Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь Николая Лескова

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Лесков Андрей / Жизнь Николая Лескова - Чтение (стр. 18)
Автор: Лесков Андрей
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      Это была натура цельная, стойкая. Это был верный спутник на весь век.
      Возможно, что в характере были не одни достоинства. Думается однако, что снисхождение к второстепенным, в каждом живом человеке неизбежным недостаткам, с лихвой искупавшимся первостатейными достоинствами, благоприятствовало бы созданию modus vivendi [Изрядный, приемлемый склад жизни (лат.)], бережи чувства и отношений. Увы, в буднях повседневности мелкое заслоняет и часто даже побеждает значительное. И притом — насколько всего чаще переоцениваются чужие недочеты, настолько же недооцениваются свои.
      Итак, в 1865 году создается новая, вторая, сразу же большая — самшост — семья Лескова, а через год, 12 июля 1866 года, появляется на свет и новый, седьмой ее член — Андрей, в детстве — Дрон или Дронушка, а в старости — летописец дней Лескова.
      “Всякий имя себе в сладостный дар получает”, — многократно ставил эпиграфом к своим произведениям и статьям классический стих Лесков, относя его к “Идиллии” Феокрита [В действительности — Гомер, Одиссея, кн. VIII, стих 550:
      Между живущих людей безымянным никто не бывает
      Вовсе; в минуту рожденья и низкий и знатный
      Имя свое от родителей в сладостный дар получает.].
      Он придавал очень серьезное значение заглавию произведения, статьи и даже заметки, ставя условием соответствие его содержанию опуса и заботясь о том, чтобы оно было выразительно и заманчиво, Он даже немножко гордился своим мастерством “крестить” — не только свои, но и чужие работы.
      Помню, я был уже офицером, приехал к отцу; при мне и М. И. Пыляеве С. Н. Терпигорев (Атава) стал читать одноактную веселую шутку, в которой действуют молодожены и мать супруги, которую дочь все время называет “maman”.
      Всем пустячек понравился. “Вот только с заглавием у меня не выходит как-то, — сказал автор. — Примерял и “Молодожены”, и “Управительница”, и “Раиса Кильдякова”, и “Раиса Павловна”, да все не по душе…”
      Лесков слушал, и я видел, что заглавие у него уже есть.
      — Что же ты ищешь! — потомив слегка приятеля, бросил он. — Заглавие у тебя так и мелькает в самой пьеске, так и просится!
      — Где же это оно у меня так просится-то?
      Подержав Атаву немного под пристальным своим взглядом, он воскликнул:
      — Да “maman”!.. Самое институтское слово! Камертон для всей твоей остроумной и милой вещицы! По верному авторскому чувству и пониманию, ты пронизал этим словом текст, дал ему этим прекрасное, колоритное звучание. Им все держится и характеризуется. В нем у тебя весь фокус, “все качества”!
      Терпигорев умилился…
      — А ведь верно! Ишь ты! И как это мне в голову-то не пришло? Чего лучше! Ну и “креститель”!.. — радостно благодарил он, охваченный удовлетворением и признанием дара товарища по ремеслу.
      Так с этим заглавием “вещица” и пошла жить [Пьеса под этим названием напечатана в журнале “Артист”, 1889, ноябрь, кн. III, в приложении. О ней упоминает П. П. Гнедич. — “Книга жизни”, “Прибой”, 1929, с. 211.].
      Крестительские таланты Лескова были хорошо известны. Он ими не таился и не скупился. Напротив.
      Устраивая давнему киевскому своему другу одну “работку” в “Исторический вестник”, он пишет ее автору: “Заглавие тоже хорошо, но я бы его несколько изменил, чтобы казалось еще независимее. Почему бы не озаглавить так, например: Византийский отблеск в русском боярстве — опыт бокового освещения к русским фигурам “Боярской думы” [Ключевского. — А. Л.]? Ко мне частенько “братия” толкаются за заглавиями и, смеяся, “просят наречь имя младенцу”. Я люблю заглавие, чтобы оно было живо и в самом себе рекомендовало содержание живой повести” [Письмо к Ф. А. Терновскому от 12 ноября 1882 г. — “Украiна”, 1927, кн. 1–2, с. 188–189.].
