Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Погнали

ModernLib.Net / Контркультура / Хелл Ричард / Погнали - Чтение (стр. 2)
Автор: Хелл Ричард
Жанр: Контркультура

 

 


— Ты — поэт. Так что сам разбирайся. Ты же писатель, дружище. А мы потом это используем. Сейчас ты не можешь даже записаться из-за этих дебилов в студии, но мы сделаем книгу, и у нас будут деньги. А потом я продам права на сценарий! По ней снимут фильм!

Звучит очень даже заманчиво, но все слишком сложно — его представления обо мне, которые он проецирует на меня, и которые я стараюсь синхронно озвучить, так чтобы мои движения губами не расходились с его фонограммой; его предложение приводит меня в восторг, но к восторгу примешиваются сомнения — я не уверен, что мне будет уютно и хорошо вдали от любимого продавленного дивана, но с другой стороны, мне уже надо встряхнуться, снять с ушей паутину и доказать, что я что-то еще могу… Его предложение застало меня врасплох.

Я задаю еще пару общих вопросов, стараясь собраться с мыслями. (Когда надо ехать туда? Чем скорее, тем лучше.) Он свяжется с Криссой насчет оплаты текущих расходов. На самом деле, я не хочу задавать слишком много вопросов — из опасений лишиться его доверия или ограничить свой выбор. Я хочу домой. Я говорю Джеку «спасибо», бормочу извинения и быстро смываюсь.

4

Так. Удача мне не изменяет. Я прохожу сквозь вращающиеся двери маленького отеля и выхожу на улицу. Я себя чувствую, как пятиклассник, которого только что поцеловала учительница — по-настоящему, в рот, с языком, как большого. Я прямо чувствую, как капельки счастья конденсируются под кадыком и в глазах; оно излучает заряженные частицы, которые носятся у меня внутри и колют, как крошечные иголочки. Как будто ко мне прикоснулись волшебной палочкой. Невероятно. Но у меня получилось. Моя удача, моя добрая фея, — она по-прежнему со мной. Я живой, радостный, голый — плыву в огромном сверкающем мыльном пузыре над Лексингтон-авеню. Нью-Йорк, мой расплывчатый, смазанный тематический парк — еще никогда он не казался таким добрым, таким приветливым. Голос рвется из горла наружу, глаза глядят и не могут наглядеться. Мне не терпится обсудить все с Криссой.

Есть у меня смутное подозрение, что это — не обещание беззаботных каникул, что это, прежде всего, ответственность, которая потребует от меня очень многого, но я гоню эти мысли, пока они не захватили меня целиком. Потому что я в своем праве. Король живет. И я — это Он. Я — это Он.

Плюс к тому, я ни капельки не сомневаюсь, что сумею надыбать под это дело немножко наличности. Уже сегодня. Так или иначе.

* * *

Возвращаюсь к себе в пещеру. Все еще нянчусь с моим сокровенным бредом, как последний идиот. На телефоне мигает лампочка. Включаю автоответчик.

Неестественное и жеманное «знойное» мурлыканье: «Привет, Билли. Это Мередит. И я прямо вся мокрая, мокрая, мокрая… вся в томлении жажду очередного урока. Сегодня. Как скажешь. Перезвони мне, пожалуйста. Ну, пожааааалуйста».

Как говорится, то густо, то пусто. Я ей перезвоню, но сначала я позвоню Криссе. Плюхаюсь на свой пыльный зеленый диван и набираю номер.

Она говорит:

— Алло.

— Тру-ля-ля…

— И что ты по этому поводу думаешь, Билли?

— Я пока ничего не думаю. Думать я буду потом. А пока я хочу просто … прыгать и хлопать в ладоши. А ты хочешь прыгать и хлопать в ладоши?

— Ну, предложение хорошее.

— Теперь я признаюсь: я уже начал впадать в отчаяние и терять веру. А это — как раз то, что нужно. Надо отдать Джеку должное, он умеет порадовать.

— Он — просто гений, хотя я его ненавижу. Он тебе говорил про деньги?

