Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Погнали

ModernLib.Net / Контркультура / Хелл Ричард / Погнали - Чтение (стр. 10)
Автор: Хелл Ричард
Жанр: Контркультура

 

 


* * *

Эти две фотографии Крисса сделала в Лос-Анджелесе. Я в это время опять трахался «на стороне». Лос-Анджелес: место, где сходятся автострады, а пейзаж собирается в складки; забивается в угол, съежившись, как побитая собака. Здесь Америка бьется о стену, и отскакивает, как мячик, и пытается улыбаться, и лопается, и трещит, как поп-корн. [18]Эти волнистые холмы — неподходящая среда обитания для человека. Попробуйте сами. Никто не узнает, и вам вовсе не обязательно об этом рассказывать. В конце концов, можно придумать любое название. Но я… мне так грустно. Грусть — это когда ты жалеешь себя и потворствуешь своим слабостям, грусть — это несостоятельность и незрелость, грусть — это когда тебе запрещают сделать, что хочется.. Ты как ребенок, которому взрослые говорят «нельзя». Даже когда тебе многое разрешают, не бывает такого, чтобы было позволено все. Откуда мне было знать? Ну ладно, такое случается. Сегодня — первый день оставшейся тебе жизни. Это не значит, что с тебя снимается вся ответственность, но раз уж ты все равно умрешь, то почему бы не доставить себе маленькие приятности, пока еще есть возможность? Для души. Помоги мне.

* * *

Ну, не шедевр, конечно, но что-то в этом есть. Я только не представляю, как из этих словес можно сделать фильм, и работы еще — непочатый край, и я не думаю, что мой труд оценят по достоинству, но, с другой стороны, вряд ли Джек станет слишком уж придираться — мне кажется, он отнесется к моей работе если и не с восторгом, то хотя бы с уважением, — и даже если пока получается зло и сердито, и с уклоном в депрессию, смешное там тоже будет. Тем более, что Америка сама по себе — не такая уж и привлекательная картина. Во всяком случае, для меня. А мне платят за то, чтобы я высказывал свое мнение. И я стараюсь быть объективным. Там, где она симпатичная и привлекательная, я это с радостью признаю.

Что-то мне не сидится на месте. Встаю, хожу кругами по комнате. Интересно, а чем сейчас занимается Крисса? Как она делает свои фотки? Она никогда не рассказывает. Ну и ладно. Может, оно и к лучшему. Может, мне и не надо знать.

Включаю телик. По образовательному каналу идет фильм о животных. На экране — очень красивое существо, больше похожее на растение на дне океана, плавно колышет своими ртами в обрамлении полупрозрачных, молочного цвета ресничек. Смутно знакомый голос за кадром — благоговейный и добрый. Живые частички пищи, которые это создание ловит в воде, даже не понимают, что их едят. Они слишком малы и слепы ко всему; они и не подозревают о существовании хищника, которому служат пищей. Будь у них хоть какие-то чувства, они бы, наверное, перепугались до смерти, но спастись — не спаслись бы.

Открываю дверь и выглядываю наружу. Мотель представляет собой длинное здание. Вход в номера — прямо с улицы. Перед зданием — дорожка, с той стороны дорожки стоят припаркованные машины. За стоянкой — относительно тихое трехполосное шоссе, а за ним — кукурузное поле. Ничего интересного. Ничего, что брало бы за душу и будило бы мысль. Просто местность, которую ты проезжаешь по дороге куда-то еще, дыра во времени, где нет ничего, чего ты не видел раньше, сосредоточие скуки, мягкая грусть, грусть субботнего утра, когда ребенок просыпается у себя в кроватке, и рядом никого нет. Спускаюсь на подъездную дорожку, поворачиваю налево и дохожу до конца мотеля. Потом — по жесткой траве к кукурузному полю. Углубляюсь туда ярдов на тридцать. Ложусь на землю и думаю: Вот он я, и никто меня здесь не видит, и я ни о чем больше не думаю, только о том, что я ни о чем не думаю. По земле ползают муравьи. Я беру палочку и играюсь с букашками.

