Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Утро вечера мудренее

ModernLib.Net / Научно-образовательная / Иванов Сергей Михайлович / Утро вечера мудренее - Чтение (стр. 13)
Автор: Иванов Сергей Михайлович
Жанр: Научно-образовательная

 

 


В него вмешиваются и постоянные символы сновидений, подобные тем, о которых говорят народные приметы и старинные сонники. Количество лиц или явлений, изображаемых такими символами-сравнениями, невелико: человеческое тело, родители, братья и сестры, рождение, смерть. Символом тела служит дом; родители изображаются в виде короля и королевы или других высокопоставленных особ, братья и сестры в виде мелких зверюшек; рождение (роды) часто связано с водой, а умирание с отъездом (вот она, телега из аксаковского сонника!). Смерть символизируется неясными намеками, ощущением неопределенности: думать о смерти неприятно, и наше сознание всегда гонит мысль о ней.

Все это тоже отражено в языке. Встретив приятеля, мы называем его «старой развалиной» и советуем ему треснуть обидчика «по кумполу». Царь и царица из любой сказки, в сущности, просто родители. Аист находит новорожденного в болоте, а та, кто в легендах вытаскивает корзину с ребенком из воды, часто становится его матерью. Когда наш друг «уходит в иной мир», мы говорим маленьким детям, что «он уехал», и отправляемся провожать его «в последний путь».

Вся работа сновидения направлена на то, чтобы найти тот язык, который скроет от самого спящего его тайные помыслы. Делается это разнообразными способами. Например, «сгущением»: явное сновидение всегда короче скрытого, так как некоторые элементы опускаются вообще, а элементы, имеющие общие черты, сливаются в одно целое. Каждый может вспомнить, что во сне несколько лиц часто сливаются в одно: человек похож на А., одет, как В., а ты еще знаешь, что это В. Работа сновидения соединяет две мысли в одном слове, получающем, как каламбур, несколько значений. В конце концов прямая зависимость между элементами скрытого и явного сновидения исчезает: один явный элемент соответствует многим скрытым, один скрытый может участвовать в нескольких явных. Иногда сгущение дополняется сдвигом. Либо скрытый элемент замещается не собственной его частью, а чем-то отдаленным, намеком, либо акцент переносится со значительного элемента на незначительный.

С противоположными элементами делается то же, что и со сходными: они сгущаются в один элемент, который может выражать и сходство и различие, а также то и другое сразу. Это тоже было в языке: противоположности выражались одним и тем же корнем. В Египте «кен» означало и сильный и слабый. Различал их тон, жесты, а в письме рисунок-добавка. Кен-сильный сопровождался стоящим человечком, а слабый — бессильно согнувшимся. Потом стало «кен» и «кан». В латыни амбивалентны altus — высокий и низкий, cacer — святой и нечестивый; clamare — кричать, но clam — тихо, тайно. В немецком Stimme — голос, а stumm — немой, безмолвный.

В некоторых системах письменности обозначаются только согласные звуки, а гласные читатель должен поставить сам, сообразно своим знаниям и контексту. Древние египтяне предоставляли пишущему право располагать по своему желанию рисунки справа налево или слева направо, и текст читали в ту сторону, куда были обращены лица человечков, птиц и зверей. Но пишущий мог расположить рисунки и в вертикальные ряды, а при надписях на небольших предметах он позволял себе изменять порядок рисунков по соображениям эстетическим, добиваясь, скажем, уравновешенной композиции. Еще неопределеннее китайский язык; европейцу он внушает ужас. Состоит он из известного количества слогов, произносимых в отдельности или комбинируемых попарно. В одном из диалектов четыреста таких звуков, а так как количество слов этого диалекта приблизительно четыре тысячи, то каждый звук имеет в среднем около десяти значений. Двусмысленности избегают, соединяя два звука в одно слово и употребляя четыре разных тона. Грамматики там нет, ни одно из односложных слов не несет признаков части речи, пола, числа, времени. Язык представляет собой сырой материал.

