Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Погнали

ModernLib.Net / Контркультура / Хелл Ричард / Погнали - Чтение (стр. 7)
Автор: Хелл Ричард
Жанр: Контркультура

 

 


Крисса снова смеется, за что я ей благодарен.

Меня уже явно заносит:

— Крисса, а может быть, ты не Кристина. Может быть, ты Христос. И ты прощаешь меня. А Христос, интересно, смеялся когда-нибудь или нет? Надо посмотреть в Библии. Или можно поспрашивать у людей, которых мы встретим в пути. Да, кстати, я только что думал об именах и названиях… что почти в каждом имени есть своя… неоспоримая… запредельная поэзия, красивая и безупречная, как наскальная живопись — которую создавал не один человек, а все поколение. Может быть, ты Христос, а я — твой бестолковый друг, сбившийся с пути истинного. Обманщик, мошенник, но с пламенным сердцем. И я спасу тебе жизнь, или пожертвую собой ради тебе, или что-нибудь в этом роде…

— Билли, по-моему, ты гонишь.

— Тебе не хочется быть Христом?

— Нет.

— Ему тоже не очень хотелось.

— Может, умолкнешь уже?

— Хорошо, как скажешь.

Ей больше не хочется разговаривать. А у меня в голове крутятся разные мысли. На самом деле, я — Млле. Дрессированный пес Христа. «Он исцелил раба женщины, но не смог исцелить крестьянина от нездоровых пристрастий бить пса. И вот посланцы вернулись в дом и обнаружили там раба в полном здравии и мертвого пса». Но мне не хочется раздражать Криссу. Я знаю, как ей не нравится, когда я придумываю для нее роли. Блядь, какой-то обломный сегодня день. Но закат все равно потрясающий.

— Посмотри, — говорит она вдруг. — Это наше?

Ее слова — как удар ножом в сердце. Что она хочет сказать? Что между нами все кончено?

— В смысле?

— В смысле, что нам пора прекратить думать только о себе. Пора оглядеться вокруг. Нам вроде как надо работать.

— Я знаю. Я и работаю.

Закат и вправду потрясный. Над холмами у нас за спиной. Его алые отблески как бы мчатся за нами следом. Она обращает мое внимание на Отца небесного. Алые, розовые и зеленые сгустки света — как мозаика с вкраплениями бриллиантовых искр, как сияющий гобелен в шахматную клетку, развернутый на все небо, но постепенно его краски тускнеют в сумраке. Облака — золоченые гончие с красной пастью в погоне за кроликом с динамитной сигарой во рту. На горящих боках у гончих выбриты письмена. Я даже различаю слова. «Заберешь пончик и ни слезинки не скроешь». Какой еще пончик?! При чем тут пончик?! И точно ли «ни слезинки»? Может быть, «ни кровинки»? Или «ни травинки»? Гигантский клетчатый плед, растянутый на столбах, расползается прямо на глазах, и холодный промерзший мир расплывается пятнами, и рябящий ветер разносит снежную крошку, которая слипается радужным панцирем на обочине. Как будто полчища жуков выстроились вдоль дороги, и это красиво — так красиво, что хочется спать. И все ликует и радуется в тишине, промолвила птица, которой не было. В тишине… неслыханной прежде…

19

В Рено мы приезжаем под вечер. Здешние цены приятно удивляют. Я даже не думал, что в казино в центре города можно остановиться за такую смешную сумму. Но в Рено, как оказалось, вообще все дешево. Это такая приманка, чтобы подольстится к тебе и удержать здесь — а деньги ты будешь просаживать за игорным столом. Здесь прячут часы, чтобы ты не следил за временем.

Номер у нас маленький, даже крошечный, но там есть все, что нужно: толстый мягкий ковер, кошмарные картины в стиле вестерн на стенах, и пять видов мыла в ванной. Но в целом все это производит гнетущее впечатление — словно загончик на бойне. Весь город — как вкрадчивое оскорбление. Здесь к тебе неизбежно относятся как к тупой скотине.

