Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Глухая Мята

ModernLib.Net / Современная проза / Липатов Виль Владимирович / Глухая Мята - Чтение (стр. 3)
Автор: Липатов Виль Владимирович
Жанр: Современная проза

 

 


Суммы больше ста рублей Силантьев считает на железнодорожные билеты: «Хреновина, а не деньги – до Омска не доедешь!» Железнодорожные тарифы он знает наизусть и помнит, сколько стоит билет от Владивостока до Хабаровска или от Новосибирска до мало кому известной станции Сковородино.

Злой до заработков мужик Михаил Силантьев.

Досада берет его, что Никита Федорович получает больше за тот же труд, что и он. Поэтому Михаил два вечера подряд читал книжку «Деловые сортименты», выпрошенную у бригадира, записывал в блокнот стандарты и ругался на чем свет стоит – автор книгу написал так, что язык скручивался фитилем, когда Силантьев вслух читал: «В целях неоставления на лесосеке ценных сортиментов и обеспечения транспортировки лиственных пород древесины по обоюдному договору со сплавными предприятиями…» Однако книжонка помогла мало – на третий день, работая по ее рекомендации, Силантьев отстал от Борщева на двенадцать рублей. Он вернул «Деловые сортименты» бригадиру, сказав: «Без штанов останешься с этой штукой!»

Силантьев любит кино.

Прежде чем наниматься на работу, он дотошно выспрашивает, сколько раз в месяц и новые ли демонстрируются картины, хороший ли звук и не получится ли так, как было на амурских промыслах, – картины гнали раз в месяц и до того старые, что он знал наизусть реплики героев. В Томской области Михаилу предлагали три леспромхоза, но он выбрал Зачулымский: в поселке была стационарная киноустановка. Михаил особенно любит три фильма – «Веселые ребята», «Волга-Волга» и «Карнавальная ночь». Он их готов смотреть сто раз.

Когда Силантьева назначили в Глухую Мяту, он заявил: «Не поеду!», а на вопрос «почему?» не ответил. Не признаваться же было, что ждет фильм «Верные друзья», который из-за переездов своевременно не посмотрел. Но директор Сутурмин, знающий Силантьева, спокойно подтянул счеты, погремел костяшками; прищурив одни глаз, сказал: «Две с половиной тысячи обеспечено! Впрочем, вы свободны – найдем другого человека!»

Две с половиной тысячи даже для Силантьева хороший заработок! Он примирительно улыбнулся Сутурмину, а Сутурмин – ему, и они так и расстались – с понимающей, сочувственной улыбкой.

И вот теперь Михаил кряжует хлысты в Глухой Мяте.

Привязанный кабелем к проволоке, висящей над эстакадой, ходит он по бревнам, то прикладывает мерную палку к хлыстам, то звенит пилой. Если посмотреть на него издалека, может показаться, что Силантьев делает городки и складывает их в «змейку» – трудную фигуру, на которую похож раскряжеванный хлыст. А если отойти еще дальше да к тому же забраться на сосну, то может показаться, что Силантьев вырезает не только городки, но и палки – это он выбирает из хлыстов длинномерные бревна судостроя, пиловочника, рудстойки. Прежде чем начать рез, Михаил окидывает бревна оценивающим взглядом, соображает, что можно взять, и только после этого набрасывает мерку.

Вот два хлыста. Из первого он вырезает долготье, дрова, а вот второй посложнее – в ровной, звонкой стволине не меньше двадцати метров, а сучки начинаются высоко, чуть ли не у самой макушки, и Михаил думает, что из нее выйдут два бревна судостроя. Он набрасывает палку – так и есть! Два толстых, кубометристых бревна может выпилить он, если комель свеж, если на нем нет напенной гнили – опасного порока древесины.

