Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Муж, жена и сатана

ModernLib.Net / Григорий Ряжский / Муж, жена и сатана - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Григорий Ряжский
Жанр:

 

 


С этим чувством, перемежаемым надеждой и страхами перед новой средой обитания, Гоголь и въехал в гостиную супругов Гуглицких. Верней сказать, был внесен Лёвой в огромной клетке и помещен на высокую палисандровую консоль прошлого века, рядом с прислоненной к угловой стене алебардой гвардии саксонского курфюрста, шестнадцатый век.

– Давай, живи, птица, – сказал ему Лёва и погрозил пальцем, – только не орать и не материться, лады?

Попугай никак не отреагировал. Он повертел головой по сторонам и замер, отвернувшись к стене. Ближе к вечеру, когда Аделина позвала Лёву ужинать и Гоголь остался в одиночестве, птица решила испытать хозяев на прочность. Для первого своего теста Гоголь избрал выкрик «Пидор-р-гор-рький-гоголя-не-любит!». Из опыта знал, что этим набором звуков он и не подставится, и заодно и не заденет честь никого из присутствующих. Наоборот, всякий раз именно это его обращение к залу вызывало у зрителя непроизвольный и немного глуповатый смех.

Так и поступил. Напружинил глотку и грудь, зарядил гортань нужным звуком, набрал воздуха и четыре раза подряд, не переводя дыхания, с максимальной громкостью выпустил в атмосферу свою беспроигрышную заготовку.

Лёва вошел первым, с котлетой на вилке. Следом за ним появилась Ада. Оба ждали продолжения. Или повтора. Но Гоголь, как и планировал с самого начала, решил, что на первый раз достаточно. Тест удался. Потому что хохотали оба они, муж и жена, еще там, на кухне, и смех их был так заливист и громок, что сомнений в удаче пробного эксперимента не оставалось.

– Ну, допустим, ты прав, – с долей задумчивости в голосе произнес Лёва, обращаясь к птице, – вполне могу согласиться, что Алексей Максимович не любил делиться славой с конкурентами, поскольку типа сам из великих. Но отчего ты решил, что он был… ну как бы помягче… Ну… нестандартной ориентации? Лично у меня об этом другие сведения, ровно противоположные.

Гоголь сидел на жердочке, нахохлившись, и осмысленно молчал, переводя бешеный зрачок с хозяина на хозяйку и обратно. Время шло, но победитель пока не просматривался.

– Может, это не к Горькому относится? – обратилась Ада то ли к мужу, то ли к самой птице, – возможно, просто имеется в виду вкусовая характеристика этого, ну… дезориентированного объекта. Наш-то Гоголь, – она кивнула на попугая, – не сообщает ведь нам, кто у него тут герой. С какой буквы он обозначает классика. Что – того, что – другого: с заглавной или с маленькой. Вся семантика к черту летит. И не спросишь ведь, не скажет.

– Ну да, – согласился Лёвка. Он откусил от котлеты и стал жевать, – и, кроме того, мы про Гоголя этого с тобой не знаем достаточно. Это попугай нам – про того, который писатель? Или он просто, тоже как законный Гоголь, жалуется на конкретного гомосексуалиста из прошлой жизни?

Тут подоспела Прасковья: не сдержалась, решила дозволить себе вмешаться, как посвященная в птичью биографию. Она зашла в гостиную и, прикрыв рот ладошкой, негромко просветила старших по жилью:

– Вы на него внимания-то особливо не имейте, Аданька Юрьевна. И вы, Лев, не знаю как по батюшке. Он вообще такой. Горластай. И порядок не так чтоб признает, только по его чтоб было и никак по-другому. И дурить любит, аж сохнет весь. Да норовистай к тому ж, с характером. И самостоятельнай больно. – Она вздохнула и отвела руку ото рта. Помолчала. – А уж прожорливый, так не уследишь, как сметет все. Ну есть волк голодный! И все из вредности, из вредности у него. Бывало, хозяин его крутит за ноги после обиды, а он молчит, терпит, только глазом вращает как бешенай какой. И зло помнит хорошо, не забывает. – Она сокрушенно покачала головой и пошлепала обратно, в новую малогабаритную обитель. По пути остановилась, обернулась и добавила: – Вы поопасливей с ним, он и покусать может, ежели што, сюда вот любит целить, – и протянула руку, вывернув кисть мягким ребром вверх.