Невада всегда представлялась мне интересным местом, где все беспрепятственно потакают своим безобидным порокам. Такой старомодный ковбойский салун, где всегда есть свободный карточный столик, все девицы мечтают уединиться с тобой наверху, спиртное течет рекой, и никто тебя не арестует за оскорбление общественной нравственности. Земля, свободная от предрассудков. Развлекуха — для всех.

На самом деле, здесь все безобразно, банально и мрачно. Город — как воплощение развращенной вульгарной шлюхи и циничного шулера. Неон бьет тебе в спину мерцающими ухмылками, и все вроде бы обещает веселье, но в задней комнате, за фальшивыми стенами, поджидают с ножами в руках мускулистые горбуны с мозгами, замкнутыми в смертельную цепь бессмысленного превосходства — раболепные и равнодушные. Здесь ты — либо падаль, либо стервятник. Третьего не дано.

И когда окунаешься во все это, растерянный и беспомощный, поневоле задаешься вопросом: может быть, это и есть та самая основополагающая реальность человеческого существования? Оглядевшись по сторонам, я говорю Криссе:

— Хорошо, что я чистый. В смысле, ничем не вставился.

Все мечтают о чем-то своем, все зациклены на себе, все очень чувствительны к грубой лести, у всех свои слабости, которым здесь потакают вовсю — вульгарно ласкают и гладят по пузу наше непомерное самолюбие, тянут из нас деньгу. Это обидно — когда тебя держат за идиота, но мы все равно поддаемся на эту уловку. Я отдам тебе все свои деньги, только дай мне почувствовать себя пупом земли.

Я устал, меня все раздражает. Я напряжен и встревожен — наркота почти на исходе. И я знаю, что будет завтра. Завтра я буду почти в невменяемом состоянии бегать по улицам в поисках местных дилеров. Да, именно так все и будет, я знаю. Но все равно добиваю остатки спида, оставив на утро самую малость.

Вставляет нормально: насморк проходит, боль в мышцах тоже слегка отпускает, но настроение по-прежнему на нуле. Я весь раздраженный и злой. Включаю телик. Какая-то идиотская комедия про подростков, которые ржут, как кони, над дебильными шутками, так что тянет блевать. Хочется схватить за волосы вон ту жирную телку и вон ту, симпатявую, и со всей силы столкнуть их лбами, так чтобы их черепушки разбились, как перезрелые овощи, и пусть их скушают жуки-червяки. Перерыв на рекламу — тот же непробиваемый идиотизм. Меня сейчас точно стошнит. Зловещий слезливый ролик от «социальной службы»: беспризорный ребенок, вроде бы девочка, с явными замашками потенциальной убийцы. «Заберем ее с улицы…» Американские улицы, судьба-злодейка…

Хочется спрятаться от всего этого, убежать далеко-далеко, но бежать некуда, и я сижу, весь подавленный и убитый. Крисса меня не обогреет, не приютит. Какого хрена я здесь делаю? Хочу домой, в Нью-Йорк. Деньги, машина, кредитная карточка, номера с кондиционером, Крисса и все остальное — на фига мне все это, если нет наркоты?! Без наркоты я вообще никакой. Неужели вам непонятно?! Вы все, что — сговорились?!

Блядь, блядь, блядь. Впереди еще одна ночь. Снаружи — шум уличного движения, жидкий радужный свет, и эта комната, равнодушный гостиничный номер в Рено, штат Невада, и сальная корка смерти, вторгающейся исподволь, время, наждачные струпья, напластования теста из времени облепляют меня, лезут в рот, вкус, запах пота, прогорклый запах времени, растраченного впустую, тошнотворный запах дерьма и блевотины. И рядом нет никого. Вообще никого. И я столько раз проходил через это, для меня все знакомо , и я знаю, что тут ничего не поделаешь, надо просто терпеть и ждать, пока оно не пройдет само. Что-нибудь предпринимать — бесполезно, и к тому же, я слишком слаб, чтобы что-то предпринимать.

Крисса не знает, каково мне сейчас. Я говорю ей, что мне не нравится этот город, он нагоняет на меня тоску. Мне страшно. Я боюсь предстоящей ночи, но это покорный, смиренный страх. Страх солдата на фронте. Добиваю последний запас. Дорожка — тоненькая, как нитка. Звоню в обслуживание номеров и прошу принести ужин, пока я еще могу есть. В маленьком холодильничке — неплохой выбор спиртного, и у нас еще осталось немного травки.