Взяв пилу наизготовку, как автомат, Михаил обходит хлыст со стороны комля, нагибается и видит желтую крестообразную трещинку, а вокруг нее – вялую, податливую на ощупь мякоть. Напенная гниль! Он шепотом ругается, но духа не теряет: от комля можно отвалить еще порядочный кусок дерева; не нарушив размеры бревен судостроя, можно сделать так называемую откомлевку. Щелкнув выключателем, он прижимает визжащую пилу к дереву, волнообразными движениями водит ее, и через полминуты комель отваливается. Михаил выглядывает на срез – гниль проникла далеко.

– Сволочь! – тихо ругает сосну Силантьев и настороженно смотрит на бригадира, работающего рядом электросучкорезкой.

Семенов увлечен – быстро переходит от хлыста к хлысту, инструмент в его руках поет почти без передыха, по проводу с воем и скрежетом катается кольцо, к которому привязан кабель сучкорезки. Ему некогда наблюдать за Силантьевым.

– Сволочь! – опять шепчет Силантьев, затем торопливо подходят к хлысту, кряжует его на два бревна судостроя и, когда бревна ударяются об эстакаду, скатывает их вниз, к Петру Удочкину.

Выражением лица, фигурой и движениями Михаил сейчас похож на мальчишку, за спиной матери ворующего конфеты из сахарницы с узким горлышком. Мальчишка уже просунул руку, зацепил пальцами порядочную жменю, но чувствует, что рука не лезет обратно. Он с трудом протискивает ее, замирая от страха, что мать обернется… Так и Силантьев – он катит бревно, а сам ногой прикрывает торец, чтобы Петр не заметил крестообразных полос. Силантьев норовит положить бревно так, чтобы оно уперлось гнилым концом в соседний штабель. Если это удастся, он на другом конце поставит свое клеймо – три палочки, и бригадир вечером сосчитает лишние кубометры судостроя, дорогого сортимента.

– Хочу помочь! – говорит Михаил Удочкину. – Тяжелое бревно – тебе одному не взять! – и радуется, что не Борщев, а Петр, доверчивый и простоватый человек, работает сейчас на штабелевке, – будь бы на его месте Никита Федорович, обман раскрылся бы еще до того, как старик увидел бы торец: бородатый черт гниль узнает нюхом, не заглядывая, по его выражению, под хвост бревну.

– Спасибо! – благодарит обрадованный вниманием Удочкин, помогая Силантьеву положить бревна так, как надо, – комлем к соседнему штабелю.

– Тебе спасибо! – с усмешкой отвечает Михаил, и его лицо теперь снова похоже на лицо мальчишки, который уже вытащил руку из горловины сахарницы, конфеты сунул в карман и старательно-честными глазами смотрит на мать, которая, удивившись нетребовательности сына, его покладистости при виде конфет, решает вознаградить выдержку: «Возьми, мой мальчик, несколько конфеток! Ты сегодня хорошо ведешь себя!» И он второй раз запускает пальцы в сахарницу.

Вернувшись на эстакаду, Силантьев сам себе подмигивает, напевает.

Он очень доволен собой, этот Михаил Силантьев!

8

От распределительного щитка передвижной электростанции в тайгу и на эстакаду тянутся черные змеи – кабели. Грозные смертельной силой электрического тока, они впиваются жадными ртами муфт в пилы, в сучкорезки. Кабели, точно паутины, опутывают лесосеку.

Двенадцать киловатт дает передвижная электростанция Валентина Семеновича Изюмина – вращает пильные цепи, диски сучкорезок, пилоточный станок, освещает ночью эстакаду. Без станции механика Изюмина в тайге люди немощны, как младенцы.

Механик Валентин Семенович Изюмин вот уже час кряду сидит на холодке, возле станции; согнув широкие плечи, читает книгу. Временами отрывается, внимательно оглядывает эстакаду, мельком прислушивается к тому, как на разные голоса – меняется нагрузка – поет мотор, и опять читает, углубленный.

Гремит эстакада.

