Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Чудесные занятия

ModernLib.Net / Современная проза / Кортасар Хулио / Чудесные занятия - Чтение (стр. 33)
Автор: Кортасар Хулио
Жанр: Современная проза

 

 


Теперь надо было ждать до «Пласа-де-Майо» и, пока поезд проезжает тринадцать следующих станций, устроиться как-то так, чтобы не попасть в один вагон со служителем. Самое трудное — улучить момент, когда, кроме них, в вагоне никого не будет; им помогло джентльменское распоряжение Транспортной корпорации Буэнос-Айреса, которое отводит первый вагон для женщин и детей, и по укоренившейся привычке жители города не жалуют этот вагон своим вниманием. Начиная со станции «Перу» в вагоне ехали две сеньоры, которые говорили о распродаже в «Доме Ламота» («Карлота одевается только там»), и мальчик, погруженный в неподходящее для него чтение «Красного и черного» (журнала, а не романа Стендаля). Служитель был, наверно, в середине состава, когда Первый вошел в вагон для женщин и негромко постучал в дверь кабины машиниста. Тот открыл, удивленный, но пока еще ничего не подозревая, а поезд уже приближался к «Пьедрас». «Лиму», «Саэнс-Пенья», «Конгресо» проехали без происшествий. На «Паско» была задержка с отправлением, но служитель был на другом конце состава и беспокойства не проявил. Перед «Рио-де-Жанейро» Первый вернулся в вагон, где его ждали трое остальных. Через сорок восемь часов машинист, одетый в штатское — одежда была ему немного велика, — смешался с толпой, выходившей на «Медрано», и, увеличив на единицу число пассажиров в пятницу, послужил причиной неприятности для старшего инспектора Монтесано. А Первый тем временем уже вел состав, тайком обучая этому делу остальных троих, чтобы они могли заменить его, когда понадобится. Полагаю, они проделали то же самое и с машинистами тех поездов, которыми завладели.

А завладев поездами, они располагали подвижной территорией, где могли действовать в относительной безопасности. По-видимому, я никогда не узнаю, чем Первый брал машинистов — вынуждал их или подкупал — и как ускользал от возможного разоблачения, когда встречался с другими служащими, получая зарплату или расписываясь в ведомости. Я могу лишь строить смутные догадки, постигая один за другим механизмы их жалкого существования и внешнюю сторону поведения. Тяжело было думать, что едят они, как правило, то, что продается в станционных киосках, пока я не понял, что самое жуткое в их жизни — это отсутствие привязанностей. Они покупают шоколадки и медовые пряники, сладкие молочные и кокосовые пастилки, халву и питательные карамельки. Едят их с безразличным видом человека, привыкшего к лакомствам, но, когда едут в одном из своих поездов, на пару решаются купить огромный медовый пряник с орехами и миндалем, пропитанный сладким молоком, и едят его стыдливо, маленькими кусочками, испытывая удовольствие как от настоящей еды. Полноценное питание — неразрешимая для них проблема: сколько раз их будет мучить голод, и сладкое станет противно, и воспоминание о соли тяжелой волной поднимется во рту, наполняя все их существо мучительным наслаждением, а после соли вспомнится вкус недостижимого жаркого и супа, пахнущего петрушкой и сельдереем. Как раз в то время на «Пласа-Онсе» устроили закусочную, и порой запах горячих колбасок и сандвичей с мясом проникал вниз. Но они не могли посещать ее, потому что закусочная помещалась по другую сторону турникетов, на платформе, откуда поезда отправляются на «Морено».

