровато!», «Ленин-стукач!», «Фрау-шлюхер-р-сука-такая!», «Гоголь-набздел!», «Гоголь-хор-роший-гоголь-дур-рак!», «Ишь-гоголем-ходит-пидор-рас, пидор-рас, пидор-рас!».

Большинство этих хамоватых оксюморонов касались непосредственно отношения владельцев к самому вещателю, но так глубоко Гоголь не заморачивался, до анализа сути вещей дело не доходило. Мысль догоняла слово уже потом, когда было поздно подбирать иное выражение, справедливо соответствующее эпизоду очередного раздражения.

Имелась в репертуаре птицы еще куча и других, не менее безобразных выкриков, от терпимо неприличных до едва терпимых. Из обретенных Гоголем на предпоследнем месте проживания мудростей можно было выделить несколько тоже вполне неприятно-уродливых, рожденных ходом неостановимого прогресса. Например: «Жопа-тор-рмоз-кур-ршевель» и «Непарься-чувыр-рло-оффшор-рное!» – явно подслушанных у главы семейства, или «залогиньсяпоприколу-точка-ру» – отобранную избирательным птичьим умом из лексикона младшенького.

Прасковью, безропотно услужливую хозяйскую прислужницу, Гоголь допускал до себя, мало-мальски отдавая ей должное за покорность и опрятность, но одновременно и предпочитал держать в состоянии хронического напряжения. Запросто мог ущипнуть за руку, когда она прибиралась в его вечно загаженной клетке. Место щипка, будто знал, выбирал обычно мягкое, бугор под большим пальцем, где видней и больнее. Не так чтобы нестерпимо мучительно потом, но все же. К тому ж – принципиально, для поддержания статусного неравноправия среди вторых номеров.

Прасковья больше молчала, никак не реагировала на несправедливость, просто заканчивала поскорей уборку и уходила к себе. По пути, если вдруг подворачивался под руку Череп, то непременно гладила его по пятнистой лысине, снимая таким тактильным манером часть обиды, нанесенной Гоголем.

Череп на рожон не лез и хозяев своих опасался. На всякий случай. Угодить же жаждал всем: самим хозяевам, ясное дело, отпрыску их равнодушному, гостям, что бывали в доме и не забывали отпускать зловредные шутки насчет его не покрытого шерстью черепа, и всем остальным, включая Гоголя, которому до него все равно было не дотянуться. Гулять пес не любил, часто упирался, предпочитал терпеть, поскольку, хорошо ощущая собственную недоделанность, вечно ждал подвоха с любой стороны. Относительно этого на редкость удивительного факта, когда домашний зверь, находясь в тепле и сравнительном комфорте, точно знает о собственной ущербности, из всех членов хозяйской семьи в курсе дела был лишь проницательный попугай. Видел все и всех, от мала до велика, и все про всех понимал. Только не всегда мог вмешаться и разрулить ситуацию, как ему хотелось. Точнее – никогда.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5