Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пирамида, т.1

ModernLib.Net / Современная проза / Леонов Леонид Максимович / Пирамида, т.1 - Чтение (стр. 21)
Автор: Леонов Леонид Максимович
Жанр: Современная проза

 

 


Сегодня новорожденный товарищ в загробный кредит не поверит. Уже с пеленок и чистоганом ему вынь да положь причитающийся паек, за которым ежедневно протягиваются мильёны рук... не пустых, заметьте! Зрячему благоразумнее добровольно уравняться с полузрячим, за отсутствием другого способа – выгоднее глаза лишиться, нежели всего агрегата в целом, где он помещается. Видите, куда привела нас желтая пичужка. Сие только пометки на полях, главное впереди... – И глазами победительно обвел подневольную аудиторию, покорно внимавшую ему.

– Тогда я хотел бы получить официальную справку, – нетвердо и с пылающими ушами заявил Егор, – скажите, школьники также подлежат обложению налогом?

Хотя враждебность волчонка послышалась в вопросе, но в намерение фининспектора не входило причинять клиентам лишнюю боль сверх положенного.

– В наших инструкциях возраст налогоплательщика не имеет существенного значения... – терпеливо пояснил Гаврилов и вдруг с чувством приятного утомления открыл, какое счастье диктовать чрезвычайные законы на благо послушной современности. – Все решается фактом и размером постороннего приработка. Исходя из общей вашей принадлежности к одной производственной группе, можно сомневаться лишь – взыскивать ли налог раздельно с каждого из вас, для чего, естественно, потребуется доказать по отдельности, что, проживая под одной кровлей и невзирая на узы родства, вы не пользуетесь общим столом, что опровергается, так сказать, наличием находящихся перед нами продуктов совместного питания... – и он строго посмотрел на вместительную плошку с овощным, сообразно месяцу, постным крошевом, – или же...

– Простите, что именно скрывается под союзом или? – чуть подался вперед батюшка с надеждой на что-то.

– Ну, в последнем варианте сумма прогрессирующего обложения значительно возрастает и общая платежная ответственность ложится на директора артели! – уклончиво, с жестом непричастности объяснял он и вдруг захлебнулся словами, до жестокости обозленный настойчивым ожиданием от него чрезвычайных милостей, которые сам рассчитывал приобрести неукоснительным исполнением службы. – Мы с вами взрослые люди и понимаем, о чем речь. В большом плане и нищета не должна надеяться на снисхожденье. На вашем месте, с вашим расчетом на посмертное воздаяние... да будь у меня мильён за пазухой, я бы весь, до последней копейки раздал. Приятно быть нищим в царстве небесном, на полном иждивении у всевышнего. Извините за откровенность, но в погоне за счастьем земным без помощи локтей из толпы не вырвешься.

– Ничего, ничего, – успокоительно кивал Матвей, – один брандмайор тоже на исповеди у меня так выразился, что, мол, на пожар мчавшись, как иную букашку не задавить.

Примечательно, что мирная интонация батюшки смягчила фининспекторову вспышку.

– Кстати, желательно выяснить, затаившаяся в своем уголке юная скромница и, видимо, наследница тоже возглавляет какую-нибудь самостоятельную отрасль в фирме вашей? – и пытливым глазком приласкал он и без того обмиравшую со страху Дуняшку.

– Она у нас на счетовода учится, отличница... – прискорбным голосом пояснила попадья.

Но здесь поучающий Гаврилов машинально оглянулся на давно не подававшую признаков собственную дочку и заметно с лица осунулся, едва сообразил творившееся у него за спиной. Нисколько не таясь от хозяев, завтрашняя артистка с таким откровенным вожделением вертела в руках, на себя прикидывала злосчастный шедевр матушкина вязанья, словно намекала хозяевам на благоприятный для обеих сторон исход дела. С досадным запозданьем сконфуженный ее манерами родитель таким бессловесным взором образумил любимицу, что едва на ставшая уликой служебного преступления соблазнительная кофта сама собой вернулась на прежнее место из ее дрогнувших рук. Вообще было крайне опрометчиво со стороны Гаврилова вместо того, чтобы отпустить домой помощницу после впервые на публике сыгранной роли, пускаться в программное изъяснение своих социально-безграничных прав на ближнего – сверх приданных ему государством на взыскание недоимок, еще неприличней при ее несомненном, потому что доказанном артистическом чутье. Тут же, невзирая на глухое место и поздний час, отец незамедлительно выпроводил дочку домой, после чего началась бунтовская и до последней срамоты откровенная исповедь пресловутого мелкого винтика, по его собственному определению.