      Случилось ему раз, едва ли особенно точно, но прелюбопытно, рассказать беседу свою с А. Ф. Писемским, вызванную затруднениями, происшедшими с пьесой последнего “Подкопы” в 1872 году. С ней все шло как будто заклятое, — и даже самое заглавие ее долго не давалось. Писемский это чувствовал и говорил Н. С. Лескову: “Я родил, брат, и умираю. Предаю дух мой. Мне силы нет подумать об имени этого ребенка… Я изнемог в муках рождения… Ты по поповской части очень усерден — нареки сему чадищу имя. Только смотри, чтобы кличка была по шерсти” [“Заповедь Писемского”. — “Петербургская газ.”, 1885, № 264, 26 сент. без подписи; “Писемский А. Ф. Письма”. М.—Л., 1936, с. 698.].
      Не меньшее значение придавал Лесков и дарованию “пришедшему в мир” имени, с которым тому придется пройти весь свой “путь жизни”.
      В молодости первому своему сыну он дал имя своего деда, в котором ценил крепкий нрав и ум. Митя умер ребенком. В вопросе о наречии второго, вероятно, решающим был голос матери ребенка. Она была горячая патриотка, в частности своего родного города.
      Киев, по преданиям, был местом апостольского подвига Андрея Первозванного. В его честь как раз над Подолом, на круче Старого города, высился дивной красоты и ажурной легкости собор, построенный по проекту гениального Варфоломея Растрелли в стиле затейливого барокко, почти тождественный Смольному собору, сооруженному этим зодчим в Петербурге.
      Впрочем, и отец мой не уставал восхищаться чудесным памятником архитектуры и вдохновенным избранием места для его возведения: “Я пришел в безумный восторг от легкого фасада этого грациозного храма, и особенно от вида, который отсюда открывается на Подол и пологую часть Заднепровья” [“Блуждающие огоньки”. — “Нива”, 1875, № 1, 3—18; Собр. соч., т. XXXII 1902–1903, гл. 15.].
      При поездках моих с моею матерью на лето на Украину уже от поэтической в своем названии Ворожбы она загоралась трогательным восхищением родными ей картинами. С приближением поезда к Днепру и раскрытием правого берега с самим Киевом волнение ее было беспредельно. “Смотри, смотри, Дронушка, — шептала она мне, — Лавра! Выдубецкий монастырь, здесь киевляне молили брошенного в Днепр Перуна: выдубай, боже, выплывай! А вот правей, правей — Андреевский собор, видишь, совсем в небе, в честь твоего святого! Запоминай все это! Помни, ведь Киев, “сей пращур русских городов”, — колыбель России! Никакой другой город не сравнится с ним в красоте и глубине исторического его значения!” И я не забыл этих новых для меня, подростка, слов.
      Но — откуда Дрон, Дронушка? Тут опять мать, с ее обычной литературностью. “Война и мир” читались у нас жадно и ревниво. Отец при появлении пятой части романа посвятил критическому его разбору ряд статей с чисто “лесковскими” заглавиями отдельных глав: “Рассуждающий смертный”, “Выскочки и хороняки”, “Вредители и интриганы”, “Бойцы и выжидатели” и т. д. [См.: бесподписные статьи под общим титулом “Герои Отечественной войны по гр. Л. Н. Толстому”. — “Биржевые ведомости”, 1869, № 66, 68, 70 75 48, 99, 109; “Вечерняя газ.”, 1869, № 54, 55, 57, 82, 84, 90; “Русские общественные заметки”. — “Биржевые ведомости”, 1869, № 229, 340; “Русские популярные люди”. — Там же, № 335.] В свое время появился в романе и чрезвычайно понравившийся моей матери староста Болконских в имении Богучарово, с пленившим ее наименованием Дронушка, Дрон. Ей это показалось очень близким к Андрею, а в уменьшительной, ласкательной форме и совсем однородным. С тех пор во всем родстве меня иначе уже и не звали. Приятно было матери и случайное совпадение моего имени-отчества с молодым Болконским. Но тут уж были лишь вполне беспочвенные, полусуеверные чаяния. Однако и они характеризовали, как интимно воспринималось все читаемое, как охотно переносилось многое из прочитанного в собственные настроения. Такими приблизительно путями избрано было мне имя, а затем и детское прозвище.