Смотрю на небо. Никогда в жизни не видел таких облаков. Похоже на мягкий серый вельвет, на толстый волнистый рубчик поверх смазанных меловых пятен на синем фоне. Интересно, большие они или нет? Высоко или низко? Никак не понять. Застывшие силуэты деревьев вдали — как абстрактная композиция. Кукурузные стебли и листья в прожилках и крапинках — надо мной. Я уже не разбираю, какого они размера. Так хорошо, так спокойно.

У меня странное ощущение, что я уже был здесь раньше, что когда-то давно, еще в детстве, я пережил точно такой же миг наедине с собой, где-то в Кентукки — в каком-то неразличимом месте, в забытом времени, — и я уже тогда знал, что когда-нибудь это мгновение повторится, и вот оно повторилось. Мысленно я говорю «привет» себе маленькому — себе из детства, — и мне хорошо.

28

Мы собираемся переночевать в Канзас-Сити и показать машину механикам. Город мне нравится, но я никак не могу избавиться от ощущения, что меня здесь нет. Вернее, я есть, только где-то поодаль. Словно я сделан из какого-то непонятного материала, который отталкивает реальность и не дает мне проникнуть внутрь — туда, где люди, туда, где все, собственно, и происходит. Некая сила поверхностного натяжения не пускает меня в глубину. Я так думаю, дело в том, что я — человек из большого города. Я просто не понимаю людей, которые ни на чем не обламывались. Тут я зеваю. Два раза.


Прости меня —

Кажется, я сейчас перну.

Я тебя предупредил,

Так что гони деньгу.

Вот спасибо.


Неудержимо тянет блевать. Это такая химическая реакция, когда злость смешивается со «спасибо» и «прости меня». Одно это дерево идиотское чего стоит. Бесит оно меня, бесит… Такое все провинциальное, скучное. И народ тоже скучный. Одно только «приличное» общество: алкаши, наркоманы, уличные проститутки и прочие криминальные элементы. Хоть какие-то интересные личности, цельные и одухотворенные. И что, так все время и будет — я так и буду мотаться из города в город, зависать в злачных местах, душевно общаться с мелким ворьем и удовлетворять шлюховатых прелестниц, которых корежит в ломках? Спасибо большое. С тем же успехом я могу сесть в машину, разогнаться и въехать в ближайшее дерево. Так что я лучше тихонечко вмажусь и останусь в мотеле — строить великие планы и забывать, строить планы и забывать, а потом вспоминать и умолять о снисхождении. Отвергать, избавляться, отбрасывать за ненадобностью, решаться на что-то и забывать. Не думай. Не думай. Не надо.

Я скучаю по своему зеленому дивану. Не хочу, чтобы Крисса видела меня в таком состоянии. Хочу быть один. Я — существо, жизнеспособное лишь в одиночестве. Потому что лишь в одиночестве можно покончить с собой… то есть, полностью погрузиться в себя… чего нельзя сделать на людях.

Канзас-Сити — большой пограничный город, на границе Севера и Юга, Востока и Запада, Канзаса и Миссури, черного и белого. Здесь родился Чарли Паркер. Сонный город, разморенный солнцем. Квартал, где располагается наш мотель, весь оклеен плакатами и афишами исполнителей блюза и рок-н-блюза. Афиши выдержаны в ретро-стиле, и я сорвал парочку в качестве сувенира. В этом городе наша машина привлекает всеобщее внимание — каждый прохожий считает своим святым долгом высказать одобрительное замечание в ее адрес. Стильный, отвязанный город, броский, джазовый, чувственный — по крайней мере, по первому впечатлению.