Крисса думает, что я избавился от своей пагубной привычки. Я тоже так думал. И, может быть, так оно и есть; может быть, меня просто корежит от общего недомогания, может быть, я подхватил легкий грипп, а тут еще и бессонница, как назло, и основная моя проблема — страх перед незнакомой открытой реальностью, но это уже не имеет значения. В таком состоянии я ни на что не способен. Мое главное дело — поиски дозы. Без дозы все остальное вообще нереально.

Я забираюсь в постель. Пью, курю, смотрю телик и жду. Криссе я говорю, что, похоже, слегка простудился. Из носа течет, я постоянно чихаю. Когда она засыпает, я приглушаю звук на телевизоре. Я то смотрю телик, переключаясь с программы на программу, то пытаюсь читать, но вообще ничего не воспринимаю. Похоже, я скоро засну. Но потом придется просыпаться — а просыпаться совсем не хочется. Выключаю свет, и еще долго ворочаюсь на постели, и засыпаю только под утро. Простыни все промокли от пота.

* * *

Полдевятого утра. Принимаю душ и выхожу на улицу — не потому что мне так уж хочется выйти, а потому что я просто не представляю, что еще делать. Людей на улицах мало, и большинство из них — пьяны в хлам. Прохожу пару кварталов и понимаю, что идти, собственно, некуда. Еще слишком рано, и это не Нью-Йорк. Я понятия не имею, где здесь добывают продукт. В общем, я потихоньку впадаю в уныние, похоже, что все бесполезно, и надо смириться, но я парень упрямый, и продолжаю ходить кругами, непонятно на что надеясь. Яркий солнечный свет режет глаза.

Прохожу мимо свадебных часовен, где можно пожениться, не выходя из машины. Мимо ломбардов и казино. Мимо порнографических кинотеатров. Кто туда ходит? Зачем? Не знаю, и знать не хочу. Это невежливо и неприлично — все равно, что таращиться на обожженное лицо человека, пострадавшего при пожаре. Я не из тех, кому любопытны чужие увечья и боль. У них тоже есть чувство собственного достоинства, но это не моя метафора. Просто мне грустно и страшно — страшно увидеть в них себя. От людей в этом городе у меня все чешется, хочется просто смахнуть их с себя, как насекомых, и добыть дозу, и улететь.

Я не хочу, чтобы Крисса видела меня в таком раздрае, так что я продолжаю бродить по улицам. Покупаю газету и сажусь на скамейку, нагретую солнцем. Сижу часа два, убиваю время: читаю, курю. Самочувствие — хуже некуда. Из носа течет, все тело в поту. Только это не настоящий пот, а та вонючая, как испорченный сыр, испарина, когда все, что есть мерзкого у тебя внутри, выступает сквозь поры наружу. Живот крутит от боли, все мышцы как будто сведены.

Ближе к полудню я, наконец-то, отслеживаю в толпе пару-тройку парней и девчонок, которые, вроде бы, могут избавить меня от страданий. Мелкое уличное хулиганье, костлявые мальчики, которые отпускают усы, чтобы казаться старше, и размалеванные девчонки: прыщи, хмурые взгляды, татушки, одежда из секонд-хэнда.

Я встаю со скамейки и опять начинаю ходить кругами в поисках нужного человека, к которому можно будет подкатиться. Украдкой оглядываюсь по сторонам, чувствуя себя школьником-дегенератом — тем самым придурком, которого никогда не берут играть, или если берут, то последним. В общем, хожу по улице, плотно сдвинув платины защитного панциря. Ощущения странные: как будто мне трудно передвигаться. Какой-то я весь заторможенный и неуклюжий. Одеревенелый. Мне надо держаться легко и раскованно, чтобы расположить к себе этих мальчиков-девочек, моих братьев-сестер, но я себя чувствую просто последним лохом, которого только ленивый не кинет, и я знаю, что это заметно.

