Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пирамида, т.1

ModernLib.Net / Современная проза / Леонов Леонид Максимович / Пирамида, т.1 - Чтение (стр. 27)
Автор: Леонов Леонид Максимович
Жанр: Современная проза

 

 


– Понятно... дальше что? – взглядом подтолкнул о.Матвея паренек.

– Тогда милосердный Господь и послал на землю сына единородного, чтобы крестным подвигом своим... Ну, как бы тебе попроще объяснить? – В затуманенном сознанье всплыла было собственная его версия Христова сошествия, озарившая его в памятную ночь перед аблаевским отреченьем, но побоялся пуще запутать собеседника ссылкой на досадную промашку Бога своего. – Затем и посылал сынка, чтобы страданьем своим выкупить из вечного ада душеньки человеческие, снять с них ту, как тень смертная, неотступную килу!

В ту минуту батюшка больше всего опасался непременного в подобной дискуссии вопросца – легче ли стало жить людишкам по снятии той канонической килы? Чтобы заполнить тягостную паузу, принялся было в духе привычной проповеди толковать целевую святость голгофского акта со списаньем последующих земных неурядиц за счет самого человека, который повседневно, в угоду мамону, изгубляя природу вкруг себя, извратил и свою божественную суть, и данные спасителем заветы... Но юный товарищ и не собирался опровергать веру Матвееву тогдашними средствами практического атеизма, вроде молодежных выходок, обращавших православные богослуженья, особенно под престольные праздники, в сеансы безнаказанного кощунства.

Напротив, в строгом тоне обращенья его, исключавшем насмешку или отрицанье, звучало вполне законное стремленье потомка, народившегося после всемирной перетряски, свежим и собственным глазом вникнуть в основной догмат христианства, с которого во времени стала сползать его мистическая позолота:

– Постой, папаша, тут что-то не ладится у тебя... – на первой же фразе перебил он поднятой ладонью. – Старушка моя, маманя, пыталась втолковать мне про это самое, да запуталась под конец и рукой махнула. А мне сейчас полная ясность нужна... Не зря говорят, горбатого могила исправит! Не у отца же родного да еще по такой цене пришлось ему нашу грешную шатию выкупать... Значит, и над ними некто повыше был, не так ли?.. Удалось выяснить – кто? С другой стороны, спрашивается, зачем Божьему сыну смерть принимать, не проще ли было саму гиену навечно погасить, раз он Бог?

Вопросы превышали богословскую осведомленность о.Матвея. Все же батюшка постарался внести ясность в логику Божества:

– А вовсе-то, сынок, как ее, проклятущую, отменишь? Без острастки, раз навсегда прощенные, мы пуще прежнего во грех да разбой кинемся. Опять же род людской чем остановишь? Окромя тех, что давно сотлели, отбывши круг земной, все новенькие напирают, теснятся у врат жизни, во мраке ожидания... на худший жребий готовые за сласть побыть под солнышком. Оно правда, у пекла очередей не бывает, желающим всегда найдется уголок... да в том наша беда, что горим там не сгорая. Видать, от стенанья ихнего да скрежета зубовного переполнилось отцовской скорбью сердце Господне... и надоумился сам к ним сойти, так сказать, собственноручно вызволить племя Адамово из пасти адовой!

– Верно, затем сам за ними отправился, чтобы на всех его хватило... значит, и на меня в том числе? – раздумчиво высказал свою догадку горбун, почти соглашаясь принять на себя кровинку голгофского подвига, кабы разъяснили юридическую формулировку прощеного преступленья, участия в коем не принимал. – А с другой стороны и нельзя было авансом все им списывать, чего бы ни натворили в будущем... но тогда пришлось бы ему еще не раз, по мере накопленья, персонально туда спускаться, что вроде не к лицу Богу-то, а?

Ничего не оставалось о.Матвею, как, минуя богословские головоломки, трудные неискушенному слушателю, впрямую истолковать Голгофу – назревшей необходимостью спасти души человеческие, отбывшие земную путевку наравне с ожидающими за дверью бытия, – чем повергнул молодого человека в еще большее недоуменье.

– Опять не понимаю, если выкуп... то у кого? – стал он дознаваться без особого, впрочем, успеха. – Хорошо, зайдем с другой стороны... От чего их надо спасать, от боли?