Я вылезаю из номера только в ближайший бар, один раз — днем, второй — вечером, и в последний раз — ближе к ночи, а так постоянно сижу в мотеле, читаю, слушаю музыку и пытаюсь писать. Первым делом, когда мы сюда приехали, я прикупил себе портативный кассетник с наушниками и подборку кассет. Это так хорошо, когда есть, что послушать. Мне даже не верится, что я почти две недели прожил вообще без музыки. Но зато теперь я развернулся: Билли Холидей, Майлс Дэвис, старые рокабилли, Джими Хендрикс, Арета и Дилан. Я даже нашел кое-какие альбомы «Stooges» и «Howling Wolf». Сижу на постели, обложившись книжками, на коленях — тетрадка, на тумбочке у кровати — бутылка виски, на комоде напротив кровати — играет магнитофон. Музыка наполняет пространство чувствами, она помогает мне вновь обрести себя, помогает мне вспомнить, что подтолкнуло меня к тому, чтобы петь, и играть, и писать.

Власть музыки — то, что она тебе дает, что она с тобой делает, куда уносит, — это что-то невероятное и непостижимое, как колдовство или как субатомная физика, если учесть ее непритязательную простоту. Это как солнце, а потом — луна. Почему так происходит? Наверное, дело в том, что она сама приходит к тебе, в нее не надо внимать, как в слова. Она омывает тебя, как свет, только более ощутимая, многогранная, и ты весь захвачен мелодией, она покоряет тебя мгновенно — но не силой, а сопереживанием. Она все меняет. И песни: сочетания нот, и манера исполнения, и даже качество инструмента… и звук — эмоции в чистом виде. И при этом все стройно и четко, почти как в математике, и, помимо душевного отклика, она рождает некое абстрактное удовольствие от выверенной композиции. Музыка сама по себе исполнена значения и смысла, а в сочетании с текстом несет еще и дополнительную смысловую нагрузку, некое скрытое сообщение, а ритм воздействует на тебя на физическом уровне, и подчиняет себе. Она живая, музыка, она бьется и дышит, грозится, дразнит и умоляет, она пронзает тебя насквозь, омывает тебя волной звука, накрывает тебя с головой. И голос певца или певицы… это может быть голос друга или врага, сексуального идола или оракула, насмешливый, искренний, проникновенный, злой, напряженный — любой. Но если он настоящий, он проникает до самых глубин твоего существа, куда ты допускаешь только самых любимых и близких.

И все это может тебе подарить один человек с гитарой. Причем, все удовольствие — все и сразу, и выбор огромный — всего-то за несколько долларов. Покупаешь дешевенький магнитофон, набираешь кассет, наживаешь на кнопку PLAY — и вот оно. Вот оно. Я погружаюсь в музыку, отдаваясь ей полностью, целиком. Пью виски, перебираю книги. Периодически что-то записываю в тетрадку. Здесь, в мотеле в Канзас-Сити. Запаса осталось еще на четыре дозы.

Я как будто снова вернулся к себе в пещеру, где можно укрыться от всех и вся. Все-таки хорошо, когда ты посторонний. Когда ты — в стороне. А музыка — сыворотка, противоядие, волшебное зелье, эликсир, трансформирующий реальность. Он возвращает меня обратно — в мой мир, в мир, где я настоящий. Я слушаю музыку, я впиваю ее в себя, и вот я уже в состоянии одеться и выйти на улицу, в анонимные сумерки, где красиво и тихо. Вековые дубы на пыльных газонах в окружении величественных домов, старых, с облупленными фасадами, но все равно — безмятежных и невозмутимых; маленькие полутемные бары, авторемонтные мастерские, дешевые мотели, жилища шлюх и сутенеров — в мутных вечерних сумерках, под бледнеющим небом заката, розовым с золотистым отливом небом. Вежливые, обходительные пешеходы. И за всем этим внешним спокойствием — хищная жажда крови. Впрочем, я знаю, что мне не грозит никакая опасность. Всякая красота по природе своей кровожадна. Все вокруг — самое обыкновенное.

Кто возьмется судить, кто из нас более достоин внимания, а кто не достоин его вообще? Я бы не взялся. Да и никто не возьмется.

29

Это тот редкий случай, когда мы едем по автостраде, и на подъезде к Сент-Луису мотор умирает. За рулем Крисса. Она давит на газ, но все бесполезно. Приходится съезжать на обочину.