Я старый, больной идиот, которому надо ширнуться. Деньги у меня в кармане — это не мои деньги. Это их деньги. Я — как солдат-дезертир, который знает, что его обязательно засечет патруль. Я понимаю, что так нельзя, но ничего не могу поделать. И что хуже всего — вдруг приходит мне в голову, — они могут подумать, что я какой-нибудь робкий педик, который вроде и хочет с ними заговорить, но никак не соберется с духом. Блядь. Я хочу быть крутым и развязным, хочу быть таким же скучающим и молодым, и чтобы мне все было по хую, хочу говорить на их языке — но, как говорится, имею желания, но не имею возможности. Я растерян, надломлен. Я на грани отчаяния.

Останавливаюсь напротив задрипанного магазинчика одежды, перед входом в который собралась небольшая компашка. Надеюсь, что кто-то из них подойдет ко мне, как это всегда происходит в Нью-Йорке. Но они меня не замечают. Верней, замечают, но в упор не видят. Я вижу, что я их нервирую, но все равно продолжаю стоять и ждать. Минуту, еще минуту, еще минуту. Наконец, один из парней отрывается от компании и куда-то идет. Я быстренько перехожу через улицу и устремляюсь вдогонку.

— Привет, — говорю.

Он только косится на меня, но молчит.

— Слушай, парень, — продолжаю я, — я, вообще-то, нездешний, и мне сейчас очень погано. Мне надо ширнуться, но я не знаю, где тут у вас достать джанк. Может, ты мне поможешь? Я заплачу.

Он как будто меня и не слышит.

— Вот, видишь, — я задираю рукав и демонстрирую исколотую вену.

— Ты откуда? — говорит он.

— Из Нью-Йорка.

— Я там был один раз. Девчонки у вас там классные. Ты «У Джорджа» бывал?

— У Джорджа?

— Ага, такой бар в Виллидж.

— В первый раз слышу.

— Сходи как-нибудь. Клевое место.

— Угу, я запомню. — Блядь, блядь, блядь. — Так как тут у вас с наркотой?

— Здесь тебе не Нью-Йорк. Могу достать малость грибов.

— Я уже понял, что здесь не Нью-Йорк. Мне нужен джанк.

— Я подумаю, что можно сделать.

— Ага, ты подумай. А я в долгу не останусь.

— Свяжемся тогда позже.

— Ага.

— Мне надо будет взять тачку…

Я достаю из кармана двадцатку и сую ему в руку. Он смотрит на деньги.

— Где ты остановился?

— В отеле. Но туда нельзя. Может, где-нибудь встретимся? Говори, где и когда.

— Ну, давай на Четвертой, возле «Харди». Это здесь, за углом. Тебе сколько нужно?

— Чего сколько — граммов? Ну, где-то на сотню баксов давай, ага? Может быть, больше. Все зависит от качества.

— Угу. Значит, у «Харди», где-нибудь в три часа дня. Ничего не обещаю, но постараюсь достать.

— Замечательно, — говорю. — И вот еще что: если не будет джанка, тащи все, что есть — перкодан, морфий, кодеин, дезоксин. Ну, в общем, все, что найдешь.

— Понял.

Мы расстаемся, и я возвращаюсь в отель.

20

Не очень приятно сознавать, что все, что ты собой представляешь — это сплошное притворство. Как-то оно удручает. А для меня это великая роскошь — делать вид, что, кроме наркотиков, у меня в жизни есть что-то еще, что имеет значение.

Захожу в какой-то маленький бар без названия, который попадается мне по пути. Внутри прохладно и сумрачно. Пахнет табачным дымом и дезинфицирующим средством, как в большинстве американских баров. У дальней стены — ряд игровых автоматов. Сажусь у стойки. Беру виски и пива.

