Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Утро вечера мудренее

ModernLib.Net / Научно-образовательная / Иванов Сергей Михайлович / Утро вечера мудренее - Чтение (стр. 14)
Автор: Иванов Сергей Михайлович
Жанр: Научно-образовательная

 

 


Когда Освальд догадался, что девушку, которую любил один из студентов Бергера, звали Наоми, он, как он сам говорит, «не мог не вспомнить кое-какие каламбуры из работ Фрейда». В этом пункте, пишет он, нет смысла ссориться с психоаналитиками: «Астрологи древних цивилизаций предсказывали будущее по сновидениям и звездам. Занимаясь этим невинным делом, они попутно научились предсказывать движения светил».

В этом пункте с психоаналитиками никто и не ссорится. Все согласны в том, что язык наших снов это язык без грамматики, этой привилегии бодрствующего сознания. В образах — символах сновидений сконцентрированы наши стремления, а место, принадлежащее грамматике, насыщено напряженным эмоциональным содержанием глубоко личного характера. И все это действительно очень похоже на «дологическое» эмоционально-образное мышление наших предков и на мышление маленьких детей, великих охотников не только слушать сказки, но и сочинять их самим себе, превращая угол комнаты в целый мир.

Не так уж давно человечество стало взрослым и приобрело способность судить обо всем логично и отвлеченно. Да и не так уж часто, думая о чем-нибудь, мы следуем формальной логике и грамматике. И естественно, что мы ищем поддержки в том образе мыслей, который когда-то был ядром нашей личности. Когда мы смотрим спектакль, всем сердцем отдаваясь происходящему на сцене и с трепетом ожидая развязки, разве не верим мы тогда в реальность самого невероятного, разве думаем мы тогда, что все, что нам показывают, чистейший вымысел? В этот миг мы дети, и все драматурги и поэты, сочиняя свои пьесы и поэмы, и все художники, рисуя свои картины, — все они немного дети, потому что ничего нельзя сочинить без детской веры в реальность творимого мира и по-детски настойчивого желания убедить нас, что мир этот существует на самом деле.

Конечно, искусство — не сон, меньше всего сон. Любая фантазия развивается в пьесе или в романе по логике идейного замысла, развития характеров, в единстве не только с душою художника, но и с тем реальным миром, к которому обращено его творение. Никто не творит для себя и ради себя — творят, чтобы сказать людям о них самих, о себе, сказать то, что должно быть интересно и важно всем. Но говоря об этом, подыскивая нужное слово, краски или звуки, художник ищет, как мы уже говорили, и способ освободиться от того, что переполняет его, ищет своего рода разрядки и очищения. Нет, искусство не сон, и сон не искусство, не творчество, но есть в творчестве и в снах общие черты, есть общий язык, общие способы связей. «Образы, заполняющие сцену, приходят из кратковременной памяти, поставляющей обрывки впечатлений дня, и из долговременной памяти, извлекающей следы прошлого, — пишет Вейн. — Ассоциации, по которым сочетаются эти прежние и новые следы… основаны на том сходстве, которое предпочитают видеть в вещах поэты. А руководит выбором этих ассоциаций не только случайность, но и та внутренняя установка личности, которая настоятельно требует разрядки, требует свободного, не знающего никаких ограничений проявления».

О языке сновидений не спорят сегодня. Из множества догадок и исследований выработалась единая концепция, основу которой заложил Фрейд. Спорят о внутренней установке личности, отвергая здесь точку зрения Фрейда как чересчур одностороннюю и узкую. Да, «придавленные элементы прошлого», как называл их еще Оршанский, существуют и могут проявляться во сне. Сновидение, безусловно, страж сна, даже двойной страж: оно охраняет нас от вторжения среды во время сна, превращая внешние раздражители в образы, и от невроза, которого нам было бы не миновать, если бы наши влечения и желания не находили в сновидениях выхода и разрядки. Но так ли велика среди них доля подавляемых социальною «цензурой» влечений? До них ли человеку, если у него столько забот, вполне открытых сознанию! У одного не ладится роман, и ему снится именно это, а не что-либо иное, спрятавшееся от него за дверью, которая не желает закрываться. Другой тревожится за судьбу отца, и за сломанным крестом, который он увидел во сне, нечего искать, кроме этой тревоги.