— Ну так, в общих чертах. Но ты все равно расскажи.

— Нам обоим… то есть, каждому… он платит по пятьдесят долларов в день. Это вроде как суточные на текущие расходы. И еще он дает нам свою кредитку на бензин и мотели.

— Господи… и при этом предполагается, что мы еще будем работать?

— Ну да, — смеется она.

— Ну, насколько я понял, все, что мы будем делать в поездке — это и будет работой. Он хочет, чтобы мы просто… ехали и записывали свои впечатления. Настоящая работа начнется потом, правильно?

— Да, наверное… то есть, твоя работа. Я буду фотографировать.

— Ну, а я вести записи. Записывать все, что будет происходить. Он мне сказал: смотри, подмечай, ищи. Но я так и не понял, чего конкретно нам надо искать? Ты не знаешь?

— А он тебе не сказал?

— Только так, в общем. Ничего конкретного.

— Ну, наверное, он целиком полагается на тебя.

— Замечательно. Слушай, Крисса. Нам надо все это обсудить. Могу я сегодня к тебе заглянуть, ближе к вечеру?

— Приходи. Я весь день дома.

— Хорошо. Я, наверное, приду в восемь — в девять. Нормально?

— Ну, да.

— Тогда до вечера.

— Хорошо.

— Ну, пока.

* * *

Мммммм. Мысли по-прежнему скачут и путаются. Восторг отупляет. Ладно. Мередит меня остудит.

Скрипучий голос: Я исследую собственные настроения. Я. Исследователь. Наблюдатель. Я сам. Я их исследую под микроскопом. Но похоже… там ничего нету… и я… отмеряю дозы… сексуального возбуждения и легкого наркотического опьянения… чтобы обрести телесную плотность, чтобы стать видимым, но при этом не потревожить мое восприимчивое существо. Вот он я — корчусь на стеклышке под микроскопом. Под воздействием и впечатлением собственноручных трудов. Хотя, может быть, это не я потрудился, а сам Господь Бог. Отсюда следует: я — ничто, и я — Бог… Как я дошел до такого.

Ладно, забей.

Мередит меня остудит.

В маленьком тесном мирке сомнительных ночных клубов, где я добываю себе средства к существованию, почти все девушки — из той породы, которые только и ждут, когда ты их унизишь и злоупотребишь их доверием. Твоя привлекательность как музыканта и как мужика изменяется у этих девиц той свободой, с которой ты их используешь. И в то же время они благодарны за малейшее проявление доброты, но только пока доброта — исключение из правила. Рок-н-ролльщики — те же сутенеры. Они тоже живут за счет неустроенных молоденьких девочек, которые согласны платить тебе деньги, лишь бы быть рядом с тобой.

В первый раз Мерри мне позвонила года три-четыре назад. Ей тогда было четырнадцать. Она очень старалась, чтобы ее голос в трубке звучал учтиво, и обходительно, и «по-взрослому». Сказала, что хочет взять у меня интервью для школьной газеты; но она слишком много смеялась и выдавала двусмысленные обещания с явным намеком на непристойность. На самом деле, мы сразу прониклись друг к другу. Как Джоан Кроуфорд и Джордж Сандерс. В первый раз она привела с собой подругу, но потом приходила уже одна.

Мередит — пухленькая, скороспелая чернокожая школьница, развитая не по годам. Хорошенькая и до чертиков соблазнительная в своей короткой клетчатой юбке, высоких гольфах и накрахмаленной белой блузке. Как только уроки кончаются, и Мерри выходит из школы, она сразу расстегивает пуговицы на блузке ниже лифчика.

Она делает для меня все. Она даже придумала способ, как избавить меня от моих вечных дурацких: «а дай мне десятку „взаймы“». Она сказала, что хочет брать у меня уроки, и согласна платить десять долларов за урок: она будет пытаться довести меня до оргазма руками и ртом, а я буду критиковать ее технику. Я сажусь на диван, раздвигаю ноги, и она опускается на колени у меня между ног. Она называет меня Учителем. К сожалению, за все эти годы ее техника лучше не стала. Несмотря на мою конструктивную критику. Когда она пытается мне отсосать, это напоминает мне, как я в детстве пускал себе на лобок живых мышек, чтобы они там побегали.