И все же язык сновидения сложнее всех языков и письмен: те предназначены для того, чтобы один человек понял другого, а сновидение, которое не хочет никому ничего сообщить, наоборот, рассчитано на то, чтобы остаться непонятым. И чаще всего оно достигает цели. Оно превращает мысли в образы. Но наши мысли сами произошли от таких же образов, от чувственных впечатлений. Иначе говоря, мысли во сне проделывают обратный путь, при котором отпадает все, что было приобретено ими в процессе развития. Вот в чем суть работы сновидения! И вот почему связь между элементами явного сновидения так не похожа на связь между элементами скрытого.

Если углубиться в изучение работы сновидения, мы узнаем кое-что о начале нашего умственного развития, о своем детстве и детстве человечества. Воспоминания о собственном детстве могут всплыть из бессознательного, побуждаемые сновидениями. Кто из нас не просыпался в холодном поту, похоронив близкого человека? Всякий раз, когда кто-нибудь становится на нашем пути, сновидение готово умертвить его. В раннем детстве эти чувства еще очень сильны: маленький ребенок — страшный эгоист, он прежде всего любит себя и лишь позже научается любить других. Часто он открыто не любит братьев и сестер; не всегда хороши отношения между дочерью и матерью, сыном и отцом. Душевная жизнь ребенка лишена еще социальных и этических запретов. Все дурное в сновидениях не порождение зла, а порождение инфантильности, которая еще не знает добра и зла. Во сне мы дети, и нам нечего стыдиться своих сновидений.

Сновидение, настаивает Фрейд, может быть чем угодно — предупреждением, намерением, воспоминанием, но в основе своей оно прежде всего исполнение желания. Всякое исполнение желания должно доставить удовольствие. Но кому? Разумеется, тому, кто его имеет. Но ведь это желание спящему неприятно, оно вовсе не доставляет ему удовольствия, недаром он подвергает его цензуре. Фрейд предлагает нам вспомнить известную сказку о трех желаниях. Муж и жена, которым фея обещала исполнить три их желания, размышляют, что бы это такое пожелать. Неожиданно жена соблазняется запахом жареных сосисок, доносящимся из соседней хижины. Сосиски тут как тут. Муж разгневан, он желает, чтобы сосиски повисли у нее на носу. Второе желание исполнено. Остается пожелать, чтобы сосиски исчезли. Наше сознательное «я» и наше бессознательное подобны этим супругам.

ПЛЯШУЩИЙ САТИР

В страшных снах содержание почти свободно от искажения; это откровенное исполнение желания. Мы приходим в ужас оттого, что вытесненное желание оказывается сильнее, чем цензура. Всесильная днем, ночью она может ослабеть из-за того, что мы хотим спать. Она уступает, если желание слишком сильно или если она не слишком требовательна. Будучи застигнута врасплох, она пользуется последним средством — прерывает сон под влиянием нарастающего страха. Если сторож чувствует себя слишком слабым, чтобы одному справиться с опасностью, он будит спящих и зовет на помощь.

Спящий скрывает в себе две личности, и исполнение желания может быть связано и с неприятным, а именно с наказанием. Сосиски на тарелке — прямое исполнение желания первого лица, сосиски на носу — исполнение желания второго лица и наказание за глупое первое желание; а при неврозах мы найдем еще и третье желание: пусть они исчезнут поскорее! В душевной жизни нередко встречается и желание претерпеть наказание; оно может породить мучительный сон. Желания могут быть какие угодно. Страх — прямая противоположность желанию, это олицетворение «нежелания», но мы знаем, что противоположности близки друг к другу ассоциативно. В бессознательном они могут и совпадать.