У меня кружится голова, но через пару секунд все проходит. Сердце как будто увеличивается в объеме. Я зеваю. Глаза слезятся. Я потягиваюсь, словно только проснулся. Перед глазами пляшут какие-то искры. В голове пусто. Голова, как воздушный шар, уплывает куда-то вверх, к потолку, а потом все сдвигается и обрывается, и я снова сижу у стойки, и все тело покалывает. Такое ощущение, что я сейчас просто растаю. Как снег. Хотя самочувствие, как ни странно, не такое уж и поганое. На самом деле, я уже начинаю верить, что смогу пережить ломки и избавиться от зависимости. Все так ясно, так резко. Так по-настоящему. Я вижу свое отражение в зеркале за стойкой. Я как будто сижу там в засаде, внутри затуманенного стекла, за батареей бутылок, в двойном пространстве, отраженном в самом себе. Беру стакан, отпиваю виски.

И вдруг вспоминаю: поэзия. Я сегодня читал Берригана. Мне так себя жалко. Бедный, бедный я. Да, поэзия. Она была и во мне, но я ее бросил. Пытаюсь вспомнить: я сам ее бросил, или это она от меня ушла? Кажется, я опять обломался. Вернись обратно, кретин. Поэзия — это единственная соединительная ткань. И мое желание ее испортить происходит единственно из любви. Я слишком сильно ее люблю. Но поэзию не разрушишь — ее можно лишь спрятать или задвинуть куда подальше и потерять. Поэзия — в жалости. Кто это сказал? Уилфред Оуэн? Рождество на земле. Милосердие. Сострадание. Да. Но жалость — она как замок размером во всю вселенную, и там, в этом замке, есть комнаты, где живет страх, и кадки с чистой водой, куда ты опускаешь лицо, и т.д., и т.п. Может быть, там нельзя жить постоянно, но зато можно туда приезжать на время, и мое отвратительное безрассудство и слепота еще способны передавать взаимодействие поэзии и жизни, ее воплощение, ее слова, и у меня все получится — прямо сейчас, если я буду настойчивым и упорным, смиренным и скромным. Хочется плакать. К чему весь этот маскарад? Но возможно ли по-другому? Может, и нет. И я сейчас просто размяк. Но награда маячит перед глазами. И не важно, чья это награда. Именно это и делает поэзию поэзией. Погоня за вдохновением, отказ от себя. Свобода от плоти и сущности — от своего естества. Кто-нибудь, освободите меня. Мне страшно. Мне страшно, что кто-то увидит меня. Освободите меня, пожалуйста. Сделайте так, чтобы я позабыл о себе. У меня никогда не получится, никогда… Ладно, проехали.

Смеюсь над собой. А что еще остается?! Когда я в последний раз принимал метадон? Три дня назад? По идее, меня сейчас должно крючить, корежить и колотить не по-детски. Не считая последних двух дней и периодических редких срывов, я не вмазывался уже несколько месяцев. Но если это — самые страшные ломки, тогда у меня, может быть, и получится завязать. Из носа течет непрестанно, почти все время я брежу, и плохо сплю, но, может быть, у меня получится. Может быть, я смогу. Господи, это было бы замечательно: пройти все до конца и выйти на той стороне. Но буду ли я в состоянии работать? Вот в чем вопрос. Это все-таки не увеселительная поездка.

Все тело — как колотый лед. Пытаюсь встать на ноги, но перед глазами опять пляшут искры. Плюхаюсь обратно на табурет, одним глотком допиваю виски и заказываю еще. Резкий дух и вкус виски — божественные ощущения.

Рядом, через один табурет от меня, сидит пожилой дядька с изрытым оспинами лицом, в дымчатых очках. Когда я заказываю еще виски, наши взгляды встречаются.

— Как жизнь? — скрипит он.

— Ну, уже лучше. А как у вас?

— Как всегда, то есть, бывает и хуже.

Я жду, что он скажет что-то еще. Но он молчит, и тогда я говорю:

— У вас есть знакомые джанки?

— Джанки? Это которые колются? Ну да, знавал я таких ребят. Был у меня один приятель. Билл.

— Что?

— Я говорю, был у меня приятель. Джанки.

— Билл?

— Ну да, Билл. Он был музыкантом.

У меня внутри все обрывается, глаза подозрительно щиплет.

— И что с ним случилось?

— Дал дуба.

— Он был вашим другом?

— Он был джанки, и этим все сказано. Закрутил шуры-муры с моей старухой. Увел ее у меня, сделал шлюхой. Тот еще прощелыга. Из тех, которые никогда своего не упустят. Мы все ужасно расстроились, когда он умер — что не успели его прибить.