– Не об одном лишь социальном неравенстве идет речь, гражданин священник! Ежели ваша церковь с распятием во главе да и позднейшие адвокаты голытьбы в многосторонней деятельности своей воевали во имя мое, всякий раз не доводя дело до конца, то позвольте и мне в этом последнейшем бою высказаться о главной цели, поставленной в повестку дня. Знаменитые библиотеки, умнейшие храмы воздвигнуты во имя великого братства людского, но вот нам надоела лирическая бормотня всяких пылающих сердец о несбыточном братстве двуногих. Мы разгадали вкрадчивые симфонии на евангельских гуслях, отступное – на усыпление бедняков и оправдание богачей. Битва продолжается уже не за сравнительную калорийность пищи или прочие классовые привилегии, а против подлейшего из всех видов превосходства одних над другими. Первый заход завершен: после двадцативековой неудачной попытки накормить пятью хлебами обездоленную паству она сама кровью добыла себе право на жизнь и хлеб вровень с самыми зубатыми и большелобыми, чтобы с разбегу двинуться дальше. Древняя заповедь сбылась – алчущие насытились, плачущие утешились, кроткие вышли из подвалов и трущоб, чтобы никогда не возвращаться. Мы еще пожмуриваемся с непривычки, но нам нравится солнечный свет, благоприятный дождик и глядеть, как шаловливый ветерок играет кудряшками берез, облаков и красавиц. Мне так и не выдан пока положенный по реестру социалистический паек, и я прошу поторопиться потому, что время мое на исходе. Признаться, столько всякого довольства рисуется впереди, что, когда полностью перекантуемся на новоселье, непременно попрошусь у коменданта пожить еще недельку в старой моей дыре. Вчерашнего раба тянет повесить над кроватью обтрепанную об его спину плеть, созерцание коей множит ему радость освобождения. Однако Гаврилову мало одного лишь барахла и шоколадно-механических утех, которыми они собираются оплатить мечту несчастных. Не обольщайтесь ложным толкованием в свою пользу, гражданин священник: не веруя ни во что, я желаю получить причитающийся мне эквивалент в самой земной валюте... Кстати, в жизни или на экране не попадался ли вам кинорежиссер такой, Евгений Сорокин?

– Да ведь в кино ходить нам не положено, – вспугнутая вопросом, засуетилась Прасковья Андреевна, – совсем отбились от текущей жизни... Кто таков?

После такого разбега распахнувшемуся фининспектору, значит, не щекотно было раздеваться на людях, которых наполовину уже как бы и нет.