      Ценности, красоте и непременно национальности имен Лесков уделял не раз внимание и в печати [См.: напр., “Жития как литературный источник”. — “Новое время”, 1882, № 2323; “О русских именах”. — “Новости и биржевая газ.”, 1883, № 245; “Календарь графа Толстого”.— “Русское богатство”, 1887, № 2.]. По совету и указанию его, в исходящем потомстве появилось даже такое богатое исторически-русским звучанием имя, как Ярослав!
      Неблагозвучие имен вызывало в нем подчас курьезные взрывы негодования. Однажды А. Н. Толиверова-Пешкова, приглашая его на вечеринку, вздумала соблазнять тем, что у нее будет какой-то Феодосии Аполлосович. Лесков, отвечая на письмо, возмущенно завершал его: “Феодосии Аполлосович!.. Ведь это же ужасно!” [Письмо от 28 ноября 1888 г. — Пушкинский дом. ]
      Однако — к теме.
      Поселилась семья, или, как называл ее всегда за ее пуританизм сам Лесков, “святое семейство”, в не лишенном поэтической прелести, тихом уголке “столицы многошумной”, в самом конце широкой и малолюдной, тогда еще не бедной деревянными особнячками с садами, Фурштатской улицы, у самого Таврического сада. Воздух и солнце со всех сторон! Это являлось неотступным требованием моей матери.
      Сад любили все: матери он напоминал обильный зеленью Киев, особенно Печерск; отцу — родную Гостомлю, Панино, Орел и опять-таки “милый город” — Киев; старшие мальчики в густых зарослях его “гойцевали”, играли в казаки-разбойники; дочь (а попозже с нею и я) чинно гуляла с француженкой. По всему бесконечному его периметру шел широкий и довольно глубокий ров, в воде его водились “колючки”, ловля которых являлась тоже громадным развлечением для подростков. Из самой середины этого водяного рва высился тын из толстенных заостренных бревен. Подлинный стародавний крепостной палисад!
      Ни наша мать, да и никто еще тогда не думал, что и этот ров, и все пруды, и едва ползшие, тенистые и зацветшие садовые речки являлись, по позднейшему определению знаменитого Боткина, одним из петербургских очагов малярии. Лет через двадцать, в целях борьбы с нею, ров был засыпан, допотопный палисад заменен ныне стоящею чугунной оградой, пруды и речушки бетонированы.
      Значительная, по тогдашним способам сообщения, отдаленность от центра придавала месту полупровинциальный, даже несколько дремотный характер.
      Квартира попалась по тем временам отличная: весь верхний этаж хорошего трехэтажного дома. “Ходить по головам”, чего бы не потерпела мать, было некому. Было сухо, тепло, светло. Но планировка по старинке была нелепа: из шести комнат только один небольшой писательский кабинет, прямо из передней, окнами на тенистую, задумчивую “Тавриду”, был непроходной, обособленный. Коридоров тогдашние архитекторы не любили.
      По свидетельству Лескова, дом имел свое историческое прошлое считалось, что в первом этаже жил секундант Пушкина Данзас. Позже, в восьмидесятых годах, он принадлежал матери поэта Случевского [См.: “Случаи из русской демономании”. — “Новое время”, 1880, № 1552, или “Русские демономаны”. — “Русская рознь”. Спб., 1881, с. 274.].
      Прибавлю от себя: с 1866 по 1875 год в нем жил Лесков, а в начале 1900-х годов он перешел в собственность одного из сыновей знаменитого С. П. Боткина.
      Лесков, не без местного горделивства, любил оттенять еще и то, что через два-три дома, на углу Сергиевской (ныне ул. Чайковского) и Таврической (ныне Потемкинской) улиц жил до своей ссылки Сперанский.