Теперь мы можем последний раз вернуться к сну о трех билетах. Где тут исполнение желания? Элемент «слишком рано» устранен цензурой; намекает на него пустой партер. Опираясь на данные этнографии, Фрейд толкует число «три» как мужское начало; в данном случае — это намек на мужа. Слишком ранняя покупка билетов означает поспешное замужество. Эта замена и связана с исполнением желания. Пациентка вовсе не была недовольна своим замужеством, она испытала досаду только в тот день, когда узнала про подругу. В свое время она даже гордилась ранним замужеством и видела в этом свое преимущество перед Элизой. Фрейд полагает, что один из мотивов, толкающих девушек на раннее замужество, это выросшая из детского любопытства «страсть к подглядыванию» за всем запретным или недоступным, вплоть до светской жизни. В своей досаде пациентка возвращается к тому времени, когда замужество было для нее исполнением желания, ибо удовлетворяло ее «страсти к подглядыванию», и под влиянием этого прежнего желания заменяет идею замужества посещением театра. Она будет «подглядывать» там.

Известие, полученное днем, вызвало досаду и сожаление, досада разбудила давнишнее желание увидеть, что происходит, когда выходишь замуж, и вот это желание формирует теперь содержание сновидения. Я могу идти в театр и видеть все запретное, а ты не можешь! Я замужем, а ты нет! Истинное положение вещей обращено в противоположное — давний триумф поставлен на место настоящего поражения. Удовлетворение «страсти к подглядыванию» сливается с удовлетворением победой над соперницей; отсюда и явное содержание сновидения: она в театре, а Элиза не может туда проникнуть.

Толкования снов методом психоанализа на первый взгляд вычурны, искусственны, притянуты за волосы. Но может быть, толкование снов и должно казаться таким? Часто благодаря сгущению сон похож на остроту, на каламбур, но как острота он не способен вызвать и тени улыбки. Каламбуры сновидения унылы и плоски, как шутки алкоголика или приговаривания картежников, но ведь сновидение и не собиралось шутить. Мы усматриваем остроту по чисто формальному сходству и идем по стопам античных толкователей. Когда Александр Великий предпринял в 322 году до нашей эры свой завоевательный поход, в его свите находились самые знаменитые толкователи того времени. Город Тир, лежавший тогда еще на острове, оказал Александру такое упорное сопротивление, что царь начал уже подумывать о снятии осады. Однажды ночью он увидел во сне сатира, носившегося в триумфальном танце. Толкователь снов Аристандр разложил слово «сатир» на два слова и по-гречески получилось «твой Тир». Сон возвещал победу! Александр возобновил осаду и взял город. «Твой Тир», говорит Фрейд, кажется нам искусственной натяжкой, и тем не менее толкование было абсолютно верным. Александр желал взять Тир, и его желание осуществлялось во сне.

Для всякого предприятия нужен капиталист, берущий на себя расходы, и предприниматель, имеющий идею и знающий, как ее осуществить. Роль капиталиста играет бессознательное желание: оно доставляет психическую энергию для образования сновидения. В роли же предпринимателя выступает «дневной остаток», распоряжающийся всеми расходами. Дневными остатками Фрейд называет неосознанные душевные реакции на то полученное в состоянии бодрствования впечатление, которое послужило непосредственным поводом к сновидению. Капиталист и предприниматель объединяют свои усилия, и сновидение начинает свою работу, развертывая в спящем мозгу картину за картиной, написанные на языке образных и словесных ассоциаций, символов-сравнений, сгущений, перегруппировок и замен. Почему Александр увидел во сне каламбур, а не капитуляцию Тира? Да потому, что сновидение, если в нем идет речь не об императивных желаниях инстинктов, другого языка не знает.