Преувеличенно широкий, похожий на гардероб, идет по ней бригадир Семенов, в руках держит электросучкорезку – большой тяжести инструмент. Точно игрушечную лопаточку, вскидывает сучкорезку Семенов, жестом фокусника подбрасывает и на лету щелкает выключателем. Станция Валентина Изюмина сникает, захлебывается мотором, но рычажок автоматического регулятора шире открывает подачу горючего, и мотор поет по-прежнему четко. Семенов срезает большой сук – опилки летят веером, дерево тонко поет.

Механик наблюдает за бригадиром. Смотрит любопытно, пристально, с непонятной, легкой усмешкой; чем-то сейчас похож он на человека, рассматривающего хорошо знакомую машину, которая обнажила перед ним блестящие, запутанные внутренности. Все ясно ему – какая шестеренка за какую цепляется, как сопряжено движение рычагов, как снуют руки-поршни. До глубинных тонкостей, до последнего винтика понимает человек машину и снисходительно улыбается непонятливости других, для которых машина – лабиринт, тайна.

Словно рентгеном просвечен Семенов в глазах механика Изюмина; как солнечный луч призмой, разложил он бригадира на составные части, и никакой сложности но оказалось в нем, ничего неожиданного. Да и не семь цветов спектра, а всего три обнаружилось в Семенове. Легко и просто объясняет механик Изюмин бригадира: красный цвет – чувство долга, синий – непоколебимая уверенность в право на бригадирскую власть, зеленый – довольство жизнью, умение быть счастливым от малого. Прост, как грабли, бригадир Григорий Григорьевич Семенов для механика Изюмина. Стоит ему оторваться от книги, секунду понаблюдать за ним, как готово решение, написан рецепт. Точно гербовой печатью он прихлопывает диагноз: красный цвет – это бригадир, отказавшись от привилегии начальника, стал работать вместе со всеми; синий цвет – это Семенов приказывает Титову собрать хлысты; зеленый цвет – бригадир вдруг становится счастливым оттого, что проснулся на пять минут раньше будильника, который должен зазвенеть в половине седьмого.

Ясен как божий день бригадир Семенов механику Изюмину!

Не трудны механику и другие лесозаготовители.

Незримым ходом часовой стрелки крутится рабочий день в Глухой Мяте. На эстакаде – пятачке вылущенной тайги – веселое шевеленье, гром, смех; тилипает одинокий топор, горланит сучкорезка, с визгом струятся по проволоке привязанные за кольцо кабели. На кончике эстакады, на самом краешке пристроился Никита Федорович Борщев; одной рукой держит топор, другой – здоровенную балясину. Лоб у него собран гармошкой морщин, борода дыбом, левый глаз хитренько прищурен. Никита Федорович вытесывает покота для штабельщиков, а чтобы скучно не было, рассказывает случай из собственной, борщевской жизни.

– Спервоначалу Советской власти противобожеский лектор был куда угонистей… Тут уж, парень, палец в рот не клади! Откусит, как говорится, выплюнет, опять откусит, а снова не выплюнет, нет, не выплюнет! – самозабвенно крутит головой Никита Федорович. – Шустрый был лектор, занозистый. Вот такой случай был на моей жизни… Приносят однажды мужики старинную икону, кажут лектору и говорят: «Вот, гражданин лектор, этой иконе Егория Победоносца сто лет, а, гляди, блестит она, точно новая, – нет ни трещинки, ни царапинки! Объясни нам, как это может быть, если это не божья воля? В сельсовете, говорят, на стенку писанный красками портрет повешали, провисел он полгода и весь зажух, плесенью покрылся. Если не видели, гражданин лектор, можем вместе пройтиться!» – «Нет, – отвечает он, – видел и пройтиться не желаю, а вот икону с удовольствием посмотрю. Мне, говорит, этот богомаз старообрядческий прекрасно знаком, и даже знаю, что такими знатными красками пишет, что не только сто лет, а двести провисит икона!» Ну тут, конечным делом, заулыбались мужики. «Никакая это, хохочут, не краска, а святость иконы!..»