      В глубине сада цепенел с темными окнами в пренебрежении и забвении, обширный дворец “великолепного князя Тавриды”. Перед его фасадом прошла, сравнительно новая, часть Шпалерной улицы (ныне улицы Воинова), отрезавшая всю дворцовую усадьбу от Невы, на которой в дни “светлейшего” имелась своя, дворцовая же, речная гавань для галер, буеров и шняв. Дальше в струнку вытянулись приземистые казарменные, длинные, охрой выкрашенные флигеля “павловской стройки” с не всем понятными белыми восьмиконечными “мальтийскими” крестами на фронтонах. Это были здания, сооруженные новым гроссмейстером ордена Иоаннитов для приюта изгнанных Наполеоном с острова Мальты родосских рыцарей. И, наконец, вдали — высился растреллиевский красавец — Смольный!
      Кругом история, предания, образы, картины…
      Отца они волновали. Мать поначалу занимали.
      Захваченная бурным круговоротом литературных и общественных вопросов, она приучала себя к во всем новой, ключом кипевшей петербургской жизни, к напряженности ее пульса. Поражали личные отношения, полные неискренности, недоброжелательства, вероломства. Ошеломила неисчислимость писательских испытаний и “терзательств”, тяжело сказывавшихся на всех видах быта.
      Воочию, шаг за шагом, Петербург открывался во многом не тем, чем мнился в тихом Киеве…

ГЛАВА 4. НА ФУРШТАТСКОЙ

      Квартира у “Тавриды” выдалась на славу, слов нет! Да вот домовладелец попался аспид. Схватки с ним шли, по самым вздорным поводам, одна за другой.
      “Милостивый государь, Александр Тихонович, — пишет раз ему мой отец. — Сегодня, собираясь ехать в Москву, я хватился моей бумаги, и тут оказалось, что она у вас. — С какой это, милостивый государь, стати? Что я ваш дворник, слуга или рабочий? Как вы могли себе это дозволить? — Сейчас прошу прислать мне мой паспорт. Н. Лесков”.
      Подьячески настроенный самодур вместо извинения огрызается: “Милостивый государь, Николай Семенович. Пачпорты всех живущих в моем доме хранятся у меня, и если кому представится надобность в паспорте тот просит, учтиво разумеется, возвратить и тотчас же получает, с распиской в домовой книге, на тот конец, что в случае потери паспорта не думать, что он остался у хозяина. Паспорт ваш я вам возвращаю, в получении оного прошу расписаться, а на будущее время покорнейше прошу не дозволять себе делать мне дерзкие и неуместные вопросы и приказаний мне не отдавать”. Подпись.
      Письмо безотлагательно возвращается его автору с надписанием: “Я вам, милостивый государь, делаю замечания, на которые имею право. — Если вы ими оскорблены, мне будет очень интересно доказать вам, что вам не на что оскорбляться. Н. Лесков” [Вся переписка без дат, вероятно зимы 1867–1868 г. — Арх. А. Н. Лескова.].
      В другом случае выведенному из терпения неугомонностью придиры приходится писать: “Беспрерывные неприятности эти все мне самому столь надоели, да и столь мне несвойственны, что я вместо продолжения переговоров, которые ни к чему не ведут, желаю знать, что же вам угодно? Мы живем так, как вправе жить всякий, не навлекая на себя никаких претензий. Иначе мы жить не можем, и я не знаю, кто согласится жить, подчиняя себя в своей наискромнейшей жизни ежедневному контролю. Впрочем, это дело ваше. Угодно ли вам нарушить контракт? — Мы, несмотря на неудобную пору для перемены квартиры, не вынудим вас повторять нам об очистке вашего дома. — Более я, к сожалению моему, ничего сделать не могу. Ваш слуга Н. Лесков”.
      Ультиматум, угрожавший простоем квартиры пустой, вернее всего до осени, обуздал сутягу. Вскоре же он умер. С наследниками его создаются самые милые и прочно дружественные отношения.
      Литературные трудности несравнимо сложнее и неразрешимое. Как вспомнит через два десятка лет это время Лесков, его “топили”…
      Дух горит, жаждет творить или, по любимому Лесковым гоголевскому выражению, “совершать”! Замыслы велики, а хлеба ради приходится размениваться на пустяки, пробавляться газетною поденщиной с ее грошевым и крайне ненадежным заработком.
      Где же выход? Как добиться условий, в которых можно было бы в виде духовного отдыха — совершать! Поискать казенную службу с ее бесстрастной работой и верной оплаченностью? Пожалуй!