Не меньшие трудности были связаны с одеждой. Брюки, юбки, нижние юбки изнашиваются быстро. Медленнее — пиджаки и блузки, но их надо время от времени менять хотя бы из соображений безопасности. Однажды утром, когда я, пытаясь лучше понять их порядки, наблюдал за одним из них, я открыл способ, каким они поддерживают отношения с теми, кто наверху. Происходит это так: они приезжают по одному на указанную станцию в указанный день и час. А сверху является кто-нибудь со сменой белья (позже я убедился, что обслуживали их полностью: белье регулярно отдавалось в стирку, а костюм или платье время от времени в чистку), и двое садятся в один и тот же вагон подошедшего поезда. Там они могут поговорить, сверток переходит из рук в руки, а на следующей станции они переодеваются — и это самое трудное — в грязном туалете. На следующей станции тот же человек ждет их на перроне, они вместе едут до ближайшей остановки, и человек поднимается наверх со свертком ношеной одежды.

Уже когда я был уверен, что знаю почти досконально этот мир, я вдруг по чистой случайности обнаружил, что они не только меняют белье и одежду, но у них есть еще и склад, где весьма ненадежно хранятся кое-какие носильные и другие вещи для непредвиденных ситуаций, возможно, чтобы на первых порах снабдить новичков, число которых определить не берусь, но думаю, оно велико. Один мой приятель показал мне как-то под арками Кабильдо[286] старика, по-видимому букиниста. Я искал тогда старый номер журнала «Сур»; и, к моему удивлению, а возможно, потому, что я был готов принять неизбежное, букинист посоветовал мне спуститься на станцию метро «Перу» и повернуть налево от платформы, в проход, где всегда полно народа и, как полагается в метро, очень душно. Там-то и были беспорядочно навалены груды книг и журналов. «Сур»[287] я не нашел, но зато увидел неплотно прикрытую дверцу в соседнее помещение; какой-то мужчина стоял спиной ко мне, затылок и шея у него были бледные-бледные, какие бывают только у них; на полу, мне показалось, лежали какие-то пальто, платки, шарфы; букинист принимал этого человека за бродячего торговца или перекупщика вроде него самого; я не стал разубеждать старика и купил у него «Трильсе»[288] в прекрасном издании. Что же касается одежды, я узнал нечто ужасающее. Поскольку у них есть лишние деньги и они стремятся их истратить (думаю, в тюрьмах нестрогого режима происходит то же самое), то удовлетворяют свои капризы с невероятным упорством, поразившим меня. Однажды я следил за молодым блондином, которого видел всегда в одном и том же коричневом костюме; он менял только галстуки, для чего два-три раза в день заходил в туалет специально для этого. В полдень он выходил на станции «Лима», чтобы в киоске на платформе купить еще один галстук, он долго выбирал, все не решаясь, это был его праздник души, его субботняя радость. Заметив, что карманы его пиджака оттопырены — там были галстуки, — я почувствовал, как меня охватывает ужас.

Женщины покупают платочки, маленькие безделушки, брелоки — все, что помещается в киоске и в сумочке. Иногда они выходят на станции «Лима» или «Перу» и остаются на платформе посмотреть витрины, где выставлена мебель, долго разглядывают шкафы и кровати, смотрят, подавляя робкое желание купить их, а когда покупают газету или «Мирабель», надолго углубляются в объявления о распродаже, в рекламу духов, модной одежды, перчаток. Они едва ли не готовы забыть инструкции, предписывающие сохранять безразлично-отрешенный вид, когда видят матерей, везущих своих детей на прогулку; две из них крепились несколько дней, но в конце концов встали со своих мест и начали ходить около детей, почти касаясь их; я бы не очень удивился, если бы они погладили ребенка по головке или дали ему конфету; в буэнос-айресском метро обычно такого не увидишь, да, наверно, и ни в каком ином.

Долгое время я спрашивал себя, почему Первый спустился с тремя другими именно в тот день, когда производили подсчет пассажиров. Зная его методы — но не зная еще его самого, — я счел бы ошибкой приписать ему мелкое тщеславие, желание вызвать скандал, если станет известно несоответствие в цифрах. Гораздо больше сообразуется с его тонким умом другое предположение: в эти дни внимание персонала метро вольно или невольно было занято подсчетом пассажиров. Захват поезда представлялся поэтому более реальным, и даже возвращение наверх подмененного машиниста не могло привести к опасным последствиям. Только через три месяца происшедшая на станции «Парк-Лесама» случайная встреча бывшего машиниста со старшим инспектором Монтесано и выводы, молча сделанные последним, смогли приблизить его и меня к истине.