Гоголь пасмурно уставился в направлении, откуда вещал негромкий Прасковьин голос, моргнул два раза и произвел очередной неприличный выкрик:

– Фрау-шлюхер-р-сука-такая! – и сунул голову под крыло.

Ближе к утру следующего дня Гоголь все же решил испытать Гуглицких на выживаемость. В конце концов, нужно ведь было понять, кто они и чего от них ждать в принципе. Да и напомнить о себе не мешало, чтобы нащупать баланс противостояния. Он напрягся телом и выбросил из себя трижды:

– Гоголь-набздел! Гоголь-набздел! Гоголь-набздел!

Утром Лёва поговорил с ним в первый и последний раз. Ада стояла рядом и слушала.

– Слушай сюда, птица, – сохраняя спокойствие, сказал он попугаю, – я хочу, чтобы мы с тобой договорились о том, как станем жить дальше. Я человек не злой, а Адка – та вообще просто ангел. Но если ты еще хотя бы раз откроешь ночью пасть, я не стану тебя больше ни о чем просить. Я просто ошпарю тебя кипятком, ощиплю догола и суну в духовку вперед ногами. А потом отдам Черепу и попрошу его не оставлять костей. Ты меня понял, Гоголь?

– Ленин-стукач! – негромко проверещала птица в ответ на Лёвкины слова. Затем она просунула башку сквозь прутья, наклонила ее вниз и закрыла глаза. Лёвка погладил попугая по черепушке и пощекотал под шеей.

– Хороший мальчик, – улыбнулся он, – вижу, что понял.

Гоголь и в самом деле понял все. С того дня, несмотря на рвущуюся из него ночную страсть, он научился пережимать себе глотку, преодолевая истовое желание высказаться, и нервически ждал наступления утра. Утром же, когда все разбегались кто куда, вожделение отступало и очередного фарса ради Прасковьи и собаки устраивать уже не хотелось. Тогда он ел, пил воду и забывался сном. А, проснувшись, с нетерпением дожидался вечера, когда Лёвка и Ада возвращались на Зубовку и разрешали ему отдельную приятную вольность. Оба смеялись его выкидонам и хвалили за толковость и талант.

Адка была в доме первой. Так он в итоге решил. Главной. На втором месте шел он сам, невзирая на угрозы расправы, полученной от хозяйкиного самца. Чуть ниже себя ставил этого мохнатобородого коротышку с белой головой, Гуглицкого, владетеля домашнего музея, состоящего из кучи разнообразных железных штуковин и двух блестящих громил, которых нельзя было даже ненароком царапнуть когтем, если удавалось отпроситься на волю. Следом располагались остальные члены семьи, неважно в каком порядке. Жизнь стала осмысленной и понятной, как в хорошо прописанном и принятом сторонами договоре.

6

Так и потекло. И длилось года три-четыре: жизнь в негромком, разумно уложенном мире на Зубовке, без особенных выплесков, заметных завихрений и любых зримых перемен к лучшему или наоборот.

Ждали детей, всегда. Ждали и оба хотели ужасно, однако дети не получались. Лёвка сходил провериться по своим мужским делам в частную клинику, из первых, к дорогостоящему эскулапу. Тот сказал – иди, бычара, не морочь голову, дальше шуруй: при твоих показателях жирафа забрюхатеет, не то что там, понимаешь…

Аделина обследовалась неоднократно, все время лечилась, чего-то постоянно принимала, бесконечно консультировалась. Лёвка платил правильным врачам и не терял надежды. Те что-то объясняли, попутно обнадеживая. Через пару лет он уже неплохо разбирался в специальной медицинской терминологии и уже не путался в значении непонятных поначалу слов. Знал, что бесплодие бывает первичным и вторичным, весьма разным по патогенезу – врожденным и приобретенным, обусловленным общей и генитальной патологией, гипоталамогипофизарным, яичниковым, маточно-шеечным, трубным и смешанным, а также анатомоморфологическим, анатомо-функциональным и функциональным просто, без «анатомо». Бывают сложные эндокринные нарушения с выраженными анатомическими же изменениями или обтурацией полового канала, фаллопиевых труб. А вполне вероятно и эндокринное бесплодие, непроходимость маточных труб или неправильная анатомия самой матки.