      Но, конечно, в сорок лет, с писательским именем, хотя бы и с жалким чином губернского секретаря, идти на чиновничью ежедневную высидку в канцелярии думать не приходится.
      Классический и сам уже изрядно чиновный поэт, А. Н. Майков делает некоторый как бы вспомоществовательный жест. 24 марта 1868 года он дает Лескову “паспорт” на соискание расположения Т. И. Филиппова, занимавшего тогда достаточно значительное положение в Управлении государственного контроля.
      “Г. Лесков, в литературе известный под именем Стебницкого, гроза нигилистов, предполагает во мне возможность открыть ему путь к вашему слуху. Не разуверял я его в противном потому, что сам питаю эту уверенность, вследствие чего и дан мною ему сей паспорт для свободного пропуска в вашу приемную” [Фаресов, с. 81–82; “Исторический вестник”, 1916, № 3, с. 787.].
      Существенного и тут ничего не выходит. “Терций” восхищается талантом нового знакомого и, может быть не без опасения именно таланта, не решается осложнять приятельские отношения отношениями служебными. Он возит к нам в дневные приезды какие-то по особому его рецепту изготовляемые “варенцы”, прослоенные подрумяненными пенками до самого дна глиняного горшка, умопомрачительные русские кулебяки, ржевские и белевские пастилы, а вечерами “сказителей” и “воплениц”, а пуще всего ведет нескончаемые разговоры на любезные его вкусам темы с увлекательным собеседником. Чего приятнее и осмотрительнее?
      Стихийно подготовляется становящееся неизбежным сближение с Катковым. Появляется в печати многозначительная статья Лескова “Большие брани” [“Биржевые ведомости”, 1869, № 153, 8 июня; “Вечерняя газ.”, 1869, № 126, 129, 11, 14 июня.]. Автор ее впервые являет себя апологетом школьного классицизма, внося в проповедь о последнем хорошо оцененную лепту.
      1869 и 1870 годы Лесков буквально на своих плечах несет бремя заполнения трубниковских “Биржевых ведомостей”, а попутно и его же “Вечерней газеты”, оживляя оба эти издания своими интересными статьями. Хозяин охотно печатает в обеих своих газетах все, что дает ему его даровитый и острый сотрудник, и еще более охотно не платит ему сплошь и рядом гонорара ни по одной из них. Это создает неисчислимые денежные затруднения, хорошо изматывающие нервы.
      Исподволь начинается работа у Каткова. После усовской “Северной пчелы”, трубниковских “Биржевых ведомостей” и богушевичевской “Литературной библиотеки” здесь с гонораром дело поставлено надежно. Сперва идут никому не обидные историко-жанровые “Плодомасовские карлики” [“Русский вестник”, 1869, № 2.], а затем пишется для него и последний “отомщевательный” роман — “На ножах” [Там же, 1870, № 10–12; 1871, № 1–8, 10.].
      Отвержение Лескова прогрессивным лагерем неумолимо нарастает. Работать приходится не там, где хотелось бы, а где так или иначе привечают.
      Интимная жизнь пока сравнительно лучше, но и на ней все эти незадачи отражаются.
      Знакомственный круг все еще держится преимущественно почвенно-наследственный: орловско-пензенски-киевский. Только что перешедшая из Киева на Александрийскую сцену бойкая опереточно-водевильно-комедийная актриса М. П. Лелева, рожденная Лилиенфельд, с мужем Ф. А. Юрковским, режиссером “Александринки”, по сцене Федоровым; В. Г. Авсеенко с женою, теткою “Сени” Надсона; пензенские супруги Е. Ф. Зарин и Е. И. Зарина-Новикова, скончавшаяся ста четырех лет, в 1940 году.
      Последние состояли тогда в особых друзьях. Жили они против нас, на Фурштатской же. Цела фотографическая карточка Лескова, которую он подарил не оказавшемуся прочным другу с редкостно трогательною надписью: “Ефиму Федоровичу Зарину, человеку, которого более всех присных и знаемых возлюбила душа моя. Н. Лесков. 2. XI—66 г. Спб.” [ЦГЛА.].
