Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Глухая Мята

ModernLib.Net / Современная проза / Липатов Виль Владимирович / Глухая Мята - Чтение (стр. 2)
Автор: Липатов Виль Владимирович
Жанр: Современная проза

 

 


Быстро, стесняясь, рассказал он о солдатке Тасе, с которой познал первую томительную, стыдную и жалкую любовь.

– … Да многое повидал я… Жизнь в иных местах меня трактором переехала! – И пожалел, что сказал эту густую, жалостливую фразу, – показалась придуманной, неискренней, точно вычитанной из книги. Подумал: «Разве один я такой? Много людей покалечила война!»

– … Товарищи мои далеко пошли, Валентин Семенович. Сашка Егоров инженером работает, Костя Находкин – врач, а ведь никудышный мальчишка был. Кирюха! Сопливый такой!

Целый час слушал механик Федора и, когда он кончил, закурил новую папиросу, задумчиво, для самого себя, проговорил:

– Так и следовало думать… Все правильно!

С тех пор Федора, как железку к магниту, тянет к Валентину Семеновичу. Кажется ему, что у механика есть все то, чего не хватает ему, Федору, – воля, настойчивость, выдержка, знания. И оттого, что механик дружен с Федором, выделяет его, обидны придирки Семенова: бригадир точно срывает с Федора душевную человеческую оболочку, которой укутан он с тех пор, как разоткровенничался ветреной ночью. Каждый раз, когда Семенов выговаривает ему, Федор ловит на себе не то жалеющий, не то насмешливый взгляд Изюмина; но однажды он понял механика: вздернув губу, обнажив белые, ровные зубы, Изюмин точно приказал: «А ну, ответь ему как следует! Покажи себя, Федор! Ведь ты начинял порохом поленья!»

Это произошло сегодня, в лесосеке…

Эх, Семенов, Семенов!

Ворочается Федор, мается. Горло стискивает волна ненависти к бригадиру… Он засыпает в третьем часу. Снится Федору тротуар, на нем – рублевка, он хочет взять ее, но не может: рублевка, извиваясь, как змея, уползает, а из-за городьбы выглядывает ухмыляющаяся физиономия Семенова, издевается над Федором: «Получил, кирюха!» Потом лицо Семенова становится лицом Изюмина, и механик говорит: «Это не рублевка, это просто бумажка!» Федору делается весело, он забывает об уползающей бумажке, идет по тротуару дальше, ласково попрощавшись с Изюминым… По обе стороны тротуара громоздятся высокие, красивые дома, мелькают скверы; он идет быстрее и быстрее и слышит за спиной предостерегающий голос Изюмина: «Осторожнее, Федор, воздух нагреется от скорости, и ты сгоришь…» Но Федору тепло, уютно, и он не обращает внимания на предостережения механика и почти бежит. Затем он слышит далекий гром, видит вспышку молнии и, споткнувшись, летит вниз, в голубую, гремящую густотой пропасть. В ушах тонко свистит ветер…

4

– Федор, а Федор, вставай! Просыпайся, Федор!

Над Титовым, высокий как дом, стоит бригадир Семенов. Снизу голова бригадира кажется совсем маленькой, детской, а руки длинными, точно плети, а ноги еще длиннее – не ноги, а телеграфные столбы.

– Вставай, Титов! – сумрачно говорит Семенов и отходит от Федора, и Титов слышит громкий, раскатистый хохот лесозаготовителей. Он быстро оглядывается – люди смеются навзрыд и смотрят на него, на Титова, но он не может понять, в чем дело, почему они хохочут… Мелко подрагивая, смеется Петр Удочкин; Никита Федорович солидно оглаживает бороду, щурится, разводит руками; а Михаил Силантьев заливается на лавке – поднял ноги и от восторга сучит ими. Слева от Федора стоит умытый, подтянутый механик Изюмин и сдержанно, одними губами, улыбается.

– Что! – ошеломленно привстает Федор.

– Ничего! – отвечает издалека Семенов.

– Вот ты скажи, какая въедливая штука… – разводит руками Никита Федорович Борщев.