И вот, буквально за считанные секунды, машина — уже не машина, а просто груда металла. Весь ее блеск потускнел мгновенно. Настроение сразу падает. Смерть всегда удивляет, смущает, сбивает с толку. Словно нам показали, какие мы идиоты: мы ведь почти считали ее своей, по крайней мере, вели себя так, словно эта машина — наша, и вот нам дали понять, как все обстоит на самом деле.

Под огромным опрокинутым небом, на обочине оживленного шоссе, мы — такие крошечные, незаметные, и в то же время, нас видно за милю. Сразу хочется спрятаться, провалиться сквозь землю. Я начинаю орать на Криссу, что это она виновата. Она, разумеется, возражает, но у меня есть защита — я сейчас под героином, — и я даю волю злости. Иначе я просто взорвусь. Серый унылый день, кошмарная автострада, машина сломалась, и у меня пограничное состояние — приход еще действует, но уже потихонечку отпускает. Сент-Луис — паршивое место. Слишком близко к Северо-Востоку, но полная противоположность Нью-Йорку.

Нас оттаскивают на буксире до ближайшей заправки. Механик возится где-то час, потом сообщает, что полетела трансмиссия, и надо делать серьезный ремонт.

Мы совсем рядом с моим родным городом. Отсюда дотуда — всего день пути. Пытаюсь уговорить Криссу поехать туда на буксире и уже там починить машину. Что-то пробила меня ностальгия по полузабытому городу детства, тем более, что в Лексингтоне можно будет разжиться продуктом. Я говорю Криссе, что там у меня куча знакомых, они найдут нам механика, которому можно доверять, тем более, что тут работы на несколько дней, а мне очень не хочется зависать «в чистом поле» в 15 милях от Сент-Луиса. Она со мной соглашается.

Весь из себя деловой — мол, я знаю, что делаю, — иду звонить-договариваться. Что удивительно: у меня получилось. Завтра за нами приедет фургон «U-Haul» и оттащит машину до Лексингтона. У моей тетушки в Лексингтоне есть свободная комната, где мы можем остановиться, и еще одна знает хорошую авторемонтную мастерскую, где нам все сделают в лучшем виде.

Мы берем номер в мотеле при автозаправочной станции. Я собираюсь лечь спать не поздно, чтобы завтра пораньше встать, и добраться до Лексингтона, и срочно разжиться продуктом, пока я еще буду нормальный. У меня все закончилось — последний запас я добил еще утром. Все-таки странно и нелогично устроен мир: вот у тебя всего много, а вот вдруг нет ничего. Загадка природы. Сижу — чешу репу. Никак не врублюсь. У меня был неслабый запас наркоты, каждый раз я использовал по чуть-чуть. И почему он так быстро закончился? Почему неизменно приходится начинать все сначала? Мне непонятно. И меня это бесит, как бесит любая бессмыслица.

Снова звоню в Нью-Йорк, тем же самым друзьям. Трубку никто не берет. Звоню еще раз, и еще. Часа через три они все же подходят. Они получили деньги, которые я перевел им за первую посылку, и согласны послать мне еще на тетин адрес.

* * *

Просыпаюсь еще затемно, лежу, свернувшись под одеялом, и смотрю в тусклую предрассветную мглу за окном. Мне не то чтобы плохо, мне вообще никак — это то пограничное состояние, состояние «между», когда сознание разверзается, словно темный провал, а мир осторожно крадется по самому краю пропасти. Самочувствие даже, можно сказать, бодрое, но я себя чувствую таким старым, как будто мне миллион лет; я себя чувствую, как человек, который живет, и живет, и не может умереть, и это — его наказание. Ощущение не из приятных, хотя бывало и хуже. Больше всего меня беспокоит другое: я знаю, что будет потом. Впрочем, я с этим справлюсь. У меня в сумке припрятан запас на две дозы. Я хорошо понимаю, что происходит. Я вернулся в ту точку, когда наркотик уводит меня прочь от внешнего мира и рвет все прежние связи, и сейчас я слегка оглушенный, но смирившийся и покорный — я не говорю, что мне это нравится, но что-то приятное в этом есть. Что-то приятное и тошнотворное одновременно — но это сейчас, а когда я вмажусь, все будет, как надо.