Нянька с половой тряпкой в клинике, куда он в очередной раз возил Адку на консультацию, отвела в сторону и шепотом насоветовала поклониться чудотворной иконе «Божией Матери Всех Скорбящих Радость», – что, мол, помогает как никакая прочая мать. Лёвка по-тихой иконкой такой разжился, в картонном варианте, и Адке подсунул. Сказал, Адусик, ну пусть полежит она у тебя под подушкой какое-то время, хуже ведь не будет, ну?

Аделина на шутку тогда не отреагировала, картонку эту золоченую не взяла и впервые за долгое время обиделась на мужа. Хотя понимала, что Лёвка тут ни при чем, хотел как лучше, но нечаянно пересолил, попал на открытый участок раны. И стало вдруг ужасно обидно, что она, молодая красивая баба, любящая и любимая, верная как мало кто, обожающая чужих детей, вкладывающаяся в них без остатка и нормальной зарплаты, сама обделена, по сути, этой радостью – материнство, оказывается, не для нее, для других, для особенных. У той, кстати, проститутки с математическим наклоном двойня родилась в прошлом году – та же биологиня рассказала, из 9 «А», – причем в законном браке. И живет та в Неаполе, с мужем, потомком какого-то тамошнего графа, в замке черт знает какого века. А она, княжна Урусова, или даже княгиня уже, не то что в замке или фамильном имении – даже родить не в состоянии. Для чего тогда все? Вообще все?

Когда ей стукнуло тридцать, Лёвка побежал по людям, нашел чего хотел и взял, считай, даром, с учетом недавно провозглашенного дефолта. Владелец – полулох, любитель, к тому же и несколько блаженный, без диапазона. Принял бабки, минимальные, и добавку в виде коллекции бронзовых колокольчиков и бывшего Адкиного с покойной Валерией Ильиничной мейсенского блюда. Ну а в качестве бонуса, чтобы он в последний момент не передумал, Гуглицкий вручил ему подсвечник, пустячный, из расхожих запасов псевдостаринного барахла, зато до сияния отдраенный Лёвкой так, чтобы от желания заиметь и воткнуть в него восковую свечку просто рябило в глазах; тоже – бронзы, но самой обычной, из мещанской лавки начала века, без изысков, работы и внятной культуры. Короче, дешевка.

В общем – обычный круговорот предметов старинного быта в природе нынешних вещей. Владелец же нужной Гуглицкому вещицы был еще и благодарен бесконечно, что и деньги есть теперь на сколько-то жизни после дефолта, и блюдо к тому же нажил, и колокольцы. По объявлению мужичок был, по случаю, какие практически закончились одновременно с подоспевшей эпохой, изменившей привычные традиции и уклады. Лёвка подумал еще, лет через пять-семь вещица уйдет влет, минимум в четыре конца, если что. Но это он так умом пораскинул больше по привычке. А сама вещь превосходная – можно носить, а можно, чтоб по неносильным дням и под стеклом покоилась, правей Гоголевой консоли, между серебряной пороховницей начала девятнадцатого и амулетом, выточенным арабом-язычником из верблюжьей тазобедренной кости, где-то в районе первых шести столетий нашей эры. Не стыдно и туда, к нему. Ожерелье. Эпоха – ранний романтизм, идеально круглые голубоватого с розовым оттенка жемчужины, нанизанные на нить, перемежаемые резными косточками. В центре – одна, покрупней и чуть продолговатая. Ну слов нет, безукоризненный подарок для Адки.

Она оценила. Надела, покрутилась перед зеркалом и пошла целовать. И сама же предложила после того, как оторвалась от мужа, не дожидаясь неуклюжего Лёвкиного намека:

– Хранить под стеклом буду, ладно? – И точно обозначила место, без подсказки, – рядом с пороховницей, гут?