Фрейд сам признавал, что желания могут быть какие угодно, но всю свою изобретательность сосредоточил на желаниях запретных, которых сознание либо не помнит, либо в негодовании гонит прочь. Современные исследователи, анализирующие структуру личности, указывают на двойную ошибку Фрейда. Во-первых, говорят они, количество таких инфантильно-эгоистических желаний невелико, во всяком случае, их «энергии» явно не хватило бы на то, чтобы питать наши сновидения. А во-вторых, так ли уж они подавлены, как это казалось Фрейду, имевшему дело главным образом с невротиками из определенного слоя венского буржуазного общества, с его специфическими социальными запретами и установками? У обычного человека, обладающего более или менее здоровой психикой, социальные запреты подавляют не столько влечения, сколько их реализацию. Никакая цензура не мешает забрести в голову самой дикой и сверхэгоистической мысли. Бодрствующий мозг спокойно проанализирует ее, не приходя от нее в ужас, и отвергнет не потому, что она угрожает ему психической травмой, а просто потому, что она дикая, и всё. Не проще ли все-таки предположить, как это сделал другой ученик Фрейда, Адлер, и как сделал бы это всякий здравомыслящий человек, что в сновидениях мы остаемся лицом к лицу с самыми разнообразными нерешенными проблемами и внутренними конфликтами?

ПОЭТЫ И ПОЛКОВОДЦЫ

Вырисовывается новая теория сновидений — теория психической защиты. Этим понятием американский психолог Гринберг как бы заменил понятие клапана или отдушины, с которыми Фрейд сравнивал сновидения. Гринберг считает, что некоторые дневные впечатления и переживания извлекают из бессознательного внутренние конфликты и доводят их до предсознательного уровня, заставляя человека ощущать безотчетную тревогу. Спасительные сновидения превращают эти конфликты в набор безобидных образов и вместе с прилепившимися к ним фрагментами дневных впечатлений заталкивают их обратно в глубину бессознательного.

Гринберг и его коллеги лишали своих испытуемых быстрого сна, будили их посреди медленного. До и после опытов они проверяли у них так называемый уровень познавательных возможностей, а также предлагали им тесты с подсознательным стимулом. Стимулом был звук или свет, а подсознательным он именовался потому, что его интенсивность не достигала порога осознаваемого восприятия. Был еще прожективный тест — проверка реакции человека на абстрактные композиции из черно-белых пятен. По ответу на вопрос «Что вам напоминает этот рисунок?» судили об эмоциональном состоянии человека.

Познавательная активность от лишения быстрого сна ни у кого не ухудшалась и не улучшалась. На других же тестах это лишение сказалось отчетливо: люди машинально рисовали картинки, связанные с подсознательными стимулами. В прожективных тестах у них обнаружились те эмоции, от которых каждый из них защищался с помощью сновидений. Вытесненные сновидениями, а затем извлеченные на свет лишением быстрого сна эмоции являли весьма пеструю картину, в которой каждый испытуемый имел неповторимое лицо. Выяснилось также, что, если систематически прерывать быстрый сон, внутренние конфликты начинают проявляться в сновидениях в более откровенной форме. В этих эмоциях и конфликтах звучали иногда и фрейдистские мотивы, но — лишь иногда.