Я даже подумываю о том, чтобы вколоть себе дозу попозже, а сейчас — встать и выйти на улицу, встретить рассвет. Хотя, хрен с ним, с рассветом — у меня свой рассвет, расфасованный по бумажным пакетикам. Встаю, достаю их из сумки — два последних пакетика, — вынимаю из джинсов ремень, беру машинку и крышечку от лосьона после бритья и иду в ванную. Так. Хорошо. Теперь я смогу продержаться до завтрашнего утра.

Черт. Что может быть лучше, чем безотказное удовольствие по мере потребности?! Я помню, что я подумал, когда в первый раз употребил героин. Я подумал: И нам это запрещают?! Уроды, они берегут его для себя — все самое лучшее, что есть на свете, они берегут для себя, чтобы нам меньше досталось. Они относятся к нам, как к неразумным детям, потому что им нужно, чтобы мы были послушными и зависимыми. Они думают, если они богатые, то все лучшее в мире должно доставаться им. Мудаки.

Это было давно. Музыка, проникнутая романтикой….

Я был влюблен. Влюблен безумно. Наркотик был как волшебство. Мы были словно Ромео с Джульеттой. Я всегда хотел именно этого, может быть, сам того не сознавая: хотел найти некое колдовское зелье, которое дарит сны наяву и дает тебе власть управлять этими снами, лепить их по своему замыслу, создавать ситуации и характеры — творить свою собственную реальность, реальность оживших снов. А сны — это просто еще одна форма бодрствования. С джанком можно прожить всю жизнь, как во сне. В воплощенном сне. Единственный недостаток — привыкание и зависимость, но чтобы плотно подсесть на джанк, нужно его потреблять ежедневно в течение многих недель. Так что риска практически никакого.

* * *

Выхожу из мотеля в серый пахучий рассвет. На улице сыро. Шоссе совсем рядом, и сквозь пение птиц слышен шум проносящихся мимо машин. Бетонные и асфальтовые дорожки прорезают чахлый лесок на грани исчезновения, весь оплетенный поверху провисшими проводами, и возникает странное ощущение, что ты вторгся сюда непрошеный, как инородное тело, как песчинка в колесиках некоего механизма, слишком большого и сложного, чтобы понять, что именно он из себя представляет, да и не хочется в это вникать, если честно, но зато хочется возмущаться из-за его непробиваемой самонадеянности. Ясно, что все это — не для меня, несмотря на приветственные плакаты «Добро пожаловать» и зазывные рекламные щиты.

Возвращаюсь обратно в номер. Не знаю, куда себя деть. Крисса еще не проснулась. Иду в ванную, умываюсь и чищу зубы. Надо все-таки что-то придумать. Но единственное, что приходит в голову — это прилечь рядом с Криссой.

Раздеваюсь до трусов и осторожно забираюсь к ней под одеяло. Она спит на боку, спиной ко мне. Я просто лежу рядом и даже к ней не прикасаюсь. Мне так одиноко в этой сырой темной комнате. Крисса спит, я не сплю. Я смотрю на нее и хочу к ней прижаться, вдавить свой напрягшийся член между ее мягкими ягодицами и как бы случайно проникнуть в нее. В самое сердце. Почему-то мне холодно. И еще — страшно. Все как-то неправильно. Все должно быть иначе.