До конца не догадавшись предложить стул старику, он вместе с тем проявил странное благородство, не назвав так и отмененное ныне понятие ада, из подсознательного отвращенья к легкой победе не пожелал воспользоваться уязвимостью слова, способного вызвать поток иронической торжествующей газетчины.

– Есть и пострашнее боли, голубчик, – уклонился и о.Матвей.

– Что же тогда?

– Мало ли там... ужас бесконечного паденья, например, – смутно намекнул он из собственных домыслов.

– Непонятно.

– Понять, значит, проверить – правда ли, чего тебе душа нашептала. А предмет высшего знанья проверке не подлежит, только вере.

– Это что же за предмет такой?

Непривычная оторопь нашла на о.Матвея.

Сколько раз доводилось говорить о том же в проповедях, но там их было много, а здесь один. Какие большие глаза у человека, когда он ищет: нельзя солгать им.

– А видишь ли, – замялся он, – предмет этот зовется истиной.

– Тогда... что есть истина?

Верно, и двадцать веков назад наступила точно такая же пауза, в течение которой правитель вглядывался в окропленное кровью чело узника. Из всех евангельских эпизодов, если не считать иррационального искушения в пустыне, о.Матвея за его верстаком чаще прочих привлекал этот знаменитый диалог, – всегда пытался дописать его собственным соображеньем. Вряд ли побои и пытка могли угасить во взоре Иисуса тот покорительный, даже чернью зримый отсвет его второго небесного естества. Иначе что заставило надменного солдата с его римским презреньем к иудеям различить человека в самом жалком из них? Самая интонация вопроса дает основание полагать, что и скептический разум не прочь заглянуть за черту логической видимости, вопреки всегдашнему его опасенью остаться в дураках. Конечно, утверждая приговор, Пилат следовал установившемуся методу древних казнью испытывать святость пророков, которые на поверку сплошь оказывались обманщики. И лишь на сей раз, конечно, у прибывшего с рапортом центуриона стражи прежде всего осведомлялся – висит ли, зовет ли, и что показала проба копьем?

Но в том высокомерном пилатовском допросе юного, еще не мыслящего христианства о.Матвею слышались, по крайней мере, токи желанья не только постичь, но и защититься от новизны, потому что помимо кровавой общественной ломки грозит утратой кое-каких привлекательных преимуществ, содержащихся в незнанье истины. Но здесь – как могло даже поседевшее от мудрости, на излете находящееся христианство раскрыть самое главное свое слово стерильному, беспамятному на прошлое существу, которое перестало ощущать присутствие постоянного чуда вокруг себя, которое из отвращения к дыханью могил высшую комсомольскую доблесть полагает в скорейшем смытии с себя позорного пятна дедовской веры, которое, наконец, бессмертную душу человеческую принимает за порцию воздуха вроде как в плавательном рыбьем пузыре, что в детстве, бывало, так потешно лопался от прокола или под каблуком, а после кончины нашей естественно, по закону физического вытесненья серебряным шариком взвивается в теперь уже полностью разоблаченную высь? Немудрено, если бы сын Божий отважился вторично навестить земных деток своих, то на основе достигнутого гуманизма они тотчас присудили бы его если не к высшей мере, то к общественному порицанью – за плохую работу по совокупности скопившихся несчастий.

– Итак, сейчас я тебе все разъясню... погоди, а то мысли разбегаются! – топчась на месте, бормотал о.Матвей.

«Истина, истина...» – без выражения произнес один кому-то там внутри, и эхо раскатилось по гулкой пустоте, мелкой осколочной болью отразясь в лобных пазухах. На пролете произнесенное слово даже приоткрылось было, но совсем в ином полуосознанном начертании, что оно есть личного пользования достояние, – мед бытия, но яд – как только обязательный кодекс норм, параграфов и эталонов, назначенный обеспечить человечеству безнаказанное размноженье с постепенным разменом в стадо, стаю, кулигу, рой, самовзрывающееся бактериальное множество, наконец, становящееся первозданным веществом в апофеозе... И опять сказал тоном дозволения, что раз побыла одна, пусть поцарствует и другая... но разве две их? «Даже три!» И все загрохало вокруг, заплескало в ладоши и по спиралям понеслось куда-то на колдовских скоростях. «Ах, зря ты, дурак, таблеток от головной боли из шкафика не захватил, понадеялся на скорую бродяжью закалку».