Если бы от психологических конфликтов человека защищали одни сновидения, все мы реагировали бы на лишение быстрого сна одинаково и испытывали бы одинаковую в нем потребность. Но это не так. Есть люди, у которых быстрый сон стремится к восстановлению сразу, и исследователям приходится то и дело «подбуживать» их, а есть, у кого и в восстановительную ночь быстрый сон не превышает нормы. Лишили их быстрого сна — и ладно! Это означает, что способы защиты от конфликтов у всех у нас неодинаковы. У людей определенного склада лишение быстрого сна заводит не механизм трансформанции, перерабатывающий эмоции в образы, а механизм вытеснения: неприемлемый мотив просто удаляется из сознания вместе с той информацией, которая может спровоцировать душевный конфликт. Этот же механизм действует у них и в обычной жизни.

Другой американский исследователь, Хартман, изучал структуру сна у тех, кто спит долго, и у тех, кто обходится коротким сном; он также проанализировал с помощью психологических тестов особенности их личности. Оказалось, что у любителей поспать доля быстрого сна вдвое больше, чем у тех, кто спит мало. Этим быстрый сон словно и не нужен, вот почему они и любят вставать с петухами. Что же это за люди? Прежде всего, это ярко выраженные оптимисты. Они очень активны, часто перевозбуждены и словно бы не знакомы ни с какими душевными конфликтами. Сновидения их бедны; лишение быстрого сна они переносят легко. Они прекрасно приспособлены к жизни и совершенно ею довольны; «неприемлемая» информация у них не вытесняется — они ее просто не замечают.

Иную картину являет собой человек, любящий поспать. Если верить Хартману, он обременен разными мелкими комплексами; чувствительный ко всем уколам судьбы, он не может отмахнуться ни от одной неприятности. Порой он большой мастер делать из мухи слона. Он слегка депрессивен, мечтателен, сном своим не очень доволен, и, если порасспросить его хорошенько, он признается, что сон для него — излюбленный способ уйти от всех проблем. Да и как не уйти, если сновидения его так ярки и увлекательны! Лишить его быстрого сна нелегко: быстрый сон рвется у него наружу, как его ни придавливай; на другой день он почти галлюцинирует. Людей первого типа исследователи относят к разряду деятельных, людей второго — к разряду сензитивных, то есть чувствительных. Большинство полководцев, президентов, героев, изобретателей — люди первого типа, большинство поэтов и вообще натур артистических — второго.

Самая большая «отдача» быстрого сна в восстановительную ночь не превышает шестидесяти процентов, но часто не достигает и тридцати. Это значит, что либо часть сновидений переходит в медленный сон, либо в эту ночь сновидения оказываются более «насыщенными», и вся трансформация занимает меньше времени, чем обычно, либо, наконец, что во время бодрствования частично изживают себя те мотивы, которые обычно реализуются во сне: лишение быстрого сна активизирует другие механизмы психической защиты, что и позволяет человеку определенного душевного склада довольствоваться столь скромной компенсацией.

Все говорит за то, что степень потребности в сне во многом определяется типом личности. Об этом пишет и Томас Манн в своем «Блаженстве сна», которое мы уже цитировали. Разве это не признание сензитивного, по нынешней классификации, человека: «Никогда я так не наслаждался сном, как в некоторые ночи с воскресенья на понедельник, когда на смену дню, проведенному под защитой родного дома, где я мог принадлежать лишь себе и своим близким, надвигался следующий, угрожавший жестокими и враждебными напастями. Так осталось оно и доселе: никогда не сплю я глубже, никогда стремление вернуться в родное лоно сна не кажется мне слаще, чем когда я несчастлив, когда работа не ладится, когда отчаяние угнетает меня…»