Лежу рядом с Криссой, смущенный, растерянный. Ее волосы, ее дыхание — все будоражит меня и тревожит. Я — беспомощная жертва некоего невразумительного ощущения, которое затаилось где-то в самых глубинах моего существа, где одна пустота; затаилось и рвет эту гулкую пустоту на части, пусть даже так слабо и смутно, что это почти незаметно, только оно все равно — на виду, потому что там, в пустоте, больше ничего нет, и оно помогает мне распознать себя, и подсказывает, где мое спасение. Мое спасение — в ней. По-другому — никак, но что это за существо рядом со мной, с ее пушистыми мягкими волосами и непроницаемым для меня сознанием? Откуда это томление? Почему конкретно сейчас она значит для меня так много? И что мне со всем этим делать? Как мне добиться, чтобы она разрешила мне быть таким, каким мне хочется быть по отношению к ней? Я себя чувствую полным кретином, изнывающим от желания прорвать этот замкнутый круг собственной безнадежной глупости. Я не знаю, сумеет она понять меня или нет. И захочет ли дальше возиться со мной. Может быть, я для нее снова — никто. Отчаянное и фальшивое «помоги мне» извергается из скопления клеток, обозначенного моим именем — призыв, нацеленный на нее, всей силой воли, как будто она может знать… но уже через пару секунд все проходит. Я хочу целовать ее в губы, я хочу ее трахнуть, и т.д., и т.п. Я весь исстрадался, я то впадаю в бредовое исступление, то погружаюсь в унылое безразличие, мне грустно и холодно. Меня как будто загнали под землю, в последний тупик, и выхода нет, все, пиздец, только весь этот надрыв все равно отдает фальшью, и там, в темноте, что-то есть, какая-то жизнь, о которой никто не знает — даже сами участники этого тайного действа, живые частички этой вселенной, скрытой от посторонних глаз, обитатели этого мира, игроки, жертвы, захватчики, проходящие мимо странники, сообщники и попутчики: мы. Вот ирония судьбы, грустная и безысходная: я сейчас рядом с ней, совсем рядом, и все равно чувствую себя одиноким и страдаю от сперматоксикоза — в темноте, наедине с собой, наедине с пустотой. В голове у меня — взвихренный мир, странный, бессмысленный, непонятный даже мне самому, но знакомый и страшный. Неужели это все — не настоящее?! Так не бывает. Я хочу просто прижаться к ней, и чтобы она разрешила мне делать с ней все, что угодно — чтобы она приняла меня с радость и поцеловала в ответ. Ага.

Сейчас я полностью от нее завишу, потому что она — единственный человек на свете, который может меня спасти. И я ненавижу себя за это. Я знаю, что все бесполезно. Это самообман. Осторожно, чтобы не разбудить, я пододвигаюсь к Криссе и кладу руку ей на ключицы. Она вздрагивает во сне, как будто ей это неприятно, и я привлекаю ее к себе, прижимаюсь к ней животом и лежу, словно так и должно быть. Она снова шевелится и пихает меня локтем в бок. Понял — отвял. Я убираю руку, встаю с постели и перебираюсь к себе на кровать.

30

Крисса проснулась. Кошмар. Мы — словно два незнакомца. Совершенно чужие люди. День снова серый и пасмурный, и все утро я занимаюсь организацией транспортировки хладного трупа «Де Сото». Мы вызываем такси, едем в гараж, где расплачиваемся за прокат фургончика, и уже на фургончике вместе с механиком возвращаемся за машиной.

Тащить на буксире здоровенный гроб на колесах, лавируя по улицам Сент-Луиса — удовольствие ниже среднего. А нам еще ехать и ехать. При одной только мысли об этом мне уже плохо. Но постепенно я привыкаю к фургончику, и, когда мы выезжаем из города, мне становится малость полегче.

Через пару часов мы пересекаем границу Кентукки, и сразу чувствуется, что мы въехали именно в Кентукки. Какая-то здесь особенная атмосфера — край, отрезанный от «большой земли», замкнутый, дикий, почти первобытный. Край, не испорченный цивилизацией, где раздражительные и обидчивые невежи, погрязшие в кровосмешении, прячутся по уединенным углам, культивируя свое невежество. Едем мы в основном по проселкам, где и не пахнет окультуренной усредненной Америкой — вдали от мира, вдали от всего. Никак не избавлюсь от ощущения, что здесь опасно.

От западной границы до Лексингтона ехать прилично. Постепенно зловещий холмистый край уступает место равнинам — здесь мне уже все знакомо. Мы проезжаем конезаводческие хозяйства с их белеными дощатыми заборами и сочными пастбищами. Трава на лужайках такая зеленая — как океан. В конце лета, при правильном освещении, она кажется почти синей. Я смотрю на все это, и у меня щемит сердце, как бывает всегда, когда ты возвращаешься в место, где давно не был, и видишь, что все здесь осталось по-прежнему. Меня опять пробивает на поговорить.