Федор рывком поднимается. Он не может смотреть на товарищей, по-бычьи наклоняет толстую шею и чувствует, как лицо, уши заливает жаркая волна румянца; знакомое ощущение дрожи в ногах, холодка под ложечкой охватывает его. Что случилось? Почему они хохочут над ним? Предположения – одно другого нелепее – мелькают в голове, и он останавливается на одном: позорном. Федор бросает взгляд на постель, но ничего не видит – пелена застилает глаза, и от этого начинает мелко, судорожно подрагивать левое веко. С испугом, с замиранием сердца ждет Федор, как внутри порвется, обрушится что-то и тогда произойдет безобразное, страшное. Царапающий горло крик уже готов вырваться из груди, но он чувствует на плече тяжесть – это рука механика Изюмина.

– Спокойно, Федор! – Изюмин сильно сжимает плечо. – Спокойно! Ничего особого не случилось! Ты матерился во сне, вот и все… Нервишки, Федор, нервишки! Иди мойся.

Словно сквозь строй шагает Федор по комнате, а когда идет мимо бригадира Семенова, на скулах катаются, пухнут желваки.

– Такое дело, как говорится, с каждым может статься! – убедительно замечает Никита Федорович. – Это как пить дать!..

Лесозаготовители готовятся к выходу в лес – они сосредоточенны, деловиты, в движениях сдержанны и сноровисты; строго соблюдая очередь, подходят к умывальнику, фыркают, крепко трут лица, плечи, волосатые груди. Пока мужчины моются, Дарья Скороход накрывает стол. Она поднялась чуть свет, наварила чугун борща, зажарила картошку, достала из подполья соленые грибы, огурцы, помидоры. На деревянной подставке тускло маслянятся куски свиного сала. Алюминиевые чашки бренчат весело.

Причесавшись перед осколочком зеркала, лесозаготовители чинно садятся за стол.

После завтрака лесозаготовители сразу же выходят из барака. Они в кирзовых сапогах, замасленных телогрейках, высоких зимних шапках из собачины. Со спины только по росту можно отличить лесозаготовителей, и походка тоже одинаковая – медвежья, вразвалочку, плечи опущены под грузом топоров и пил, шаг не быстрый, но широкий, биркий, как говорят нарымчане.

Емкое слово – биркий. Так говорят о ягоде, крупной, удобной для сбора, – биркая ягода; так говорят о хорошо отточенном топоре – биркий, берет много; о скаредном, прижимистом человеке – биркий, все в дом тянет. Язык нарымчан плавен, нетороплив, широк и емок, как их походка бывалых охотников, рыбаков, ягодников. Непонятен порой язык нарымчан пришлым людям. «Выкуковала противень я, бабоньки!» – похваляется нарымская женщина вечером подругам, и трудно понять, что говорит она: «Выпросила противень». Через десяток слов опять бисером высыпает женщина: «И ведь до чего Дунька верещага, до чего взрачная! Улещивает ее, бабоньки, гладкомаз-то этот, гоношится вокруг!» И понимать ее надобно так: «До чего Дунька языкастая, до чего красивая! Уговаривает ее льстивый, вкрадчивый человек, вертится вокруг нее!»

До боли жалко, что в последние годы скудеет, линяет русский язык – железкой брякает в нем твердое канцелярское слово, булькает иностранный слог, запутанным переплетением коряжатся составные, вроде русские, а на слух иностранные слова – хлебозаготовки, сельхозотдел, стогометальный агрегат.

Бирко идут лесозаготовители.

Солнце еще не вставало, но по верхушкам сосен, желтые, бегут наперегонки блики, предвещая ранний и ясный восход… Она все-таки берет свое, поздняя и холодная нарымская весна! Ничего, что после двух теплых дней бушевали метели, падал сухой снег, ничего, что пуржило по-зимнему, – черный глазок обнажившейся земли с ожиданием смотрит в небо. Везде оставила след весна – на соснах, на снегу, на осевших взгорках. И уж не может зима перебить солодкий, настоявшийся на разогревшемся иглопаде дух весны – поднимается от земли, кружит голову. С праздничным звоном падают, разбиваются вдребезги о твердую землю стеклянные сосульки и звучат долго… Мартовский весенний день рождается в Глухой Мяте.