В 1936 году Томас Манн был в гостях у Фрейда. Это было вскоре после того, как он произнес в Вене речь, посвященную восьмидесятилетию Фрейда. В своем письме к нему от 13 декабря 1936 года он вспоминает и этот вечер, и как он еще раз, «в частном порядке» произнес перед юбиляром свою торжественную речь, а тот изложил ему и гостям «удивительные, нет, захватывающие мысли о Наполеоне и о бессознательных тяготениях его жизни». Фрейд полагал, что «мифологическим образом» для Наполеона была история библейского Иосифа. Эту свою идею он затем изложил в письме к Томасу Манну, на которое тот и отвечал теперь. Мысли о Наполеоне и об Иосифе, пишет Томас Манн, «не были, таким образом, для меня новы, но они сохраняют свою неожиданность и свое разительное правдоподобие, в свете которого вопрос об их соответствии ушедшей действительности — для меня второстепенный вопрос».

Можем ли мы сказать о теории сновидений Фрейда то же, что и Томас Манн о его идеях насчет Наполеона? Спору нет, теория правдоподобна, но правдива ли она, соответствует ли она истинному положению вещей? Несмотря на все правдоподобие, иногда даже чрезмерное, мы обнаруживаем в ней немало натяжек. Фрейд остроумно доказывает нам, что в этом виноват не он, а сам предмет наших размышлений, стремящийся остаться неразгаданным. Но это не рассеивает наших сомнений. Мы готовы согласиться с тем, что Фрейду удалось понять язык снов, понять тот механизм, который бывалые впечатления складывает в небывалые комбинации. Современная наука спорит с Фрейдом не об этом механизме, а о том, что приводит его в действие, не о языке, а о том, что побуждает спящий мозг его применять. Но прежде чем говорить об этом, сравним наблюдения и мысли Фрейда с наблюдениями и мыслями Чарльза Диккенса, который обессмертил свое имя не только как великий писатель и сердцевед, но и как выдающийся невролог-диагност.

ГОСТЬ В НОЧНОЙ РУБАШКЕ

В начале 1850 года Диккенс основал и возглавил журнал «Домашнее чтение». Через год с небольшим, в седьмом выпуске журнала, появилась статья доктора Стоуна о сновидениях. Этой публикации, как выяснилось впоследствии, предшествовало письмо, которое Диккенс написал Стоуну, предлагая ему переработать статью с учетом его, Диккенса, соображений и замечаний, являющихся плодом долгих раздумий и тщательного изучения литературы о сновидениях. Соображения и замечания Стоун учел и статью переработал. Приводим письмо Диккенса с некоторыми сокращениями.

«Прежде всего разрешите мне заметить, что влияние предшествующих сновидению дней не так велико, как это принято считать… Мои собственные сны обычно касаются историй двадцатилетней давности. К ним иногда примешиваются и недавние впечатления, но всегда смутные и запутанные, в то время как давнее прошлое является мне ясным и отчетливым. Я женат уже четырнадцать лет, имею девять детей, но… ни в одном из своих снов я не был обременен семейными заботами и не видел в них ни жены, ни детей. Это могло бы показаться примечательным исключением, но я спрашивал у многих умных и наблюдательных людей, носят ли их сны столь же ретроспективный характер. Многие из них… соглашались. Когда я упоминал об этом в разговорах, дамы, любящие своих мужей и счастливые в браке, нередко вспоминали, что в дни помолвки, когда их мысли были, естественно, заняты ею, им все же никогда не снились их избранники. Я готов даже утверждать, что лишь в одном случае из тысячи человек может увидеть во сне то, что занимает его бодрствующее сознание, — да и то… в какой-нибудь аллегорической форме.

Например, если днем у меня не ладился роман, который я пишу, то ночью в моих сновидениях не будет ничего с ним связанного, но зато я буду закрывать дверь, а она — упорно отворяться; или завинчивать немедленно развинчивающийся предмет; или, торопясь по важному делу, изо всех сил гнать лошадь, которая вдруг неизвестно как превращается в собаку и отказывается сделать хоть шаг дальше; или же, наконец, бродить по бесконечному лабиринту комнат! Мне порой кажется, что первоначальным источником всех басен и аллегорий в некоторой степени послужили именно такого рода сны.