Никита Федорович широко размахивается – лопатки спадают под телогрейкой, – прицеливается и бьет топором по балясине так ловко, что сразу выпадает здоровенный клин. Потом оценивающе оглядывает покот, такой ровный, словно его рубанком выстрогал, и продолжает:

– Тут лектор как вроде бы обиделся, опечалился и жалобным голосом просит мужичков показать икону. «Я, говорит, может, и ошибаюсь, но будьте настолько вежливы, дайте мне ее в руках подержать!» Мужики посоветовались и дали иконку. Он сгреб рукой, на лик Егория даже и не посмотрел, а прямо хлесть на изнанку глазами. Посмотрел, улыбнулся скрытным манером и тихо так говорит: «Вы, мужики, дощечку с изнанки приподнимите да загляньте внутрь!..» Они сызнова, как говорится, посоветовались, зачем, дескать, лезть это в святую икону. Однако под дощечку полезли, потому как очень он их залюбопытил скрытной улыбкой… Ну, заглянули мужики под дощечку, а там вот что написано… Более тридцати лет прошло, а помню, что там старинными буквами было изображено… – Он вздымает в небо бороду, задумывается. – Такие слова там были… «Едет Егор во бою, на сером сидит коню, держит в руце копию, колет змия в жопию». Вот какие слова написал под дощечкой икономаз старинный… Мужички тут, конечным образом, заплевались. Им, парень, не по себе лекторова улыбка пришлась! – обратившись к Петру Удочкину, живо и задорно объясняет Никита Федорович и первым хохочет. – Улыбка им, как говорится, не понравилась… Хе-хе!

Смеясь, Никита Федорович широко разевает рот, откидывает назад туловище и надолго заливается неслышным, вздрагивающим – в горле клокочет и шипит – смехом. Ему, видимо, жарко, он стягивает шапку, обнажив лысую голову. Лесозаготовители, бросив работу, тоже смеются, и Никита Федорович замечает это – он хватается за топорище, прикрикивает на Петра Удочкина:

– Ты, парень, слушать слушай, а работать работай! – и ожесточенно машет топором.

Но работа у него сегодня такая простая и легкая, что Никита Федорович молчать не может: помахав топориком, снова собирает на лбу морщинки, делает многозначительное лицо:

– Не тот теперь лектор пошел! Недавно приезжал один из области, картинки на стенку навешал, лампочки позажигал и сытым голосом объясняет, что так, дескать, Земля вертится вокруг Солнца. Час целый объяснял, как она крутится. Ну, тут, конечным делом, поднимается Истигней Анисимов, дружок мой старинный, и спрашивает: «А скажи, товарищ лектор, вокруг чего Земля вертится ночью, когда Солнца нет?» Эх, как тут заржали мужики, аж клуб пошатнулся, а Истигней допекает его: «Мы, говорит, сорок лет назад узнали, что Земля вертится, ты, говорит, лучше, товарищ из городу, объясни нам, отчего моя внучка, уехавши к вам в область, в какую-то секту начала ходить и чуть не голая перед мужиками раздевалась. Спасибо, говорит, что я в прошлом годе в город наведался и дурь из нее ремнем выбил. И вот я спрашиваю, лектор, где ты прятался, когда она в секту шла? Ты, поди, лекцию читал…»

Тук, тук! – бьет дятлом в балясину топор Никиты Федоровича; как шарниры, ходят под телогрейкой лопатки; снова вырубив большой кусок сосны, строжает голосом, осанкой:

– Не туда гребут лектора! Лекция лекцией, а ты в нутро человека загляни! Лампочки зажигать – это полдела!

Бригадир Семенов проходит по эстакаде; остановившись рядом с Борщевым, наклоняется к нему, чтобы не слышали другие, шепчет на ухо:

– Вы извините, Никита Федорович, но мешаете работать. Вы человек опытный, умеете работать и говорить, а другие не могут.