Есть у него и о деятельных натурах. Нет, не депрессия, утверждает он, не заботы и горе, а лихорадочное стремление нашего «я» отдаваться делам дневным — вот что лишает нас сна. И это означает больше, чем простую нервную возбужденность: душа наша утратила родину, в суете повседневности ушла от нее так далеко, что не может найти к ней пути. «Но разве не находят этого пути всегда именно самые великие и самые сильные из людей, герои действенной страсти? Я слыхал, что Наполеон умел засыпать, когда бы ни захотел, посреди людей, под шум бушующего сражения… И стоит мне подумать об этом, как перед моим взором возникает картина, художественные достоинства которой, должно быть, не очень высоки, но которая полна для меня неиссякаемой прелести из-за истории, которую она воплощает. Называется она „C'est Lui“[2]. Изображает она бедную крестьянскую хижину, жители которой — муж, жена, дети, пораженные увиденным, жмутся в дверях. А там, посредине комнаты, сидя за простым некрашеным столом, спит император. Он сидит как олицетворение эгоистической и всепоглощающей страсти; он отстегнул шпагу, положил кулак на стол и, опустив подбородок на грудь, спит. Для того чтобы забыть обо всем на свете, ему не нужно ни тишины, ни темноты, ни подушки; он опустился на первый попавшийся жесткий стул, закрыл глаза, откинул от себя все — и спит… Несомненно, самый великий человек тот, кто, оставаясь верным и преданным ночи, совершает днем гигантские дела…»

ГАЛЛЮЦИНАЦИИ СВИДРИГАЙЛОВА

Искусственное лишение людей быстрого и медленного сна принесло науке немало полезных сведений о каждой из этих фаз. Не меньше сведений приносит и естественное «лишение» — бессонница и ее антипод — патологическая сонливость.

Более ста лет неврологи всего мира изучают нарколепсию (буквально «взятие в оцепенение»). Необоримый сон настигает человека в любое время дня и в любых обстоятельствах — в метро и в машине, во время оживленной беседы и любовного свидания, во время езды на велосипеде и за обедом. Рабочий засыпает у станка, пожарный со шлангом в руках, врач — у постели больного. Приступ продолжается несколько минут, иногда несколько секунд. У одних такие приступы случаются три-четыре раза в день, а у некоторых по тридцати раз.

Нарколептик может пить для возбуждения крепкий кофе, курить сигарету за сигаретой, делать гимнастику — тщетно! Сонливость провоцируется всем — монотонной работой, монотонной ездой, жеванием, обильной едой, излишним теплом, голосом радиокомментатора, своим собственным монологом — всем, что нагоняет сон и на нормального человека, но только нагоняет, а тут усыпит наверняка. Кто уснул на ходу, тот просыпается быстро, наткнувшись на что-нибудь; но если приступ застигнет нарколептика дома, он не проснется и до следующего утра. Удивительным образом уснувший умеет тут же включаться в прерванное занятие; еще удивительнее его способность просыпаться в автобусе как раз на своей остановке.

Внезапный приступ сонливости — первый из пяти признаков нарколепсии. Второй признак — столь же внезапное расслабление мышц, или катаплексия. Посреди разговора человек вдруг умолкает, из рук его выпадает сигарета, вилка, карандаш; руки его повисают как плети, ноги подкашиваются, голова никнет, челюсть отвисает, язык ему не повинуется — полная потеря мышечного тонуса! Приступ может тут же и прекратиться: иногда человек даже не успевает упасть, а, выронив книгу из рук, ловко подхватывает ее у самого пола. Сознание его не ослабевает, а внимание даже обостряется.

Приступ катаплексии возникает на фоне возбуждения и чаще всего радостного. Чем самозабвеннее смех, чем больше удовольствия получает человек, тем сильнее приступ. Катаплексия поражает его, когда он радуется приятной встрече, чьей-нибудь похвале, рюмке вина, когда он предвкушает анекдот или шутку. Освальд описывает одну свою пациентку, которая любила играть в вист. Как только к ней приходила хорошая карта, у нее отвисала челюсть, и ее партнеры уже знали, что у нее на руках.

