Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пирамида, т.1

ModernLib.Net / Современная проза / Леонов Леонид Максимович / Пирамида, т.1 - Чтение (стр. 29)
Автор: Леонов Леонид Максимович
Жанр: Современная проза

 

 


К отъезду все было пересказано, расставались молча: не родные. Ради особой конспирации беглец позволил проводить себя лишь до такси, по его же настоянью вышли через заднюю скрытную калитку, где благодарная хозяйка вручила отбывающему попу узелок провианта, принятый с ритуальным поклоном – как когда-то поминальную кутью. Держась за что-то и, видно, сослепу, старуха все кланялась ему вдогонку, благодарная за душевное облегченье на расставанье с жизнью, которую без боли и сожаленья покинула три дня спустя.

В предвиденье неминуемых дорожных осложнений, по привычке русских, путешественник отправился на вокзал в одиночку двумя часами раньше расписания.

– Куда ехать-то? – обернувшись через плечо, спросил таксист.

– Голубь мой, куда я нонче направляюся, – ответил ему о.Матвей, – оттуда возврата нет, – и в ту минуту это была сущая правда, так как отправлялся он в свое скитание с твердым намерением сгинуть, бесследно раствориться в алтайских дебрях.

Глава XXVI

И вот уже двое суток о.Матвей ехал в поезде. Покачиваясь на верхней вагонной полке, было так славно и почти бесскорбно, как умершему, смотреть струящиеся внизу за окном паровозные искры, убегающие назад российские пространства, но всех дорог мира не хватило бы укачать его печаль. По ходу поезда, шедшего без остановок, уже пройдены были все фазы расставанья с прошлым – вплоть до момента, когда еще теплится мысль, но уже исчезает осязанье, и наконец затухающая надежда остается наедине со страхом – выйти наружу, где тебя охватит озноб потусторонней новизны. Все больней натягивалась соединительная нить с домом и семьей, не рвалась наотрез.

Усыпляюще прыгали в окне нитки телеграфных проводов, и первые два дня никакие посторонние впечатления не достигали его сознания. Лишь на третьи сутки стал различать своих попутчиков, прислушиваться к их беседам за откидным столиком. Однажды привлекла его вниманье чинная беседа и тема, близкая ему по судьбе и полузапретной специальности. На чей-то скрипучий вопрос – далече ли стопы наладил? – такой же стариковский голос отвечал, что вот, супругу схоронивши, направляется от горестных воспоминаний, с головой зарыться в глушь алтайскую, буде уцелел хоть клочок человечьей целины.

– Мне, вишь, от матери дар достался неприступные болезни маненько врачевать, за которые доктора не берутся, так что мой кусок хлеба завсегда при мне.

– То-то гляжу даве, надежно ты подковался, в самый раз по неприступным горам травку целебную собирать!

Тоже и о.Матвею еще днем, когда на станцию за кипятком выбегал, бросились в глаза подвязанные к котомке сапоги с несусветными подошвами чуть не в ладонь толщиной.

– Не скажи, – пояснил их, видимо, владелец, – нонешняя подметка неноская. Прежнюю-то, слыхать, во спирту томили, а теперь его самим забыться не хватает... Все обман да химия, да пришитая борода в ход пошли!