Тогда — это, кстати, было совсем недавно — они владели тремя поездами, и думаю, хотя и не уверен, у них есть свой человек в диспетчерской на «Примера-Хунта». После случившегося самоубийства рассеялись мои последние сомнения. В тот вечер я следил за одной из них и видел, как она вошла в телефонную будку на станции «Хосе-Мариа-Морено». Перрон был почти пуст, и я прислонился к боковой перегородке, будто бы устал после рабочего дня. Первый раз я наблюдал кого-то из них в телефонной будке и не удивился таинственному и немного испуганному виду девушки, ее секундному замешательству, тому, что она огляделась по сторонам, прежде чем войти в кабину. Услышал я немного: всхлипывание, щелчок открываемой сумочки, сморкание — и потом: «Как там канарейка, ты приглядываешь за ней? Даешь ей по утрам семя и немножко ванили?» Незначительность разговора поразила меня, да и голос совсем не походил на тот, каким дают указания, в нем слышались слезы, он пресекался. Я сел в поезд раньше, чем она могла меня заметить, и сделал полный круг, продолжая изучать, как они встречаются и меняют одежду. Когда я снова оказался на «Хосе-Мариа-Морено», она уже застрелилась (сначала, говорят, перекрестившись); я узнал ее по красным туфлям и светлой сумочке. Собрался народ, многие толпились около машиниста и служителя в ожидании полиции. Я увидел двоих из них (они такие бледные) и подумал, что случившееся послужит испытанием на прочность замыслов Первого, потому что одно дело занять чье-то место под землей и совсем другое — столкнуться с полицией. Последующая неделя не принесла ничего нового — обычное самоубийство, из тех, что случаются едва ли не ежедневно, никого не заинтересовало; вот тогда я и стал бояться метро.

Я понимаю, что должен еще многое узнать, может быть самое главное, но страх сильнее меня. Теперь я только подхожу к входу на «Лиму» — это моя станция, — вдыхаю спертый воздух «Англо», который чувствуется и наверху, слушаю шум поездов.

А потом сижу в каком-нибудь кафе как последний дурак и спрашиваю себя: неужели я не сделаю двух шагов, которые остались до полного их разоблачения? Я уже столько узнал и смог бы принести пользу обществу, если бы сообщил о происходящем. Мне, например, известно, что в последние недели у них было восемь поездов и что число таких, как они, быстро растет. Новичков пока трудно распознать, поскольку кожа обесцвечивается медленно и, кроме того, они, без сомнения, принимают меры предосторожности. Едва ли в планах Первого есть просчеты, и мне представляется невозможным установить точно их количество. Чутье подсказывало мне, когда еще у меня хватало смелости спускаться и следить за ними, что большинство поездов полно ими, что обычных пассажиров становится все меньше и меньше; и я не удивляюсь, почему газеты кричат, что нужны новые линии, что поездов не хватает и надо принимать срочные меры.

Я повидался с Монтесано и кое-что ему рассказал, надеясь услышать о том, что известно ему. Однако мне показалось, он не поверил, возможно, он сам напал на след, а более вероятно, предпочитает вежливо не вникать во что-либо выходящее за рамки его воображения, не говоря уже о воображении начальства. После того как он со словами: «Вы устали, вам бы неплохо попутешествовать» — похлопал меня по плечу, я понял, что бесполезно дальше говорить с ним, еще обвинит меня, будто я отравляю ему жизнь своими шизофреническими фантазиями.