Третий признак болезни — нарушение ночного сна. Спать нарколептику не дают иногда кошмарные сновидения и следующие за ними пробуждения: проснувшись, он долго не может заснуть. В дурном сне он чувствует, что не в силах сдвинуться с места; ему надо бежать, но его тело не подчиняется ему. Он кричит и просыпается в холодном поту. Четвертый признак — неприятные галлюцинации (непосредственно перед сном или после него): человеку кажется, что по его телу бегают мыши, что его преследуют чудовища. Он встает, зажигает свет, снова ложится. И пятый — катаплексия пробуждения: первые несколько секунд после сна нарколептик не может ни слова произнести, ни пошевелить рукой.

Галлюцинации засыпания бывают и у здоровых людей, когда они находятся в сильном возбуждении и в них борются желание уснуть и тревога. Лучшее описание таких галлюцинаций дает Достоевский в «Преступлении и наказании», рассказывая о последнем сне Свидригайлова: «Он уж забывался; лихорадочная дрожь утихала; вдруг как бы что-то пробежало под одеялом по руке его и по ноге. Он вздрогнул: „Фу, черт, да это чуть ли не мышь! — подумал он, — это я телятину оставил на столе…“ Ему ужасно не хотелось раскрываться, вставать, мерзнуть, но вдруг опять что-то неприятно шоркнуло ему по ноге; он сорвал с себя одеяло и зажег свечу. Дрожа от лихорадочного холода, нагнулся он осмотреть постель — ничего не было; он встряхнул одеяло, и вдруг на простыню выскочила мышь. Он бросился ловить ее; но мышь не сбегала с постели, а мелькала зигзагами во все стороны, скользила из-под его пальцев, перебегала по руке и вдруг юркнула под подушку; он сбросил подушку, но в одно мгновение почувствовал, как что-то вскочило ему за пазуху, шоркает по телу, и уже за спиной, под рубашкой. Он нервно задрожал и проснулся. В комнате было темно, он лежал на кровати, закутавшись, как давеча, в одеяло, под окном выл ветер…»

У людей здоровых быстрый сон наступает часа через полтора после засыпания, причем мускулы выключаются постепенно. Нарколептик впадает в быстрый сон мгновенно, и мышцы у него расслабляются сразу. Это навело неврологов на мысль о том, что дневная нарколепсия — не что иное, как приступ быстрого сна, а галлюцинации нарколептика тождественны сновидениям. Американский ученый Фогель говорит, что в то время как здоровые люди видят сны, чтобы спать, нарколептики спят, чтобы видеть сны. Приступы сонливости для них — средство ухода от конфликтных ситуаций и удовлетворения тех желаний, о которых их сознание не хочет знать. Это похоже на правду: послушайте только, с каким удовольствием нарколептик рассказывает о своем пышном и красочном сне! Сны свои он помнит очень хорошо, потому что то и дело просыпается во время своего растянутого быстрого сна. Вполне возможно, что нарколепсия — это сензитивность, дошедшая до предела.

Нарколепсия, говорит А. М. Вейн, это как бы усиление нормальных, свойственных нам всем физиологических явлений: они уже перешли за грань нормы, но вполне патологией еще не стали. И в самом деле, многое из того, что случается с нарколептиком, случается и с нами. Мы все парализованы во время быстрого сна, а наши сновидения аналогичны галлюцинациям. Мы тоже способны заснуть в автобусе, выспавшись перед тем за десятерых, но не найдя в себе сил противиться монотонному укачиванию. И нас клонит в сон от обильной еды, жары и духоты. И мы всякий час готовы помирать со смеху, было бы от чего. И нам случается кричать во сне и просыпаться от собственного крика, чувствуя, что тело и язык только что не повиновались нам. И мы, наконец, можем очутиться в быстром сне сразу же после того, как смежим веки. Бывает это и посреди ночи, когда мы просыпаемся случайно, от слишком сильного шума, тут же засыпаем вновь и даже досматриваем прерванный сон, и в монотонной обстановке, когда мы задремываем на две-три минуты и успеваем что-то увидеть во сне.