– Гут, Адусик, – обрадовался Лёвка, – очень большой и замечательный гут.

Она отнесла ожерелье к пороховнице, вернулась за стол и обняла мужа.

Отмечали вдвоем; в этот день она устала, просидела до самого вечера на учительской конференции, где выступала с докладом, а доклад писала всю предыдущую ночь, почти не спала. Да и не хотелось праздник свой особенно раздувать, не приветствовала она собственные отмечания.

Сидели в гостиной. Когда начали, было уже совсем поздно. Лёвка в этот раз преодолел-таки себя, купил цветов, большой букет, но не вручил вместе с подарком, а поставил в вазу, на консоль, рядом с Гоголем. Тот зыркнул на вазу глазом и отвернулся. А чуть погодя прокомментировал:

– Ишь-гоголем-ходит-пидор-рас, пидор-рас, пидор-рас!!!

– Помолчал бы, недоделанный, – обиделся Гуглицкий, – сам такой. Нашел время счеты сводить. Праздник у нас, не видишь? Юбилей твоей хозяйки.

– Непарься-чувыр-рло-оффшор-рное!!! – не согласилась птица. И тут же, еще. – Комуто-хер-ровато! – и так трижды.

Лёвка махнул на него рукой, и они стали праздновать. Сказал слова, что заготовил, и они выпили. А потом еще, вдогонку.

Через час пригласили Прасковью, посидеть с ними. Та присоединилась, конечно, но очень стеснялась принимать с хозяевами пищу за одним столом, так и не смогла подчинить себя такому правилу, как Ада ни просила ее плюнуть на старые привычки. Не получалось, кусок не лез в рот, застревал где-то на подходе к глотке. Сидеть – да. Поговорить, если надо, – тоже. Ну и чай разве что. А еду кушать – не, никак.

По завершении стола с Черепом пришлось гулять Лёвке, для Прасковьи было уже поздновато. Темь, сказала, на дворе уже. Да и самому, если честно, хотелось пройтись, продышаться, обдумать, как все у него получилось и довольна ли осталась Адка его, тайно любимая даже больше, чем в открытую.

От своей Зубовки не спеша двинул в сторону бульваров, по Пречистенке. Дойдя, свернул налево, к Никитским, и, втягивая в себя весенний воздух, нетрезво потопал дальше по центру Гоголевского бульвара. Череп, чувствуя настроение хозяина, не тянул по привычке обратно, торопясь вернуться домой как можно скорей, а решил использовать редкий случай отлить надолго вперед и заодно нанюхать себя новыми местами.

Так они пробрели весь Гоголевский бульвар и воткнулись в подземный переход у «Праги». Там Лёвка застопорился и, пьяно прикинув, решил не останавливаться, а продолжить ночное путешествие. Они перешли под Новым Арбатом и вышли к началу Никитского. Внезапно Череп потянул в ближайшую арку. Сопротивляться Лёвка не стал: раз тянет, значит надо ему, лысому. Отметил лишь, дом №7. Что-то во всем этом было ему знакомым, но неясно, далеко, призрачно. Он осмотрелся.

«И все-таки красивая она, Москва эта чертова, – подумал он, едва успевая за Черепом. – Сколько ни гноби ее, ни уродуй, ни издевайся, как ни воруй, ни оттягивай у нее самые сладкие куски, все равно плохо поддается. Стоит. Стонет, но держится, зараза».

Двор, а скорее просторный сквер, в который затянул его кобель, был темен и совершенно пуст. Единственный фонарь не горел. В глубине, еле заметно отсвечивая стеной фасада, просматривался особняк, музейная усадьба конца, наверное, семнадцатого —начала восемнадцатого века, выполненная в классическом стиле, с разнесенными по всей длине выступающей части фасада арками парадного входа, расположившегося под балконом второго этажа, плюс портики, колонны, медная кровля – все по уму.

«Зачем нам туда, собака?» – подумал Лёвка и скомандовал:

– Да постой ты, лысый черт, погоди, Черепок, не тяни так!