Детски-невинное с виду недоуменье заставило о.Матвея ожидать других вопросов в том же духе, похлеще. Частный Матвеев допрос превращался в дознанье о самих истоках церкви Христовой. При этом так оборачивалось дело, что он становится ответчиком за все случившееся в ней с тех пор по совокупности. По ходу разговора батюшке предстояло посвятить несведущего юношу и в прочие опорные тезисы религии своей, в которые и сам-то верил вслепую, по преемственности церковного предания. Просветителю Иннокентию куда легче было доказывать своим алеутам величие небесного монарха его рожденьем от девы, воскресеньем из объятий трехдневной смерти или еще более, на уровне их развития, доходчивыми аргументами, вроде хождения пешком по морю и претворения воды в хмельной свадебный напиток. Вся эта благолепная мишура чисто земного поклонения не в духе, а в теле становилась приемлемой лишь в категории поэтического образа, и уж никакому Тертуллиану было бы не отбиться нынче от коварных сомнений, все чаще последнее время, за сапожным верстаком, нападавших на старо-федосеевского батюшку. «Не приспел ли срок и обветшалому христианству уходить на покой в обитель детских снов, совместно с разумом, под руки с обеих сторон, возводивших к славе род людской по ступеням безотчетного ужаса, созерцательного благоговенья и послезавтрашней логической достоверности?» Невольно оживало в памяти еще с семинарских времен запавшее туда упоминанье одного заезжего ученого богослова о неких несторианах древности, что уже в те времена при изображенье распятия обходились без обязательных гвоздей и сукровицы, на чем доселе настаивает иезуитский агитпроп... Сказанное отнюдь не означало крушенья веры Матвеевой, а лишь болезненное ожиданье неведомого, Христу на смену грядущего пророка, который привнесет в мир несколько иное толкованье добра и света, зато в корне отменяющее: поблажку знатным и примененье молитвы (бескорыстного общенья с небом) как универсальной и, чем в особенности тяготился в качестве совестливого батюшки, безуспешной панацеи от низменной печали вроде грыжи, старости или безденежья. В нищете воспитанный, он по примеру евангельского эпизода и в тайне от самого себя мирился не только с железными, на сей раз, бичами для изгнанья торговой нечисти из созидаемого ныне всемирного храма, но и с неизбежным сносом запустелых кое-где церковных строений, тем более что и юное христианство не щадило античных алтарей. «О, лишь бы во всеобщую пользу!» Однако, возлагая на себя унылое бремя соглашательства, лишь бы сквозь бурю донести свет истины до потомков, он затруднялся поведать ее уже ближайшему из них. Нет, не боязнь ввести молодого человека во грех осмеянья, а лишь нехватка должных слов в современном обиходе повергала о.Матвея в мучительную немоту, даже содрогнулся при мысли: аргументы какого ужаса потребуются однажды истине, чтобы напрямки, сквозь рогатки разума пробиться в сердце человеческое. Тотчас бредовое воображенье высветило из тьмы все тот же силуэтный, на фоне зарева, абрис всадника, который сверху, зарывшись головою в небо, взирает на бездумно резвящийся мир через рубеж столетья.

Хуже всего было, что мальчишка с голубоватым железцем во взгляде не торопил с ответом, не ловил на противоречиях, не давал повода постращать загробным возмездием за неверие. Напротив, не ограничивая во времени, даже отвел глаза в сторонку, чтобы не смущать вниманьем суетливо виноватые стариковские руки. Да кабы еще в застенке происходило дело: плеть – дыба – клещи раскаленные на виду, чтобы ореолом мученичества, не совершая измены, заслониться от самого себя, а то... Душевный упадок совпал с приступом несомненной теперь простуды, и пока в задышке смятенья искал открытым ртом воздуха, которого и не было нигде, то почудилось даже, что и усатый вождь, раскуривавший свою трубку на стенке, тоже прислушивается к наступившему знаменательному молчанью.

– Еще минуточку, сейчас я тебе все изъясню... опять в висках заломило! – Но вот уж и некогда, да, пожалуй, и неловко стало в крайний момент перед расставаньем навсегда посвящать отбывающего паренька в причудливые переживания отдаленнейших предков, чьих и костей-то не сохранилось в помине.