Вейн отмечает, что за последние десятилетия заболевания нарколепсией участились. Во времена неврологов Вестфаля и Желино, впервые описавших эту болезнь, врач на своем веку сталкивался лишь с несколькими случаями нарколепсии, а теперь вот ему самому уже пришлось наблюдать более двухсот таких больных. И дело, конечно, не только в том, что в наши дни врачи стали обращать внимание на то, чего не замечали прежде, или что люди стали чаще обращаться к врачам, да и людей вообще стало больше. Дело прежде всего в том, что во всех почти сферах жизни уменьшилась доля бодрящего мускульного труда. Автоматизация облегчила труд и принесла людям большие удобства, но вместе с нею воцарилась и монотонность. Миллионы людей — инженеры, служащие, машинисты, водители, диспетчеры, — проводят свои дни в сидячем положении, а между тем от многих из них требуют напряженного, деятельного бодрствования. И вот в таких обстоятельствах сразу и обнаруживаются те, кто от рождения или с раннего детства расположен к повышенной сонливости, кому сидячая и монотонная работа противопоказана, у кого аппараты, поддерживающие надлежащий уровень бодрствования, находятся не в идеальном состоянии.

ТРОЙНОЕ ПРОБУЖДЕНИЕ

Впрочем, мы выразились не совсем точно. Если бы нарколептик страдал одной лишь дневной сонливостью, а ночью спал, как все, можно было бы предположить, что у него не в порядке аппараты бодрствования, и только. Ночью у него эти аппараты работают чересчур активно, а днем угнетены; он спит, когда не надо, и бодрствует, когда не надо; у него расстроен весь цикл «бодрствование — сон». А это значит, что у него сломалось что-то на более высоком уровне регуляции, что нарушена работа целой системы, обеспечивающей взаимодействие между бодрствованием и сном.

Что дело обстоит именно так, подтверждает анализ катаплексии, которую врачи рассматривают как феномен диссоциированного, то есть расщепленного быстрого сна. В этом расщеплении человек получает редкую возможность видеть торможение своих двигательных центров. Челюсть отвисает, язык вываливается, а человек сознает, что происходит с ним, и даже острее обычного. Бывает и иное: человек спит, а мышцы у него напряжены так, словно он поднимает штангу. Здравый смысл подсказывает, что где-то на командных высотах нервной системы происходит путаница: одним функциям приказ дан, другим — нет.

Столь же редкие возможности открываются для нарколептика и при галлюцинациях засыпания, которые, как и катаплексия, тоже связаны с «преждевременным» быстрым сном. Он видит сон и одновременно сознает это, ибо ощущает себя. Объясняется это, возможно, тем, что системы бодрствования и быстрого сна несколько секунд работают одновременно, причем система бодрствования работает в полную силу, должным образом оценивая все, что она воспринимает. С теми, кого лишают быстрого сна и у кого из-за этого начинаются галлюцинации, происходит то же самое. Может быть, нечто подобное случается и у того, чье умственное и нервное утомление переплетается с перевозбуждением, и ему, как это случилось с Пуанкаре, кажется, что он наблюдает работу собственного подсознания. Свидригайлову, собиравшемуся покончить с собой и находившемуся в угнетенном состоянии, мерещились мыши, а Пуанкаре, поглощенному задачей, — символы математических комбинаций. И в том и в другом случае одна система, система бодрствования, наблюдала работу другой — системы быстрого сна. А что сказать нам о таком сложном случае «диссоциации», как сон Чарткова из гоголевского «Портрета»?