– Правда твоя, вещь стала ненадежная, на короткий срок жизни. Раньше-то в Расее избу ли, снасть ли домашнюю какую и внучатам ладили на бессрочную службу, а теперь абы на себя хватило! – И оттого, что сумерки, как и одиночество, располагают людей ко взаимному доверию, вдруг поведал собеседнику щекотливый пустячок, от чего в иное время и воздержался бы, пожалуй. – При дележке-то России, как почали разные расклевывать ее тысячелетнее добро, у кого клюв подлиньше, тем жирней досталося: золотые потиры церковные для причастия, перстни великокняжеские прямиком с теплого еще пальца, тоже буржуйские шубы енотовые. Нашему же Гавриле только и пришлось на долю при разгроме соседнего именьица малоношенные генеральские штаны – галифе, красные – что твое пламя. Единственно и сказали-то ему, чтобы вровень всем в ответе быть – «возьми и ты себе чего-нибудь, не с пустыми же руками домой идти!» Сам бы не посягнул на покойницкое-то. Не то чтобы тихий, а завсегда на гульбу опаздывал, когда уж прочие, отвалимшись, за песней сидели-качалися: сыты-пьяны и нос в табаке... Всю гражданку рук не покладая в них и провоевал, при такой амуниции в тылу сидеть зазорно. Под конец вдохновился было полностью на генерала укомплектоваться на манер знаменитого, тоже с четырьмя Георгиями земляка, да кончилась на беду! С разбегу, видать, будучи передового убежденья за всемирную справедливость, он у нас на селе и в колхозы загонял – где лаской, а где и смазкой во всю пятерню. Опять же как ему перечить в таких-то штанах! Тут заодно и переименовали нас в честь товарища Бела Куна для поддержания духа вроде. Не успели отгулять, повсеместно объявили гидру вылавливать, которая осталася от царского режиму. А поелику никак штанов не хватит кажному в середку заглянуть – какого он колеру изнутри, то и придумали заместо розыска по разверстке брать вроде продналога. С вашего, положим, селения Бела Кун выдать столько-то штук классового врага – кого на трудовые работы, кого на умерщвленье... И случись как на грех, по нашему району недобор получился против того, сколько по науке исчислено. И как мы стояли все на весенней лужаечке, то и глянулся приезжему наш Гаврилов в красных-то штанах, его и назначил главносопровождающим на тот свет... заедино с остальными горемышными и в теплушку грузили... А знамо дело, не сласть житуха лагерная, на лесном повале с темна и до темна, да стужа, по деткам тоска, да все впроголодь. Оно, может, и обошлось бы, кабы не передовое-то убежденье, а то с двух концов жгет. Мне на пересыльном один из тех краев встрелся, евошний сосед по нарам, про Гаврилу сказывал – быстро извелся, слинял вчистую, а штанам его все нипочем. По первому же году напала хворь таежная, чирьем покрылся, паек сократили. Ну, за ненадобностью и сменял свое сокровище лагерному барыге за полбуханки хлеба да сахару не четыре ли куска, а тот по цене чуть не вдвое уступил одному тамошнему уркану, которого в них же и застрелили через недельку за глупое словцо. Месяца два потом конвойный ими щеголял, пока не загнулся от сыпняка... Но, поди, и сейчас на ком-нибудь пламенеют. Подумать только, ткань какая в старое время без износу выпускалася, скольких хозяев пережила!

– Так ведь заграничная, поди? – усомнился было собеседник.

– Зачем же!.. И у нас в Расее кое-что ценное создавалося.

Лишь тут, поддавшись искушению надежды, и выдал свое присутствие о.Матвей, ибо во многих тогда судьба неведомого Гаврилы вызвала бы горячий отголосок.

– Извиняюсь, – свесившись вниз во тьму, спросил батюшка, – Гаврила ваш воротился ли домой из неволи-то?

Собеседники смолкли, застигнутые врасплох.

– Дальше судьба его теряется в неизвестности... – после паузы глухо отозвался рассказчик, и можно было догадаться, что и для него самого совсем иная начинка содержалась в повести о генеральских штанах.

Хотя в дальней дороге в числе попутчиков всегда найдутся занятные рассказчики о пережитых приключениях тогдашней жизни, так что и при собственных житейских обстоятельствах о.Матвея не скучно было бы ему добираться в обетованную алтайскую глушь, чтобы безвестно похорониться там, но неотступно преследовали его воспоминания обо всем, что навечно оставалось позади. И вдруг по прошествии трех суток паденья в никуда, повинуясь безотчетной потребности последний раз взглянуть на покинутое гнездо, почти в невменяемом состоянии, внезапно вышел на ближайшей станции, чтобы с таким же поездом дальнего следованья вернуться на прощальную минутку к окошку домика со ставнями.

Глава XXVII

Вдохновленный событиями и покушением на него со стороны классового врага в лице отрока Егора, фининспектор Гаврилов возвращался домой, мысленно восходя в самый зенит открывавшейся теперь перед ним карьеры.

По выходе из кладбищенских ворот два голоса громко заспорили в самой гавриловской середке, так что пришлось остановиться прямо посреди мостовой; ни души не виднелось кругом. Не замечая ледяной влаги на лице, глядел в моросящее небо и не без досады слушал их несвоевременные прения, пока укоры совести не уступили доводам самосохраненья, неписаному закону великих кораблекрушений: пробираясь к шлюпке по обломкам, позволительно ступить на утопающего, все равно идущего ко дну. Нет, пора, пора было всерьез приниматься за давно задуманное предприятие, которое в наиболее скромной словесной упаковке выразилось бы как штурм мира.