      К середине семидесятых годов на почве резкого расхождения во взглядах менялись и отношения. Много лет спустя, когда молодой Андрей Ефимович Зарин, начал писать, Лесков как-то коротко бросил: “Он, видать, начинает там, где отец его кончил. Доспеет!” Личные встречи давно отошли в прошлое.
      Екатерина Ивановна, уже старухой и вдовой, изредка захаживала к Лескову “за советом”.
      В мое посещение ее в 1934 году, в г. Пушкине (тогда Детское село), она рассказала мне, как мой отец, в девяностых уже годах, пробежав какой-то ее рассказ, сказал: “Задумано хорошо и интересно, но подано ниже замысла. Многое остается в тени, неясным. Точно при закрытых ставнях происходит. Откройте окна! Осветите все действие, всю картину, лица! Покажите яснее характеры! Меньше разговоров! Больше движения! Иначе нет образов, фигур, картин, а с тем и впечатлений! Окна, окна настежь!”
      Тут же она вспоминала, как непривычны и тягостны были моей матери перебои в денежных поступлениях, случавшихся иногда по неисправности арендатора ее киевских домов и всего чаще издательств, журналов или газет, в которых работал мой отец. Ей все это было слишком неожиданно и, при большой семье, мучительно.
      В оставленных ею воспоминаниях она пишет о моей матери: “Екатерина Степановна была поразительной красоты: выше среднего роста брюнетка, с большими, выразительными серыми глазами, очень грациозная и элегантная… Надо сказать, что и Николай Семенович в то время был очень красив. Это была замечательно красивая парочка, обращающая вообще на себя внимание” [“Воспоминания Е. И. Зариной-Новиковой”, ч. III, гл. 3. — Пушкинский дом.].
      За Зариным Лесков числил большой заслугой разоблачение в молодости, в корреспонденциях, бесчисленных гнусностей пензенского губернатора А. А. Панчулидзева и достойного его сподвижника, пензенского губернского предводителя дворянства А. А. Арапова. Зарины упоминаются или подразумеваются не один раз в лесковских статьях и рассказах [См.: “Биржевые ведомости”, 1869, №№ 263, 333; “Мелочи архиерейской жизни”. Собр. соч., т. XXXVI, 1902–1903, с. 5–8; “Умершее сословие”. — Там же, т. XX; “Белый орел”. — Там же, т. XIV, гл. 3.].
      От орловских корней продолжаются в Петербурге отношения с Н. М. Фумели, юристом, являвшимся поверенным Лескова в его тяжбе с В. В. Кашпиревым из-за “Божедомов”, и с мировым судьею П. Н. Анцыферовым, товарищем писателя по Орловской гимназии [См.: “Дворянский бунт в Добрынском приходе”, гл. 8 — “Исторический вестник”, 1881, № 2.].
      Новых, чисто столичных знакомых сейчас еще маловато.
      В связи с постановкой “Расточителя” появились актеры: А. А. Нильский (Нилус), Н. Н. Зубов и другие.
      Сложилось почти сразу же доброе знакомство с целым выводком Дягилевых, имевших большой участок с изрядным домом на Фурштатской же, поближе к Литейной. Из этих домов приходило не мало любопытнейших новостей и ценной осведомленности о разнообразных светских и политических событиях.
      11 января 1872 года скончался сорокалетний Г. Д. Корибут, муж одной из Дягилевых.
      Не знаю почему, на Волково кладбище в день похорон взяли и меня. Это было мне совершенно внове. За припоздавшим невольно обедом, к которому прихватили кого-то с кладбища, стали сетовать — какое несчастье посетило бедную Марью Павловну.