Приходилось ли Вам слышать, чтобы человек, сосредоточившись на каком-либо занимающем его предмете, заставил бы себя увидеть его во сне, а не увидел бы нечто совсем противоположное? Когда же все-таки удается связать сон с каким-либо недавним происшествием, всегда оказывается… что последнее было незначительным и не произвело на нас в ту минуту ни малейшего впечатления; а потом оно возникает перед нами с самой невероятной эксцентричностью… Очень удобный и эффектный прием, когда герои и героини литературных произведений видят сны, тесно связанные с сюжетом и их дальнейшей судьбой, заставил, на мой взгляд, писателей грешить против истины и способствовать появлению широко распространенного заблуждения…

Особое внимание следует уделить повторяющимся снам, которые снятся каждую ночь, — болезненным и трагическим их разновидностям. Видящий их человек обычно старается не говорить о них, тем самым в значительной степени способствуя их повторению… Некогда я перенес тяжелую потерю дорогой моему сердцу юной девушки. В течение года она снилась мне каждую ночь — иногда живая, а иногда мертвая, но ни разу в этих видениях не было ничего страшного или отталкивающего. Так как она была сестрой моей жены и скончалась внезапно у нас в доме, я избегал говорить об этих снах и скрывал их от всех. Примерно через год мне случилось заночевать в придорожной гостинице посреди дикой йоркширской пустоши, занесенной снегом. Стоя у окна перед тем, как лечь спать, и глядя на унылую зимнюю равнину, я спросил себя, неужели и здесь мне приснится этот сон. Так и случилось.

На следующее утро я в письме упомянул об этом обстоятельстве — в веселом тоне, просто удивляясь его странности и необычности. И с тех пор очень долго не видел этого сна. Он повторился лишь много лет спустя: я жил тогда в Италии, была ночь поминовения усопших, и по улицам расхаживали люди с колокольчиками, призывая всех живущих молиться за души усопших — все это, несомненно, я как-то замечал и во сне поэтому вновь увидел умершую.

Известные анекдоты об открытиях и изобретениях, сделанных во сне, когда наяву они представлялись невозможными, я объясняю внезапным усилием освеженного разума в момент пробуждения… И еще одно: так ли уж разнообразны сны? Быть может — принимая во внимание разнообразие телесного и духовного склада людей, — они, напротив, удивительно схожи? Право, редко приходится слышать рассказ о сне, который противоречил бы нашему собственному опыту или казался бы невероятным. Зато сколько одних и тех же снов видели мы все, начиная с королевы и кончая рыбной торговкой! Мы все падаем с башни, мы все с необыкновенной быстротой летаем по воздуху, мы все говорили: «Это мне снится, ведь я уже прежде был в этой странной бревенчатой комнате с низким потолком…» и мы все затрачивали много усилий, чтобы попасть в театр, куда так и не попадали, сесть за стол, уставленный яствами, которые нельзя есть, прочесть неудобочитаемые письма, объявления и книги, вырваться из плена, хотя это и невозможно; мы все путаем живых и мертвых, часто отдавая себе в этом отчет… и мы все, наконец, являемся в гости в ночных рубашках и испытываем отчаянный страх, что наш костюм могут заметить остальные.

Это наводит меня на одну очень любопытную мысль: быть может, наш мозг сохраняет какую-то способность мыслить трезво и пытается сделать наши сны более правдоподобными — мы ведь и в самом деле одеты тогда в ночную рубашку. Я полагаю, что человек, улегшийся спать в одежде под изгородью или на корабельной палубе, не может увидеть этот столь распространенный сон. Сон этот не связан с ощущением холода, так как часто снится людям, лежащим в теплых постелях. Я могу только предположить, что это бодрствующий критический уголок мозга намекает нам: «Мой милый, как же ты можешь находиться в обществе, если на тебе ночная рубашка?»