«Он опять подошел к портрету с тем, чтобы рассмотреть эти чудные глаза, и с ужасом заметил, что они точно глядят на него… Свет ли месяца, несущий с собой бред мечты и облекающий все в иные образы, противоположные положительному дню, или что другое было причиною тому, только ему сделалось вдруг, неизвестно отчего, страшно сидеть одному в комнате». Чартков ложится в постель за ширмами; сквозь щелки в ширмах он видит освещенную месяцем комнату и устремленные на него глаза. Он решается встать с постели, хватает простыню, закутывает ею портрет, ложится снова, пытается думать о другом, но глаза его невольно глядят сквозь щелку на закутанный простынею портрет. И вдруг «он видит, видит ясно: простыни уже нет… портрет открыт весь и глядит… просто к нему во внутрь… У него захолонуло сердце. И видит: старик пошевелился и вдруг уперся в рамку обеими руками. Наконец приподнялся на руках и, высунув обе ноги, выпрыгнул из рам… Сквозь щелку ширм видны были уже одне только пустые рамы. По комнате раздался стук шагов… С занявшимся от страха дыханьем он ожидал, что вот-вот глянет к нему за ширмы старик. И вот он глянул, точно, за ширмы, с тем же бронзовым лицом и поводя большими глазами. Чартков силился вскрикнуть и почувствовал, что у него нет голоса, силился пошевельнуться, сделать какое-нибудь движение — не движутся члены…»

Читатель, конечно, помнит, что происходит дальше. Старик садится подле Чарткова, вытаскивает из-под складок своего платья мешок, развязывает его, на пол падают тяжелые свертки, на каждом из которых написано «1000 ч е р в о н н ы х»; один из свертков, откатившийся к ножке кровати, Чартков хватает и прячет. Старик ничего не замечает и уходит. «Сердце билось сильно у Чарткова… Он сжимал покрепче сверток в своей руке… и вдруг услышал, что шаги вновь приближаются к ширмам — видно старик вспомнил, что недоставало одного свертка. И вот — он глянул к нему вновь за ширмы. Полный отчаяния… он… употребил все усилие сделать движенье, вскрикнул и проснулся.

Холодный пот облил его всего… грудь его была стеснена, как будто хотело улететь из нее последнее дыханье. Неужели это был сон? сказал он, взявши себя обеими руками за голову; но страшная живость явленья не была похожа на сон. Он видел, уже пробудившись, как старик ушел в рамки, мелькнула даже пола его широкой одежды, и рука его чувствовала ясно, что держала за минуту перед сим какую-то тяжесть. Свет месяца озарял комнату, заставляя выступать из темных углов ее, где холст, где гипсовую руку, где оставленную на стуле драпировку, где панталоны и нечищенные сапоги. Тут только заметил он, что не лежит в постеле, а стоит на ногах прямо перед портретом. Как он добрался сюда — уж этого никак не мог он понять. Еще более изумило его, что портрет был открыт весь, и простыни на нем действительно не было… Он хотел отойти, но чувствовал, что ноги его как будто приросли к земле. И видит он: это уже не сон; черты старика двинулись, и губы его стали вытягиваться к нему, как будто бы хотели его высосать… С воплем отчаянья отскочил он и проснулся.

«Неужели и это был сон?» С биющимся на разрыв сердцем ощупал он руками вокруг себя. Да, он лежит на постеле, в таком точно положении, как заснул… Сквозь щель в ширмах виден был портрет, закрытый как следует простынею… Итак, это был тоже сон! Но сжатая рука чувствует доныне, как будто бы в ней что-то было. Биенье сердца было сильно, почти страшно; тягость в груди невыносимая. Он вперил глаза в щель и пристально глядел на простыню. И вот видит ясно, что простыня начинает раскрываться… «Господи, Боже мой, что это!» — вскрикнул он, крестясь отчаянно, и проснулся. И это был также сон! Он вскочил с постели, полоумный, обеспамятевший, и уже не мог изъяснить, что это с ним делается… Стараясь утишить сколько-нибудь душевное волненье и расколыхавшуюся кровь… он подошел к окну и открыл форточку… Лунное сиянье лежало все еще на крышах и белых стенах домов, хотя небольшие тучи стали чаще переходить по небу… Долго глядел он, высунувши голову в форточку. Уже на небе рождались признаки приближающейся зари; наконец почувствовал он приближающуюся дремоту… лег в постель и скоро заснул как убитый самым крепким сном».