– Довелось мне с ним ознакомиться в бытность мою бухгалтером в ихних кинопалестинах, как раз на гонорарных ведомостях, сидел при самом, так сказать, выходном окошечке из рога изобилия. Деятель этот уже тогда пролетариат воспевал с поминутным упоминанием кого следует, имея за сие годовой доход приблизительно в мой двадцатилетний прожиточный да еще кое-что из сумм, ускользающих от финансового обложения. И чего греха таить, будучи помоложе, то и вздумалось мне в осатанелую минуту поинтересоваться внутренним укладом счастливца. Это теперь, на выходе в классики, он себе машину завел, не угонишься, а в ту пору, пешком-то, полторы недели из личного отпуска я на ознакомление потратил, следом в след за ним ходил. Верите ли, зимние ночи на каменных лестницах караулил впрогон – лишь узнать: чем он там на хазе вдохновляется для своих прогрессивных шедевров... Много темной всячинки усмотрел в глубинах артистической души! И заметьте, откуда бы домой ни возвращался, чуть не каждый раз нечто привлекательное с собой приносит: картину старорежимного мастера, отрез на пальто, арбуз, исторический подсвечник. Я же неизменно тащу к ребятишкам кожаную, с цифровой писаниной казенную требуху, которую супруга дальше порога не допускает во избежание заразы. И вот одним снятся недосягаемые красавицы либо вид на заграничные горы, также другие лирические мечтания, мне же, чуть глаза смежатся, начинает крутиться все тот же унизительный сюжет, будто стою за дефицитным ширпотребом: детские ботики или что-нибудь жене в подарок и вообще сюрпризного товарца, которого нет-нет да и, как говорится, выкинут нашему брату в продажу, и так до изнеможения. Но не роптал, и даже нравились мне мои душевные лохмотья: сегодня чем пугало рванее, космы по ветру, тем неприступнее оно для эпохальных подозрений, и даже привычка скверная завелась – при выдаче монет иному артисту так подмигнешь, дескать, дожирай свои ананасы с рябчиками, милорд советский, что тот побледнеет от догадки, о чем речь. Пылая от злого геростратного сознания, что не мои, мысленно брожу в дворцах и храмах, музеях и обсерваториях, и вдруг на нетопырьих крыльях взлетаю из трущобы и начинаю крушить тысячелетние клады чужого вдохновения, пока со скрежетом отчаяния не открыл, что поздно, и на излете жизнь, и на упомянутом пугале пестрые птички гнезда не вьют, и старшая дочка подросла, в отца тоже бездарная, и нечего зубами из нержавейки на соседей лязгать. И вот я устаю бунтовать, да и надоело мне вписывать свою фамилию в куполах знаменитых развалин и на крутых горных скалах, чтобы мир мимоходом устрашился героизму Гаврилова, свисавшего с ведерком краски над бездной бытия. Не в излишнем барахле, как у лобастых, нуждаюсь я, не в посмертных почестях, воздаваемых неизвестному солдату, а желаю получить сполна свое, принадлежащее мне, с процентами за весь период пользования биркой моей и не в перечислении загробного аккредитива на небесах, а сейчас, здесь, немедленно, при публичной коронации под гром артиллерийского салюта и фанфарной музыки, на людной площади, где все они, увенчанные лаврами и в университетских мантиях, прославленные человеколюбцы провозгласят в веках честь и поклонение неизвестному Гаврилову, скорее на бесталанности, чем обездоленности которого зарабатывали хорошо отоваренный куш и бронзовые мемориалы на перекрестках с оживленным транспортным движением. Так что не интронизация Гаврилову требуется, а предметное возмещение его тысячелетних несбывшихся чаяний, хотя уже и вряд ли найдется в мире сомнительная возможность полностью возместить упущенное. Меж тем, я тоже хотел бы принять личное участие в руководстве прогрессом, писать симфонии, лечить рак, добывать умственный огонь людям... Дело, очевидно, в моей ущербной конструкции. Вы мне скажете в ответ, что сгорать надо, так ведь и я не прочь, пускай ворон клюет у меня печенку, когда заблагорассудится, но он мою не хочет, брезгует, тварь помоечная, ему Прометееву подавай. Однако я в претензии не к Советской власти или к начальству и к ближнему, а лишь на совсем иной, коренной источник моих бедствий. Нет, не юродивый и не припадочный я, а просто вопиющий в пустыне, истец к истории, у которого отняли никогда мне и не принадлежавшее. И пока покровительство закона на моей стороне, я вправе провернуть грешные делишки в укор тому, кому обязан своим ничтожеством.

Видимо, в качестве канонического представителя той самой евангельской духовной нищеты неудачник Гаврилов из осторожности безлично замахивался лишь на судьбу, до такой степени обделившую его благами дарований и ума, что ярость становилась источником вдохновения. По существу же, во избежание опасного кощунства в доме священника, жаловался даже не на халатность небесной канцелярии, а кому-то на кого-то повыше. И может быть, именно это обстоятельство надоумило его избрать мишенью Лоскутова как доверенное лицо Всевышнего на земле.

– В вашем присутствии вопрошаю у небес – является ли Гаврилов действительно венцом творения или в качестве второстепенной детали общественного организма – пятки – ему до конца дней положено пребывать в кромешных потемках сапога?.. но, как видите, нет мне ответа.

Напуганный его скороговоркой, о.Матвей все же нашел в себе мужество указать чиновнику основной пункт его заблуждений – не слишком тактично в замешательстве.

– Не будучи осведомлен о деятельности означенного Сорокина, тем не менее хотел бы подчеркнуть общеизвестное преимущество яблони перед горькой осиной. Вполне равноправные под солнцем, они в обиходе людском почитаются в зависимости от приносимой ими пользы.

– Не кажется ли вам, что своим социально-возмутительным сравнением покушаетесь на самую священную у нас из провозглашаемых истин?

– Напротив, образом яблони стремился только подчеркнуть присущую иным и отсутствующую у прочих способность плодоношения, в просторечии именуемую талантом.