Воздух душистый, пахнет приятно, и свет — такой мягкий, размытый. Почему-то мне вспоминается детство: субботнее утро, после мультиков, когда ты выходишь из дома, и идешь, не выбирая дороги, потому что все улицы обязательно приведут или в кафешку, где вкусности, или в какой-нибудь особенный магазинчик — например, в магазин игрушек и сборных моделей кораблей и самолетов или в аптеку, где продают газировку с сиропом и даже горячие чизбургеры… или в какое-нибудь потайное укромное место в тихих полях, где шелестели наши искрящиеся и настойчивые детские голоса. Для того, чтобы их услышать, нужен был стетоскоп, а понять, что они говорят, можно было лишь сердцем. Все, что было потом — это уже не то. Все, что было потом — это как стены, фасады и переходы, построенные неумелыми, бездушными руками. Толкни посильнее — и все развалится. Пейзажи Кентукки — как прорыв в бесконечность, исполненную самых разных возможностей. Любое мгновение — начало. Чем мы сегодня займемся? Давай убежим далеко-далеко.

Невинность: наивность и простодушие. Невинность — понятие относительное, но насколько? Может быть, мы теряем невинность уже при рождении? Я не скучаю по детству. Не тоскую о том, что оно прошло. Я знаю и помню: оно было таким же болезненным, и тревожным, и непонятным, как и все, что происходит со мной теперь. Интересно другое. Интересно, что настоящее перекликается с прошлым — с детством. Когда я был маленьким.

Теперь я не тот, что прежде. Теперь я испорченный и развращенный нарк, но я сейчас говорю о том ощущении безмятежного покоя, которое было в детстве, и о тех же желаниях, о тех же страхах, о той же тоске. Даже если я смогу завязать со своими пагубными пристрастиями, все равно изначальное побуждение останется. Оно никуда не уйдет. И мне надо будет придумать какой-нибудь новый способ, как с этим справляться. А я не уверен, что у меня получится. Все это «взросление» означает, что если тебе повезет, ты научишься уживаться с собой и разберешься, что надо делать, чтобы справляться с тем, кто ты есть — с тем, кем ты были изначально и кем останешься навсегда. На самом деле, это, может быть, самое верное определение, кто ты такой: ты — это то, что в тебе неизменно. Твоя жизнь, твоя личность, индивидуальность — все это искусственные построения. У тебя есть материал для творческих экспериментов — ты сам, — и тебе нужно узнать себя и найти наиболее подходящие способы самовыражения, подобрать единственно верный язык и стиль представления и проявления себя, любимого, в соответствии со своей природой. Все, что представлено в целостности — красиво. Во всяком случае, это наша единственная надежда.

Кентукки — еще не совсем юг, но все-таки больше юг, чем север. Пронзительный резкий акцент. Вся еда — сухое печенье, мясная подливка, жареный в масле бифштекс и зеленая репа. Музыка — сплошь блуграсс, пожалуй, самый веселый из всех музыкальных стилей, проникнутых духом тоски и смерти, такое древнее, устаревшее кантри вкупе со скорбными причитаниями, которые звучат, словно прорыв неких потусторонних голосов из елизаветинской эпохи. Это дремучий и грубый край: глухомань, захолустье. И народ здесь простой и грубый. Но мне это нравится. И вот что забавно — когда мы останавливаемся поесть в придорожной закусочной, я по-прежнему огрызаюсь на этих задиристых самодовольных подростков, которым хочется показать свою крутизну, на этих детишек с их заскорузлыми руками, испачканными жирным соусом, с их раздолбанными «камаро», и пикапами, и мне по-прежнему хочется произвести впечатление на местных девиц с их вычурными прическами, рыхлыми отвисающими животиками и дешевенькими незатейливыми нарядами. Между нами нет ничего общего. Никаких точек соприкосновения. Мы говорим на разных языках. Я принадлежу к совершенно другому классу, я по натуре застенчивый неврастеник, склонный к самокопанию и обладающий хотя бы каким-то самосознанием, но я все равно хочу, чтобы они меня приняли как своего. Эти ребята и их родители нужны мне как типичные представители своего класса: вульгарные, самодовольные, претенциозные люди, которые косо смотрят на чужаков и одеваются либо в дешевые подделки под стиль «Лиги Плюща» — этакие деревенские помещики, застегнутые на все пуговицы, — либо в хаки и кожаные мокасины. Их невежество оскорбительно и прискорбно.