НЕРВНЫЙ ФОЛЬКЛОР

Что касается попыток нашего мозга сделать сны более правдоподобными, то здесь Диккенс, по-видимому, ошибся. Правдоподобие сновидений вряд ли зависит от каких бы то ни было внутренних усилий; скорее оно связано с определенными свойствами личности — вспомним хотя бы тех, кому в стадиях дремоты и сонных веретен снятся «мысли». Во всем остальном Диккенс обнаруживает редкую наблюдательность и мудрость. Чего стоит хотя бы пассаж о повторяющихся снах — болезненных и трагических! Когда во сне нам являются те, кого мы любили всем сердцем и кто покинул нас слишком рано, мы испытываем тяжелое ощущение вины: мы не смогли предотвратить их гибель, мы сделали не все, что было в наших силах… Но отчего мы горюем о них? Ответ на этот вопрос дает нам теория эмоций, развиваемая П. В. Симоновым.

Давно было замечено, что отрицательные эмоции в количественном отношении преобладают над положительными. Шопенгауэр говорил, что человеку всю жизнь суждено стремиться к гармонии, к удовлетворению желаний, но на смену одним желаниям приходят другие, и человек страдает от вечной неудовлетворенности. Кто не страдает, тот более не живет: у кого нет желаний, тот перестает быть человеком. Страдание движет нашими поступками и служит источником великих дел. Симонов подошел к проблеме как эволюционист: в преобладании отрицательных эмоций над положительными заложен глубокий приспособительный смысл. Нашим предкам всегда было выгоднее быть начеку и первыми нападать на врага или пытаться преодолеть преграду, а не отступать перед нею, быть неудовлетворенными и вечно стремиться к удовлетворению. Естественный отбор косил ленивых и благодушных, не склонных к поискам и не умевших страдать от потерь и неудач. Но ведь можно и не страдать, а, взвесив все за и против, спокойно двинуться на преодоление преграды. В том-то и дело, что нельзя; на взвешивание требуется время и, главное, достаточное количество сведений, которых может и не оказаться под рукой. Отрицательная эмоция, говорит Симонов, возникает при недостатке сведений, необходимых для достижения цели, которая формируется потребностью. Она понуждает организм искать эти сведения. Отчего рождается страх? Оттого, что мы не знаем, как защититься. Осознание средств защиты делает нас хладнокровнее. Отчего мы горячимся в споре? Оттого, что чувствуем: наших доводов не хватает для убеждения оппонента. Доводы найдены, оппонент побежден, мы успокаиваемся. Источник положительных эмоций — та же цель. Если ее достижение требовало напряжения, на смену ему приходит спасительная разрядка: сомнения и страхи сменяются ликованием, а оно тоже удесятеряет силы.

Доводы найдены — мы успокаиваемся. Цель достигнута — мы ликуем… Но как воскресить любимого человека? Быть может, правы те, кто, следуя точке зрения Симонова, утверждает: мы горюем оттого, что не знаем, как найти замену своей потере и как изменить укоренившуюся потребность. Есть потери, которые незаменимы, и раны, которые не заживают никогда. Но есть и инстинкт самосохранения; особенно он силен у натур деятельных и творческих. Он ищет и находит способы притушить и смягчить печаль, грозящую застлать глаза и стать невыносимой доминантой. К одному из таких способов прибегнул Диккенс — перенес на бумагу то, от чего хотел избавиться, написал письмо, да еще в веселом тоне. Можно написать и нечто большее, чем письмо, и тогда воображение унесет вас далеко от того, что непосредственно побудило взяться за перо, а если замысел будет, по вашему мнению, воплощен удачно, вы испытаете творческое удовлетворение — ту положительную эмоцию, которой вам так недоставало. «От многого я уже освободился — написал про это», — говорил Хемингуэй. О творчестве как об освобождении говорил и Гете.