Казалось, Гаврилов только и ждал этой искры, чтобы взорваться.

– Пардон, недослышал... кажется, вы упомянули про талант, святой отец? – так и подался он в исступлении к обидчику, что заставило старофедосе-евцев приготовиться к худшему. – Скажите, а вы сами не испытывали потребность вникнуть в морально-юридическое содержание сего хитрейшего, потому что неотъемлемого, из всех источников собственности, этой неиссякаемой чековой книжки, золотой россыпи единоличного владельца... тем самым разоблачить неравенство в самом оскорбительном для большинства, изначальном его проявлении? Нехорошо выглядят проповедники смирения в стане нищих, за которых обычно вступаются глубокомысленные экономисты в надежде поправить дело в революционной дележке с раздачей по пайкам накопленных знаний и сокровищ. Потому что самые ограбленные природой как раз нищие духом, и хотя в утешение им ваши евангелия сулят царство небесное, постараемся растянуть подольше на земле этот спуск в могилу. Если талант есть боль полета над бездной, то, может быть, Гаврилову вчетверо больней ввиду отсутствия бездны под ногами. Вдобавок, помимо тоски о несодеянных подвигах, Гаврилова гложут бытовые клопы, тараканы и крысы, но он-то и есть та живая, соединительная ткань, по которой вышиваются узоры и розы прогресса. Когда-нибудь ради высшей справедливости и возникает бунт против обожествленного Прометея – расковать его, снять со скалы, отменить, настрого запретив ему дальнейшее страдание, возвысившее его над коленопреклоненной толпой!

К великому устрашению лоскутовского семейства, жаркая толчея смутных, угрозой и желчью приправленных обвинений против явного теперь адресата вылилась в ультимативную программу абсолютного равенства, вплоть до того, что раз зубная боль, то пусть заодно корчатся и другие. Были предъявлены законные права на те высшие, не внятные ему и возможно даже неутоляемые порывы феноменальных натур, полагающих счастье иной раз в мучительном розыске заведомо бесполезных сокровищ. Похоже, что в разгоне чувств и по невозможности подравнять всех на высший образец Гаврилов требовал от духовной элиты, чтобы во имя собственной сохранности она сама, прилагая все силы для подавления в себе запросов и потребностей, не помышляемых и не доступных для верховного большинства, благоразумно стремилась не только к спасительному эталону посредственности, но и добровольно отрекалась от авторства своих, безымянных отныне, открытий, поскольку производимые ею ценности не могут принадлежать лишь физическому их создателю, но всякому коллективу, питающему их соками своей среды, в чем и должно состоять творческое единство человечества. Ибо личный труд особи уже оплачивается сознанием, что ей предоставляется радость прочесть очередную тайну мироздания, ее руке поручено придать окончательную вещность шедевру, давно и незримо созревавшему в сердце народном... И пусть еще благодарит, сукин сын, за дозволенные ему взлеты ума, сопряженные со смертельным риском срыва, обусловленным высотой паденья. Неспроста революции так подозрительны к любимцам муз и мыслей. И так как всякая победа добывается бесчисленными пробами и промахами популяции, то полученный выигрыш становится общим приобретением вида в целом...

Монолог неожиданно завершился провозглашением здравицы передовой науке, разогнавшей мистический туман избранничества над человеком, вернув сынов Божьих на положенный им нашест.

Перечисленные идеи были выражены несколько проще, зато хлестче – на том митинговом фальцете, который порою кристаллизуется в программном тезисе. Если Гаврилова так дразнило слово талант, то следовало ожидать – при упоминании гениальности он захлебнется словами невпопад, вместо того оратор вытер губы несвежим платком и, выдержав паузу, чинно продолжил декларацию.