      “Конечно, это горе, и большое, — сказал мой отец, — но у меня оно бледнеет перед тем, что все мы видели сегодня же, на том же Волковом, как перед нашими глазами в какой-то самый дальний его “разряд” пронесли убогий гроб какого-то армейского штабс-капитана, а за этим гробом шла в вытертом пальто вдова, ведя за руки четверых бедно одетых “обер-офицерских” сирот, которые через день-два, может быть, останутся без хлеба и даже без крова! Мария Павловна как-никак вернулась сейчас в свою просторную квартиру, в свой собственный наследственный дом и знает, что и дети ее и сама она кругом обеспечены, на весь век сыты! А куда и к чему повела, поди пешком, своих четверых ребят эта армейская офицерша! Ужас подумать!.. Она стоит передо мной, окруженная держащимися за нее детьми, они не выходят из памяти, они жгут эту память… И сколько такого горя, неотступного и неумолимого! Нищета на долгие, беспросветные годы, нужда во всем — и ниоткуда никакой помощи, кроме грошового пособия на похороны, а дальше — как знаешь! Вот это — настоящее горе!..”
      Все удрученно затихли.
      Два месяца спустя Лесков писал А. Ф. Писемскому: “Бедняга Корибут таки не вылечился и умер, потеряв здравый рассудок. Врачи говорят какую-то нескладицу, а, кажется, сами во всем виноваты” [Письмо от 3 марта 1872 г. — “Новь”, 1895, № 9.].
      В конце того же года Лесков дарит стойко перенесшей свои испытания вдове экземпляр первого издания “Соборян” с полным дружественного участия автографом:
      “Уважаемой Марии Павловне Корибут от автора, преисполненного глубочайшего почтения к достоинству ее характера, не изменяющему ей в счастии и в несчастии. Н. Лесков. Рождество И. X. 1872” [ЦГЛА.].
      Лет через семь-восемь она вышла замуж за репетитора ее детей, чеха Луниака. Сильно охваченный уже церковным еретичеством, Лесков, не осудив движение ее сердца, желчно говорил: “Умная женщина, а вот, подите ж, не хватило мужества обойтись без пошлости! И что это всех их на один салтык, и барынь, как кухарок, непременно “подзакониться” нудит! Не могут без этого. Удивительно!” Не утерпел как-то дать и легкий “рикошет” по ее новому мужу [“Кадетский малолеток в старости” — “Исторический вестник”, 1885, № 4, с. 122 и др.].
      Дягилевы дали писателю порядочно материала для “Мелочей архиерейской жизни” и других очерков [Собр. соч., т. XXXV, 1902–1903, гл. 4 и 5. “Пермский откупщик” — отец всех четырех петербургских Дягилевых, ханжа и богомолец; офицер с ученым значком, по отчеству “Данилыч” — Корибут; веселый офицер, провожающий местного архиерея Неофита по Пермской губернии — Павел Павлович, рассказывавший Лескову, может быть, несколько бледнее, весь эпизод.].
      Мать моя очень дружила со скромной, образованной и премилой Е. С. Ивановой, державшей собственную школу на Фурштатской, в которой я постигал в свое время первую ученость. Невдолге после отъезда моего “дяди Васи” в Ташкент она получила место начальницы какого-то женского училища в Белозерске. Ее отъезд был большою потерей для моей матери, как, впрочем, и для всех нас, искренно любивших ее. По приятельству она не уклонялась иногда выполнять и переписную работу для моего отца, как, например, в период гонки романа “На ножах”.
      Слышал я, будто нередко посещал моего отца и прославленный Г. И. Семирадский, но сам свидетельствовать этого не могу. На моей памяти нашими частыми гостями были двое совсем невеликих художников.
      Один из них — Я. Л. Филатов — был воплощением любви к “чистому искусству”. Крошечный, слабогрудый, слегка заикающийся, люто бедствующий, но все еще необескураженный жизненными неудачами, “свободный художник второго”, а может быть, и “третьего класса”, как значилось в аттестате, полученном им при окончании Академии художеств. Полный надежд когда-нибудь что-то великое “скомпппонноввать”, жил убого, одними копиями. Трогательный, душою чистый, верящий, что в нем живет невежественно непризнанный гений, это был, пожалуй, по-своему лесковский “праведник”.
      Ходил он к нам с Девятой линии далекого Васильевского острова, конечно, пешком, в ветхом пальто, повязанный зимою не то большим шарфом, не то какою-то косынкой, зачастую неся жестоко парусивший на невских ветрах, рогатившийся в руках драгоценный “холст”.