– Ты не сомневайся! – поднимает на него светлые стариковские глаза Борщев. – Я замолчу. Ты не сомневайся! – горячо обещает он и мирно улыбается…

Мартовский погожий день стоит в Глухой Мяте. В безветрии застекленел воздух – ни марева, ни струйки не поднимается от неподвижной тайги, на снегу лежат резкие тени сосен, и от этого представляется, что на землю поставили рядком черные угольники. В стороне от трелевочных волоков снег глубок, тверд. Трудно идти в марте по снежной целине, а вальщики леса перепрыгивают с места на место белками, железная лопата и та туго вязнет в снегу.

Механик Изюмин приближается к комариному, заунывному визгу пил вальщиков, сделав еще шаг, замирает с поднятой ногой: по тому, как облегченно поет пила, узнает он, что сейчас сосна провиснет, наклонится и пойдет к земле. И действительно, слышится крик: «Бойся!», доносится треск, стон, гулко, точно в барабан, бьет дерево мерзлую землю. Соседние деревья трясут вершинами. Катится стоголосое эхо.

– Среднему образованию – салют! – шутливо приветствует механик Бережкова.

– Соответственно! – широко улыбается Борис. Между парнями и механиком незаметно установились несколько легкомысленные отношения вышучивания, дружеского розыгрыша, подтрунивания друг над другом. Изюмин был неистощим на шутки, на выдумки, на иронию. Они отвечали тем же.

– Продолжаете грабить русский лес? – осведомляется механик, усаживаясь на сосну. – Закуривайте, вы, систематически выполняющий и перевыполняющий производственные задания!

Бережков бросает работу, прислонив к дереву пилу, усаживается рядом с Изюминым, берет протянутую папиросу «Казбек» – механик курит дорогие папиросы.

– Был свидетелем любопытного рассказа Никиты Федоровича, – продолжает механик. – Вы знаете, Борис, старик ведет антирелигиозную пропаганду!

– Замечательный старик! – увлеченно отвечает Борис. – Красный партизан! О нем много писали в газетах, а в областном музее есть реликвия – винтовка Никиты Федоровича…

– О! – Изюмин округляет рот. – Не знал, что в Глухой Мяте водятся такие достопримечательности!.. Да, кстати, Борис, а зубры здесь не водятся?

– Зубров нет, – отвечает парень, улыбаясь.

– Жаль! Моя давнишняя мечта – встретиться с зубром. Впрочем, вы не в курсе дела – чем кончилось единоборство титанов: Федора и бригадира?

– Титов собрал тонкомер.

– Вот, вот! – театрально радостно подхватывает механик. – Так и должно быть, принцип единоначалия на производстве побеждает! Я доволен!

Бережков хохочет. Смешны не слова механика, а тон, которым произносятся они, и вид Изюмина: принципиально поджатые губы, вздернутые вверх брови, собранные на лбу морщины; вид у Изюмина канцелярско-бюрократический, а в голосе начальственная хриплость, назидательность.

– Ситуация! – печально вздыхает Изюмин. – Мне, признаться, больно было видеть разбитые надежды уважаемого бригадира! Вчера вечером я плакал крокодильими слезами!

– Почему?

– О вы, юноша, выполняющий и перевыполняющий производственные задания! Неужели вы слепы и глухи? – торжественно поднимает тонкий палец механик и вздергивает короткую верхнюю губу. – Неужели не поняли вы, что уважаемый бригадир Семенов теплил надежду на солидарность с ним зубров Глухой Мяты… Да, простите, зубры здесь, как вы заметили, не водятся…

– Совершенно правильно, не водятся… – весело подтверждает Бережков, чтобы механик не сбился с шутливого тона.

– Виноват… Так знайте, юноша! Бригадир надеялся, что все до единого грудью встанем на его защиту и возмущенной толпой навалимся на Феденьку Титова, совершившего преступление в виде оставленных тонкомерных хлыстов. Но увы! – Он тяжело вздыхает. Затем ловким щелчком выбрасывает папиросу, встает и напоследок театрально раскланивается. – Рак пятится назад, а щука тянет в море!.. – говорит он. – Трудитесь, юноша! Умножайте производственные достижения!