Однако, не обратив внимания на окрик, Череп тащил его дальше, к заваленной на асфальт, явно старинного литья, чугунной ограде. Препятствие для гулянья между двором и сквером отсутствовало, оттого двор и казался огромным. Ясно, что шел ремонт, меняли ограду старинной усадьбы. Рядом, в случайном порядке, тут же на земле лежали оставленные рабочими, вывороченные из остатков фундамента старой кладки кирпичные столбы с обвалившейся, местами все еще отдающей грязной желтизной штукатуркой. Наваленные повсюду обломки рыхлого кирпича и рассыпанная там же крошка свидетельствовали о запечке глины в чрезвычайно давние времена. Неподалеку валялись неаккуратно складированные половинки обшарпанных ворот с вывернутой из них чугунной калиткой. Сбоку сиротливо возвышалась куча не увезенного строительного мусора.

Лёва тормознул и спустил Черепа с поводка. Кобель резво подскочил к лежащим воротам, обнюхал калитку, задрал над ней заднюю лапу и пустил короткую струю. Собачья струя пришлась точно на черную двустороннюю ручку, невыразительного и тоже чугунного вида.

К этому моменту стало чуть ясней – вероятно, московская луна, невзирая на несезон, решила малость подсветить гуглицкому кобелю, чтобы тому было комфортней совершить свою опорожнительную операцию. Лёва подозвал Черепа к себе и, нагнувшись, попытался зацепить кольцо ошейника тугим карабином. В этот момент он и обнаружил его, с нижнего ракурса. Памятник работы Андреева стоял в глубине сквера, устремив в направлении Лёвы окаменевший в своей печали взор, словно выговаривая ночному гостю и его лысому псу за произведенное ими неблагородное действие.

– О, черт… – пробормотал Гуглицкий, – к самому попал. Это ж усадьба Толстых, его вотчина, кажется. – Он пару раз встряхнул седой шевелюрой, сбрасывая остатки нетрезвого вечера. – Совсем допился, классика не распознал…

Лёва вытащил из кармана носовой платок, расправил, присел на корточки и начал аккуратно вытирать ручку калитки от собачьей мочи. Ручка хотя и была немного изогнутой, не совсем прямой, но все равно оставалась некрасивой, слишком уж незатейливой, грубо отлитой из самого заурядного чугуна. Закончив с первой, Лёва перешел ко второй, чуть более ободранной и зеркально повторяющей первую.

– Если б только знал, лысый, на кого ты написал. – С укоризной в голосе пробормотал Лёва. – Ты, можно сказать, пометил сейчас страшно сказать, кого. Он за эту ручку до самой смерти брался. Или около того. А ты взял и разом все испоганил. А мне теперь оттирай.

Череп, поджав хвост и виновато притянув уши к голове, молча вникал в слова хозяина. Сообразил, что никакой катастрофы, скорее всего, не случилось, но что-то он сделал не так. И потому теперь хозяин вынужден переделывать то, что он натворил.

– Ладно, проехали. – Расслабленной рукой Лёва подал Черепу знак, означавший прощение, и тот сразу же отпустил шумерские уши и высвободил из-под себя шумерский хвост. Внезапно, так и не поднявшись с корточек, Гуглицкий начал вдруг озираться по сторонам, явно чего-то ища. Через пару секунд глаза его зафиксировали нечто лежащее на земле, и он довольно хмыкнул: – О, это, я думаю, подойдет!

То, что Лёва обнаружил неподалеку, оказалось оставленной строителями кувалдой, которой он теперь и вооружился. Прицелившись, он нанес сильный удар под самый низ чугунной ручки. Клепка, притягивающая ту к калиточной стойке, лопнула, и ручка, недолго думая, просто вывалилась из крепежного гнезда вместе с обеими накладками. Лёва поднял ее, понюхал, покачал туда-сюда, повертел в руках, так, из любопытства, и одобрительно покачал головой:

– Надо же, работает. Умели ведь делать, черти. Чего ж сейчас-то не делают, совсем сдулись наши граждане, последние уменья растеряли. – Он сунул ручку за ремень и потянул Черепа к арке на бульвар. – Ладно, наша будет теперь, гуглицкая.