Проверещала, пробалабонила сорока, и лесозаговители рассмеялись – болтливая птица предупреждала о появлении людей холодные, застывшие тракторы… Машины стоят на заснеженной поляне, печально сутулятся горбатинами погрузочных щитов. Косолапые гусеницы виновато подобраны: вот, дескать, молчим, извините! Одиноки, заброшены машины – ждут не дождутся прихода людей, чтобы ожить, потеплеть, и люди ускоряют шаги, на ходу скидывают телогрейки и тоже виновато спешат к тракторам – вот, дескать, спали, отдыхали, извиняйте! Но только двух человек близко подпускают машины – Георгия Ракова и Федора Титова. От этого они важничают, суровеют, не идут, а торопливо вышагивают – нет, бегут! – отдаленные от товарищей молчаливой привязанностью тракторов. Машины перед ними охотно открывают двери кабин, капоты, полные доверчивости обнажаются – знаем вас, помним, уверены, что нежны, чутки ваши руки! Смело, без колебаний, как опытные хирурги в человеческую грудь, забираются водители в тракторы, ощупывают переплеты кровеносных сосудов, клапанов, вторгаются в неразбериху разноцветных проводов-нервов. Замирают в ожидании пробуждения машины, потом, глотнув теплой воды, бензина, газа из бункеров, судорожно вздрагивают. Гулко раздаются первые такты, тайга торопливо повторяет их, возвратив эхом, дробит, но потом как-то сразу приносит издалека ровный, облегченный гул – машины работают на полном ходу, стараясь перегнать, перекричать друг друга повеселевшими голосами. Проверив моторы на больших оборотах, трактористы убавляют газ, и по тайге накатом разносится веселый лязг тракторных гусениц. Круто повернувшись на месте, как на поводу кони, машины рвутся в лесосеку. Ревут радостно. Четко, задиристо тракторам отвечает мотор передвижной электростанции.

Ввввв! – гудит он.

Проходит еще несколько секунд, наполненных перекликом моторов, как вдруг электростанция сникает, захлебывается, словно мотор подавился горючим и маслом, – это включают пилы вальщики леса Виктор Гав и Борис Бережков. Истошно кричат без нагрузки пилы; склонив головы, парни бестрепетно прислушиваются к их истерическому вою, крепкими руками сдерживают их, готовых вырваться, – проверяют на звук, – потом одновременно щелкают выключателями, и сразу легче становится дышать мотору станции Валентина Изюмина. Кинув пилы за спину, парни повертываются и быстро уходят на лесосеку. За ними черной змеей вьется, шуршит кабель, к которому они привязаны, как иголка к нитке. Тайга ветками сосен проглатывает их.

Рвется в лес трактор Федора Титова – подпрыгнув на пеньке, взревев, машина глухо урчит, торкочит гусеницами, лязгает металлом. Георгий Раков высовывается из кабины, следит за Федором. Свою машину он трогает осторожно, берет с места без рывка, точно не мотором, а медленно навалившимся на трактор телом.

На именных часах бригадира Григория Семенова восемь часов. Рабочий день в Глухой Мяте начался.

5

Выходя из барака, не заметили лесозаготовители, что Михаил Силантьев замешкался в дверях, остановившись на пороге, пробормотал вроде как бы растерянно: «Ах, черт возьми! Забыл!» Но Петру Удочкину, обернувшемуся к нему, что именно забыл – не сказал, а только подтолкнул Петра вперед – иди, мол, разберусь без тебя! Петр поспешил за товарищами, оглянулся еще раз, но задерживаться не стал, приметив, что Силантьев стоял на пороге, в той же позе, – забыл ведь! Вот, черт ее дери, забыл!

Выждав немного, Михаил Силантьев на цыпочках по шатким половицам проходит сени, тихо открывает дверь в барак. Непривычная тишина стынет здесь, а повар-уборщица Дарья Скороход, проводив лесозаготовителей, возится у плиты, гремит ухватами, сковородниками. Она маленькая, тоненькая, позади торчит коса – светлая и пушистая; лицо у Дарьи как кора молодой березки, а вместо точек на ней неяркие веснушки.

