Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Камероны

ModernLib.Net / Крайтон Роберт / Камероны - Чтение (стр. 7)
Автор: Крайтон Роберт
Жанр:

 

 


      Кто-то схватил Гиллона за руку.
      – Вот это, милок, была драка так драка! Такой мы в Питманго отродясь не видели.
      – А ну, убери руку! – сказал Гиллон.
      – Так ведь я же твой отец, милок, Том Драм.
      У Гиллона не было сил даже взглянуть на него – слишком он устал и слишком ему было тошно. Но мистер Драм не обиделся.
      – Мне всегда хотелось иметь в семье мальчонку, а теперь вот у нас мужик есть! – крикнул он, обращаясь к толпе.
      Гиллон надел рубашку, потом галстук, потом пиджак и, подойдя к лежавшему углекопу, опустился подле него на колени.
      – Мистер Бегг! – Он боялся, что тот умрет, захлебнувшись собственной кровью, но углекоп лежал на камнях, повернув вбок голову, и дышал тяжело, но ровно. Гиллон смотрел, как вздымались и опускались могучие плечи, и чувствовал гордость, и вместе с тем ему было грустно и стыдно.
      – Оставь его, пусть лежит, – сказал мистер Драм. – Он сам должен прийти в себя. Так уж у нас тут заведено.
      «Ну и плохо заведено», – подумал Гиллон.
      Один из мальчишек, который больше всего оскорблял его, когда они шли по дорожке к воротам, бегом примчался с его шляпой.
      – Ваша шляпа, мистер. Мы хотели присвоить се, – сказал он.
      Гиллон отбросил назад свои длинные волосы – он заметил, что здесь волосы носят более короткими, – и надел шляпу. Толпа заулюлюкала.
      – Чем им не понравилась моя шляпа? – спросил Гиллон.
      – Мы их не носим, – сказал мистер Драм. – Шляпы носят у нас хозяева. А мы носим кепки. Шляпы – они для господ.
      – А я ношу шляпу, – сказал Гиллон.
      Ему хотелось поскорее уйти отсюда – и от этого тела, распростертого на камнях, и от шума, и от всех этих низкорослых, черных, с жестким взглядом людей.
      – Ну как, пошли, Гиллон? – спросила Мэгги и взяла его под руку. Он почувствовал, что ему больно. Они обогнули распростертого Энди Бегга, который продолжал охранять ворота.
      – Нет, вы только посмотрите! – воскликнул Том Драм. – Сам Энди Бегг лежит на земле, и кровь из него хлещет, будто из заколотого хряка.
      И Гиллон прошел сквозь Десятниковы ворота – первый чужеземец в истории Питманго, завоевавший право рубить здесь уголь.
      – Ты храбро вел себя, Гиллон, – сказала Мэгги.
      – Не скоро я себе прощу, что так отделал человека.
      – Ты хочешь сказать, что не простишь мне?
      Они шли по Тропе углекопов вниз, к домику Драмов, стоявшему в Шахтерском ряду, и Гиллон вдруг почувствовал, что не в состоянии держаться прямо, так что им пришлось подхватить его под руки и чуть не волоком тащить домой. Потом уже, лежа в постели, он почти ничего не мог припомнить из того, что видел по пути, кроме одного – эта мысль возвращалась к нему снова и снова: более грязного места он еще не видел на земле.

11

      Он понятия не имел, сколько времени провел в постели, – может быть, неделю, а может быть и больше. (Интересно, кто та черная женщина, которая смотрит на него с порога комнаты; она никогда с ним не заговаривает, а только смотрит. Наверное, мать Мэгги.) Когда он, наконец, поднялся с постели, выяснилось, что без опоры он стоять не может, – пришлось держаться за мебель, за стены. В голове у него при этом появлялся такой шум, что он терял равновесие и несколько раз падал.
      – Я что-то начинаю сомневаться, кто же одержал верх в нашей драке, – заметил он как-то своему тестю.