      Всякое предложение, казавшееся ему замаскированным воспособлением, отвергал с восхитительною гордостью истинного Дон Кихота. Предпочитал всему бескорыстные длительные беседы об искусстве, о живописи, школах, перебирая с моим отцом, кажется, весь эрмитажный каталог А. И. Сомова, имевшийся в библиотеке Лескова с обильными пометками хозяина [Арх. А. Н. Лескова.].
      Так шло с ним несколько лет. Но вот в сатирическом очерке “Смех и горе” появляется чудаковатый и прекраснодушнейший становой в таком описании: “Сижу я однажды перед вечером у себя дома и вяжу, что ко мне на двор въехала пара лошадей в небольшом тарантасике и из него выходит очень небольшой человечек, совсем похожий с виду на художника: матовый, бледный брюнетик, с длинными черными прямыми волосами, с бородкой и с подвязанными черною косынкою ушами. Походка легкая и осторожная: совсем петербургская золотуха и мозоли, а глаза серые, большие, очень добрые и располагающие”.
      Портретно получалось что-то во многом схожее с Филатовым. Далее к этому святому “становому” применяются понятия — антик, философ, ничем не удовлетворяемый богослов, мыслитель и т. д. “Антиком” и “философом” не раз называли и Якова Львовича в беседах. И в конце концов говорится про него: “а ведь все же он человечишко!” [Очерк печатался в малозаметной московской газете “Современная летопись”, 1871, №№ 1–3, 8—16; Собр. соч., т. XV, 1902–1903, гл. 53–57, 66.]
      На несчастье, автор неосторожно дарит художнику экземпляр отдельного издания очерка. Дочитавшись не спеша до злокозненных глав, одаренный признает во внешнем облике станового себя как “натуру”. Прибежав с своего острова к Таврическому саду, художник молча проходит прямо в писательский кабинет, с небывалой твердостью требует объяснений и жестоко корит автора очерка за вероломное нарушение законов истинного дружества. Все попытки отца, как и подоспевшей ему на помощь матери моей, убедить обвинителя в совершенной безобидности для него в данном случае некоторого частичного внешнего сходства с выведенным в рассказе лицом — оказываются бесплодными. Обычно кроткий сердцем Филатов ожесточен и негодующе, даже устыжая писателя, покидает наш дом. И навсегда! Это было больно.
      Едва закрылась за ним дверь, мать моя круто переменила фронт на защиту Филатова и полное осуждение моего отца. “Бедный Яков Львович вправе был обидеться и наговорить все, что наговорил сейчас. Надо щадить самолюбие таких горьких неудачников”, — взволнованно говорила мать. Отец был удручен. Его не оправдал никто в доме, корили и многие знакомые. “Маленького художника”, как его всегда называли у нас, все любили и жалели, а потеря нами его всех огорчала.
      Пошли пространные беседы и обсуждения происшедшего. Некоторые находили, что беллетрист вправе писать с натуры, тем более не рисуя портрет во всем совпадении черт, свойств и жизненного положения художественного образа и “натуры”.
      Радуясь такой трактовке вопроса, Лесков удовлетворенно восклицал: “Напрасно обидевшегося Якова Львовича очень жаль, но прав все-таки не он, а я!”
      Помню, как отец мой приписывал этому же “маленькому художнику” такой рассказ об одном оригинальном приключении с ним в стенах Академии. “Сижу как-то и копирую марину. Дело идет к концу. И небо в свинцовых тучах, и бушующее море, и разбиваемый на рифах волнами корабль, и идущий от него к берегу спасательный бот — все верно, на месте и, кажется, неплохо. Не удаются только брызги на прибрежных скалах. Сажаю их точка в точку, как на оригинале, но там живут и блещут, а у меня мертвы. Сниму их мастихином и опять за то же и с тем же неуспехом. А сзади кто-то давно стал и стоит. Хоть бы ушел скорее. И снова вьюсь. “Не выхходдит?” — слышу за спиной. Этого только не хваттало, даже зло взяло. Однако, помня традиции, совладал с собой и, не оглядываясь, отвечаю — не выходит! “Да так никогда и не выйдет”. Ну, думаю, надо обернуться. Кто же это такой? Бритая губа и подбородок, бакенбарды, внушительный нос, совсем не артистическая, а чисто сановническая осанка. Неужели?..

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55