Словно охотник, выследивший косача, замирает на пороге Михаил Силантьев; тугое, как будто накачанное воздухом, лицо лоснится от пота, туловище наклонено вперед. Дарья не видит его – грохочет посудой, напевает под нос веселое, утреннее; тонкая, перехватистая в талии фигура покачивается в такт песне, руки обнажены по локоть и тоже – как кора молодой березки – белы и веснушчаты. Хороша фигура у Дарьи – в талии тонка, ноги длинные, темная короткая юбка сидит на ней ловко, без складок, а кирзовые маленькие сапоги, как влитые, обнимают выпуклые икры. Коленки у нее круглые, ровные и нисколько не выдаются, а даже вдавлены в тонкий переход от бедра к голени.

Силантьев стоит неподвижно, приподнявшись на носки, острым кончиком языка облизывает пересохшие губы, потом, видимо обдумав, делает шаг вперед.

– Ой, кто там! – резко оборачивается Дарья.

– Наше величество! – отвечает Силантьев, ничуть не смутившись.

– Ты чего вернулся, Миша? – вскидывает она ресницы и вдруг понимает все – по фигуре Силантьева, по тому, как он стоит, как облизывает пересохшие губы, – понимает Дарья причину, заставившую вернуться в барак Михаила.

Она замедленно поднимает руки к груди, стискивает пальцы, изогнувшись в талии, садится на табуретку. Обреченный, грустный вид у женщины. Она коротко, судорожно вздыхает, смотрит на пол, и кажется, что Дарья не в состоянии ни пошевелиться, ни встать. Косичка за спиной жалобно торчит.

– Тепло в бараке! – небрежно замечает Силантьев и подходит к женщине. Она поднимает голову, исподлобья смотрит на него, руки по-прежнему стиснуты на груди. «Вот, опять! О господи, когда это все кончится!» – говорит поза Дарьи. Но Силантьев вдруг стремительно наклоняется к ней, встает на колени, чтобы лицо женщины было на уровне его лица, прижимает ее к себе. Она не отбивается.

– Вот так-то! – удовлетворенно шепчет Силантьев и приникает к губам Дарьи. Они сухи, растресканы.

– Вот так-то, в таком разрезе! – оторвавшись от ее губ, снова весело говорит он.

Силантьев стоит на коленях, она сидит на табуретке, а их головы на одном уровне – Дарья маленькая, сухонькая, тонкая в кости, как девчонка. Рука Силантьева медленно скользит с плеча Дарьи, останавливается на груди, и в это время их взгляды встречаются.

– Ты чего, Дарья? – недоуменно спрашивает он. Светлые, вблизи совсем голубые глаза женщины смотрят на него обреченно, понимающе и в то же время сочувственно, словно ей до боли жалко Михаила. Плещется через край ее глаз бабья тоска, умудренность и еще что-то, непонятное ему, но тоже печальное, кричащее.

– Ты чего это? – недовольно вскидывается Силантьев и невольно расслабляет руки. Она как-то сжимается, увядает, морщинки на лице лежат сеткой. Дарья даже постарела, ей можно дать за тридцать, хотя всего двадцать четыре. Руки на груди стиснуты крестом.

– Ой, Миша, Миша! – еле слышно произносит женщина.

– Чего ты!

– Ой, Миша, Миша!

– Да брось ты! – Силантьев снова приклоняется к ней, обнимает рукой за талию и хочет привлечь к себе, но чувствует, что от его прикосновения она так сильно вздрагивает, точно его рука ледяная, а вздрогнув, съеживается в комочек и с тем же обреченным видом, как и раньше, ждет дальнейшего – маленькая, тоненькая, хрупкая.

– Вот черт! – сердится Силантьев, отшатываясь от нее: глаза Дарьи по-прежнему жалеют, печалятся.

– Все вы, мужики, одинаковые! – кому-то, не Силантьеву, а другому человеку, говорит Дарья. – Ах, Миша, Миша!

Он насмешливо хмыкает, но ничего не говорит: ему кажется, что взгляд Дарьи связал его по рукам и ногам.