Правда, определенных планов еще не имелось у фининспектора Гаврилова, – ничего кроме необузданных мечтаний, которыми неловко было делиться даже с женой. Но не было, наверно, ни армий, ни соратников и у его знаменитейших предшественников, всяких полководцев и законодателей, когда трубный сигнал судьбы впервые призвал их к величию из ничтожества. Примеры виднейших современников, взять того же Скуднова с его стремительным восхожденьем, вдохновляли и рядовых граждан с повышенной смекалкой на самые дерзновенные попытки, а гражданская война в украинских степях, где провел юность Гаврилов, – точнее феерически-спектральная расцветка провеявших там знамен, наглядно показывала, что сходные по судьбе люди тем охотнее объединяются вкруг любого из них, чем неосуществимее были начертаны на нем слова. На первых шагах надпись сгодится и прежняя – до очередной эпохальной поправки, ибо страждущее человечество обожает, чтобы его от чего-нибудь освобождали... Что касается до самой арены возвышенья, то по нехватке образования и талантов Гаврилову больше всего подходила политика, где как раз только и требуются энтузиазм да воля. После удачного выступления в домике со ставнями естественно хотелось без дальнейших помех продлить в себе предчувствие желанных перемен, не уточняя их наперед, чтоб не ослабить сладостную внезапность сюрприза... Он отправился домой пешком, несмотря на обещанье вернуться пораньше, дальность расстояния, атмосферные осадки, жестокое нравственное утомленье, так как, по слухам, ничто так не изнашивает великих, как созерцанье грядущего.

У себя на службе и в своей среде Гаврилов являлся признанным эталоном той посредственной чиновничьей серединки, где ведущими добродетелями считается безответная исполнительность с оттенком кроткого восторга при получении директив, неслышная приспособляемость к сменам ведомственного климата, но прежде всего гарантированная непричастность к излишествам ума или опасных дарований, которые при непомерных территориях страны, ускользающих от единого административного охвата, да еще подхваченные, к случаю, раздольным континентальным сквознячком, могут угрожать устоям государства. От века служилое сословие в России для укрепления его в духе постоянной, даже ожесточенной готовности к казенному делу, содержалось на умеренном, без жиринки, пайке того скромного благополучия, что с легкой руки вышедших оттуда бунтарей прозвано у нас мещанским счастьем. Под воздействием идей века и при участии передовых искусств стало и там пробуждаться самосознанье в эпохальном значенье взрывающегося большинства. На свою беду фининспектор Гаврилов обладал, правда лишь в зачатке, всеми качествами, необходимыми избраннику судьбы, прежде всего воображеньем для углубленного созерцанья своих обид.

Помимо почти экстатического должностного старания были пущены Гавриловым в ход самые испытанные тайные средства скорейшего возвышения. Кроме того, что до полуночи, а то и дольше просиживал за служебным столом, составляя всякие полезные акты, сметы и ведомости, также просто резолюции, он являлся бессменным членом месткома, многолетним отличником по изучению передового марксизма, активистом любых общественных начинаний от субботников до массовых походов за культуру, но в первую очередь ударником по взиманию недоимок, причем и сам писал в стенгазете удачные статейки о значении учетного планирования и планового учета да еще сверх того нередко с риском возбудить ненависть к себе со стороны сослуживцев вплоть до покушения, своим взносом открывал добровольные сборы в пользу угнетенных ветеранов земного шара, на что также помимо досуга и здоровья тратились собственные средства... Отмечалось также, что на заседаниях не расстается с клеенчатой тетрадкой, куда, не рассчитывая на память, и всякий раз с благодарным удивлением в лице заносит удачные выражения не только ведомственных руководителей или начальников промежуточных учреждений в расчете на скорое их продвижение в общефинансовый зенит, чтобы на досуге вникнуть в заключенные там мысли. Не стоит упоминать о частых, порою ювелирной отделки гавриловских услугах проживавшему поблизости собственному начальнику, лично товарищу Бородаеву, совершаемых с таким глубоким тактом и человеческим достоинством, что принимать их было до щекотки упоительно. Учитывая столь разнообразный массаж административных небес, было бы законно ожидать целый дождик ответных благодеяний. Однако при составлении списков на повышенье, орденок или прибавку жилплощади чиновничья фортуна упорно обходила незадачливого служаку, если не считать трех подряд и потому даже досадных значков передовика финансовой дисциплины, из коих один – явно бракованный, всегда осуществлял худший вариант предположений. Под конец беднягу стала раздражать блудливо-поощрительная улыбка начальников, не менее оскорбительная, как если бы ладонь возлагали на лысеющее гавриловское темя, не подозревая, кстати, что гладят тигра. Что касается означенного Бородаева, например, тот перечисленные выше извивающиеся добродетели подчиненного вообще приписывал своему личному обаянию в беспартийном секторе, воспитательным качествам своего руководства, за что также мучительно дожидался награждения сверху.