А попутешествовать я мог только по «Англо». Меня немного удивило, что Монтесано не принимает никаких мер, по крайней мере против Первого и тех троих, не рубит верхушку этого дерева, корни которого все глубже и глубже проникают сквозь асфальт в землю. Затхлый воздух, лязг тормозов останавливающегося поезда — и вот на лестницу хлынул поток усталых людей, обалдевших от тесноты в битком набитых вагонах, где они простояли всю дорогу. Я должен бы подойти к ним, оттащить по одному в сторону и все объяснить каждому, но в этот момент я слышу шум приближающегося поезда, и меня охватывает страх. Когда я узнаю кого-нибудь из их агентов, кто спускается или поднимается со свертком одежды, я скрываюсь в кафе и долго не решаюсь выйти оттуда. За стопкой джина я думаю о том, что, как только мужество вернется ко мне, я спущусь и установлю их количество. По-моему, сейчас в их руках все поезда, сотрудники многих станций и частично ремонтных мастерских. Продавщица кондитерского киоска на станции «Лима» могла бы заметить, что товаров у нее расходится все больше. С трудом подавив спазмы в желудке, я спустился на перрон, повторяя себе, что в поезд садиться не буду, не буду смешиваться с ними; всего два вопроса — и наверх, а там я в безопасности. Я опустил монетку в автомат, подошел к киоску и, делая покупку, заметил, что продавщица пристально смотрит на меня. Красивая, но такая бледная, очень бледная. В отчаянии я бросился к лестнице и, спотыкаясь, расталкивая всех, побежал наверх. Сейчас мне кажется, я никогда больше не смогу спуститься туда, — меня уже знают, кончилось тем, что меня узнали.

Я провел в кафе целый час, прежде чем решился снова ступить на верхнюю ступеньку лестницы, постоять среди людей, снующих вверх-вниз, хотя на меня и поглядывали, не понимая, почему я застыл там, где все движется. Невероятно — неужели, завершив анализ их общих методов, я не сделаю окончательного шага, который позволит мне разоблачить их самих и их намерения? Не хочется думать, что страх до такой степени владеет мной; возможно, я решусь, возможно, будет лучше, если я, ухватившись за лестничные перила, буду кричать, что знаю все об их планах, знаю кое-что о Первом (я скажу это, пусть Монтесано и не понравится, если я нарушу ход его собственного расследования) и особенно о том, чем все это может кончиться для жителей Буэнос-Айреса. Я все пишу и пишу, сидя в кафе. Ощущение, что я наверху и в безопасности, наполняет мою душу покоем, который тотчас исчезает, едва я спускаюсь и дохожу до киоска. И все же я чувствую, что так или иначе спущусь, я заставлю себя спуститься по лестнице шаг за шагом, но будет лучше, если я прежде закончу свои записи и пошлю их префекту[289] или начальнику полиции, а копии — Монтесано, потом заплачу за кофе и обязательно спущусь, хотя не знаю пока, как я это сделаю, где я возьму силы, чтобы спуститься ступенька за ступенькой сейчас, когда меня знают, сейчас, когда меня в конце концов узнали, но это уже не важно, записи будут закончены, и я скажу: господин префект или господин начальник полиции, кто-то ходит там, внизу, кто-то ходит по перрону и, когда никто, кроме меня, не видит и не слышит, заходит в едва освещенную кабину и открывает сумочку. А потом плачет, совсем недолго плачет, а потом, господин префект, говорит: «Как там канарейка, ты приглядываешь за ней? Даешь ей по утрам семя и немножко ванили?»


[Пер. А.Борисовой]

Танго возвращения

Случай-убийца стоит

на углу первой же улицы.