Сняв шапку, Изюмин машет ею, метет снег и пятится назад; красивое лицо механика ослепительно сверкает зубами… Красив он, ловок в движениях, одежду носит умело, а кирзовые сапоги на обтягивающих ногу галифе сидят без складки, а в поясе тонок, а в плечах широк… Борис провожает его взглядом, забыв стереть с лица радостную улыбку. Бережков молод, охотлив на шутку, открыт душой людям, всему радостному, что могут дать они. Ему хорошо, бездумно весело с механиком Изюминым.

9

– Я, как говорится, каждой дырке затычка! – говорит о себе Никита Федорович Борщев, признавая, – что нет в Глухой Мяте дел, которые не касались бы его. Никита Федорович сутками в беспрерывном движении: он вянет, бывает молчаливым и раздраженным, когда нечего делать; оживляется, веселеет, как только прикасается к работе. Никита Федорович – мастер на все руки, рабочий высокой квалификации. В Глухой Мяте он поочередно выполняет обязанности плотника, моториста сучкорезки, вальщика леса, раскряжевщика, штабелевщика, а когда заболел Изюмин, два дня работал механиком передвижной электростанции. Не было случая, чтобы Борщев сплоховал, подвел, не выполнил порученное дело. У него умные, ловкие руки, молодые глаза, хотя Никите Федоровичу двадцать шестого марта стукнуло семьдесят лет… В Глухой Мяте об этом узнали вечером, когда заработала портативная радиостанция и в динамике раздался голос старшей дочери Борщева, поздравляющей отца с днем рождения. Бригадир Семенов огорчился.

– Вы почему же не сказали, Никита Федорович?

– Без надобности! – отмахнулся Борщев. – В моем возрасте, парень, в день рождения надо не радоваться, а волком выть!

Однако «выть волком» не стал, а когда связь с леспромхозом внезапно прервалась, забыв о дне рождения, рассказал Удочкину о нескольких случаях из жизни, при которых вот так же прерывалась связь и от этого происходили невероятные вещи. Он умненько щурился, сучил шершавыми пальцами, оглушительно хлопал себя руками по коленкам. Потом Виктор и Борис заявили, что связи больше не будет, и Никита Федорович подсел к радиостанции, запрятав руки за спину, чтобы невзначай не прикоснуться к чему-нибудь; больше часа разглядывал ее, стараясь вникнуть в устройство. На лице старика стыло жгучее, детское любопытство.

– Не кумекаю! – сдался он. – Ум не проникает!

Зато в дела Глухой Мяты ум Никиты Федоровича проникает, и незаметно сложилось так, что бригадир в серьезных случаях обязательно советуется с Борщевым. Сегодня он предлагает ему:

– Пройдемтесь, Никита Федорович. Хочу семенник выбрать…

И вот они шагают вдоль лесосеки – высокий бригадир впереди, Борщев катышком – чуть сзади. Оба, сосредоточенные, считают шаги.

– Сто сорок! – останавливается Семенов.

– У меня, парнишша, сто шестьдесят, но дело не в этом, дело в другом – команда, что ли, была семенник оставлять или сам выдумал?

– Сам!

– Это, как говорится, правильно. Хоть и заливной, болящий лес, а ты – по-хозяйски, – одобрительно взмахивает светлыми ресничками Никита Федорович. – Поворачивай! Видишь сосну? Она и есть. Лучшего семенника сроду не найти. Шагай, Григорьевич!

Они идут к высокой, кронистой сосне – широкая в корню, расплывчатая посередине, тонкая вершиной, высится она посередь небольшой поляны. Крепкие корни – в две мужские руки – мощно и широко уходят в землю. До колен, до юбки кроны, дерево покрыто свежей корой – ни старческой черноты, ни трещин на ней; тонкая, как папиросная бумага, пленка покрывает ствол. Прижмешься к ней щекой – ласково – гладкая. В кроне дерева как в шатре – уютно и сумрачно.