Ненадолго Матвея постигло нестерпимое, тоской одиночества окрашенное чувство покидаемого, наверно, всем знакомое – при отходе даже чужих поездов от перрона. В сущности ничего не происходило, однако нездоровье подобно лупе расширяло скрытный смысл центрального, может быть, не поддающегося словам события современности; ближе всего было сравнить его с запуском ракеты дальнего действия, как оно лишь дважды, вряд ли чаще, случалось в прошлом человечества. Кстати, давешний, над головой промчавшийся грохот тоже чем-то напоминал рев запущенных моторов... Нет, вовсе не Матвею с его кораблем мертвых предстояло отходить в море вечности от старо-федосеевского причала, а этот молодой человек в тысячекратном качестве отправлялся в щемящую сердце даль, оплавляя всяческую жизнь под собою, включая ликующих провожатых. Это как в школе: надо стереть с доски, чтобы написать заново! Благодаря искусной обработке двух предшествующих веков, пилот насколько был раскрепощен от обременительных, порою заразных пережитков старины, что по некоторым своим параметрам был не то чтобы мальчик, не младенец даже, а – чтобы не обидеть праотца грядущих поколений, еще моложе. Все у него было впереди, и потому ничего не брал с собою, кроме насущных, на первое время, коммунальных чертежей да качественно новых, в себе самом, иероглифов наследственности, благоприобретенной титаническим подвигом предков. Но хотя социальная и прочая инженерия полета рассчитана лучшими инженерами мечты и все предполагалось в наилучшем виде, сроки и конечный пункт прибытия оставались неизвестны – как, впрочем, и в позапрошлый раз, при отправленьи с палеозойского космодрома. Равным образом и остальной экипаж ракеты не подозревал ни всемирной важности или смертельной опасности предстоящего броска, ни даже какая толкательная сила выносит их в бескрайний, даже днем черный простор неба. Лишенные возможности оглянуться, они вообще не видят, чего и сколько сгорает у них позади. Меж тем, горючим служила сумма великой цивилизации, ее материальные и духовные накопления, сладостная память о былых огорченьях и находках. Самый Бог вчерашний сгорал в плазменной, все живое оплавлявшей струе, чтобы не однажды, надо полагать, в еще более загадочных ипостасях встречать путников на очередных кругах и перекрестках... Дальнейший разговор в комендатуре и должен был прерваться из-за столь быстро возраставшего расстояния, что неслышны становились голоса... В поиске решенья Матвеевой участи горбун попеременно щурился то на сводчатый, испещренный всякими трубами потолок, тотчас за которым мнилось небо, или на искусительно молчавший справа, буквально под рукою телефонный аппарат, то на уловленного бродягу, подозреваемого в хищенье государственного достоянья. Теперь перед батюшкой во всем своем неподкупно-увечном величии как олицетворенье высшей справедливости находился скорее прокурор по делам надмирного порядка, нежели со скуки любопытствующий калека. Испытующим взором Пилата глядел он на обвисшую с креста фигурку, устами верующих процелованную до исподнего металла и кротко сиявшую под казенной лампой советской комендатуры. Казалось, ждал от казненного любого чудесного свидетельства его божественности... и такая ультимативная жестокость искрилась из-под низко опущенных век в глубине запавшей глазницы, что священник через силу и машинально накинул на распятье краешек полотенца, на котором покоилось.

Сказывались несчастные часы отдохновенья в сомнительном трамвайном пристанище на сквозняке. Простудная муть временами застилала сознанье, жаркая немочь клонила к земле.

Меж тем, пора было отвечать на не заданные вслух вопросы – откуда взялась боль на земле, почему горя и радости роздано людям не поровну? Ведь, казалось бы, так легко было объяснить доброту Христову даже мальчишке, если бы не горбун! Да и как было изложить калеке, не вкусившему запретных сладостей бытия, самую трудную из богословских тонкостей: роковое отличие обычного житейского нарушения заповеди от первородной, изгнанием из рая наказанной греховности Адамовой. К слову, сомневаясь не в подвиге Христовом, а лишь в логичности его, батюшка в проповедях своих и пытался истолковать пастве сошествие его в ад ради спасенья наследственно обреченных гневным напутствием Господним, отчего догмат, ставший объединительным паролем верных, превращался в заурядный миф библейской древности. И тут, в кратком проблеске после очередного приступа недомоганья, о.Матвей виноватым взором изнутри увидел хозяина своей судьбы во всем его суровом прокурорском обличье.