На место одной потребности ставится другая, меняется цель, и с переменой приходит забвенье. И лишь всесильная ассоциация, принявшая в случае с Диккенсом облик людей с колокольчиками, вызывает из глубин памяти прежнюю печаль и прежнее несбыточное желание, и сновидение вновь воскрешает образ давно умершей девушки. Конечно, такая замена потребности и цели — всего лишь один из многих мотивов творчества. Гете и Хемингуэй говорили об освобождении в самом широком значении этого слова — освободиться от переполняющих тебя мыслей и чувств, образов и ритмов. Но — освободиться! Среди больных неврозом, которых тысячи, не найти деятельной творческой личности. Умение избавляться от всего, что может лечь тяжелым грузом на душу обыкновенного человека, становится у иных творцов инстинктивной потребностью, над которой они сами не властны. Один знаменитый художник, сидя у постели жены, только что умершей, поймал себя на том, что следит за переменами в оттенках землистого цвета на ее лице, а другой, увидев, как поскользнувшаяся девочка расшибла себе о камень голову, закричал подбежавшим к ней людям, чтобы они не отирали кровь с ее лба, пока он не перенесет эту кровь на холст… Счастливцы! Но если их поражает творческое бесплодие, нет никого несчастнее их. Они беспомощны, как дети, и мнительны, как тираны. Инстинкт самосохранения покидает их вместе со способностью творить, и демоны, которых они когда-то так ловко умели заклинать, свивают в их мозгу свое мрачное гнездо. Не знавшие прежде бессонницы, они почти не смыкают глаз, и ночь не приносит им отдохновения.

Но о бессоннице речь еще впереди. Вернемся к Диккенсу, чье замечание насчет открытий и изобретений, сделанных, по слухам, во сне, мы находим весьма убедительным и во многом совпадающим с нашей точкой зрения, высказанной раньше. Внезапное усилие освеженного разума! Бесспорно, это так! А огненные змеи, а наездница, бросающая цветы в публику? Да, они, конечно, могли присниться, но вне связи с теми формулами, которых искали Кекуле и Мигдал. Ничто не мешало возникнуть этой связи задним числом, подобно тому, как у суеверного человека тотчас же возникает связь между свалившимися на него неприятностями и дурным сном, который приснился ему накануне, а то и за несколько дней перед ними и который он тотчас припоминает. И неспроста тот, кто видит «творческий» сон, сразу просыпается после него, а не продолжает спать дальше и видеть другие сны. Нет, открытия во сне — факт совершенно недоказанный и, может быть, недоказуемый. Фрейд отрицал не только открытия, но и всякое «решение проблемы» во сне. «Бессознательное не занимается подготовкой к будущему», — говорил он. Александру приснился не способ, каким он возьмет Тир, а собственное желание, не «формула», а ее поиски. То же мы находим и у Диккенса: он никогда не видит во сне то, что занимает его бодрствующее сознание. Сон — царство бессознательного, и если впечатления бодрствования проникают туда, то, как правило, они служат для выражения желаний подспудных, безотчетных. Исключение составляют лишь сильные чувства, страстные желания, удовлетворение которых наталкивается на серьезные препятствия. Таким был сон Александра. Дамам, которых расспрашивал Диккенс, избранники в дни помолвки не снились. И немудрено: их помолвку ничто не расстраивало. Сам Диккенс, по его словам, не был во сне обременен семейными заботами никогда, хотя и имел девятерых детей. И это не диво: заботы эти никогда по-настоящему его не заботили. Он был в первую голову писатель, а уж во вторую — семьянин. Вот когда у него не ладился роман, когда не вытанцовывалось главное, ради чего он жил, — тогда во сне начиналась свистопляска: двери отказывались закрываться, крышки — завинчиваться, а лошади превращались в собак. Бессознательное, как это и бывает в решительные минуты, оставляло в покое свои инфантильные грезы и действовало с сознанием заодно, сопереживая ему на языке прозрачных аллегорий. Оно не находило для него решений, но, беря на себя его тяготы, давало ему отдохнуть и набраться свежих сил.