      – Нет, нет, милок, видел бы ты Энди Бегга, ты бы так не сказал. Он уже никогда не будет таким, как прежде. Сегодня он хотел заступить в смену, так мистер Брозкок отправил его домой. Сказал, что не нужны ему мертвяки в шахте. На него смотреть страшно, милок. Этакий стал красавчик!
      В Гиллона вливали «поусоуди» – похлебку из овечьей головы с кусками хлеба из овсяных отрубей, кормили до отвала мясным рагу с первой зеленью из огорода, и он почувствовал, как силы стали возвращаться к нему. Куда больше беспокоило его то, что поврежденные кости болели, трещали и заживали очень медленно. И беспокоил дом. Теперь он знал, как живут углекопы: это был традиционный двухкомнатный домишко – зала и кухня; на кухне, выходящей окнами на улицу, – очаг и все принадлежности для стряпни, там же люди и моются в бадье, там стирают шахтерскую одежду, там она и сохнет, там готовят пищу и едят, а в задней комнате, или зале, спят родители, там же, если случается, принимают гостей. Гиллон и Мэгги спали на кухне, и Гиллон остро ощущал отсутствие уединения. Собственно, насколько он понимал, в Питманго вообще никто уединиться не может. Жизнь вливалась в их комнату и выливалась из нее – совсем как у кроликов в клетке.
      Однажды он почувствовал, что больше не в силах сидеть в четырех стенах, и, когда Том Драм вернулся из шахты домой, Гиллон поднялся и решил пойти взглянуть на поселок, в который он столь дорогой ценою пробил себе путь. Он с немалым трудом натянул костюм, а Мэгги надела ему ботинки. Он взял шляпу, и они втроем направились по Шахтерскому ряду, потом вверх по Тропе углекопов, краем пустоши и дальше вверх – к двум длинным рядам домов, стоявших высоко над долиной.
      – Это Верхний поселок, – сообщил ему мистер Драм. Повыше пролегала Тошманговская терраса, а пониже шла Монкриффская аллея.
      – Честолюбцев ряд, – сказала Мэгги. – Сюда стремятся все, кто хочет чего-то добиться в жизни. Мы тоже будем тут жить.
      – Мы? – повторил Гиллон. – Я не такой уж честолюбивый.
      – Вот увидишь, – сказала она.
      Они сели на скамеечку, стоявшую у края обрыва, и мистер Драм показал Гиллону Восточное Манго и Западное Манго, как вдруг, словно из-под земли, перед ними выросло несколько стариков с костлявыми лицами и жесткими глазами.
      – А ну, убирайтесь со скамейки! – сказал один из них.
      – Это только для верхняков.
      Но Том Драм пояснил, что перед ними человек, который раскроил физиономию Энди Беггу, и они сразу переменили тон: все дело-то ведь было лишь в том, что они очень оберегали свои привилегии, завоеванные тяжким трудом под землей. Здесь, в Верхнем поселке, дома были больше, воздух чище и вода свежее.
      – Там, под горой, живут низовики. Никудышный народ, – сказал другой старик, не обращая внимания на то, что тут были Драмы. – Сырой ряд – у самой реки, Гнилой ряд – вниз по откосу, ну, и еще Шахтерский ряд – этот немного получше.
      – Пьяницы, бунтовщики, задиры – ни с кем ладить не могут.
      Тут Гиллон узнал, что верхняки и низовики даже сидят раздельно в питманговской Вольной церкви.
      – Мы с ними не кланяемся, а они с нами не разговаривают, – сказал другой старик-углекоп. – Духу у них не хватает.
      Ниже Верхнего поселка и выше Нижнего, как раз между ними, пролегала огромная ярко-зеленая пустошь, которая официально именовалась Парком, пожалованным леди Джейн Тошманго углекопам для отдыха, а неофициально – уже свыше столетия – была известна как Спортивное поле. На одном краю этой пустоши в фургонах со сводчатым верхом жила колония цыган – питманговских цыган, и Гиллон увидел ткачей, сидевших у своих станков за работой.
      – Здесь у нас устраивают ярмарки, здесь же рынок, здесь бывает и цирк, и скачки, – сказал Том Драм, – и, как видишь, есть место и для футбола, и для регби, и для крикета.