Перед ним, откинувшись к спинке кресла, сидел как бы придавленный сверху, без возраста парнишка, точнее молоденький старичок в бедном ватнике на тесемках, подбородок втесную прижат к выпяченной груди, так что с зияющими глазницами лицо приходилось на уровне плеч, а чуть склоненная набок голова лежала на образовавшейся площадке, как отрубленная. Помнилось, нигде не имелось указания, что необратимое уродство будет у Бога сопричислено к подвижничеству высшей категории. Тут, по человечности считая всех не сознающих своего полноценного бытия, себя с тогдашними горестями в том числе, неоплатными должниками калечной братии, о.Матвей содрогнулся при мысли, что и с него, вчистую обделенного, причитается нечто небесам за счастье существованья. И едва пожалел своего беспощадного судию, тотчас в их отношениях наметился решительный перелом в сторону если не сближенья, то хотя бы временного взаимопониманья. В частности, уже проявив преступный интерес к запретной доктрине распятого, теперь совершал вопиющее потворство задержанному, в смысле промедления с передачей в специнстанцию на предмет выяснения его причастности к мировому империализму. Такого рода должностные вольности, кабы раскрылись, должны были жестоко сказаться на скромном пенсионе полунищей железнодорожной вдовы и проживающего на ее пайке и. о. коменданта, не говоря уже о судьбе штатного лица, доверившего постеречь важный, пускай на нулевом уровне стройки, объект сомнительному работнику без классового чутья и профессиональной закалки.

Оказалось также, доставляемое уродством непрестанное умиранье, обрекающее одних на бунт и отрицанье, других толкает на пристальное изучение постигшей их несправедливости: по мере угасания солнца жизнь стремится приспособиться к наступающей тьме. Очевидно, беглое и личное ознакомленье с загробной приманкой Матвеева ремесла, догмой о посмертном возмещении необратимых земных печалей, ненадолго подтвердило в его глазах сложившуюся у обездоленных репутацию христианства как древней исторически наиболее устойчивой нравственной системы мирозданья, созданной людьми для сносного пребывания в ней. Дальнейшим событиям предшествовал совсем откровенный диалог, где фамильярное обращение со священником диктовалось лишь человеческим равенством противников, а не мнимым старшинством младшего из них.

– Ты не дрожи, не бойся меня, что как на троне сижу... я не страшный: я очень бедный! – ненадолго и весь напоказ приоткрылся полновластный владыка Матвеевой судьбы. – Это неверно, будто нашего брата, горбачей да карликов, по злобе ихней при воротах на привязи заместо псов можно держать, почему здесь и посажен. Мы смирные... Но горб и есть постоянная цепь моя: из окна поверх занавески в жизнь гляжу. Не подумай, что ропщу... вон у верблюда их целых два, а помалкивает, чтобы третий не нажить. Жаба не потому в подполье прячется, что срамной наготы стыдится, но куда щекотней, когда в бане, например, люди глядеть на тебя брезгуют. Зато от страха свободен: никого на свете не боязно. Вот предам тебя на растерзанье или на волю отпущу и, в случае чего, ни о чем тужить не стану. Мне в жизни моей терять нечего!

– Не зарекайся раньше сроку: всегда найдется что-нибудь для потери, пока жив человек, – своеобычно, надеждой на будущее попытался образумить его священник. – Ты еще не старик, а душа и вовсе возраста не имеет, смерти не подвержена... и что ни случится на свете, всегда бывает продолженье. Так что, досыта нахлебавшись горечи земной, зачем тебе, дружок, не пригубив, отрекаться сладости небесной?

– Вот и было бы интересно выяснить заранее, в чем она, хваленая тамошняя сладость, – с заблестевшими глазами оживился следователь. – Уж я маманю мою тормошил намедни как скорую кандидатку – на что это похоже – рай? Видать, вроде хорошего санатория: кино бесплатное через день, мороженое до отвалу, птички заграничные круглосуточно в пальмах верещат... В общем-то постный, пресный харч и ни малейшего намека, что время от времени, кому за выслугу лет, кому за причудливое телосложенье, вроде моего, возьмут да и подкинут в праздничный паек чего-нибудь с сольцой, скоромненькое, в смысле земное, скажем, разок-другой нарушить благочестие, травку райскую помять... ну, и прочее, кто чем при жизни разговеться не успел. Старушка моя лишь молчала да головой качала, но обещаньице известить по прибытии на место не дала!