Уже совершенно протрезвевшим Лев Гуглицкий вышел на Никитский бульвар и зашагал в сторону Зубовки, к дому. В этот момент он даже представить себе не мог, цепь каких странных и удивительных, если не сказать больше, событий развернется в его и Адкиной жизни в самое ближайшее время. И каким невероятным образом жизнь эта в результате изменится.

7

«Склеп каменный, какой наказал соорудить сам архимандрит, работать стали мы тем же днем, как весть пришла об кончине. Был уж самый конец февраля поди, а только морозы все жарили да жарили без угомону, не слабей январских. И земь могильная поддавалась погано, и оба мы, день первый, неполный, и другой, почти весь, разве что только отогревали ее огнем. Жгли и подбрасывали, и снова жгли без укороту. Уже только после этого стали ковырять и рубить железом, чтоб сразу копать, не пустив туда нового морозу. Оба мы к началу каменной закладки изрядно утомились, Хома да Демьян. Льдянистая крошка, студеная, как черт, какая отбивалась при ударах от глины да земли, доставалась на лицо наше и пробивалась за шиворот у тулупов. А после отходила от морозу и больно скребла по телу. И это не сподвигало дела нашего.

Архимандрит, наместник, его Высокопреподобие, самолично призвал обоев нас и наказал строжайше, чтоб склеп могильный изваян был не хуже церковного, с лучшего камня да с боковым приделом для принятия им гроба, и чтоб размах имел подходящий в обои стороны. А по одной длине, восточной, по какой, согласно православному обряду, станут покойника простирать, надобно чтоб сажень была с аршином и с большой пядью, не мене того, а по другой-то – чистая сажень, без затей. Еще сам вид пером порисовал, чтоб мы поясней уразумели. Дальше – остальное поручение, особняком от самой кладки – вход, с узкого боку, с бокового приделу. И на замуровку после чтоб благоприятно сошлось, наглухо. Но это потом уж сами, без никого, после скорбящего погребения. Человек этот, сказал архимандрит, до того прежде сроку смертию взятый стал, что вся Русь вздрогнется нынче от горя таково. Указал служке своему личному каждому из нас по осьмухе водки отпустить, невзирая на монашеский запрет и, чтоб не преставились мы, не дай боже, и не захворали, дозволил употребить против морозу и против снегу, коли вдруг станется нечаянность такая, что повалит ненароком под февральский конец. Ну так мы и пошли себе сполнять, раз велено было.

К другому обеду нарыли, как и подряжались – под две сажени. По дороге, как вглубь нисходили, на две черепушки натолкнулись незнаемых, мелко залегали. Так мы откинули их на потом да крошкой земляной присыпали. Постановили себе, после обратно зароем, коль были оне тут, так пускай и дале остаются. Чужая кость делу не помеха.

Докопали и тут же класть принялись: по стенкам поначалу выставили, по гроб, с вышину его и аршином боле да с большой пядью, а после по другим стенкам взялись. И покрывать ее немедля принялись, уклав сперва брусья, а поверх брусьев тоже камень.

Сроку три дня дадено, успеть бы на все. Двадцать четвертый день февраля месяца, года от рождества Христова одна тыща восьмисот пятьдесят второго – срок конечный, самый край успевания скорбным делам. А не поспеть ко сроку даденному – так после гнева его Высокопреподобия – плетьми, плетьми на каретном сарае иль того хуже – ухи вырвут в наказанье. Вещают, сам глава городской, генерал-губернатор московский Арсений Андреевич об погребенье обеспокоивался, чтоб все по рангу было, согласно уваженью особе той, что опочила.

Однако ж успели ко дню печальному, все как велено воздвигли, живота не жалеючи, и глубину дали надобную. Народищу навалило как жути какой, с полгорода приспело оказать почесть последнюю покойнику носастому.