На повороте ждет час-нож.[290]

Марсель Беланже. Нагота и ночь

Ты начинаешь фантазировать, увлекаемый собственным воображением; толчком могли послужить слова Флоры, или скрип открываемой где-то двери, или крик ребенка — и вот странная потребность разума призывает тебя заполнить пустоту, сплетая сложную паутину, создавая нечто новое. Но как тут не сказать, что выдуманная паутина, пожалуй, то и дело, нить за нитью, совпадает с хитросплетениями жизни, впрочем, говоришь это скорее от страха, потому что, если не верить в это хоть немного, не останется сил противостоять этим самым жизненным хитросплетениям. Так вот, именно Флора рассказала мне, вскоре после того как мы с ней сошлись, — она, разумеется, не работает больше у сеньоры Матильды (так она всегда называла ее, хотя уже не было нужды в подобных знаках уважения со стороны служанки на все руки), — и я любил слушать воспоминания о прошлом приехавшей в столицу провинциалки из Ла-Риохи[291], с большими испуганными глазами и маленькими грудками, которые в результате сослужили ей куда большую службу, чем умение орудовать метлой и примерное поведение. Мне нравится сочинять для себя, исписывать тетради одну за другой, сочинять стихи и даже целый роман, мне нравится сам процесс, и, завершая его, я чувствую освобождение, как после любви, когда приходит сон, а на другой день уже что-то новое стучится в твое окно, писать и, значит, открыть все двери, и пусть войдет, и так одну тетрадь за другой; работаю я в больнице и не заинтересован в том, чтобы кто-нибудь читал все, что я пишу, — ни Флора, ни кто другой; мне нравится, когда тетрадь кончается, — будто ты уже опубликовал это, опубликовать же по-настоящему у меня как-то не доходят руки, опять что-то стучится в мое окно, и снова все повторяется — то больница, то новая тетрадь. Флора рассказала мне множество всяких историй из своей жизни, не подозревая, что я еще раз мысленно пересматривал их перед сном, а некоторые из них попали в тетрадь, попали Эмилио и Матильде — жаль было бы, если бы такое осталось только в слезах и обрывочных воспоминаниях Флоры, она никогда не говорила мне об Эмилио и Матильде без того, чтобы в конце не расплакаться; на несколько дней я оставлял ее в покое, предложив сменить тему, а через некоторое время снова начинал вытягивать из нее ту самую историю, и Флора бросалась рассказывать, будто уже позабыла все, что говорила мне раньше, начинала с начала, и я не перебивал — она часто вспоминала все новые подробности, одна мелочь дополняла другую, я же стежок за стежком сшивал разрозненные и только угадываемые куски в единое целое, над чем я ломал голову в бессонные ночи или сидя перед своей тетрадью; наконец наступил день, когда уже невозможно было отличить то, что рассказывала мне Флора, от того, что насочиняли мы с ней вдвоем, потому что мы оба, каждый на свой лад, как все, хотим, чтобы все было совершенным и законченным, чтобы для каждой мелочи нашлось свое место и цвет и была поставлена точка в конце той линии, которая ведет свое начало от чьей-нибудь ножки, какого-нибудь слова или какой-то лестницы.

Человек я обязательный, поэтому начну с самого начала, кроме того, когда я пишу, я стараюсь представить себе то, о чем пишу, я вижу все происшедшее — то утро, когда Эмилио Диас прибыл в Эсейсу[292] из Мехико и поселился в гостинице на улице Кангальо, как провел два-три дня, обходя улицы, кафе и приятелей былых времен, избегая некоторых встреч, но особенно и не скрываясь, поскольку тогда ему не в чем было себя упрекнуть. Наверно, он медленно бродил по Вилья-дель-Парке, гулял по Мелинкуэ[293] и улице Генерала Артигаса[294], подыскивал гостиницу или пансион подешевле и не спеша обживался, днем потягивая мате у себя в комнате, а вечера просиживая в тавернах или кино. В нем не было ничего от призрака, хотя он говорил мало и с не многими, носил башмаки на каучуке, одевался в черную куртку и терракотового цвета брюки, он быстро взглядывал на собеседника и так же быстро отводил глаза, в этом было что-то, что хозяйка пансиона называла таинственным; в нем не было ничего от призрака, но издалека чувствовалось, что одиночество окружает его, словно потусторонняя тишина, похожая на белый шейный платок, на дым сигареты, иногда слетающий с его тонких губ.