Так что я ей звоню.

И она приходит.

Она щебечет и тянет гласные. Она говорит со мной в том кокетливом заговорщеском стиле, который, на самом деле, такой же ломкий и хрупкий, как старая кинопленка. Она вся — робкий, застенчивый секс и досужие слухи о знаменитостях и музыкантах. Меня это бесит — как-то все это жалко и мелко, — но я обращаю свое раздражение в насмешливую холодность, и ей это нравится, она упивается этой моей язвительностью, достигает новых глубин своего драгоценного самоуничижения ради меня. На самом деле, мне самому очень не нравится, как я с ней обращаюсь, но мы продолжаем встречаться. Потому что она — это все, что мне нужно.

Мы предаемся разврату в гостиной и спальне. Пыльные окна — в подтеках грязи, словно в корке экземы, но навязчивый свет все равно проникает в комнату мутными сумрачными лучами, фиксируя наши движения в серии последовательных стоп-кадров, застывших в мертвом ритуале, словно мы с ней две фигуры из тусклой бронзы, в бледно зеленом налете патины, который пачкает руки. Словно мы — недозрелые полулюди, отпочковавшиеся от мебели или от стен, но так и застрявшие на полпути. Сон становится явью. Но ее влагалище такое розовое и мягкое, такое влажное и текучее; а мой член — истощенный, огромный, — пронзает его во вместилище из ее шоколадной кожи. Подлинная валентинка в человечьем пространстве.

Меня всегда поражала ее способность преломлять мои словесные оскорбления своими несколько неуклюжими, но неукротимо настойчивыми потугами на остроумные ответные реплики, равно как и способность безропотно принимать и даже находить удовольствие в том, как я ее беззастенчиво оскорбляю в сексе. Зато ее притязания на обладание некоей печальной — из третьих рук — искушенностью удручают и бесят, и ее настоящая жизнь неожиданно поднимается из потаенных глубин человеческого естества, и неловкий писатель превращается в самодовольного идиота, а его повествование — в искусственный и гротескный текст. Исключение составляют только очень толковые парни, которые знают, на что следует обратить внимание. Типа меня.

Пора помолиться.

* * *

Одна из приятностей моего состояния — полная отстраненность, дающая безупречное чувство времени. Я говорю ей, что пора уходить, и она уходит.

* * *

Репетиция в семь. Сейчас — почти шесть. На самом деле, меня жутко ломает куда-то идти. Надо позвонить Джиму. Джим — единственный из всей команды, за кого я еще чувствую что-то вроде ответственности.

— Слушай, Копли, — ною я в трубку. — Я так устал.

— Так что, на репу тебя не ждать?

— Я этого не говорил.

— Скажем так: за твоими отчаянными стенаниями мне послышалось столь же отчаянное желание отменить сегодняшнюю репетицию.

— Какой ты у нас проницательный. Может быть, ты и прав. Наверное, мне действительно стоило бы уделять больше внимания своим потаённым чувствам. Есть возражения?

— Как я могу упустить возможность остаться дома и осквернить твой труп, пусть даже мысленно?

— Ты не сердишься?

— А ты догадайся.

— А я тупой.

— Слушай, у меня есть, чем заняться. Или, может быть, я позвоню Стиву Баторсу и приглашу его в студию, раз ты сегодня не можешь.

Я смеюсь.

— Копли, ты такой юморист. Знаешь, ко мне приходила Мерри. Только-только ушла. Ты же знаешь, о ком я?

— Твоя маленькая ученица?

— Ага…

— Не удивительно, что ты вымотался.

— И знаешь, что она у меня спросила? Она спросила, а правда, что ты однажды «случайно» убил одну десятилетнюю девочку.

— Что?!

— Честное слово. Не знаю, откуда она это взяла. Может быть, из твоих разговоров за сценой. Ты иногда такого наговоришь… В общем, я расхохотался, а Мерри просто сидела и таращилась на меня своими большими, немного испуганными глазами. Знаешь, иногда она меня беспокоит.