      – И для метания колец. Ничего нет лучше, как после работы в шахте пометать кольца.
      Все согласились с тем, что метание колец – самая расчудесная игра.
 
      Гиллону стало ясно, что Спортивное поле как раз и есть та отдушина, которая делает более или менее сносной жизнь в Питманго: здесь простор для детей, здесь молодые люди могут растратить избыток энергии, если таковая у них еще осталась после работы в шахте. Но смотрел он сейчас не на Спортивное поле, а ниже, туда, где за Нижним поселком река Питманго прокладывала себе путь по долине и где под здоровенными вращающимися колесами зияли первые шахтные колодцы. За ними высился террикон шлака – дымящийся отвал, черные склоны которого курились, и дым заволакивал все вокруг своим удушливым дыханием.
      – Что это за колеса вертятся там, над этими черными сараями? – спросил Гиллон.
      Собеседники его ушам своим не поверили: неужто он не знает?
      – Так ведь это ж колеса подъемника, – сказал мистер Драм. – Они поднимают наверх бадьи с углем и опускают людей под землю.
      Опускают под землю… В звучании этих слов было что-то зловещее, и у Гиллона слегка защемило сердце.
      – Что-то неохота мне спускаться под землю, – сказал Гиллон. – Я моряк, а моряки опускаются под воду, на дно морское, только мертвые.
      Все дружно рассмеялись. Этому они тоже не поверили.
      – Все спускаются вниз, в шахту. Так мужчине положено, – сказал старик-углекоп. Гиллон невольно обратил внимание на то, что на каждой его руке недоставало пальца.
      «Ничего, привыкнешь», – слышал он снова и снова, настолько часто, что начинал сомневаться, будет ли так. Углекопы повторяли это друг другу, как заклинание, в надежде, что сами сумеют увериться. Но когда человека опускают на три тысячи футов в недра земли, разве к такому можно привыкнуть? Это же противоестественно. Бог, если только он существует, – а Гиллон дал себе слово, что этот вопрос он скоро решит для себя, – не для того сотворил человека, чтобы он лез туда, нарушая законы природы и бросая вызов земле.
      – А это правда, что люди тут работают и под дном морским? – спросил Гиллон.
      – Ну конечно, иные рубят уголь на много миль от берега. В большую бурю вся шахта будто шевелится.
      – На стыке пластов чувствуешь, как море дышит, – сказал Том Драм.
      – Не то что дышит – газ так и выжимает из породы, факт.
      – А когда крепления стонут! Мне всегда не по себе бывает, как они завоют, точно побитый пес.
      «Помру я там, – теперь Гиллон отчетливо себе это представлял. – Захлестнет меня водой, как я всегда и думал, только потону я не в море, а в черной дыре под землей».
      Затем они двинулись вниз, через пустошь, и, когда прошли полпути, Мэгги остановилась и, обернувшись, посмотрела вверх, на Тошманговскую террасу.
      – Вот там со временем будут жить наши дети.
      – Ох, Мэгги, не зарывайся, – сказал ей отец. – Низовики не становятся верхняками.
      – Ничего, некоторые станут, – сказала Мэгги.
      Игроки в регби и в футбол, завидя их, перестали гонять мяч.
      – Это он, тот, что в шляпе! – услышал Гиллон.
      – Что-то непохоже, дружище, чтоб он мог отколошматить кого.
      – А вот же отколошматил.
      Том Драм был очень горд. А молодые углекопы вернулись к своей игре. Они то и дело налетали друг на друга, и у нескольких были расквашены лица и носы. Гиллон не понимал этих людей: как можно, весь день проработав в шахте, вечером подняться на поверхность и потом еще тузить друг друга. «Какое-то особое они племя», – решил он.
      Когда они дошли до Нижнего поселка, все женщины высыпали на порог своих домов: до них уже долетел слух о том, кто идет. Несколько углекопов из дневной смены, задержавшихся выпить после работы, попались им по дороге; они были такие усталые и грязные, что у Гиллона сразу упало настроение. Но еще хуже подействовало на него то, что он увидел за распахнутыми дверьми домов: посреди кухонь в цинковых бадьях сидели мальчишки, понурые, злые, совсем еще дети, которые работали, однако, наравне со взрослыми.