– Ой, Миша, Миша! – вздыхает Дарья и вдруг кладет руку на его голову и нежно, осторожно перебирает жесткие, суховатые волосы. – Не надо, Миша, обижать меня… Одна я, одинокая! Не надо, Миша!

У нее легкая, точно воздушная рука, но Силантьев почему-то пригибается под её тяжестью, втягивает шею.

– Не надо… Если бы промеж нами была любовь, тогда другое дело… А ведь нет любви, Миша… – Она наклоняется к нему, гладит по голове, и, когда их глаза опять встречаются, дикая, невозможная мысль пронзает его: «У нее глаза ровно у матери!» Он замирает, прислушивается к тому, что делается в груди, – от голоса женщины, от тепла ее руки сладкий туман обволакивает его, и опять вспыхивает невозможная мысль: «Ровно мать она!»

– Да брось ты! – неожиданно для себя вскрикивает Силантьев. – Чего ты меня как телка гладишь!

– Ой, что ты, Миша! – пугается Дарья, отдергивая руку.

– Чумная ты какая-то! – говорит ей Силантьев и встает на ноги, а она все еще испуганно глядит на него, стиснув руки. Силантьев не знает, что делать, и, чтобы прошла сковывающая неловкость, гулко хлопает себя по карманам, отыскивая спички. Папироса уже торчит во рту, хотя он не заметил, когда достал ее.

– Я пойду! – прикурив, решает он и выходит из барака.

Лицо горит. Силантьев сжимает щеки руками, сгибается, чтобы отхлынула кровь. Он долго стоит на месте, словно забыл, куда идти – направо или налево.

6

Георгий Раков – знатный человек.

Четыре года назад на первой странице областной газеты появился большой портрет Ракова, ниже – рассказ о нем, а позднее была вылущена массовым тиражом листовка, и в ней тоже – портрет, рассказ о Ракове, внизу – призыв: «Товарищи лесозаготовители, равняйтесь на передовика лесозаготовок, знатного тракториста нашей области Георгия Филимоновича Ракова!» В листовке говорилось о том, что Георгий Раков в четыре раза перекрыл межремонтный пробег машины, обучил специальности тракториста девять человек, за время работы в Зачулымском леспромхозе вывез столько леса, что его хватило бы на постройку небольшого города, и за одиннадцать лет ни разу не опоздал в лесосеку. Словоохотливо и бойко рассказывал корреспондент; стараясь оживить материал, писал так: «Это человек небольшого роста, широкий в плечах, скромный на вид. У него высокий лоб, рабочие руки с въевшейся в них смазкой…»

Как радиоволна, разлилась слава Георгия Ракова по области: в конторах леспромхозов, в будках передвижных электростанций, просто на соснах и заборах – везде висели голубые плакаты с его портретом; заходил ли Георгий в контору, отдыхал ли на лесосеке, шел ли по поселку, танцевал ли в клубе – всюду видел свое лицо. От души постарался фотограф: писаным красавцем с гордо поднятым подбородком и орлиным, надменным взглядом сидел на плакате Раков, похожий на знаменитого артиста с рекламной фотографии.

Наедине с собой, втайне от друзей удивлялся Георгий волшебству фотокорреспондента: куда исчезла рыжая щетина, торчащие репродукторами уши? Как удалось областному товарищу сделать их маленькими и аккуратными, словно у девицы? Глядел на свой портрет Георгий Раков, и сомнение брало – он ли это, не ошибка ли? Может быть, спутал областной корреспондент, посадил на голубой плакат другого человека? Рассказывали, что и не такие случаи бывали в газете, – однажды поместили фотографию доярки, стоящей возле коровы, а внизу написали: «Строительство водонапорной башни в с. Напас».

Сомневался в истинности собственного портрета Георгий Раков и от этого, видимо, стал сомневаться и в том, что рассказывал о нем корреспондент. За одиннадцать лет работы Раков ни разу не опоздал в лесосеку, писал товарищ, а Георгий точно помнил, что в 1956 году на полчаса опоздал; корреспондент называл цифру – девять человек обучил Георгий, а он думал – не меньше ли, так как точно не помнил…

Сомнение брало тракториста: подрисовали его дела, как портрет на синем плакате. Спервоначалу, на заре разлетной славы, не мог людям смотреть в глаза – казалось ему, что они думают то же самое, что и он; а когда выбирали в президиум, забивался в уголок, подальше от портрета, висящего над сценой, чтобы не могли люди сравнивать их и посмеиваться броской несхожести Ракова и его фотографии.