— Ну да, когда ты не занят, впиндюривая свою штуку ей в прямую кишку.

— Слушай… не надо. Она очень славная девочка.

— Ну да, очень славная девочка, а когда ты кончаешь, ты просто сдуваешь ее и убираешь в шкаф.

— Я ей сказал, что это убийство было не совсем «случайно».

— Что?! Ты ей сказал?! Ты, правда, сказал?! Да, с тебя станется. Но я же знаю, что ты ничего такого не говорил. Правда?..

— Неа.

— Ладно, ты будешь на репетиции или нет?

— Э… пусть решает судьба. Ты позвони Тому и Ларри, а я позвоню Марку, и если они еще не ушли, тогда мы ее отменяем. Следующая репетиция в четверг.

— Ладно.

Ребята еще не ушли, и все получилось, как я хотел.

5

Я не стал говорить ему о поездке, потому что он бы взбесился и стал бы кричать, что я пренебрегаю группой, бросаю их и все такое. Группа, надо сказать, какая-то убогонькая. Она мне давно уже неинтересна. Я — ее лидер, это моя команда, но я не считаю ее своим основным занятием. Я маскирую свое равнодушие непробиваемым пессимизмом и отвращением к жизни в целом — в этом мы с Копли вполне солидарны, но его не так-то легко провести. Еще немножко — и он меня точно раскусит. Но, как бы там ни было, ему придется мириться с моими решениями, потому что, если он не захочет мириться с моими решениями, это, как говорится, его проблемы.

Теперь у меня есть пара свободных часов до встречи с Криссой. И это хорошо. Я люблю быть один под джанком. Когда вмажешься, всегда есть, чем заняться. Джанк — как оргазм, растянутый во времени. Хочется просто отдаться на волю этих густых, мягких волн сверкающего наслаждения, которое исходит, как нежная ласка, откуда-то изнутри, и веки наливаются тяжестью, и иногда с губ срываются тихие стоны, эротические шумы в окружающей тишине. Все постороннее раздражает — все, что отвлекает; все, что требует внимания. Когда я под джанком, я даже на телефон почти не отвечаю.

А потом, разумеется, выясняется: то, что тебе нужно больше всего, для тебя это вредно. Я не соврал Джеку. То есть, конечно, соврал, но отчасти: я честно пытался преодолеть свою пагубную привычку. Бросал несколько раз за последний год. Но продержался максимум — три дня. Три дня — это уже достижение. Это надо отметить. А единственный способ отметить — это вмазаться и улететь.

По большей части, я лишь притворяюсь, что со мной ничего страшного не происходит, и что я сам выбираю такую жизнь. В конце концов, я всегда в том состоянии, когда еще две недели — и все будет отлично. А теперь, когда на горизонте маячит новый проект, я вот что думаю: надо достать метадон, сняться с герыча и заняться работой. И пусть работа меня исцелит.

* * *

Беру записную книжку, внезапно захваченный мыслью о воспоминаниях, что посетили меня на улице по дороге к «Грамерси-Парку».

Воспоминания лучше, чем жизнь. Поэтому я живу только воспоминаниями. Начинаю ценить то, что было, лишь по прошествии времени. Свои решения я принимаю, как правило, исходя из того, о чем мне потом будет приятно вспоминать. Это — лучшие мои творения: весь этот текучий и многомерный лабиринт переживаний минус страх и неуверенность, или со страхом и неуверенностью, но преобразованными во что-то другое. Потому что все уже кончилось. Я их придумал и пережил, и они заключают меня в себе. Как будто опыт и переживания — это темная мастерская хаоса, где штампуются эти крошечные бесконечные самоцветы. Каждый — поэт своих воспоминаний. Хорошо, когда что-то кончается, и остается лишь воспоминание. Но, как и самые лучшие стихотворения, они остаются всегда незаконченными, потому что со временем, в новом свете, они обретают другие значения. Может быть, все наши воспоминания заложены в нас изначально; они извергаются, и ветвятся, соединяются в фантастические узоры, — но если как следует постараться, то можно проследить за каждым отдельным воспоминанием вплоть до самого начала. Может быть, самые лучшие воспоминания всегда одинаковы: воспоминания о том, как ты родился на свет. Или о том, как ты умер, или я даже не знаю, о чем.