В первый раз Матильда увидела его — в этот новый первый раз — из окна спальни наверху. Флора пошла за покупками и взяла с собой Карлитоса, чтобы тот не мешал своим хныканьем отдыхать во время сиесты; стояла невыносимая январская жара, Матильда дышала воздухом у окна и красила ногти в любимый цвет Хермана, хотя Херман был в Катамарке[295], причем поехал на машине. Матильду раздражало, что до центра или Бельграно[296] надо добираться без машины; отсутствие Хермана было для нее привычным, а вот когда не было машины, она теряла покой. Он обещал купить еще одну, специально для нее, после слияния фирм, она ничего не понимала во всех этих торговых операциях, кроме того, что фирмы, по-видимому, еще не слились; не пойти ли вечером в кино с Перлой, надо извиниться перед ней, они поужинают где-нибудь в центре, что же касается гаража — Херман просто не хочет этим заниматься; у Карлитоса на ногах сыпь, и надо бы показать его педиатру, при одной мысли об этом делается еще жарче, Карлитос со своими истериками пользуется тем, что нет отца, — некому надавать ему оплеух, мальчишка становится невыносимым, когда Херман уезжает, все время что-то канючит, Флора с трудом утихомиривает его ласками и мороженым, кстати, после кино можно будет зайти с Перлой в кафе-мороженое. Она увидела его у дерева — в это время улицы пустынны, — в надежной тени густой листвы; на фоне дерева вырисовывался его силуэт, дымок сигареты окутывал лицо. Матильда отпрянула от окна, ударившись спиной о кресло, чтобы не вскрикнуть, зажала рот рукой, пахнущей лаком, и отступила к противоположной стене комнаты.

«Мило», — подумала она, если это называется «подумать», когда за одну секунду тебя вырвало твоим прошлым и ушедшими вместе с ним образами. «Это Мило». Когда она снова была в состоянии посмотреть в окно, на противоположном углу не было никого, вдалеке шли два мальчика, играя с черной собакой. «Он меня увидел», — поняла Матильда. Если это был он, то он увидел ее, он был здесь, чтобы видеть ее, он был здесь, а не на каком-нибудь другом углу, под другим деревом. Да, он видел ее, раз он был, значит, знал, что она дома. И то, что он ушел в тот момент, когда она его узнала, видел, как она отступила, зажимая рот рукой, было хуже всего; теперь на углу пусто, не осталось и сомнений, ничего уже не решавших, полная определенность и угроза, одинокое дерево и ветер в листве.

Она снова увидела его, когда наступил вечер; Карлитос играл с электрической железной дорогой, Флора внизу напевала какую-то чепуху, оживший дом, казалось, защищал ее, вновь будил сомнения, она говорила себе, что Мило повыше и покрепче, возможно, это просто привиделось ей в забытьи сиесты, в слепящем свете. Она то и дело отходила от телевизора и с возможно более далекого расстояния смотрела в окно, и только со второго этажа, потому что прямо выглянуть на улицу было страшно. Когда она снова увидела его, он стоял почти на том же месте, только по другую сторону дерева; уже смеркалось, и контуры фигуры расплывались, растворялись среди других, тех, что шли мимо, разговаривая, смеясь, — Вилья-дель-Парке, воскресшая от летаргического сна, отправлялась в кафе и кино, в квартале постепенно начиналась обычная вечерняя жизнь. Это был он, и нечего сомневаться, его совсем не изменившаяся фигура, жест, которым он подносил сигарету ко рту, концы белого платка; это был Мило, которого она убила пять лет назад, по возвращении из Мехико, Мило, почивший, согласно фальшивой бумаге, она достала ее с помощью подкупа и с большими трудностями в одной из адвокатских контор Ломас-де-Саморы[297], у нее там был друг детства, за деньги делавший все, что угодно, и из дружеских чувств тоже, как в данном случае; Мило, сраженный сердечным приступом по ее прихоти, — и все ради Хермана, потому что Херман такой человек, для которого другое не годится, ради Хермана и его карьеры, его коллег, его клуба, его родителей, ради Хермана — чтобы выйти за него замуж, чтобы была семья, свой дом, и Карлитос, и Флора, и машина, и дача в Мансанаресе, Херман и его деньги, и чувство уверенности; она решилась тогда, почти не размышляя, по горло сытая нищетой и ожиданием, после второй встречи с Херманом в доме Реканати; поездка в Ломас-де-Самору для разговора по душам, сначала адвокат сказал «нет», это, мол, чудовищно, он никогда не пойдет на такое, не возьмет греха на душу, ну ладно, через две недели, хорошо, согласен; Эмилио Диас умер в Мехико от сердечного приступа, что было, кстати, почти правдой, ведь они с Мило были как неживые в те последние месяцы в Койокане[298], пока самолет не вернул ее на круги своя в Буэнос-Айрес, ко всему тому, что когда-то тоже было связано с Мило, еще до их отъезда в Мехико, где все начало понемногу разваливаться среди взаимного молчания, и обманов, и бесполезных примирений, которые ни к чему не вели, просто наступали антракты между действиями, и снова «ночь длинных ножей».