      – Не должны дети так выглядеть, – заметил вдруг Гиллон.
      – Ничего, пропарятся как следует и все пройдет, – сказал мистер Драм. Человек он был жесткий, законопослушный, но не чурбан, как говорили в Питманго. И он понял, что творится в голове Гиллона. – Так уж жизнь устроена, Гиллон, и чем скорее ты это поймешь, тем легче тебе будет. Ничего, привыкнешь.
      В центре Нижнего поселка, в так называемой «торговой части» Питманго, они подошли к таверне «Колидж», как гласила вывеска на двухэтажном сером каменном домике.
      – Вот, сынок, – сказал мистер Драм. – Это «Колледж» – название очень точное. Тут, милок, ты все узнаешь – и про шахту, и про нашу здешнюю жизнь. – И, подмигнув Гиллону, добавил: – Никакая книжка столько не расскажет тебе.
      Из этого «Колледжа» так несло потом, сырой одеждой и угольной пылью, что Гиллон отказался зайти туда выпить пива. Люди стояли в несколько рядов вдоль стойки и вдоль стен, держа в черных руках банки из-под фруктового сока, наполненные пивом, и жадно пили, стремясь поскорее накачать себя жидкостью, чтобы возместить то, что потеряли за день, потея в шахте. Мистер Драм был очень огорчен.
      Они пошли дальше – мимо углекопов, которые сидели на корточках у стен «Колледжа» под открытым небом и потягивали пиво. Несколько человек слегка приподняли свои кружки, приветствуя того, кто расколошматил Энди Бегга, но большинство лишь молча смотрело на них.
      – Да, очень красивая шляпа, – сказал нарочито громко один из углекопов. – Такую только щеголям носить.
      Они дошли до того места, откуда видны были сараи над спуском в шахты, а за шахтами скрытый рядами дубов и высокой изгородью из бирючины находился холм Брамби-Хилл, где жил лорд Файф со своей супругой леди Джейн Тошманго, а вокруг – шахтное начальство, чьи дома грудились за Брамби-Хиллом, словно овцы за спиной пастуха, когда в поле гуляет лис.
      – Может, вы когда и доберетесь до Тошманговской террасы, хоть я совсем в это не верю, – заметил мистер Драм, – но никогда –уж тут могу поклясться, – никогдане добраться вам до Брамби-Хилла. – И тут оба заметили, что Мэгги нет с ними: она вернулась к тем углекопам, что сидели у «Колледжа».
      – Я слышала про шляпу, – донеслись до Гиллона ее слова. – Пусть тот, кто это сказал, выйдет на дорогу и попытается сбить ее с головы моего мужа!
      Никто не шевельнулся.
      – Да ну же, выходите и помахайте кулаками, как Энди Бегг.
      Она знала, что Бегг сидит сейчас в таверне и что один вид его способен отрезвить любого пьянчугу.
      – Так я и знала, – сказала она и бегом вернулась к своим.
      – Зачем ты это сделала? – спросил ее Гиллон, которому все это было очень не по душе.
      – Тебе не понять.
      Они как раз проходили мимо дробильни, где женщины сортировали уголь, выданный на-гора последней сменой, и потому оба вынуждены были кричать.
      – Ты не знаешь этих людишек, – сказала она, – их непременно во все надо тыкать носом. Теперь ты им показал, что никого не боишься, понял?
      Он не понимал – ни ее, ни их.
      – Ну, послушай же! – Она уже не говорила, а кричала. – Победить еще недостаточно. Надо, чтобы побежденные признали свое поражение.
      «Нет, я никогда этого не пойму», – подумал Гиллон, а еще он подумал о том, что ни разу не видел свою жену счастливее или красивее, чем в ту минуту, когда она бегом догоняла, их.

12

      И все же он привык к тому, что со временем станет рассматривать, как преступление против разума и человека. Слишком легко люди все приемлют, – приемлют даже то, что невозможно принять.