И кого ж не было только на событье: и господ всяких, от важных до важнющих, и начальников разных от чиновного сословия, и барышни с кавалерами, и дамы под ручку, и молодь многая студенческая – всяко набежало. Да с кручиной, со слезьми горючими, и не по порядку обычно приятному, а по совестливости больше, по печали ужасной. А цветов натащили – хоть прям-таки райский сад обделывай. Так мы их после в кучу, в кучу – помост приустраивали.

А другим днем архимандрит, Его Высокопреподобие, снова наказ нам сделал, чтоб теперь уж неспешно работу обкончить, замуровку произвесть, глухую, кирпичной кладкой сбоку придела, и тогда уж сыпать до холма, насовсем.

Ну мы, Хома с Демьяном, поутру и приступили, уж не погоняясь боле никем, не дергаясь попусту. Только как явились к месту этому браться, так чужака этого и обнаружили. Спервоначалу увидели, как санная тройка подъехала, к дальнему от нашего места входу, не где ближняя кладбищенская ограда примыкает к стене монастырской Свято-Даниловой, а сбоку, в отдаленье. С саней тех богатых господин сошел, видный, росту высокого, в шубе бобровой, не менее того, в шапке меховой, чуть не собольей, да с букетом в руке алым, огромадным. Поозирался вкруг, да в кладбище прошел. Нас-то, Демьяна с Хомой, сразу поприметил; да и как не поприметить – после вчерашнего упокоения одни только и были мы тут, а больше никого не оставалось в лютую такую непогодищу. Да и пошто оставаться? Покойник в земи спит, только покрыть осталось после замуровки. Уж и кирпич поднесли нам, с вечера еще, как сулили.

А господин тот, доглядев все окрест себя, к нам двинул, к новейшей могиле. Не дойдя чуток, постоял, да и шарфиком низ головы покрыл, как бы с холоду лицо свое убрал, да и то верно – не околеешь раз, так обморозишь личность за просто так.

Когда совсем приблизился, мы уж верхний грунт ковырять стали, какой не успел хорошо подхватить мороз-то со вчера. А он цветочки свои на помост наш пристроил, ловчей поправил и стеклышки на веждах у себя потер от мерзлого воздуху. Глядим, изъяснять надумал чегой-то, только не отважится никак, опасается приступить. Так мы сами тогда, Демьян с Хомой, изрекаем господину этому, первей его самого, уже оттуда, с ямы, снизу:

– Ищете кого, господин хороший? Мы ж подскажем, ежель надо вам кого поискать.

А он глянул на нас обоих, разом, сверху вниз да и говорит:

– Вы, братья-монахи, вылазьте-ка оттуда сюда наверх, разговор до вас имею приятный.

Ну мы переглянулись да и выбрались на край ямы, чтоб господину отвечать тому. Поближе его увидали теперь – не сказать, чтоб старый иль так уж и молодой. Так, посередке был меж тем и этим, годов округ тридцати. А что важный сам да сурьезный, так это сразу видать стало, как только глянул на нас сблизи. Обстоятельный. Опять же, тройка его приметная, богатейская.

Как вперся глазами, так боязно оттого стало нам, Хоме и Демьяну. Только и сам снова поозирался, как опять опасаться стал невесть кого. После варежку сдернул и руку в прореху шубную запустил. И вытягивает кошель оттуда, с живота, на застежке, видать, загодя уготовленный. Ну, думаем, интерес у господина до нас на водку дать за упокой души носастого иль – просто, по горю его и по морозу. А видим – нет, не так чтоб и горюет, а око больше настороженное.

– Чего, говорим, вам от нас, ваше превосходительство? – Это мы его так вместе, не уговариваясь, обозвали, не ведая, какого он есть сословия, звания али чину.

– Такая у меня забота будет, могильщики, – говорит, – только давайте уладимся без вашего изумленья к моим словам и глупостев всяких. А супротив вашего согласья на мои посулы назначаю каждому из вас… – тут он вытягивает из кошеля своего деньгу, немалую колоду, всю с червонцев и перелистывает перед очами нашими, – ну по двадцать червонцев пускай. Сорок червонцев за вещицу, какую испрошу произвесть для меня. Четыре сотни рублев выйдет за все. Вам же вещица та, какую вожделею, встанет заодно с могилкой, попутно.