Прислонившись к дереву, Мило не отрываясь смотрел на окна дома, и сигарета у него во рту медленно догорала. «Как он узнал?» — подумала Матильда, безуспешно пытаясь ухватиться за какую-то другую мысль, кроме «Он здесь!», которая опережала и сопровождала любую другую. Так и вышло, он в конце концов узнал, что умер для Буэнос-Айреса, для Буэнос-Айреса он умер в Мехико; унизительным было узнать это, волна гнева будто ударила его, исказив лицо, она же заставила его сесть в самолет и вернуться, чтобы навести предварительные справки, пробираясь сквозь путаницу сведений, полученных, может, у Чоло и Марины, может, у матери Реканати, у стариков на лавочках, в ближайших кафе; сначала догадки и вот — достоверная новость: она вышла замуж за Хермана Моралеса, так-то, дружище, да что вы мне говорите, ведь это невозможно, говорю тебе, вышла замуж, в церкви и все такое, те самые Моралесы, знаешь, текстильная промышленность, недвижимость, одним словом, уважаемые люди, старина, уважаемые, но как же это возможно, да ведь она сама сказала, все поверили, что ты… не может такого быть, приятель.

Да, этого действительно не могло быть, и потому было еще хуже, была Матильда, которая следила за ним из-за занавески, время, неподвижно застывшее в настоящем, а в нем было все — Мехико, и Буэнос-Айрес, и послеобеденная жара, и сигарета, которую он то и дело подносил к губам; в какой-то момент снова пусто на углу, никого, Флора зовет ее, потому что Карлитос не хочет мыться, звонит обеспокоенная Перла; что-то с желудком, сходи одна или с Негрой, у меня сильные боли, я лучше лягу, а завтра тебе позвоню, и все это время — нет, не может быть, они бы предупредили Хермана, если б знали, это не они показали дом, не может быть, не они, мамаша этих Реканати тут же позвонила бы Херману из одного желания разыграть трагедию, первой объявить ему — она всегда считала ее неподходящей женой для Хермана, представляешь, какой кошмар, двоемужество, я всегда говорила — ей нельзя доверять, но, может, никто и не звонил Херману или скорее всего звонили, но и контора, и Херман так далеко, наверняка мамаша Реканати ждет его, чтобы сообщить лично, чтобы ничего не упустить, она, и никто другой; от кого Мило узнал, где живет Херман, не мог же он найти их дом случайно, не мог случайно стоять здесь под деревом и курить? И если его сейчас там нет, это ничего не значит, и закрывать двери на все запоры тоже бесполезно, Флора даже немного удивилась; единственным надежным средством было снотворное, после многих часов раздумий она провалилась в забытье, прерываемое снами, Мило в них не было, а утром — ее крик, когда она почувствовала руку Карлитоса, он хотел сделать ей сюрприз, плач обиженного Карлитоса, Флора тащит его на улицу, закрой дверь как следует, Флора. Встать и снова его увидеть там — он стоит неподвижно и не отрываясь смотрит на ее окна, — отпрянуть назад, а немного позже следить за ним из кухни, и ничего больше, сообразить наконец, что находишься в запертом доме и что так больше продолжаться не может, когда-нибудь придется выйти, для того хотя бы, чтобы отвести Карлитоса к педиатру или встретиться с Перлой, которая каждый день звонит, проявляет нетерпение и ничего не понимает. Удушливым оранжевым вечером — Мило, прислонившись к дереву, в черной куртке в такую жару, тонкий дымок вьется будто нитка. Или одно дерево, но все равно там Мило, все время Мило, в любую минуту, за исключением тех немногих, когда действует снотворное или телевизор работает до конца последней программы.