      Гиллон спустился в шахту и, чтобы доказать, что он человек, стал работать как зверь. Поскольку он был новичок, да к тому же и пришлый, его поставили в шахте «Леди Джейн № 2» на самый низ жилы, хотя он был намного выше самого высокого углекопа в Питманго. Он работал весь день, лежа на боку, в воде, которая порой достигала четырех и даже пяти дюймов высоты, и вечером, вернувшись домой, был настолько измучен, что даже не мог помыться, пока не поспит, даже чаю не пил, все тело у него ныло от удушливой жары в шахте, и от ледяной воды, и от того, что приходилось лежать в неудобной позе.
      А утром – черным как ночь – его будил гудок, и одежда у него была все еще мокрая, хотя Мэгги очень старалась высушить ее, и он одевался на глазах у ее матери, молча, без единого слова наблюдавшей за ним с порога залы, – она стояла и смотрела, такая же черная, как углекопы, нисколько не смущаясь, что так его разглядывает.
      «Ничего, привыкнешь, милок, привыкнешь», – то и дело твердил ему тесть.
      В руке ведерко, а в нем – кусочки бекона и хлеб, слегка смазанный маслом углекопов, которое, как выяснил Гиллон, вовсе и не масло, а маргарин, густой и белый, как сало, и фляга с горячим чаем, который будет совсем холодным, когда настанет время его пить. По их улице и по Тропе углекопов непрерывной вереницей идут люди; по двое, по трое, словно ручейки стекаются в реку, и вот уже целая людская река течет к мосту и к шахтам за ним, – люди идут все вместе, словно желая приободрить друг друга, чтобы сосед знал, что он не один шагает в темноте. Кто-то вдруг крикнет – чаще что-то бессвязное, просто раздастся крик во мраке, – и сердце у Гиллона сожмется, но обычно они идут молча, и те, кто вышел на поверхность после ночной смены, даже не смотрят на тех, кто идет в шахту, как будто они занимались чем-то постыдным там, внизу. Обычно слышно лишь, как позвякивают фляги с водой и с чаем, ударяясь о кирку или газовую лампу, да постукивают деревянные башмаки и подбитые железками резиновые сапоги. Есть и такие – особенно из тех, кто постарше, – которые, чтобы сберечь кожаную обувь, быстро разъедаемую шахтной водой, идут босиком. Гиллон просто не мог смотреть на их ноги.
      Никто не разговаривал с ним.
      – А ты не боишься, малый? – спросил его как-то один углекоп, когда он только начал работать в шахте.
      – Нет.
      – Нельзя не бояться: я, к примеру, каждый день трясусь. – Но больше этот человек с ним не заговаривал: должно быть, ему сказали, чтобы он не водился с чужаком. А Гиллон убедил себя, что это даже хорошо, когда не надо разговаривать.
      Так он работал, потихоньку постигая дело, учась пользоваться орудиями своего труда, – лежал в бурой жиже, этот бестолковый обитатель Нагорья, «мрачный мужик», как его тут прозвали, и учился рубить уголь, подрезая пласт так, чтобы потом легко было его отвалить или взрывом оторвать от жилы, учился орудовать киркой даже лежа на боку, С силой глубоко вгонять ее в уголь и под конец благодаря своим длинным рукам стал вгрызаться в пласт глубже остальных и больше выдавать на-гора, хоть и работал в самом низу жилы.
      На него кричал Арчи Джапп, десятник, за то, что в угле у него было слишком много сланца, и Уолтер Боун, мастер, за то, что он продолжает работать, хоть и слышит, что у него в забое из угля с шипением вырывается метан.
      – Я знаю, что ты храбрый, Камерон, это все знают, Камерон, но ты же не совсем дурак. Ты можешь быть храбрым, пожалуйста, но я по твоей милости вовсе не хочу тут подохнуть. Единственно, чего я не понимаю, как это ты сам еще жив.