Несмотря на образцовый же атеизм, тоже благосклонно отмеченный отделом кадров, во всех неудачах своих Гаврилов в конечном счете винил только небо и, возможно, яростным отрицанием Божества, хотя и без хулы, подсознательно стремился наказать его за обидное к себе пренебреженье, – чем, видимо, и объяснялся выбор места для той полуистерической исповеди; из поповских-то стен острое словцо скорей дойдет до адресата, чтобы надоумить его на исправление содеянных ошибок. Кстати, по самой природе являясь счетным работником, Гаврилов и мышление свое об окружающих предметах сводил к цифровым характеристикам, как у других оно происходит посредством красок, философских категорий или резвых телодвижений под камаринскую. Исходя их опасного для рассудка допущения, что всему на свете соответствует некое конечное число в секундах, верстах, копейках, штуках и пудах, он еще в детстве брался за опасные для рассудка промеры мира в разных направлениях, в частности пытался прикинуть, например, сколько соли съедено человечеством за отчетно-исторический период от Спартака до Скуднова, причем – в переводе на годичный дебит озера Баскунчак. С годами не слабевшее маньякальное влечение сказалось с особой силой в потребности подсчитать хоть приблизительно общую сумму урона, понесенного им из-за постоянных недодач – как бы на случай предъявления иска кому следует. Но такое предприятие требовало специальной бухгалтерии, ибо самая маленькая неудача в силу неоднократного повторения со всем циклом разочарований и обманутых надежд становилась фактом не меньшего, смешанного с болью нравственного унижения, чем когда бьют веслом по пальцам цепляющегося за борт. Отсюда к любой первичной оценке лавинно прирастал хвост психологических нулей, и потому, из-за физической невозможности подсчитать потенциальный объем всего нам недоданного – в силу безграничности людских желаний! – лучше было применять отрицательный подсчет по глубине наиболее памятных огорчений. Равным образом калькуляция затруднялась и невозможностью оценивать понесенный ущерб в рублях – вследствие спорной стоимости благ в зависимости от натуры потребителя, поэтому у фининспектора Гаврилова как-то сама собою сложилась своя, для собственного пользования, система исчисления несостоявшейся радости – по ее потенциальной емкости, где единицей измерения, одинраз, служило количество удовольствия, получаемого от приобретенья одного же историческогоподсвечника: кроме ценностного понятия сюда вплетался коэффициент морально-правового ущемления. Поистине можно было с ума сойти в этих дебрях уязвленной личности, – описанные симптомы достаточно передают уже необратимый ничем, душевный вывих Гаврилова, а мыслители получают простор для прогнозов – какие именно фантастические дела мог бы, в случае успеха, натворить в мире сей, на таком бешеном вращении сорвавшийся с нарезки мелкий винтик.