Через день стал бриться Георгий, чтобы хоть немножко походить на синий портрет; потом завел толстую общую тетрадь, автоматическую ручку и стал записывать, сколько отработал на машине без ремонта, сколько подтрелевал леса, сколько ребят обучил сложному мастерству; и со временем убедился Раков, что не набрехал корреспондент – он действительно работал хорошо. Это принесло успокоение: при встрече с товарищами не избегал прямого взгляда, обилия синих портретов не смущался и к тому времени, когда облиняла на них краска, когда дожди и время превратили портреты в клочки, хорошо вошел в роль передового, знатного человека. Частое бритье, стремление походить на того Ракова, что глядел со стен, не прошли даром – стал походить на портрет: так же высоко и гордо задирал подбородок, покровительственно, надменно щурил глаза. Уши теперь не походили на громкоговорители – пополнел лицом Раков.

Совсем таким же, как на портрете, стал он.

На втором году славы Георгий женился и тоже долго не верил, что это случилось, – неприступной красавицей была раньше Лена Стамесова, самая завидная невеста в поселке. Долго сомневался он, хотя Лена пошла за него с охотой. Верной, домовитой женой стала она, но он все-таки иногда косился на нее – да так ли это: брало сомнение – действительно ли похож на синий портрет? Успокоение пришло вместе с маленьким попискивающим комочком – сыном Мишкой, а год спустя дочерью Еленой. Как помидор солнцем, налился Раков верой в правильность своей жизни, уверенностью; стал чаще думать о жизни, о товарищах, о той перемене, которая произошла в нем. Понимал Георгий: славу, жену-красавицу, крестовый дом под железной крышей, десять тысяч на книжке дал ему немудреный старенький трактор КТ-12. Он пуще прежнего холил машину, обхаживал и берег.

Надменная, гордая поза стала привычной Ракову, как ватник и кирзовые сапоги…

* * *

Георгий ведет машину по кочкастому узкому волоку. Ругается – плохо вычищен волок, и поэтому машина металлически крякает, жалуется на дорогу. Впереди, в рассветной тайге, качается сигнальный огонек титовского трактора – то припадет вниз на метр, то взлетит выше тонких елок; зло гонит машину Федор, рывками, словно пинает ее ногой, нажимающей акселератор.

Георгий вылезает из кабины, выбирая тропочку получше средь кочек и пней, заметенных снегом, вразвалочку идет к машине Титова.

– Почему рвешь машину? – тихо спрашивает Раков.

Титов молчит. Из-под высокой шапки крендельками лезут вьющиеся рыжие волосы, папироса переломлена в губах.

– Почему рвешь машину?

– Больше не буду, Гоша!

– Вернись, выбери тонкомерные хлысты!

– Ладно! – кивает Титов и прячется в кабину. Мотор машины чуть напрягается, позади струйкой бьется дымок выхлопа – трактор плавно трогается с места, но в это время по лесосеке разносится басовитый голос:

– Стой, Титов!

Из расщелины трелевочного волока выходит бригадир Григорий Семенов, спешит навстречу Титову. Их пути пересекутся на повороте волока в первую лесосеку, где вчера Федор оставил тонкомерные хлысты, но Семенов, видимо, думает, что трактор раньше проскочит сверток, и поэтому бежит:

– Стой!

Машина замирает.

«Сейчас схлестнутся!» – думает Георгий Раков и спешит к ним.

– Говоришь, хлысты надо выбрать! – Федор перекатывает папиросу из угла в угол губ, ухмыляется. – А если не схочу, тогда как?

– Выбери тонкомер, Титов!

– Погоди, Григорий Григорьевич! – торопливо говорит Раков. – Ты, Федор, поезжай своей дорогой!