      «Да потому, что я лежу, уткнувшись лицом в эту чертову землю, а газ-то, он поверху идет», – хотелось Гиллону крикнуть в ответ, но он промолчал, и шахту провентилировали, чтобы она не взорвалась и воды Фёрт-оф-Форта не поглотили их всех вместе с углем.
      Иной раз вперевалку приходил к нему Том Драм, протопав добрую милю, разделявшую их забои, и, хотя приятно было перекинуться с кем-нибудь словечком, выяснялось, что говорить им почти не о чем.
      – Ну, как работается, милок?
      – Неплохо, папа, неплохо.
      Мистеру Драму приятно было это слышать.
      – Это ты поставил подпорки?
      – Угу, я.
      – Тонковаты они, понимаешь ли, в основании. Тут нужен более прочный упор. – И он показывал Гиллону, как сгрести пустую породу (сланец и камни) и сложить каменную опору и как правильно крепить свод деревянными под порками, чтобы он не обвалился или чтобы с него не сорвался кусок сланца и не накрыл Гиллона – самая большая опасность, какая грозит углекопу.
      Постепенно Гиллон начал понимать, что – странное дело! – у него на уголь такое же чутье, как на море и на рыбу. Он нутром чувствовал, какой над ним свод и какое на этот свод оказывается давление, по наитию угадывал направление угольных пластов, а если ставил подпорки, то они не ломались даже в тех случаях, когда барометр подскакивал вверх, атмосферное давление поднималось и подпорки по всей шахте начинали стонать, а порой разлетались в щепы, не выдержав дополнительной тяжести, придавившей мир там, наверху.
      А потом Гиллон стал добывать такое количество угля, что, когда в высоком забое покалечило хорошего углекопа, а уголь надо было в прежних количествах выдавать на-гора, Арчи Джапп и Уолтер Боун (как бы скептически ни относился к Гиллону первый и сколько бы в душе ни противился второй) вынуждены были перебросить туда Гиллона, а на его место поставили маленького парнишку, которому работать тут было куда сподручнее. Росту в этом мальчишке было всего пять футов.
      – Сколько же тебе лет? – спросил Гиллон.
      Мальчишка был очень польщен тем, что к нему обращается тот, кто так лихо отделал Энди Бегга.
      – Четырнадцать, но я им сказал, что мне шестнадцать.
      – Ты же слишком молод для такой работы.
      – Оно конечно, только папаню моего повредило в шахте: придавило ему ногу сланцем, так что я теперь сам-старшой в доме.
      «Неправильно это, разве это порядок», – подумал Гиллон, но все же перешел работать на высокие пласты. Уголь тут был отличный, твердый – Лохджелли-Сплинт; он большими сверкающими кусками отваливался от пласта, так что порой казалось – это струится черный каменный ручей. Жила здесь простиралась на пять футов в высоту, и за первую же неделю Гиллон почти утроил свою дневную добычу. А через месяц он уже выдавал не меньше угля, чем любой углекоп.
 
      Больше всего Гиллону нравилось подниматься на поверхность. Он поистине наслаждался этим возвращением к жизни. По утрам он изучал небо, определяя, какой будет день, и потом всю смену в шахте представлял себе, как этот день шагает по земле. Выйдя из клети, поднимавшей их из глубины в три тысячи футов, он с неизменным радостным волнением смотрел на солнце, заливавшее землю, или на снег, накрывший ее, радовался даже и тогда, когда шел дождь и было холодно. И было у него такое чувство, точно это уже другой день, точно он урвал у жизни лишний кусок. И это примиряло его с шахтой.
      Это – да еще баня. Гиллону нравилось залезать вечером в бадью. Мэгги сдержала слово и с самого первого дня их жизни в Питманго твердо блюла его. Хотя она вернулась на работу в школу компании, потому что никому не хотелось учительствовать и жить в Питманго, она умудрялась вовремя приходить домой и согревать воду для бани, так что к появлению Гиллона бадья с горячей водой уже ждала его. Большинство мужчин сначала шли в «Колледж» пропустить пивка или эля, а потом прямо в грязной рабочей одежде пили чай – таким, кстати, был и мистер Драм, – но не Гиллон. Избавившись от шахты, он спешил избавиться и от угольной грязи – в этом была его услада.