– Словом, – перешел Гаврилов на доступную для пониманья речь, – до предстоящей нам болезненной бухгалтерской процедуры хотелось бы мне, батюшка, обсудить ситуацию начистоту – не для единодушного согласия или там сотрудничества, а чтобы не осталось у вас от меня горького осадка. Лично против вас ничего не имею и даже напротив, выросши в религиозной семье, рассчитываю на ответную симпатию... Вникнуть в нравственные мотивы моего поведенья вам попросту повелевает христианская мораль, если только она не профессиональное пустословие. Евангельские заветы давно вступили в острую борьбу с учением социализма, который берется воплотить мечту тружеников о зажиточной жизни здесь, на земле, без обязательного переселения в мир иной, где, как вы удачно выразились давеча в молитве, нет ни печали, ни воздыханий, ни потребности вообще. Давайте мужественно взглянем в лицо правде, которая, с одной стороны, сулит полное избавление от житейских, материальных в том числе, невзгод, с другой же – за дальнейшей ненадобностью обрекает на отмиранье религию, порожденную людским отчаянием. Кстати, как вы заметили, вторая половина генерального плана по обращению вчерашнего наследия в утиль выполняется успешнее, нежели основная – вследствие кое-каких технических неполадок, отсюда получается досадный временами перекос жизни, хотя сие не избавляет духовное сословие от исполнения заповеди Христовой всегда и во всем, если только не в ущерб себе, жертвовать собой во благо ближнего. В таком аспекте возникает каверзный вопрос: имеет ли христианин нравственное право воспротивиться, если сей ближний его, тоже семейный гражданин, извлечет из его беды некоторую толику пользы, чтобы не пропадало, как говорится, кошке под хвост? Не наша с вами вина, что во все эпохи двери истины и счастья отпирались разными ключами, не так ли? Однако если под влиянием жизни я стал нынче по-евангельски кроткий человек, то и не надо думать, что и мозгов у него полторы чайной ложки, сколько необходимо твари для полной благонадежности. И раз с загробным царством покончено, то принимайте меня на полное пайковое довольствие с правом на исторический подсвечник и прочие к нему причиндалы, включая умственный аплодисмент за муки сердца, в котором таится ничем не исцеляемая обида – потому что я тоже живу и хочу. Иначе мало ли что может от руки моей свершиться в ближайший выходной вечерок... вроде, например, нагадить в телефонной будке с попутным обращением аппарата в технически-необратимую негодность. Нет, не злоба привела сюда нас с дочкой, а стремление примирить вас с неизбежностью. Сколько соображаю скорбным умишком, глубокоуважаемый поп, нынче в мире творится всемирный экзамен вселенской мечты о золотом веке, и коли осрамимся, провалимся, то что останется ему, райскими виденьями отравленному, от мечты раздетому человеку, который станет хуже всякого зверя из бездны, если вовремя той евгенической операции не пресечь? Ему плохо станет, преподобный отец, несдобровать и умам ведущим, которые века гнали его на штурм вершин небесных.

– Все зависит, кого в поводыри выбирать... – вдруг решился возразить о.Матвей, как ни дергала его матушка за рукав, чтоб пуще не сердил разорителя своего, – земными-то средствами экие высоты рази одолеешь? Люди-то не во звере, а во Христе родня...

– Тут особого ума не потребуется понять обступившую нас безысходность, поскольку в сложившейся классовой борьбе уповать вам на пощаду не приходится... и значит, вам, приговоренным, теперь должно быть все равно, лишь бы скорее! Причем я охотно разделяю ваше горе, но войдите и в мое положение. Вот, глядите, до пенсии еще далеко, а ранний снежок на висках, и астма, и никакой перспективы догнать сослуживцев, вымахнувших в большую служебную знать, да тут уже старшая дочка на выданье, а в коммуналке где я их положу? Мог ли я отказаться от редкой удачи выявить целое промышленное предприятие, по небрежности моего предшественника столько лет ускользавшее от налогообложенья? Вы в самом деле думаете, что мне, отцу многосемейному, безнравственно в студеную зимнюю ночь мимоходом погреться со своими малютками у ваших затухающих головешек? Повторяю, не надейтесь на поблажки, ибо за потачку лишенцам с нашего брата взыскивают порой даже по высшей мерке, а лучше обратитесь в главную инстанцию с жалобой, причем можете не щадить меня, ваш истошный крик только повысит мое классовое рвение в глазах начальства...

– Однако же, пардон-пардон... – коснеющим языком и вятским прононсом, машинально оглаживая шею, осведомился о.Матвей, – следует ли нам понимать речь вашу как местную анестезию перед отрублением или уже как дружественное напутствие непосредственно перед плахой?