Воспоминания, что нахлынули на меня в тот вечер, родились из весны и погоды. Излились, как секреция этого запутанного клубка. Я вспоминал о том, как мне было девятнадцать, и я все еще чувствовал себя новорожденным в Нижнем Ист-Сайде, со своим другом Миком. Мы тогда были в Нью-Йорке совсем одни, иммигранты из захолустья, в полном смятении от собственной, пока неизвестной и нам самим гениальности. Вдохновенная, воспаленная энергия то захлестывала нас с головой, то вгоняла в тоску и апатию. Но к концу зимы все эти муки и корчи как-то сами собой утихли — как раз в тот день, когда ты в первый раз после долгой зимы распахиваешь все окна настежь и вдруг веришь, что для тебя нет ничего невозможного. Нет, это было, скорее, предчувствие веры, что для тебя нет ничего не возможного. Ощущение, что тебе ничего не нужно. Потому что у тебя уже все есть. Вот оно — перед тобой. Подойди и возьми. Тебе даже делать ничего не надо. Все уже готово. Мечта сбылась. Сон стал явью.

Начало весны всегда возвращает меня в те годы — конкретно в то место, конкретно к тому человеку. Пронзительное ощущение, что я иду по второй авеню мимо церкви Святого Марка, где-нибудь в 1971-ом году, под голубым небом, в один из тех самых первых дней, когда уже можно выйти на улицу без зимнего пальто, может быть, я направляюсь в книжный на Сент-Марк— Плейс, и я улыбаюсь, и смотрю вверх, на небо, и махаю руками, и мне все равно, что подумают обо мне окружающие — я полностью раскрепощен. Однажды мы с Миком почти полдня опыляли счетчики парковки на Восьмой стрит. Мы выписывали между ними восьмерки, хлопали руками, согнутыми в локтях, жужжали и терлись щеками о каждый столб. Или шатались с ним целыми днями по пыльным букинистическим лавкам на Четвертой авеню — искали французских поэтов среди старых потрепанных книг. Или просто сидели в своей пустой белой комнате на Одиннадцатой стрит, где мы проводили почти все время: подкалывали друг друга, слушали музыку, читали, писали, иногда даже жгли ароматические палочки, и ветер слегка раздувал занавески. Мы тогда были захвачены тем безымянным раздражающим беспокойством, которое ощущалось почти как безумие, и подчас действительно выливалось в безумные поступки. Например, когда мы выкинули из окна пятого этажа старый испорченный холодильник, который хозяин квартиры не собирался чинить. Или те скандальные стихи, которые мы писали на пару.

В тот вечер, ранней весной в Нью-Йорке я вспоминал то безумное время, и испытывал жгучую благодарность, что у меня в жизни такое было. Было, но не прошло. И никогда не пройдет. Как и все остальное, что было, оно навсегда останется со мной. И не важно, что я над собой творю — скоро все это станет воспоминанием, а воспоминания лучше, чем жизнь.