      – А где мне раздеваться? – спросил он Мэгги в первый день после работы.
      – Да здесь, прямо здесь, где стоишь, дурачок.
      – Но ведь твоя мать дома.
      – Ну и что?
      – Тогда закрой хоть дверь.
      – Это не имеет значения.
      И в самом деле не имело, во всяком случае в Питманго. Это имело значение только для Гиллона, который не был приучен к слепоте. В ту пору он еще не знал насчет «запретного времени». С пяти часов вечера до половины шестого ни одной женщине в Питманго не разрешалось смотреть из окна или заглядывать в окна чужого дома, да и вообще выходить на улицу. Делалось это для того, чтобы мужчины в тех семьях, которые жили очень скученно, могли поставить бадью в проулке между домами, или на крыльце у распахнутой двери, или под окном, а то и в огороде, если позволяла погода, и вымыться там. Было и еще одно отступление от целомудрия – правило, которое усваивалось с колыбели: если тело покрыто угольной пылью, никто не видит твоей наготы. Мужчины, которые в других случаях постеснялись бы показаться на люди с голыми руками, ходили по дому совсем голые, покрытые лишь угольной пылью, и никто не обращал на это внимания. Угольная грязь делала человека бесполым – пол проявлялся позже, когда человек был одет. Сестры купали братьев, жены мыли мужей, а матери – взрослых сыновей. Мэгги была права: в Питманго это не имело значения. И все равно Гиллону неприятно было, когда ее мать стояла на пороге, и видела она его наготу или не видела, а только глаз не спускала с его необычно белого тела.
      – Я же говорила тебе, какой он белый, – гордо заявила Мэгги.
      – Будто король, – сказала мать.
      – Да уж во всяком случае, не как здешние меднокожие обезьяны.
      – И не как твой отец.
      Руки ее скользили по его спине, по шее, и Гиллон, еще не привыкший к особенностям мытья в бадье, от прикосновения ее теплых, мягких, бархатистых рук, намыленных свежим остропахнущим мылом, почувствовал, что сейчас опозорит себя.
      – Вставай! – приказала Мэг.
      – Я не могу, – шепнул он.
      – Да вставай же! Я должна отмыть тебе зад.
      – Я… я не могу.
      – Вставай, Гиллон!
      – Убери ее с порога.
      – А ну, уходи, мать.
      Мать нехотя отступила к себе в комнату.
      – Может, ему что скрывать надо, – услышали они ее голос. Затем намеренная пауза. – А может, ему и нечего скрывать. – И взрыв безудержного смеха.
      Гиллон не мог не выругаться про себя – сука она, вот кто. Зато с тех пор, насколько он мог судить, она никогда больше не пялила на него глаза.

* * *

      Именно во время мытья в нем и вспыхивала страсть. Он знал, как относилась к этому Мэгги – к самому акту: она считала это идиотским изобретением и всякий раз так и говорила, но предавалась она любви всегда с такой страстью, что это поражало Гиллона. Он знал, что вся улица сплетничает про них: надо же, занимаются любовью сразу после мытья, даже не попивши чаю. Том Драм еще из «Колледжа» не успевал приплестись – просто неслыханно. Но Гиллон ничего не мог с собой поделать. Какой бы тяжелый ни выдался у него в шахте день, все казалось терпимым, когда работа была позади, а впереди – еще целый новый день, и ты спокойно сидишь в бадье с теплой водой, чувствуя эти руки, скользящие по твоим усталым ногам, думая о том, что она будет принадлежать тебе и вечером, и ночью. Но вот настал вечер, когда она сказала: «Нет, больше не будем», – коротко, как отрезала, без всяких объяснений. Это так обидело его, что он сначала даже не поинтересовался почему.
      – Что значит: «Нет, больше не будем»? – наконец уже ночью спросил он.
      – А то, что теперь все.
      – Нет, не все.
      – У меня будет ребенок.
      Он посмотрел на нее с таким чудным видом – лицо у него было такое удивленное, и счастливое, и одновременно огорченное, что она чуть не расхохоталась.