– А ведь уже поздно, милые граждане, пора и совесть знать... – зловеще мирным тоном, на самом кротком регистре ярости возгласил чиновник, – я вам трапезу нарушил, и самого с ужином ждут... Зато уж деловой частью не задержу!.. Ввиду истечения сроков для подачи декларации о годичном заработке поторопитесь с внесением платежного аванса, как положено по закону – в размере не меньше трети от предполагаемой, не малой в данном случае, суммы обложения. Так что, согласно инструкции, обязан предупредить, придется мне при исчислении налога исходить не только из совокупности наличных трех доказанных источников дохода, то есть чохом со всей семьи как единой артели, с процентной накидкой за счет обычно скрываемых, хотя по духу закона с целью стимуляции производства полагалось бы взимать даже и с неполученных прибылей, не реализованных от своего ремесла единственно по нерадивости налогоплательщика. Надо примириться, граждане, что классовая борьба начинается с беспорядочного утоления социальной нетерпеливости, невзирая на любые посторонние последствия...

Он, поочередно поглядывая то в потолок, то на окружающие предметы, прикидывал быстрым карандашиком начерно, семь пишем – два в уме, на бумажке всякие коэффициенты и привходящие обстоятельства, и получилось в итоге, что при взносе надо исходить из общего обложения в пределах ста семнадцати тысяч. Любопытно, что названные деньги, по тем временам и для Сорокина весьма немалые, а для Лоскутовых – громадностью своею способные разрыв сердца причинить, теперь в памяти Дуниной, как бы звуковым начертанием цифр, возродили одну вьюжную ночь в начале зимы, симпатичный синий автомобильчик знаменитого кинодеятеля и ту поистине волшебную поездку с ним через весь город в Старо-Федосеево, когда он, подчиняясь чьей-то подсказке, предложил незнакомой спутнице, втемную, не глядя, купить у нее дымковскую тайну, и таким образом странное совпадение двух сумм становилось для Дуни наставлением к действию. «Продать, продать...» – закричала душа, лишь бы отделаться от гадких гавриловских прикосновений, когда же ее сознание вернулось к действительности, худший вариант концовки уже произошел. Дуня услышала глухой заключительный удар с дребезжанием падающей железки и сразу затем раздирающую тишину.

Так случилось, что все сидели – где кого застигнул разыгравшийся скандал, кроме самого оратора да еще Егора, весь разговор простоявшего в каталептической неподвижности, с опущенной головой и руками вдоль тела. На старенькой, проносившейся клеенке в поле его зрения оказалась початая буханка черного хлеба и тяжелый кухонный нож, которым глава семьи после краткой трапезной молитвы самолично, по крестьянскому обряду, разрезал ломтями, каждому вручая как причастие. Вряд ли мальчишка видел то, на что глядел, и назначение предмета осознал лишь в последний момент. Он не мог больше выдержать тягучую, вполне негодяйскую декларацию. На прощанье фининспектор предостерег своих клиентов не мухлевать, Боже сохрани, не прятать что-либо из имущества, в скором времени подлежащего недоимочной описи. Как только с пожеланием покойной ночи остающимся Гаврилов двинулся к выходу, тут и последовал недостававший ему для решимости волевой толчок – тем в особенности удачный, что без повреждения организма. Все случилось так внезапно, что домашние поняли роковую необратимость происшествия, лишь когда просвистевший мимо гавриловского затылка нож со стонущим дребезгом закачался в дверной филенке. Заслуживало удивленья, как мальчишка, пусть даже в невменяемом состоянии, мог промазать с расстояния восьми-десяти шагов по вполне достаточной, казалось бы, мишени. Не менее примечательно выглядела и выдержка героического теперь фининспектора, как он, весь зеленовато побледневший, невозмутимо коснувшись щеки, обожженной холодком полета, посмотрел себе на пальцы в напрасной надежде обнаружить на них кровь, как медленно затем, высвободив из дерева застрявшее в ней злодейское железо, прятал его, отныне драгоценный талисман его волшебных превращений, в свой, приставленный к ножке канапе рыжий портфелишко, причем не сводил улыбчивого взгляда с помертвевшего террориста, как бы приглашая его отнимать убийственную улику, что по меньшей степени вдвое возвысило бы смертельность его служебного подвига в рапорте по начальству... и все качал головой, как бы не веря в свою, по дешевке доставшуюся ему удачу. Не гнев или торжество читались в его осунувшемся лице, а скорее благородная прокурорская печаль об участи обреченных за их преступное родство с юным врагом народа. Самым успокоительным доводом для совести служило неоспоримое обстоятельство, что состоявшееся покушение на жизнь безоружного чиновника при исполнении служебных обязанностей являлось типичной, наиболее караемой в те годы классовой вылазкой, таким образом, подпадало под юрисдикцию закона о вооруженных актах сопротивления, что было на руку Гаврилову, потому что радикально избавляло его от свидетелей, в минуту душевного упадка допущенных им к себе в середку, ибо уже на данном этапе, помимо общественной заботы с санаторным лечением от нравственной травмы, помимо прикрепления к высшему распределителю номенклатурных благ в поощрение проявленного энтузиазма, самый авторитет его подлежал государственной охране от посягательств подполья. В свою очередь, чисто обывательская жалость к поверженным, не оценившим его чистосердечного порыва, уступила место соображениям всемирного блага. Он уже видел себя завтрашнего, усилиями газетных льстецов возведенного в светочи гражданских добродетелей, из коих главная – неподкупность в сочетании с неусыпным искоренением зла в подданных. Если бы сейчас, содрогаясь от спазматических рыданий, покаявшийся отрок, скажем, припал к его коленям, то он, Гаврилов, не отринул его, а наклонившись, разъяснил ребенку, что не имеет к нему претензий в качестве приватного лица, но как представитель власти не сможет простить ему опрометчивый поступок, способный вызвать подражанье среди неустойчивой молодежи. Мог бы хлопнуть дверью и сразу уйти, однако великодушно медлил с уходом, заодно давая срок и родителям осознать серьезность происшествия. Но те взамен должного на их месте внушения своему щенку, желательно с телесным воздаянием, причем и сам Гаврилов посильно помог бы им, тянули, молчали, словно не узнавали сейчас Егора, хотя и меньше других детей любимого в семье за его постоянную замкнутость, послушного и неслышного, без друзей среди сверстников, от которых в школе немало поношений хлебнул за свое происхождение, зато коротал досуг в своем уголке над всякими гаечками да катушками, извлекая из них детскую копейку в подмогу отцу. И оттого, что не бывает всходов без посева, родители охотней приписали бы родовой Ненилиной болезни этот не в меру ранний бунт с безумным броском грудью на подставленное острие.