Ну мы, как червонцы эти углядели, Демьян да Хома, так и замерли просто от таких обетов господина захожего. Это ж какие деньжищи-то – да эких отродясь не видели, как на божью землю уродились.

– Так что ж за вещица такая, ваше благородие, – спрашиваем у господина, – что так вам потребна?

– А вещица простая, – отвечает он, – голова. Голову от тела покойного этого тайно отъедините и мне после передайте. – И на яму кивает могильную, где склеп, нами сотворенный, ждет, покамест закидаем его совсем после замуровки. – К завтрему управитесь, полагаю? – Сам же бумаги денежные рукой перебирает, перебирает.

Мы, Хома и Демьян, как завороженные, на бумаги эти смотрим. А самих страх пробирает, до жути, аж до костей самих доходит, у обоев. От это вещица так вещица – от покойника головную часть отнять и за деньги от его ж могилы на сторону уступить.

Ну пожались мы, поглотали ротом. Но тут же в себя вернулись и интересуемся у господина:

– А пошто голова-то вам, барин? Она ж мертвая, куда ее девать-то станете?

Тут он с вежливостью такой отвечает, но и с твердостью, какую добавил в голос свой, чтоб сразу с нашим колебанием покончить.

– Значит так, монахи. Вы дурное себе не мните никакое, тут дурного в помине не наличествует. Это все свершается только ради науки лишь одной, потому как был покойник великий человек и мыслитель, голова его всем другим людям еще службу добрую сослужит и будет она как в кунсткамере располагаться, слыхали про такую? Сам Петр Алексеевич, Великий царь, сходственное тому обустраивал. И нет в этом преступного тоже, а лишь из человеколюбия обращаюсь к вам. – И глянул строго так, с осуждением вроде. – Ну и само собой, дело такое только меж нами единственно будет. Это ясно вам, монахи? И еще… Добавлю за тайну дела нашего по пять червонцев сверху, чтоб совсем все было по трактату и к завтрему дню. Ко времени буду к такому, как сейчас, – и отсчитывает сорок червонцев, и еще десяток. Мы и берем, Хома и Демьян, не умеем отказать, раз такое дело, без умыслу. А он тут же лицо отворачивает и шибким шагом удаляется до выхода, где его сани поджидают. Ну мы червонцы эти по пазухам, к животу и за службу. Пилу сыскали, к могиле поднесли, а топор и так был, глину подрубали округ придела. Помолились, как заведено, пошептали, каждый свою, кто какую улучил к случаю. И в яму вернулись. Грунт откинули, насколько надо, и первым делом сам гроб через придел вынудили. Не весь же, только край, чтоб крышку сбить и к голове поджаться. Ну сбили, отвели в сторону. Смотрим, лежит. Ну мы давай его от днища задирать и ближе к себе притаскивать, чтоб хотя бы половину от туловища свесить на воздух, чуток от гроба, не замарать внутри. Водится кровь у них, у мертвых, нету ль уже – не ведали пока. Ну все, отымать теперь голову надо. Ну а как ее отымать? Топором ли, сразу ль рубануть? А ежель пилой спервоначалу, а уж после топором?

А время к вечеру, темно начинается, и холод не отпускает. Только червонцы господинские у живота жгут пуще самого лютого мороза. От них и греемся, Хома и Демьян.

Порешили, пилой сперва станем, зуб у ней мелкий, острый, хоть и развод давненько не лажен. Ну, Господи да помилуй! Забрали по ручке, принялись водить, тихо вначале, зато с нажимом. А сами очи отводим, хоть испытываем теперь, что во славу научности старанья наши, а не абы как. Пила в шее у его увязла, ни туда, ни сюда, верно, в жилу уперлась. И страх берет – мож, сатана рукой нашенской поводит. Или ж, наоборот, Господь всемогущий водить пилою той не дозволяет.

Тут глядим, сторож кладбищенский, Пафнутий, ближней стороной тянется, ногу приволакивает. Все, думаем, попались мы, Демьян и Хома, завидел, как бедолажим тут. Только стороной уволокся сторож, не видал вещицу и нас с нею заодно.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5