      – Да неужели ты не чувствуешь, какое у меня брюхо? С чего, ты думал, меня так разносит?
      Он все никак не мог прийти в себя от изумления. Он понимал, что должен радоваться, но чувствовал пока лишь разочарование.
      – Значит, ты теперь не сможешь…
      Она покачала головой. Он в этом ничего не смыслил и не знал, как спросить, кого спросить и о чем. А потому выбора не было: он ей поверил.
      Так оно и пошло. Как только Мэгги чувствовала, что забеременела, всякая интимная жизнь у них прекращалась. И дело было вовсе не в том, что ей неприятно было этим заниматься, – просто ей казались нелепицей все эти позы, когда не разберешь, где чьи ноги, и эти вздохи, и шепот, и крик (а она была крикунья, что могли засвидетельствовать все, кто жил в Шахтерском ряду), и главное: все это – глупости, пустое времяпрепровождение. Никакой необходимости в этом нет, а раз нет, значит, это лишь зряшная трата времени и сил.
      С этого дня – хотя Гиллон никогда не поставил бы в зависимость одно от другого – он начал изучать уголь. Он нашел книжку под названием «Учебное пособие по углю и его залеганию в угольном районе Западного Файфа» и, прочитав ее несколько раз, стал смотреть на уголь, как на нечто прекрасное и даже таинственное. Здесь, перед ним, в каждом куске черного камня, который он откалывал, таилось солнечное тепло, скопившееся за пять миллионов лет. Когда ему случалось рубить твердый пласт, он приносил потом кусок угля домой, бросал его сверху в очаг и смотрел, как высвобожденное им солнце вырывается из угля, вспыхивает синим и желтым огнем.
      – Думается, вы понятия не имеете, какая это сказка, – сказал он однажды Мэгги и Тому Драму. – Думается, вы и не подозреваете, что это такое.
      – Это зряшная трата доброго угля – вот что это такое, – сказала Мэгги. – Да поставь ты на огонь хоть что-нибудь, Христа ради.
      Гиллон различал два вида угля, о чем он никогда никому не говорил. Мягкий уголь он воспринимал, как женщину, – это был уголь, не сразу поддающийся, а потом вдруг уступающий нажиму. Гиллон любил проводить рукой по этому углю, отливавшему мягким шелковистым блеском. А уголь твердый, с острыми гранями, холодный и сухой, без примесей, сверкавший чистым блеском под его киркой, он воспринимал, как мужчину. Этот уголь туго поддавался, но, откалываясь, разлетался на куски.
      Еще до рождения первого младенца Гиллон обнаружил, что лишь тогда получает удовлетворение от работы, когда его ставят на выработку девственного пласта. Ему нравилось всаживать кирку в мягкую податливую стену, а потом видеть рядом такую гору шелковисто поблескивающего угля, что не хватало пони и бадей все это вывезти.
      – Поостынь, Гиллон, – крикнул ему однажды Том Драм, – какой черт в тебя вселился?!
      Гиллон даже не ответил ему – лишь с глухим стуком все глубже вгонял кирку в еще не тронутый пласт.
      Ну и, конечно, это приносило денежки. Даже Гиллон под конец стал употреблять это слово – оно действительнобыло лучше, мягче звучало, мягче обозначало то, что лежало в кармане. Полюбилось ему также ходить каждые две недели к сараю, где выдавали жалованье, и получать свой конверт из рук Арчи Джаппа, которому очень нравилось выполнять ритуал вместо мистера Брозкока, когда тот почему-либо сам этого не делал.
      – Камерон!
      – Угу.
      Протиснуться сквозь толпу углекопов, потягивавших пиво у сарая.
      – Шестьдесят два шиллинга четыре пенса. – После этого по толпе всегда пробегал шепот. – Больше всех заработал в этой чертовой шахте, – говорил Джапп как бы в воздух, никогда не прямо Гиллону. – А ведь чужак! – И недоверчиво качал головой. Питманговским углекопам трудно было поверить, что человек, не родившийся в Питманго, мог вообще научиться рубить уголь.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33