Титов лязгает рычагами, сцеплением – машина рывком поворачивается, дергается, ошалело задрав мотор, точно с высокой горы, кидается вперед. Не по волоку, а по целине, по пням и сухостойным сосенкам ведет трактор Титов.

– Федор! – кричит Раков, но Титов не слышит его и все жмет и жмет ногой на газ, хрустит шестернями передач. В эту минуту Георгию кажется, что сквозь толстый металл блока видно, как слились в темную линию поршни, как шатуны мнут, терзают мягкую оболочку подшипников, как судорожно цепляются друг за друга шестерни дифера. Стонет, корчится двигатель, загнанный злой рукой Федора. Раков, срывается с места, через пни, сухостой, глубокий снег бежит к трактору, остановившись, поворачивается к нему лицом. Машина на предельной скорости приближается к нему; она сейчас катится под гору, и гусеницы слились в сплошную снежную полосу, а по бокам снег дыбится двумя фонтанами, и сухой, жесткий треск сливается с воем мотора – трактор ломает старые деревья, небольшие пни. Георгий крестом раскидывает руки, прищуривается, но стоит неподвижно, высоко вскинув голову. Титов затормаживает в метре от Георгия, но Раков все не двигается.

– Убавь газ, выключи сцепление!

Раков открывает дверь кабины, следит за тем, как Федор снимает ногу с акселератора, как хрумкает сцепление, и только после этого говорит:

– Жалко, что некем заменить! Тебя нужно снять с машины! Предупреждаю: если еще повторится это, сам поговорю с директором по радио!

Федор по-прежнему молчит, по он замечает, что бригадир Семенов торопливо идет к машине и просит Ракова:

– Пусти, Георгий!

Трактор уползает на волок. Раков и Семенов долго смотрят на уходящую машину. Бригадир жадно курит, глубоко затягивается дымом, а выпускает через ноздри, долго задерживая в легких. Он курит так, слоило боится, что папиросу отнимут. Раков недовольно косится на него:

– Куришь! Не выдержал!

– Курю, Георгий!

– Слабак! – говорит тракторист.

Тайга полнится светом, воздухом, лучи солнца, как в сито, просеиваются сквозь сосны; зеленой, яркой становится тайга, а снег на ветках – голубой снизу, синий посередине, розовый сверху – напитывается запахом весны.

Протяжный, зычный крик «Бойся!» несется по тайге. Кричащий тянет последние буквы; оборвав, начинает опять и поет еще протяжнее. Это кричит вальщик леса Борис Бережков. Солнцу, тайге, всему миру с вызовом кричит юноша: «Бойся!» – предупреждая, что через мгновение вздрогнет земля от тяжелого и хрусткого удара подрезанной Борисом сосны. Припадет дерево к земле, и долго-долго будет стонать, перекатываясь, эхо.

– Бойся!

Кричит юноша, и в крике – смелое предупреждение миру: уважай Бориса Бережкова! Крепки его мускулы, остры глаза, сердце как мотор трактора – быстро гонит оно кровь по толстым, здоровым артериям, напитывает каждую клеточку тела здоровьем, энергией. Уважай, земля, Бориса Бережкова! Не отдашь сама – руками, молодым умом возьмет то, что даровано человеку на земле. Уважай, земля! Такими же руками, как у него, заброшен с твоей груди кусочек металла на Луну.

– Бойся!

За городьбой сосняка все выше и выше лезет солнце. Желтые полосы, квадраты, круги заплатками ложатся на чистый снег. Трактор Георгия Ракова рвется к многоводью солнечных лучей, повстречавшись с ними, заливается светом от гусениц до крыши кабины. Фары озорно подмигивают клетчатыми, как у стрекозы, глазами. Праздничное ликование переполняет водителя.

– Готовьсь! – отвечает он на призывный крик Бережкова.

Из переплетения густых ветвей выскакивает Борис. Канатоходцем, балансируя руками, бежит по сосновому стволу, повисшему высоко над землей; сияет, хохочет, машет руками. Совсем молод он – мальчишка мальчишкой.

– Молодец, Борис! – кричит ему Раков и колобком выкатывается из кабины.