В годы, проведенные им на берегу золотоносного кинопотока, он вдоволь нагляделся на различные виды изобилия, проплывавшие мимо в одни и те же адреса, так что под конец, ко времени перехода в райфинотдел, наравне с профессиональной изжогой нажил острую, буквально до корчей, неприязнь ко всей категории лиц, виновных в преступном обладанье талантом. Неоднократно, выглядывая из своего окошечка при выписке кассовых ордеров, убеждался он как в полной заурядности большинства из них, так и в пригодности для совершения над ними некоторых административно-финансовых эволюций, которым уже подверглись остальные области народнохозяйственной жизни. Вдобавок, явственно различая меж ними очевидных, с черной биржи перекочевавших дельцов, к тому времени изрядно засорявших искусство, он и прочих считал ловкими, лишь до поры не разоблаченными мошенниками. Как и его эпоха, Гаврилов исходил из положения, что гениальность, как и добродетель, сама по себе является вознагражденьем за приносимую ими общественную пользу, и потому все, от рождения обделенные свыше, имеют право даже на повышенную долю при распределении благ, чем хоть частично возместилась бы их вынужденная неполноценность: только так, по его убежденью, и могли практически осуществиться столь напыщенные, в своей гуманитарной документации, заветы всемогущего равенства и братства. Вдобавок, избранники являются всего лишь вьшаденьем из статистического ряда за счет своих соседей, а если и родятся сами по себе, то питаются опытом и накопленьями предыдущих поколений, и следовательно, сами находятся перед современниками в долгу, вследствие неоплатности его становясь как бы их законным достоянием. Некоторые юридические нормы взаимоотношений гения с обществом Гаврилов черпал из мира энтомологии, этого единственного прообраза земного бытия в согласии со здравым смыслом, где труженики позволяют своим коровкам бездельничать на солнышке за каплю сомнительной сладости, без которой, на худой конец, могут легко обойтись. В минуту ожесточенья однажды, как-то сам собою, написался у него меткий, правда, недошлифованный, фельетон, где в несколько гипертрофированной манере сопоставлял трудовую, за всю его страдальческую жизнь, зарплату с потенциальным, даже по существующим разовым ставкам, гонорарам покойного певца Шаляпина, если бы пел, конечно, не ленясь и в полную трудовую нагрузку, пускай даже не во вредном цеху. С годами снедавшая его ненависть превращалась в горький сарказм презренья к так называемым самородкам, которые, на свою беду, и в самом деле редко попадаются без общественно-посторонних примесей.

– Эх, вручили бы мне высший кнутик на годок-другой, я бы их всех быстрехонько на живую руку отрегулировал... – не раз в полушутку и с кротким мерцающим взором говаривал он в присутствии рассеянных начальников, теребя в руках черновые наброски – насколько можно было бы удешевить весь процесс культуры с последующим обращением сэкономленных средств на тяжелую индустрию либо на помощь все тем же малоразвитым странам. – Да и вообще, только мигните, а уж мы найдем куда деньги девать... и главное без риску. Ибо истинная тля не может без сиропцу: закройте у ней ту самую выходную точку, и ей баста.

Разумеется, для проведенья подобной реформы пришлось бы самому Гаврилову создать необходимые условия, и, если шибко попросить, он согласился бы выдвинуться для народного блага хоть в пожизненные вожди – вплоть до профсоюза, чтобы на базе более чем двадцатилетнего бухгалтерского опыта производить неуклонное, чуть где возникнут, пресечение беспорядков, также путешествовать по всем странам для налаживанья международных связей в теплой дружественной обстановке и сообща давать текущие директивы по всеобщему счастью, ничего не получая от народонаселения, кроме простых овощей, популярности и немножко памятных подарков, а сомневающимся тотчас секим-башка. Тут главное зацепиться бы, а уж дальше он показал бы свое трудолюбие, доныне пропадавшее без употребленья. К несчастью, по незнанью иностранных языков масштаб предполагаемой карьеры ограничивался пределами своей финансовой епархии... впрочем, история приводит примеры, когда иная проходная волна выносила вовсе случайных, вовсе без финансового образованья граждан на вершину всевластия.

Размечтавшись разок, он прикинул на счетах свои шансы на выдвиженье, и ужаснулся количеству соперников, всю четверть века обгонявших его, заставляя глотать пыль своей славы. Горе было в том, что никакая кровопролитная война не помогла бы ему избавиться от них, тем более эпидемия, землетрясенье или другой, вовсе лишенный избирательного действия катаклизм. Для того чтобы пробиться сквозь плотный заслон ненавистных, в ту же сторону склоненных спин, нужно было иметь руку на тогдашнем Олимпе. Отсюда проистекала тактика действий: примерным восхваленьем намеченного временщика привлечь к себе его благосклонность и самому кулаками соответственных свершений пробиваться к руке навстречу, когда она, длинная и неуязвимая для бешенства людского, протянется поверх голов вытащить его из ничтожества. Способ был так прост и соблазнителен, что фининспектор еще раньше приотвернул бы сей вернейший крантик славы, чтобы нацедить себе на текущее процветанье, если бы по некоторым косвенным обстоятельствам не опасался шумом струи привлечь к себе общественное вниманье. Надо полагать, однако, что уходившие зазря лучшие годы жизни с той же скоростью текли и для тех, кто постарше... словом, ярость прорвала наконец оболочку терпенья.