Я усмехаюсь и жду продолжения, но дяденька умолкает уже насовсем. Смотрю на него: такой крепкий старик, сидит руки в боки, похожий на корень какого-то темного дерева, с изборожденным морщинами выразительным лицом, жестоким и мягким одновременно, и очки у него на носу — как какая-то детская шутка, а шляпа на голове — словно ком серой земли с пробивающимися ростками. Я смотрю на этого человека, и мне вдруг становится страшно. Я быстро встаю, выхожу из бара и направляюсь прямиком в отель. Глаза слезятся, голова кружится.

* * *

— Крисса, мне страшно.

— В смысле?

Я сижу на краешке кровати. Крисса сидит на своей кровати, прямо напротив меня. Я никак не могу продышаться. Дыхание сбивчивое и поверхностное. Наконец мне удается сделать более-менее нормальный вдох.

— Мне надо тебе кое в чем признаться… на самом деле, я не совсем завязал. У меня не простуда, а ломки. Я только что бегал по улицам, искал, где тут можно чего достать. Это было ужасно. Мне страшно. По-настоящему страшно. Я думал, что я в завязке, что у меня получилось. Я очень хотел, я пытался… я был уверен, что у меня получилось…

Она молчит. Почему сегодня все молчат? Как будто я говорю в пустоту, или в зеркало, или в резиновую стену, и слова отскакивают от нее и липнут ко мне, или к бездыханному мертвецу, который напрягает свой мертвый слух, чтобы услышать хоть что-то, и я уже изнемогаю от непомерных усилий перевести это молчание на язык слов, и сам спотыкаюсь на каждом слове, но продолжаю искать правильные слова — продолжаю искать, но тщетно.

— Да, я знал, что это будет непросто, — говорю я. — За все надо платить… и я был готов заплатить… Но, блядь, теперь-то какая разница?! Прости меня, Крисса. Видишь, я весь в соплях. Мне сейчас очень плохо. Сегодня я вряд ли смогу заснуть. И есть ничего не могу. Черт.

— Я могу тебе чем-то помочь?

— Не злись на меня.

— Я не злюсь.

— Мне страшно. Страшно, что я найду наркоту, и страшно, что не найду.

— Я знаю. То есть, я понимаю… Я помогу тебе, Билли. Тебе надо как следует постараться и вообще не искать. И не брать.

— Но как мне работать в таком состоянии? Я же вообще никакой. Ни на что не гожусь. Я в полном раздрае. И вообще, я сейчас заплачу. Знаешь, мне хочется плакать.

— Ну, так поплачь. Иди сюда.

Я встаю, разворачиваюсь и сажусь рядом с ней; она обнимает меня за шею и кладет мою голову себе на плечо. Я как-то неловко вывернул шею, так что мне даже больно. Крисса падает на спину, увлекая меня за собой, и теперь мы валяемся на ее постели, и моя голова лежит на груди у Криссы. Ощущения странные. Я такой большой, а она такая маленькая. И вообще все странно, и я себя чувствую куклой-марионеткой, и тошнота подступает к горлу.

— У меня изо рта не воняет?

— Да нет, не особенно. Виски пахнет.

— Я тебе блузку испачкаю. — Глаза у меня слезятся, сопли текут в три ручья.

— Забудь про блузку. Делай, что тебе нужно.

Закрываю глаза. Какая она хорошая, Крисса. Какая добрая. Она положила руку мне на висок, и я вжимаюсь лицом ей к грудь, и глаза у меня закрыты, я — в темноте, и мне так одиноко, и страшно, я весь измучен, сил нет никаких, я удручен и растерян, но в то же время мне так спокойно и так уютно, и мне себя жалко, но мне не противно от этой жалости, потому что я такой слабый, и так благодарен Криссе, и мы оба срываемся, падаем, словно листья, в огромную прорезь, и я цепляюсь за Криссу, и она вовсе не против держать меня, и сердце сжимается у меня в груди, и высыхает, и превращается в камень, и она говорит:

— Я тебя люблю…

Как такое возможно? Но я все равно не плачу, хотя очень хочу заплакать. В голове бьется вопрос: что это значит? Почему она это сказала? Зачем? Она хочет меня поддержать, но ее слова звучат как-то неправильно. Я молчу, и мое молчание превращает ее слова в страшный дом с привидениями из детства, сумрачный и пустой, и печаль, наконец, низвергается, и меня прорывает, и я плачу, и все снова становится настоящим, и мы возвращаемся к первоначальному сценарию, или как это лучше назвать, и я рыдаю, и хлюпаю носом, и вся ее блузка в моих соплях, и она меня любит, как красивая мама, а я — ее непутевый ребенок, и мы с ней можем заняться изысканным сексом, если захотим. Но сейчас мы не хотим никакого секса, а я все плачу и плачу, и это так хорошо, хорошо и ужасно, потому что уже слишком поздно, и еще лучше, еще ужаснее, именно потому, что поздно; и я засыпаю в слезах, но просыпаюсь уже через пару минут, еще слабее, чем раньше — такой потерянный и усталый, и я делюсь с Криссой своей усталостью, и это так жестко, и так прекрасно. Хочу попросить у нее прощения еще раз, но мне надоело просить прощения. Мне надоело, что я всегда и во всем виноват. Мне от этого никакой радости.

21

Наверное, я должен ей рассказать, что ее ждет. Так будет честно.

— Ты приготовься: я буду ходить весь надутый, в плохом настроении. Буду на все раздражаться и психовать. Я постараюсь следить за собой, но если я буду срываться, ты это не принимай на свой счет.

Сразу становится легче. Всегда становится легче, когда можно выговориться. Когда пытаешься слезть с иглы — это суровое испытание. Но я знаю: оно скоро закончится, как наказание, как обвинительный приговор. Это не неминуемая судьба, не жестокий рок, от которого не спастись. Я преисполнен надежды, я думаю, мне должно хватить сил. Но мне все равно тяжело. Крисса рядом, и это очень помогает; плюс к тому, в этом странном городе и вправду непросто добыть наркоты, что вроде как тоже мне на руку.

Я говорю Криссе про того парня, с которым мы договорились встретиться в три часа, и тут же вся моя решимость как-то увядает. Я не могу согласиться с тем, что мне не надо идти на встречу. Начинаю что-то объяснять. Ощущение странное: как будто мой голос звучит сам по себе. Без моего участия. С виду я, вроде, нормальный, но внутри меня крючит и дрючит, я опять одинок, я в отчаянии — защищаю свои инфантильные представления о справедливости, но даже мне самому понятно, что все мои пылкие доводы звучат натянуто и фальшиво. Себя не обманешь. Я пытаюсь быть честным, последовательным и логичным. Говорю, что мне все равно надо встретиться с этим парнем: может быть, у него будет «валиум», и тогда я смогу заснуть, и вообще, мне сейчас нужно какое-нибудь сильное успокоительное — но про себя-то я знаю, что если парень притащит мне джанк, я возьму товар, не раздумывая. Мне очень не нравится, что приходится спорить с Криссой. Я хочу быть один. Зря я ей все рассказал, очень зря. То есть, конечно, не зря, и все же… Дело близится к трем, и я говорю Криссе: держи меня — я себе не доверяю. Я говорю ей, о чем я думаю: изобретаю себе оправдания, почему мне так нужно ширнуться. Мне становится легче. Все-таки хорошо, когда ты не один. Первый кризис прошел.