Но пора было кончать и без того затянувшийся рабочий день. Собираясь в обратный путь без ложного стыда за свой обношенный вид, лучшее доказательство добродетелей при восхождении на общественный небосклон, Гаврилов поочередно приветливо-скорбной усмешкой одарил остающихся хозяев, повергая в содроганье каждого по отдельности.

– Нет-нет, не затрудняйтесь напрасными хлопотами, не пытайтесь меня прослезить... – сказал он завтрашним голосом. И впервые применил наконец-то где-то прочтенное изреченье, чей-то программный манифест при вступлении на цезарское место. – Сердце политика глухо к частному горю людскому, его заботит лишь конечное, итоговое благо... Кроме того, имейте в виду, что подача жалобы на должностное лицо не приостанавливает уплаты аванса!

Некоторое время по его уходе Лоскутовы находились в полной прострации, как бывает после оглашенья приговора. Наступившее в домике со ставнями безмолвие странным образом распространилось на всю прилежащую окрестность – во всяком случае всем навечно запомнился просочившийся к ним в закрытое помещенье с окружной железной дороги паровозный вскрик, зловещее напоминанье о скором теперь изгнанье из Старо-Федосеева. Такая прощальная тоска прозвучала в нем, что все вдруг и невесть зачем ринулись наружу за человеком, уносившим в портфеле их судьбу – матушка на больных ногах резвее прочих.

К ночи ветер стихнул, тучи порассеялись, новорожденный месяц зябко сиял в облачной люльке, знаменуя перемену погоды. В прояснившейся мгле никто не виднелся на тропинке впереди, но еще слышен был с крыльца скрежет гальки под шагами Гаврилова. Такая стылая и чуткая, словно перед заморозком, установилась тишина, что и шепот, несмотря на расстоянье, должен был достигнуть ушей Бога. И тут Прасковья Андреевна на исходе сил прокричала уходившему вдогонку, причем лишь последняя фраза запомнилась Дуне, чтобы через ее дружка достичь моей записной тетрадки:

– Пей, пей взахлебку наше горе, не поперхнися! Не попустит, не попустит Господь разбоя твоего на своих сироток... Торопися, уж при пороге твоем стоит!.. – и тут родня подхватила под руки обезумевшую хозяйку.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49