Логика действий складывалась так. Надо было поначалу лихой кавалерийской рубкой какого-нибудь все равно обреченного объекта, старо-федосеевского в данном случае, довести его до отчаянного вопля в виде жалобы на фининспекторский перегиб, откуда надзирающие инстанции узнали бы о безвестном дотоле чиновнике с неукротимо-классовым подходом. Заслуга воина всегда мерилась воплем и корчами врага, наиболее убедительными уху и глазу военачальника. При тогдашней вражде к религии любое чиновничье усердие, даже с превышением власти, отмечалось похвалой и, некоторый срок спустя, служебным поощрением. Приходилось как бы наступить на птичье гнездо и выслушать неизбежный при этом хруст всяких там косточек, скорлупок и былинок. Что касается совести, досадного атавистического страха души утратить нечто, с чего якобы и началось, то в конце концов всякий вправе защищаться от замахнувшегося врага. Как раз в паузе томительной нерешительности и просвистел над ухом у Гаврилова косарь лоскутовского мальчишки. Не ужас гибели или радость сохраненной жизни испытал он в первое мгновенье, – лишь облегчительную благодарность кому-то – за приоткрывшийся ему доступ в высоту... даже попытался продлить в памяти тот благословенный, скользнувший по виску железный ветерок, который почудился ему взмахом приближающегося крыла. «Ага, проклятый ворон, коршун, орел или кто там, наконец-то заприметил фининспектора на его скифской скале и вот, не без гурманского отвращенья, пристраивается сбоку клевать гадкую гавриловскую требуху... ничего, попривыкнешь!» Даже ощутил себя ненадолго в ряду своих великих предтеч, вроде Марата или Джордано Бруно, но только ему пофартило в смысле абсолютной бескровности, хотя в принципе Гаврилов не отказывался от положенной порции боли, лишь бы не выбила его в самом начале из ритма обновленной жизнедеятельности. Вражеская вылазка удваивала его шансы на скорейшее восхождение и, конечно, в случае судебного следствия, духовный сан не позволил бы старо-федосеевскому попу отрицать факт покушения на госдеятеля при исполнении служебных обязанностей. И вот уже в теле сама по себе являлась свойственная великим трибунам тигровая осанка с характерным почернением зрачков от сознания безграничной власти.

Как у многих других политиков, программа государственных действий выявлялась у него по мере укрепления власти. Больше всего хотелось ему добраться до гениев, чтобы навести в их среде образцовый порядок, – однако не только приструнить кого следует, но и влить в искусство новое содержание, вытравляя из умов и музеев безнравственные примеры для юношества, то есть железной рукой подавляя всякие наркотики, алкоголизм и азартные игры с религией во главе, чтобы высвободить человечеству дополнительное время для спорта, причем лучше было бы временно придержать истеченье так называемых шедевров без предварительной фильтровки – с последующим низведеньем их из башен слоновой кости в нормально-производственный регламент. Конечно, и до Гаврилова немало было сделано для загрузки вдохновений передовыми идеями, приходилось даже частично разгружать, но требовалось чем-то и ему утвердить себя в сознании и памяти граждан... Разумеется, искусствами предполагалось заниматься на досуге, главные же силы посвятить исключительно делам государственным.