Поистине бесценно мимолетное замечание Диккенса, что такого рода сны могли послужить источником басен и аллегорий. В этом замечании, как и в мысли о том, что сны наши не так уж разнообразны, что много в них сходных сюжетов, — предвосхищены основные идеи Фрейда о связи между сновидениями и фольклором. Фрейд напоминает нам о детстве человечества, об эпохах зарождения символов. Символы эти так органически вплетались в мышление наших склонных к притчам и аллегориям предков, что стали языком бессознательного. Швейцарский психолог Карл Юнг, ученик Фрейда, создал потом целую теорию мифологических символов, сведя их к нескольким прообразам — архетипам. Но поэты, писатели, художники, интуитивно ощущающие идеи и настроения своей эпохи, часто опережают теоретиков. Многие из них задумывались и о символике и мифологии сновидений. «Есть нечто психологическое в облике и повадках животных, которые больше всего ужасают человека и часто снятся ему, — писал Поль Валери. — Кошка, змея, паук, осьминог действуют на нас какой-то зловещей магией и особой загадочностью, как если бы это были воплощенные задние мысли. Даже раздавленные, они вызывают страх или странное чувство тревоги… Эти всесильные антипатии показывают, что в нас заложена некая мифология, некий подспудный сказочный мир, — какой-то нервный фольклор, обозначить который трудно, ибо у своих границ он, по-видимому, сливается с такими эффектами внешней чувствительности, как скрежет, раздражение, щекотка — все, что вызывает невыносимые защитные реакции; природа же у этих эффектов уже не психическая, а молекулярная…»

ЯЗЫК БЕЗ ГРАММАТИКИ

Склонному к теоретизированию Валери были, правда, известны идеи современных ему психологов, и он лишь дополнял и развивал их с присущей ему тонкостью и вниманием к мельчайшим нюансам душевных состояний. Но уж Диккенса ни в каких заимствованиях заподозрить невозможно. Он писал письмо Стоуну, когда Фрейду было пять лет. Невозможно заподозрить в них и английского художника Джорджа Крукшенка, большого приятеля Диккенса и иллюстратора его «Очерков Боза». Вот что записал он в своем дневнике 31 июля 1842 года.

«Почему разные народы придавали своим снам одинаково важное значение и толковали их сходным образом? Не по той ли самой причине, — подумал я третьего дня, возвращаясь в открытом фаэтоне из Гринвича, — по которой, как это ни странно, во время белой горячки уроженцу графства Кент, жителю Калькутты и аборигену Тасмании будут мерещиться одни и те же чертенята, мыши и прочая мелкая нечисть? Не уходят ли корни галлюцинаций и сновидений, находящихся, без сомнения, в близком родстве, в одни и те же далекие времена, когда первые люди подыскивали названия состояниям души и когда рождалась поэзия и сказка? Я сообщил о своих предположениях мисс Бёрч, но, хотя она и слывет знатоком поэзии, она, оказывается, представления не имеет ни о каких галлюцинациях; она смотрела на меня широко открытыми, ничего не выражающими глазами, и мне пришлось, к моему великому сожалению, возвратиться к наскучившему мне разговору о системе метафор у Китса».

Как жаль, что люди, которым приходят в голову столь глубокие и превосходные идеи, чаще всего избирают себе в собеседники какую-нибудь мисс Бёрч, дарят их Стоунам, а то и просто забывают, считая их не более чем игрой ума и заставляя потомков додумываться до них ценой кропотливых исследований. Если бы Диккенс и Крукшенк в один прекрасный день сели бы и систематизировали свои наблюдения и догадки, у них получилась бы целая теория, и не хуже, чем у Фрейда. Впрочем, представить себе это невозможно. Теории создают теоретики, во всяком случае, люди не такого склада, как Диккенс и Крукшенк, которые, встречаясь, предпочитали помирать со смеху от собственных выходок и однажды даже не смогли удержаться от хохота на похоронах книгоиздателя Хоупа, ибо коварной судьбе было угодно поместить их рядышком в процессии, бредущей за катафалком.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16