– А не смейся: никто тебе, дружок, и не возьмется обрисовать в подробностях царство небесное. Лишь известно в точности: каждому будет всего по заслугам и вдоволь, сколько уместится в нем – свинца, меду, смолы горючей... размером хоть в шар земной, коли подымешь. Одно достоверней всего, что горбатых душ не бывает...

– ... да их конечно и не допустят туда! – с вызовом досказал горбун.

Затем последовала не по-детски сложная и, видимо, в часы бессонниц детально продуманная декларация своего безвыходного жребия. Невоспроизводимая в тех же интонациях, она сводилась к тому, что, как и в раю, при светлом будущем всяческая некрасота подвергнется жестокому искорененью наравне с наиболее заразными, способными сеять рознь и зависть, причудами прошлого, в особенности же мировая скорбь – надрывный скулеж о запредельном, оскорбительный и вредный для наконец-то достигнутой людьми универсальной гармонии. Правом на паспорт станут обладать лишь избранники с приметами счастья налицо или притворщики с напускным румянцем – после очередной чистки от захламляющей общество бракованной человечины... Крутой поворот темы и нездоровья не помешали батюшке прибегнуть к обычному в таких случаях наставленью не докучать божеству, как и начальству, бестактными вопросами в силу сущей неисповедимости ихних замыслов. Но в заключенье, как бы от имени всей вечной братии, горбун просил ему порекомендовать – у кого, если придется, искать им защиты и покровительства, в чем слышалась ультимативная решимость в случае чего обратиться за справедливостью к самому владыке преисподней. Произнесенная почти смиренно и навскрик по существу просьба тем более смутила батюшку, что после собственной его, недавней, в надежде на джентльменство дьявола, попытки выяснить кое-что из первоисточника, он с ужасом теперь ждал неминуемых последствий.

– Не ты, не ты... это боль твоя в тебе скрежещет! – бормотал он, ладонями заслоняясь от чего-то худшего, готового сорваться с закушенных уст. – Попридержи язык в присутствии Бога, не отягчай участи своей...

Выяснилось, по счастью, речь шла не о самовольном, хотя в укор небесам, бегстве из опостылевшей жизни, а всего лишь о смешных и наивных притязаньях одного такого, вчистую обездоленного на стыдные телесные радости – теперь уже с полным переносом из потустороннего в земной регистр.

– Согласен, никаких подвигов за мной не значится, да ведь я лишку и не требую, – с опущенным взором и без прежнего полемического азарта, осторожно заговорил горбун, словно разувшись шел по огню. – Но что касается личной некрасоты моей, то и на иконах дюжие да краснощекие редко попадаются: сплошь в чем-нибудь убогие. Меня поставь рядом, и я в их компании за святенького сойду. Потому давеча так нескладно и заикнулся насчет поганого лакомства, что, когда святости невпроворот, невольно на греховинку потягивает, а в покойники как-то не хочется раньше сроку поступать. И нет надежды, что по чьему-то высшему повеленью, даже если подвиг совершу, скостят мне полгорба. Вот и снится порой один и тот же, под черным небом моим, лужок зеленый со скатом вниз и глазу необъятно. Досыта набегаться не могу: такая легкость в теле, какой и в детстве не знавал... хотя, правда, я смолоду горбатенький. Проснусь, бочком шевельнуся – нет, кила моя безотлучно при мне, не болячка, ногтем не сковырнешь!.. И враз безумие накатывает. Вчера среди ночи в спящую маманю вцепился: «...помолись ему, пока живая, – руку ей тиская, на ухо шепчу, – по знакомству выпроси у него, чтоб мне годок передышки дал!» (На худой конец я бы, глядишь, в полгодика управился, а там хана всему...) До бесчувствия перепугал бедняжку, а старухе цены нет. Оба сына с гражданки не вернулись, мужа на сцепке придавило. Вроде бы и чужая, а ближе матери родной, которая меня, неисправного, на крылечко к ней подкинула. На шнурочек к скобке привязала, чтоб не заблудился... в ту пору я уже на ножках стоял. – И стыдясь откровенности, признался виновато, что с утра мается, чем поступок загладить: с пустыми руками робеет в дом войти.