К чести Гаврилова, его нисколько не пугал объем ожидавших его титанических задач. Напротив, к ним-то и несла его таинственная волна предопределенья, и он заранее соглашался вести граждан куда надо, перемалывая трудности и переламывая враждебные хребты, так как вполне могло оказаться, что он-то и есть главный Робеспьер всех времен и народов, призванный совершить генеральное преобразованье над человечеством, обновить, почистить от заразы прошлого, подкрепить прогрессивными идеями зашатавшийся прогресс, также ряд других исторических предначертаний. В душе-то он давно догадывался, что по достиженью вершины работа сильно облегчается, можно и в послеобеденном состоянии отличить Добро от Зла, а правых от виновных, понуждать их на подвиги, раздавая небольшие награды, чтобы не избаловались, и многое другое в том же духе, причем на худой конец, если ухо востро держать, никто и не посмеет уличить в ошибке. Опыт окружающей действительности наглядно подсказывал, что высокое искусство государственного кораблевождения не ограничивается одним знанием мореходных наук, а изредка, особенно перед штормом, капитану надлежит прихватить быдло за волосы, так ему в очи заглянуть, чтобы испытало жгучую щекотку отделенья головы от туловища. В общем складывалось неплохо – даже сожалел немножко, что нож младенца не обагрил его виски, потому что в глазах народа пролитая кровь освящает единодержавца шибче всякого миропомазанья... Да еще смущала несолидная на госпоприще фамилия, которая, мнилось ему, пригодна была только для деятеля потребительской кооперации.

В памяти невольно возникал покойный дядя Филипп, который ловким добавлением одной лишь буквы «и» – Гавриилов добился впечатляющей фонетической значимости, с каким-то даже музыкально-гуманистическим оттенком. По сравненью с бесцветной личностью отца то была фигура неимоверно колоритная, в известной мере загадочная и, видимо, в своей области большой человек, да и физически настолько крупный, что при появлении осанистым силуэтом своим застилал собою не только дверной проем вплоть до самой притолоки, но и всю квартиру наполнял собою, вытесняя все прочее – до спазма в груди, астматического полузадыханья. Воспоминание отличалось такой натуральностью, словно живой мимо проследовал сейчас в долгополом, под баптистского проповедника, пальто и в черной, до бровей надвинутой шляпе. И оно было так сильно, что и по прошествии стольких лет взрослый фининспектор Гаврилов испытал род нервного потрясения при виде – пусть воображаемых, раскинутых ему навстречу объятий, при звуке баритонального в глубь души невольно западающего голоса.

– Где, где он там скрывается?.. А ну сдавайся, маленький негодяй! Давно держу тебя под наблюденьем, выходи-ка на расправу... – еще в прихожей начинал дядя Филипп гудеть, вселяя во всех домочадцев тревожное замешательство праздника пополам с несчастьем; в силу чрезвычайной занятости он навещал брата сравнительно редко, но всегда с подарками.

И где бы ни заставало его дядино посещение, племянник сразу и подчиненно отправлялся ему навстречу со сложным чувством непостижимого нравственного содрогания и корыстной надежды, как иные поддаются на зов судьбы.

Причем свое обозренье дяди мальчик всякий раз начинал не со щедрых его рук или загадочных вздутий на карманах, а с угрожающе-красных и влажных губ, обладавших каким-то патологическим присосом. Глаз с них не сводя, мальчик с замираньем сердца ждал ритуального дядина поцелуя, делившегося на три обособленные стадии и всегда после задумчивого, чуть вкось, изучительного взгляда. Сперва происходило наложение кольцеобразно сложенных губ с небольшой притиркой для лучшей герметичности, после чего следовало всасывание всего попавшего в площадь соприкосновения, и хотя, казалось бы, нос-то оставался вне зоны покрытия, но и он из-за сплюснутого состояния ненадолго выходил из строя, причем жертва поочередно испытывала всю гамму переживаний от утопленья до задыханья в удавке. Сюда прибавить, дядя Филипп имел обыкновение придерживать ладонью голову мальчика с затылка, нередко – с большим пальцем на миндалине, чем значительно усиливалась безнадежность минуты, зато и – ликующая радость высвобождения. Процедура кончалась звучным, как при снятии медицинских банок, хлюпающим чмоком с последующим толчком в плечо, отпуском на волю.

Подлое ощущенье в шее быстро застилалось не менее гадким нетерпеньем награды. Мальчика рано приучили к пониманию, что, какой бы ни постигнул тебя насильственный акт, не все еще потеряно в случае хоть чуточку сохранившейся жизни.

«Доброе утро, дядечка Филипп»... – привычно шептал племянник, ища взглядом дядины руки: почему-то визиты старшего Гавриилова происходили чаще всего в начале дня.

«Ну, здравствуй, здравствуй и ты, – поощрительно гудел гость, с локтями поднимая руки. – Уж ладно, обыщи скорее своего дядю... пошарь, пошарь у него в тайничках, нет ли там чего интересненького в тайничке!»


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49