На третий день без предупреждения пришла Перла, чай с печеньем, тут же Карлитос, Флора улучила момент, чтобы сказать Перле наедине: так же нельзя, сеньоре Матильде нужно отвлечься, она целыми днями сидит взаперти, ничего не понимаю, сеньорита Перла, говорю вам, хоть меня это и не касается; и Перла холодно улыбается ей: ты права, моя дорогая, знаю, ты любишь Матильду и Карлитоса, думаю, ее угнетает отсутствие Хермана; а Флора свое, опустив голову: сеньоре нужно отвлечься, я все время ей говорю, хоть меня это и не касается. Чай и всегдашние сплетни, в поведении Перлы нет ничего, что могло бы вызвать подозрения, но как же тогда Мило смог… невозможно представить себе, что мамаша Реканати столько времени молчит, если знает, даже ради удовольствия дождаться Хермана и поклясться ему именем Господним или чем-нибудь в этом роде: она обманула тебя, чтобы притащить к алтарю, — именно так бы и сказала эта ведьма, и Херман падает с облаков на землю, нет, не может быть, не может быть… Впрочем, может быть, а сейчас ей не осталось ничего другого, как удостовериться, что все это ей приснилось, достаточно подойти к окну, только не с Перлой; еще чаю, завтра мы пойдем в кино, я тебе обещаю, заезжай за мной на машине, не знаю, что на меня нашло все эти дни, лучше приезжай за мной на машине, и поедем в кино, — окно там, рядом с креслом, только не с Перлой, подождать, когда Перла уйдет, и тогда — на углу Мило, спокойно прислонившись к стене, будто ждет компанию, черная куртка и шейный платок, и опять никого до следующего прихода Мило.

На пятый день она увидела, что он идет за Флорой — та пошла за покупками, — и все, что произойдет, будто уже случалось, что-то вроде недостающих страниц в брошенной ею книге, Матильда ничком лежит на диване — читать уже не нужно, потому что все свершилось еще до того, как было написано, в жизни все произошло прежде, чем должно было произойти в книге. Она видела, как они возвращаются болтая, у Флоры смущенный и как будто недоверчивый вид, она прощается на углу и быстро переходит улицу. Перла приехала за ней на машине, Мило нет, не было его и когда они возвращались поздно вечером, но утром она увидела, что он ждет Флору, — та собралась на рынок, он сразу же подошел к ней, и Флора подала ему руку, они улыбнулись друг другу, он взял у нее корзинку, а потом нес ее обратно с зеленью и фруктами, провожая Флору до долгу; она видела их на тротуаре с балкона, но Флора все не приходила, они задержались поболтать у дверей. На другой день Флора пошла за покупками и взяла с собой Карлитоса, она видела, как все трое улыбаются и Мило гладит Карлитоса по голове, вернулся Карлитос с вельветовым львом и сказал, что это подарок Флориного жениха.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48