* * *

Уже смеркается. Надо принять ванну и собираться к Криссе. Иду на кухню, включаю воду. Кх, кх, гррр: кран надсадно выкашливает порции ржавой воды, потом вода извергается мощной струей и постепенно становится прозрачной. Как в большинстве квартир в многоквартирных домах в Нижнем Ист-Сайде, ванна у меня стоит на кухне. Потому что, когда эти дома только строились, в них вообще не было ванн, только раковины, а потом, когда здесь начали устанавливать ванны и унитазы, для них нашлось место только в крошечных кухнях. В общем, раковина, унитаз и ванна сосредоточены у водопроводной трубы у стены прямо напротив входной двери. Большое окно над раковиной выходит в тот же колодец между домами, куда выходит и окно гостиной. Вот ведь гадство, опять нет горячей воды. Мудацкий домовладелец. Нагреть, что ли, воду в кастрюльке? Или забить? Я еще не такой грязный. Я расстегиваю пару пуговиц на рубашке, снимаю ее через голову, наклоняюсь над ванной, умываю лицо и шею чуть теплой водичкой, беру мочалку и протираю подмышки, потом снимаю штаны, полощу под струей свой член, мою задницу — на тот случай, если Криссу вдруг пробьет на сантименты или ей просто захочется хуя. На самом деле, мне как-то жалко смывать с себя последние напоминания о Мерри. Мне нравится запах, хотя я не люблю, когда на мне остаются липкие пятна. И теперь, когда я смываю под краном ее секреции — и особенно, если учесть, из каких именно соображений, — у меня возникает неприятное чувство, как будто я оскорбляю кого-то, кто только что умер. Или как будто я — проститутка. Интересно, а что она сейчас делает. В эти мгновения. Но мне не хочется думать над этим вопросом. Я — шлюха. Нет. Она — шлюха. Никто из нас: ни она, и ни я. Мы оба. Все без исключения. Так пойдет. Я снова чист и почти безгрешен.

Освежившись, возвращаюсь на свой диван. Спасибо, Господи, за маленькие радости, как любила говорить моя мама. На самом деле, на меня снизошло божье благословение. Теперь у меня есть все, что нужно, на недели вперед. Надо подумать, о чем говорить с Криссой.

Если честно, я до сих пор не верю своему счастью. Не верю, что все это — на самом деле. Когда я начинаю об этом задумываться — о моем неизменном везении, — я себя чувствую странно. Как будто я выиграл в лотерею. Смущенный, растерянный и слегка одурманенный. Так, лучше об этом не думать… Это пройдет. Пусть проходит. Мир — продукт наших умонастроений, но я не имею в виду экстремальный солипсизм. Объективная реальность все-таки существует. И окружающая среда. Реальность — это взаимодействие внешнего и внутреннего миров. Так, хватит грузиться. Расслабься.

На улице уже стемнело. Волшебство наощупь — холодное. Но в моих венах течет кровь рептилий; я — неподвижная ящерица, моя защитная окраска сливается с сумерками, я таращу глаза; температура тела и двигательная активность медленно подлаживаются под окружающую среду. Я — совершенно один в угасающем свете дня. Ради чего меня вдруг толкает сорваться с места? К чему я хочу прилепиться? Откуда вдруг это странное побуждение? С чего бы мне так напрягаться? Все равно все дороги ведут в эту комнату. Ну, я так думаю, в этой жизни можно только играть — причем, так, как будто игра что-то значит. И это неважно, что она ничего не значит. Hot-toe-mitty. [3]

Может, пора уже перечитать что-нибудь из моих книжек про фашистские концлагеря или про войну во Вьетнаме. Я собрал целую библиотеку подобной литературы. Страдания и несправедливость. Самое верное средство от жалости к себе. В смысле, что все может быть еще хуже. Но мне сейчас не до чтения. Не могу сосредоточиться. Тем более, что все хорошо. А завтра я раздобуду метадон, и все будет, вообще, зашибись.

По крайней мере, я теперь не один.

Со мной будет Крисса.

6

Мы познакомились в 1975-ом, в ее первый приезд из Франции. Она тогда почти не говорила по-английски. Ей было семнадцать, мне — двадцать четыре.

В первый раз она приезжала в Нью-Йорк всего на три недели. За эти три недели я успел безумно в нее влюбиться, так что мне полностью сорвало крышу, и она, паразитка, проникла мне в душу — у меня до сих пор перехватывает дыхание, и все обрывается в животе, когда я вспоминаю об этом, — я себя чувствовал, как зараженный герой в фильме о космических паразитах-пришельцах, которые поселяются в телах людей. Вот и она поселилась во мне. Как будто мои сердце и легкие — это была просто мебель, которую она передвигала по собственной прихоти, а могла бы и выкинуть на фиг. Как будто она появилась у нас из другого измерения.