СЛУГА СТАРОГО ДЖЕНТЛЬМЕНА

Сверток с надписью: «1000 ч е р в о н н ы х» действительно оказался в руках у Чарткова, выпавши на другой день из портрета, и то был уже не сон. Но это уже другая история. Чартков во власти кошмара; чтобы стряхнуть его, ему приходится просыпаться трижды. Сон ли снится ему? Галлюцинирует ли он? Или воображение Гоголя нарисовало нам то, чего не бывает на свете? Да как не бывает: нечто подобное троекратному пробуждению Чарткова, в ослабленной только степени, испытывают и нарколептики, и обыкновенные люди, находящиеся в перевозбужденном состоянии или в жару лихорадки.

Достоевский и Гоголь показывают нам диссоциированный сон во всех главных его проявлениях. Но этот сон — лишь один из симптомов нарколепсии, и не с одними нарколептиками он приключается. А вот Диккенсу удалось открыть целую болезнь, и его приоритет даже увековечен в ее названии — пиквикский синдром. Открыл ее Диккенс у одного из второстепенных персонажей «Записок Пиквикского клуба» — молодого лакея Джо. Впервые он появляется в конторе мистера Перкера в тот миг, когда Перкер и Пиквик погружаются в финансовые расчеты.

«…Внезапно раздался отчаянный стук в дверь. Это был не обычный двойной удар, а непрерывная серия оглушительных ударов, словно дверной молоток приобрел способность perpetuum mobile[3] или человек, стучавший в дверь, забыл прервать это занятие.


— Черт возьми! Что это такое? — вздрогнув, воскликнул Перкер.

— Кажется, стучат в дверь, — отозвался мистер Пиквик, словно можно было сомневаться в этом.

Молоток дал более энергический ответ, чем любые слова, ибо забарабанил с удивительной силой и грохотом, ни на секунду не останавливаясь.

— Боже мой! — воскликнул Перкер, позвонив в колокольчик. Мы переполошим весь Инн. Лаутен, да разве вы не слышите?

— Сию минуту я открою дверь, сэр, — откликнулся клерк.

… — Поторопитесь, мистер Лаутен! — крикнул Перкер. — Он прошибет филенку!

…Существо, представшее взорам пораженного клерка, был парень — очень жирный парень в ливрее, который с закрытыми глазами стоял на циновке и как будто спал. Такого жирного парня клерк никогда не видывал даже в странствующих балаганах. Это обстоятельство, а также полное спокойствие и безмятежность парня, столь не вязавшиеся с представлением о человеке, поднявшем такой шум, произвели ошеломляющее впечатление на клерка.

— Что случилось? — осведомился он.

Удивительный парень не ответил ни слова, только клюнул носом, и клерку почудилось, будто он похрапывает.

— Откуда вы взялись? — полюбопытствовал клерк.

Парень безмолвствовал. Он тяжело дышал, но не подавал других признаков жизни.

Клерк трижды повторил вопрос и, не получив ответа, хотел было захлопнуть дверь, как вдруг парень открыл глаза, Несколько раз моргнул, один раз чихнул и поднял руку, словно собирался снова взяться за молоток. Заметив, что дверь открыта, он с изумлением огляделся и, наконец, уставился на мистера Лаутена.

— Какого черта вы так стучите? — сердито спросил клерк.

— Как? — медленно, сонным голосом промолвил парень.

— Как сорок извозчиков! — пояснил клерк.

— Хозяин приказал мне стучать, пока не откроют дверь. Он боялся, что я засну, — сообщил парень».

Хозяин, старый джентльмен, как выяснилось, ожидал внизу. Он просто послал своего удивительного лакея узнать, дома ли Лаутен. «Он всегда спит, — рассказывает он в другом месте о нем. — Во сне исполняет приказания и храпит, прислуживая за столом». «В высшей степени странно», — замечает мистер Пиквик. Но оказывается, это не такое уж редкое явление, во всяком случае в наши дни.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16