Весь день я пью и смотрю телевизор, больше меня ни на что не хватает. Днем еще не так страшно. Самое страшное будет ночью. Я обливаюсь потом. Зеваю. Брежу. Из носа течет, глаза слезятся. Ближе к вечеру пробивает понос. Мышцы болят, как будто там у меня внутри — куски искореженного алюминия, и мне трижды приходится изобретать причины, чтобы выгнать Криссу из номера: мне не хочется шумно блевать при ней и изливаться говном в сортире. Но хуже всего — постоянное беспокойство и слабость. Я плачу, но не от боли, а от жалости к себе. Уязвимый, несчастный, я преисполнен беспомощного сочувствия ко всем болям мира, равно как и благоговейного изумления пред любым проявлением доброты — вот как мне плохо. И еще меня гложет тревога и страх. Хочется убежать от себя — вырваться из своего тела. Что-то там, у меня внутри, хочет меня убить. Сознание работает убийственно четко: вот он я, помещенный во времени и пространстве, и мне угрожает опасность. И вдруг страх на миг отступает. Я в полном изнеможении, но сознание находит трещину в тверди реальности и перетекает в другое место, где ничто на меня не давит, но уже в следующее мгновение блевотина заполняет пустоты, и выплескивается наружу, и меня снова корежит и крутит. В такие минуты я понимаю, как все это банально и мелко, и пытаюсь разговаривать с Криссой — ободряю ее и себя. В конце концов, я же не умираю. Есть люди, которым гораздо хуже. Меня волнует другое: черная туча безымянного зла, слепая сила, которая насмехается надо мной, безобразный, всеподавляющий страх, непреходящее беспокойство, которое хуже, чем смерть. Это так хорошо, когда можно плакать. Во всяком случае, лучше плакать, чем нет. Я знаю эту тревогу. Но не знаю, как с ней справляться. Пытаюсь вспомнить, получалось ли у меня хоть раз ее побороть, и была ли она вообще — в смысле, раньше. До того, как я плотно подсел на герыча. Мне кажется, что она донимала меня всегда. Но Крисса считает, что нет, и мне опять лучше. Пусть и не надолго. Мне страшно. Скоро она ляжет спать, и я снова останусь один, под прожектором боли и слабости…

И вот наступает ночь. Я не буду об этом писать, потому что мне очень не хочется переживать это снова. Если вкратце: она никак не кончалась, ночь. Я был как будто стена, вся изъеденная изнутри термитами, и кто-то красил меня, и когда краска почти высыхала, меня перекрашивали по-новой. Раз за разом, опять и опять. И всем плевать, никто даже не замечает, что тут что-то не так. Красить стену — это же не преступление. Ну ладно, ладно.

Иногда я «смеюсь». Не потому что мне весело. Смех — это эксперимент. Проба: получится или нет. Вызов и тренировка. Смех — это просто звук, который рождается при содействии лицевых мышц. В нем нет особого смысла. Он отдается в пространстве жутковатым эхом, но раз я смеюсь, значит, я существую. Я понимаю, что это безумие, но когда я смеюсь, мне легче.

Меня полощет еще пару раз. Проблеваться — оно хорошо. Пусть мгновенное, но все-таки облегчение. Член какой-то вообще не такой. Сверхчувствительный, и в то же время — онемелый. Он как будто сам по себе: сам напрягается, сам кончает, почти без моего участия — причем, кончает, когда еще толком не встал, — но все это как-то поверхностно, механически и формально, словно это какой-нибудь шлюз безопасности на плотине, который открывается при наводнении, чтобы выпустить лишнюю воду. Я переполнен; у меня течет изо всех отверстий. Пот, сопли, говно и слезы. Я весь мокрый, весь.

Я заливаюсь слезами на каждый трогательный сюжет в телевизоре. Посреди ночи, в Рено, я тихо плачу, вдруг охваченный щемящей тоской по семье и дому, спровоцированной рекламой какого-то там телефона «для дома, для семьи».

Наконец, я засыпаю: часа через два после рассвета. Сон беспокойный, прерывистый, рваный — но это лучше, чем ничего. На самом деле, это просто подарок. Я хотя бы чуть-чуть прихожу в себя, и мне бы надо поспать еще, но я не могу. Сажусь на постели и закуриваю сигарету. Ужасно хочется есть. Это хороший знак. Если я смогу хоть что-то в себя впихнуть, значит, все не так плохо. Встаю и иду набирать ванну.

Горячая ванна хорошо расслабляет мышцы, которые были как жесткие комья, сведенные судорогой; теперь они стали как вялые склизкие личинки, ощущение такое, что они медленно расползаются кто куда, но потом вновь собираются вместе и сплетаются в клубки где-то под слоем влажной ночной почвы.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12