– Не падай духом, Господь видит тебя, он же и вразумит! – по-свойски утешил его о.Матвей. – Не горюй о несостоявшемся... куда легче в мечтании утратить, чем и не владел пока, нежели когда кровное от сердца отрывается. Некогда в древней стране Уц жил один зажиточный праведник с большим семейством. И поспорил Господь с сатаной по навету последнего – оттого, дескать, и ропщет твой Иов, что полная чаша кругом, сынки при деле, на здоровьишко не жалуется. Доверено было нечистому жестокой напастью испытать старика, раздеть дотла, до костей в случае необходимости. По прошествии времени поступают к нему печальные известия: стада твои разграблены, прислуга мечами посечена, внучата в развалинах погребены, а вскорости и сам, нагой, сидел на куче навозной, черепком соскребая струпья с ног своих. Жена сбоку зудит – «почто терпишь, похули Бога маленько и умри», приятели советами пуще мух допекают, солнышко в темя пиявит... Но устоял, не взбунтовался против Всевышнего. И в награжденье все отобранное с избытком возвратилося хозяину: скота и прочего достояния вдвое, родня в прежнем составе, зато бытия сверх сроку добавлено сто сорок лет. Богу хвала, нам урок в подражанье...

– Видать, жилистый старец был и понимал, как Ему потрафить, чтоб хуже не обернулося, – сказал горбун с кивком одобренья наивной сказке. – Нам с тобой, отец, не угнаться за ним, пожалуй. Ладно и то, что на том свете горбы отменяются. Не лжет пословица, будто хоть и с запозданием могила исправляет нашего брата в смысле наружности. А раз некрасота моя поправимая, тогда совсем другое дело! – иронически заключил он и, наотрез тряхнув головой в знак непримиренья, как бы простил Богу себя и прочие недоделки по совокупности выявленных дознанием обстоятельств.

В наступившей паузе мучительное и, наверно, лишь крайним изнеможеньем объяснимое расщепленье личности постигло о.Матвея. Будто в наступившую тишину бесследно схлынуло, погасло, растворилось все постороннее кругом, потом желтые кольца и пятна поплыли в глазах, и где-то на горизонте подсознанья вновь обозначилась безобидная с виду, емкая по своей тайне – даже не мысль или хотя бы промельк ее, а просто мерцающая звездочка, в смысл которой вникнуть не смел, потому что догадывался. По разбегу многолетних предчувствий знал, что на коленях Божества возросший разум однажды неотвратимо выпорхнет к солнцу из отчего гнезда, чего пуще смерти страшились деды. Черным холодком веяло из голубой бездны, куда на собственных крыльях возносился возмужавший птенец... И опять с поднявшимся сердцебиеньем, как не раз случалось с ним в раздумьях за верстаком, испытал ревнивую потребность взглянуть глазком из могильной щелочки на жуткие прелести, в придачу к достигнутому поджидающие в заданном направленье род людской. Именно в таком преувеличенном толкованье, на грани бреда и яви, представлялся тогда о.Матвею смысл его ночного приключенья, знаменующий истинную суть текущего века, и предсказанный Священным преданьем поворотный акт всемирной истории о переходе вселенского хозяйства из небесных, отвергаемых эпохой рук в такие же, незримые простакам, земные, вчерне уже состоялся.

Однако мимолетная улыбка, впервые за истекший час просветлившая аскетическую мглу в лице недавнего следователя и принятая батюшкой за самонадеянное согласие принять на свои плечи всю ответственность за жизнь на земле, в действительности означала лишь двойную внезапную находку горбатого мальчика: заодно с недоуменьями о нравственной гармонии мирозданья разрешилась, видимо, и участь подозрительного попа.

С переходом с допроса на обычную беседу заметно, на градус-другой, потеплели их отношенья. Прояснилось вдобавок, что звали горбуна Алексеем, как и тезку его, Божьего человека из любимого русского сказанья, что расположило батюшку в сторону большего доверия. И так как в глазах паренька любая, запретная в те годы принадлежность к церкви роднила задержанного попа с обожаемой и, вероятно, шибко религиозной маманей, то и разговор у них принял дружественный оттенок.

– С котомкой-то, отец, никак в путешествие собрался? – судя по скользнувшей нотке надежды, не без тайного расчета справился горбун Алеша, на что батюшка туманно, с одной стороны, якобы под давлением семейных разногласий, с другой же – будучи целиком отчислен от жизни, повинился в намеренье завершить дни в уединенье от мирской суеты.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49