Она была хрупкой и миниатюрной; с вечно всклокоченными волосами. У нее были — и есть — высокие скулы и большой лягушачий рот. Глаза — как дренажные трубы, в которые утекает реальность, как в «Психопате», когда кровь Джанет Ли стекает воронкой в сток ванной и увлекает с собой все остальное. Нос у нее плоский, и все лицо плоское. Бедра почти отсутствуют, зато попка и грудь — то, что надо. Попка — вполне аппетитная, полненькая; грудь высокая, крепкая, с маленькими сосками, похожими на мазки бледной краской.

Она была что-то с чем-то: хищник и добыча в одном лице, как ходячий документальный фильм о животных, с тем аморальным пленительным обаянием, какое встречается только в дикой природе. Непостижимое и загадочное существо. Уже в семнадцать она была, может быть, самой сложной и изощренной натурой из всех моих тогдашних знакомых, и в то же время она была очень искренней, непосредственной и по-своему естественной. Во всяком случае, ее неестественность и жеманство проистекали из такой непробиваемой самоуверенности и такого упрямого нежелания подчиняться условностям, что это было неотразимо.

Она говорила, что влюбилась в меня чуть ли не с первого взгляда, но до дела дело не дошло. Она приехала в Нью-Йорк со своим бойфрендом, который был еще старше меня, и у меня тогда тоже была подруга. Я не знаю, что конкретно было у нее на уме, но боль от желания была почти что приятной. Дальше поцелуев у нас не зашло, но это были поцелуи, исполненные потайных обещаний, от которых мы оба ходили чумные все время, когда были вместе, и однажды мы провели ночь в одной постели. Полностью одетые. Просто держась за руки.

Я никогда не забуду запах ослепительно белой и свежей мужской рубашки, которая была на ней в ту ночь, и пьянящий аромат ее пота, слабый-слабый, почти незаметный, как потертый отравленный шелк, как железнодорожный тупик, как ребенок, тихонько поющий себе под нос. Она заснула; я не спал до утра. Это была самая напряженная, самая пылкая ночь любви в моей жизни.

* * *

Когда она уехала, я обезумел. Не находил себе места. В ночь после ее отъезда в Париж я лежал на кровати, сжимал свою руку и представлял, что это ее рука.

Мы не виделись больше двух лет. Но я думал о ней, и писал ей длинные письма, и иногда посылал вырезки из газет — про какой-нибудь очередной скандал с нашей группой. О нас говорили, мы были на слуху. Она посылала мне забавные и изысканные открытки, по две-три в каждом письме, кусочки ярких роскошных тканей, засохшие листья и всякие странные изображения из глянцевых модных журналов. Она не сидела на месте — она путешествовала. Всегда.

Когда ее вновь занесло в Нью-Йорке, я был уже не таким, как раньше — я стал более уверенным и, наверное, более утонченным, — а она проявляла ко мне больше внимания и явно хотела мне угодить. Равновесие сил изменилось: я по-прежнему оставался ее завороженным пленником, но теперь я был больше уверен в себе, и я понял, что, трансформируя чувства и переживания — изнутри и снаружи, — я смогу выдержать ее пытки, и хотя ее своеволие и упрямство по-прежнему задевали меня и огорчали, она все-таки прилагала усилия, чтобы утешить меня и удержать. Мои достижения за те годы, пока мы с ней не виделись, видимо, произвели на нее впечатление. Я доминировал на своей территории, и она с этим мирилась.