В мой родной город мы приезжаем уже ближе к вечеру. Лексингтон — второй по величине город штата, которым управляют несколько корпораций из других штатов, заправилы местной табачной индустрии и богатые конезаводчики, чьими хозяйствами, собственно, и знаменит этот край. Здесь также располагается университет штата и еще один частный колледж масштабом поменьше — и тот, и другой в центре города.

Когда я здесь жил, это было неспешное, тихое место. Население — чуть больше ста тысяч. Сейчас оно выросло вдвое, и городские предместья совершенно не отличаются от предместий других больших городов США: те же заасфальтированные стоянки, те же закусочные, где можно по-быстрому перекусить, те же торговые центры и супермаркеты.

Кровожадные коммерсанты во главе с Торговой Палатой очень даже неплохо распотрошили тот город, который я помню, и превратили его в очередную безликую зону во всеобщем коммерческом парке. Центр города с его старыми зданиями, как будто побитыми временем, исторический центр, который, когда я был маленьким, оставался почти таким же, как и сто лет назад, теперь вообще не узнаешь — местами старые кварталы снесли вообще, а местами отреставрировали, превратив в памятник самим себе.

Но кое-что все же осталось. Я звоню тете, и она объясняет, как нам доехать до мастерской, где мы будем чинить машину, и когда мы едем по улицам, чьи названия еще сохранили следы невразумительных детских суеверий и странных ассоциаций, у меня возникает стойкое ощущение, что я очутился в некоей магической нереальности — ощущение уютное, теплое, но в то же время какое-то отстраненное, — что я потерялся во времени. Я никак не могу поверить, что эти улицы все еще здесь, а вот я давно уже не ребенок. Это неправильно. Так не должно быть.

Мастерская уже закрыта. Так что мы просто снимаем машину с прицепа и ставим ее на стоянке вместе с фургончиком. Через пару минут подъезжает тетя, чтобы забрать нас домой.

Я не видел ее лет тринадцать — с тех пор, как бросил школу и уехал в Нью-Йорк. Она мамина младшая сестра, и всего на девять лет старше меня. Тетя — последняя из семьи, кто остался в Кентукки. Ее зовут Джейни.

Мне слегка перед ней неудобно, потому что я чувствую себя виноватым. Моя мать и сестра ее обожали, а она обожала меня. Я всегда был ее любимчиком и принимал ее любовь как нечто само собой разумеющееся. Уже в раннем детстве я понял, что могу делать с ней, что хочу, чем, кстати сказать, беззастенчиво пользовался: она часто меня покрывала перед родителями, и даже врала, чтобы выгородить меня, а она не из тех людей, которые могут соврать так вот запросто.

Она всегда очень любила театр, и почти все свободное время проводила в районной театральной студии — мечтала стать профессиональной актрисой, хотя на самом деле она учительница в старших классах. Тетя так и не вышла замуж, и по меркам старого Юга она — женщина добродетельная и во всех отношениях достойная, но при этом она обладает той простодушной наивностью, которая свойственная экзальтированным актрисам, уверенным, что у них есть полное право жить по своим собственным установлениям. Она слегка чопорная, но веселая и очень добрая, у нее проницательный, острый ум — язвительный, резкий и даже немного циничный. Я бы даже сказал, что тетя по-своему остроумна, хотя это не то остроумие, к которому я привык в Нью-Йорке, у нее оно более приземленное, более примитивное, и иногда я просто не могу удержаться, чтобы ее не поддеть. Она, впрочем, не обижается. Она мной гордится.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12