Не только Бориса хвалит он за силу и ловкость, за улыбку, а и себя, счастливого погожим утром, работой, солнцем. Слышится в крике тракториста: «Молодец, Борис!» – «Я тоже молодец! Разве не видишь, как я ловко выбрался из кабины, как бросился к соснам, как проворен и силен!»

– Чокеруем!

Сильными руками в брезентовых рукавицах они распутывают склубившийся колкий трос, потом, приглядевшись в неразберихе веток, стволов, пней, ныряют в колючие иглы, накидывают петли-удавки на горловины сосен. Лабиринтно сложна чокеровка тракторного воза, неопытный человек и за час не разберется, где и за что цеплять тросы, но Борис Бережков и Георгий Раков понаторели – пяти минут не проходит, как весело обмениваются они:

– Готов?

– Готов!

Раков вскакивает в кабину; мотор машины набирается силы, упорства, тросы звенят, со свистом вырываются из веток и натягиваются лучами. Барабан тракторной лебедки грохочет – машина, не двигаясь, наваливает воз на горбатину погрузочного щита. Крепко держатся сосны за землю, цепляются растопыренными ветвями за бугорки, за подрост, за каждую яминку. С болью отрываются сосны от родного места, а трактор дыбится разъяренным скакуном. Наткнувшись на пологую площадку щита, хлысты тягостно долго лезут на него, трещат, но вдруг раздается металлический удар – щит падает на упоры. Со стороны трактор похож на низкорослого человека, забросившего за спину связку хвороста; звяк железа напоминает облегченный вздох. Присмиревшие, с обломанными ветвями, лежат сосны на сутулине трактора. Позади машины пустота – перемешанный снег, изорванная, искореженная земля.

– Тяни! – машет рукавицей Борис.

Трудолюбивым муравьем с закинутым на спину возом пробирается трактор по широкому, обрызганному солнечными пятнами волоку, гусеницы швыряют ошмотья снега, цепляются за землю. К нетерпеливо ожидающим пилам раскряжевщиков ведет машину тракторист…

– Принимай! – зычно кричит он Михаилу Силантьеву. И в голосе – радость.

Знатный человек Георгий Раков.

7

Михаил Силантьев в очередь с Никитой Федоровичем раскряжевывают хлысты – день он, день старик. Обязанности раскряжевщика несложны: распилить хлысты, измерив их длинной палкой с зарубками, чтобы получились бревна разных сортов. В Глухой Мяте заготавливают пиловочник, стройлес, шпальник и рудничную стойку, но самая ценная древесина – судострой.

Это – выгодный сортимент для предприятия и для раскряжевщика: моторист пилы получает зарплату с выработки, но главное для него – дать хорошую древесину. Он получит больше денег, если из хлыста выберет дорогие сортименты.

Раскряжевщик должен быть знатоком древесины.

Михаил Силантьев хорошо знает сортименты, но в тот день, когда работает Никита Федорович, судострой как будто попадается чаще, и в штабель по покотам то и дело катятся ровные, прямослойные бревна. Никита Федорович иногда на десять, а то и на пятнадцать рублей зарабатывает больше, чем Михаил.

Силантьев любит и умеет зарабатывать деньги, ревнив к тем, кто получает больше.

«Деньги не грибы – растут и зимой!» – говорит он бригадиру и ежедневно требует, чтобы Семенов подсчитывал выработку. Самая дорогая – с золотым обрезом, мраморной обложкой – записная книжка в Глухой Мяте принадлежит Михаилу: в нее он записывает заработок. Он не скрывает этого, говорит откровенно: «Меня не обманешь! Ночью разбуди – скажу, сколько заработал!»

Суммы меньше ста рублей Михаил считает на бутылки водки, а меньше двадцати пяти рублей – на граммы.

«Сегодня на две банки закалымил!» – хвалится он, подразумевая, что ему причитается получить пятьдесят рублей, так как полбутылка водки стоит двадцать пять рублей двадцать копеек. «Это разве деньги – на СПГ с прицепом не хватит!» – презрительно бросает он, и товарищи понимают, что у Силантьева нет и десятки, ибо СПГ – сто пятьдесят граммов водки – стоит семь рублей двадцать копеек, а прицеп – кружка пива – два рубля сорок копеек.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13