Но как раз в это время я подсел на иглу. Когда я чувствовал, что начинаю реагировать неадекватно, я забирался к себе в пещеру и вставлялся по полной. Почти всегда Крисса была со мной. Непрерывная темная эйфория тех улетных ночей была слишком невинной и чистой, чтобы быть просто постыдной. Мы делились друг с другом самыми сокровенными тайнами, выворачивались наизнанку — полностью раскрывались, впуская друг друга в самые потаенные уголки души, где вдруг оживала мифология-греза, которая до этого либо спала беспробудным сном, либо тихонечко чахла в небрежении. Мы фотографировали друг друга при искусственном освещении в четыре утра, и выдумывали себе секс в утомленной и выцветшей музыке этих часов, и засыпали уже на рассвете. Мы вместе читали книги, мы писали стихи и рисовали. Однажды мы пописали друг на друга. Все происходило как будто в отдельных застывших кадрах или в замедленной съемке, на зернистой черно-белой пленке, когда мы переживали наш интимный взаимный фрагмент того, что возможно и что желанно в этом дурацком мире.

Мы почти не разговаривали. Хотя ее английский заметно усовершенствовался, она — француженка, и у нас было мало общего в смысле культурных ценностей. Часто случалось, что мы вообще не понимали друг друга — и в пустяках, и в главном: от незначительных замечаний о поп-культуре до основных норм поведения между любовниками, приемлемыми для обоих. В хорошие дни мы с ней жили как будто на маленьком идиллическом островке исключительной общности посреди океана сложностей. Но часто случалось, что наши с ней островки разделяла предательская вода, и мы едва не тонули, стараясь доплыть друг до друга. Жестокость и слезы.

И что самое неприятное: она снова приехала с тем французским бойфрендом, с которым была в первый раз, и все это время она очень плотно общалась и с ним. Меня это бесило и обижало, и часто служило поводом и оправданием, чтобы вмазаться очередной дозой. Но вот что странно: этот французский бойфренд был моим преданным почитателем. У себя дома, во Франции, он был в меру известным и влиятельным человеком — у него была сеть маленьких магазинов модной одежды для молодежи, и он издавал очень толковый французский рок-н-ролльный журнал, — но в Америке он совершенно терялся и цеплялся за Криссу, которая оберегала его и подсказывала, что делать. Насколько я для себя понял, она чувствовала ответственность за него, а он платил по ее счетам. Мне было сложно с этим смириться, но, опять же, мне лично совсем не хотелось платить по ее счетам.

С тех пор прошло несколько лет — нам обоим пришлось много ездить, в основном по работе, а я скатился на самое дно из-за своей невоздержанности и катастрофического крушения всех иллюзий, — и между нами многое изменилось. Жизнь нас разделила. Причем, это произошло исключительно потому, что никто из нас не озадачился этому помешать. Сказать по правде, я уже и не помню, как у нас все затухло. Это было как раз в период постоянных гастролей, когда я методично и целенаправленно гробил себя. Все как в тумане. Я знаю, что ей было больно; что я делал ей больно. Она меня не упрекала, она просто разочаровалась во мне. Но мы никогда не говорили об этом прямо.

* * *

Я знаю, что я все придумываю. Мы оба придумали себе друг друга. Я был ее фантазией, она — моей. История — это сон, легковесная греза, потому что в противном случае она придавила бы нас насмерть.

Кроме того, Крисса теперь приторговывает кокаином. Не то, чтобы она только этим и занимается, и не то, чтобы в широких масштабах, но тем не менее она приторговывает кокаином и регулярно его употребляет. Что несколько не соответствует образу Криссы, как я ее себе представляю.

7

Она все время в разъездах. Почти не живет дома. Поэтому ее квартира на Сент-Марк Плейс всегда кажется новой и какой-то пустой. Крисса снимает ее уже долго, но квартира совершенно не захламлена. Самые обыкновенные апартаменты по типу ж/д вагона: четыре маленьких комнаты, выходящие окнами на одну сторону — спальня, гостиная, кухня, чулан. Светлый деревянный паркет покрыт свежим лаком, и квартира кажется одновременно и светлой, и темной. Запах ее туалетных принадлежностей пробуждает смутное ощущение удовольствия. Как материнское молоко. Разрозненные занавески на окнах, пара ярких шарфов и разбросанная одежда вовсе не создают впечатление беспорядка — это как светлые пятна на темном холсте. Все это так не похоже на мою засранную берлогу, что поначалу я себя чувствую как незваный гость. Как нарушитель, незаконно ворвавшийся на чужую территорию.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12