Даже в июльский жаркий день, когда ни ветерка, ни струйки марева над тайгой, легко и плавно колеблются ветки сосен. От непрерывного шевеления их, от бега зеленой волны у человека, забравшегося на вершину дерева, кружится голова, сердце замирает – вершина раскачивается. Но если преодолеть страх, пообвыкнуть, то приходит такое чувство, какое, вероятно, испытывает птица: кажется человеку, что сосна плывет, рассекает волны зеленого моря, и нет конца этому движению, и нет конца ощущению полета под синим небом. Волнуется, струится зеленое море. Забывает человек о земле, скрытой ветвями, думается ему, что нет в мире ничего, кроме гудящей тайги.

По-другому человек понимает тайгу, если увидит ее с вершины высокой сосны. Поглядев на залитое солнцем зеленое море, напитавшись запахом верховых ветров, забывает он о сумрачных тенях, бродящих внизу, о ветрах, заплутавшихся среди сосен. На всю жизнь останется у человека воспоминание о тайге, как о море, пронизанном светом, навечно запомнится птичий полет над верхотинами сосен, и не останется в этих воспоминаниях места глухоямине низовой тайги.

Еле слышно шелестит иглами высокая сосна. Прислушивается к ее говору Никита Федорович, плохо гнущейся ладонью ласково проводит по гладкой стволине.

– Знатный семенник будет, Григорьевич! Сколько лет тебе, бригадир?

– Тридцать два.

– В самом соку, как говорится! Жить тебе да жить, парень, – задумчиво говорит Никита Федорович, а сам все поглаживает, улещивает жестяной ладонью дерево. – Вот, парень, тебе памятка! Дерево, оно – ты не смотри, что деревянное, – оно тебя запомнит!

Григорий понимает, что даже легкая усмешка неверия обидит старика, рассердит, – он согласно кивает, поддакивает, а сам чувствует приподнятость, торжественность момента.

– Дерево тоже животина. Всади ты в него попусту топор, заплачет горючими слезами! Вот так, Григорьевич, в таком разе…

Задорно, шумливо гудит сосна, точно понимает, что пощадили ее люди, оставили стоять на круглой поляне… Через день-два дойдут до нее упорные в стремлении вперед вальщики леса Виктор Гав и Борис Бережков, шагнут было к сосне и вдруг остановятся, увидев на нижней ветке белую тряпочку, привязанную бригадиром Семеновым. Белая тряпочка словно заколдует, загипнотизируют жадные зубья электрических пил – вальщик щелкнет выключателем, смолкнет пила.

– Семенник! – скажет Виктор.

– Семенник! – ответит Борис. И обойдут сосну стороной.

Будет сумрачно смотреть она, как валятся соседки, падают с шумом на землю. Просторный, но чужой мир будет открываться сосне. Покажется холм, совсем незнакомый, полузабытый, увиденный давным-давно, когда была маленькой; откроется ручей – веселый, журчащий; березовая роща, нарядная средь черных пней; и, может быть, совсем незнакомое высмотрит сосна – деревянную коробку барака.

Пройдет немного дней; привыкнув к широте мира, почувствует сосна одиночество, несколько долгих месяцев будет томиться, пока не придет время плодоносить. Нальется силой материнства, напитается соком, и полетят на землю семена. Будут их мыть дожди, покрывать снег, носить метели, но жизнь возьмет свое, и к тому времени, когда состарится сосна, буйные, молодые побеги нежного, частого подроста поднимутся окрест. Снова обретет соседей сосна, но радость будет недолгой: в один из ветреных осенних дней, когда земля гудит под напором ветра, качнет вдруг она маковкой, поникнет и мягко-мягко ляжет на землю…

– Расти! – говорит сосне Никита Федорович Борщев.

10

К часу дня Дарья Скороход привозит на лесосеку обед.

На санках – горшки, кастрюли, стопки чашек, и все это, чтобы не остыло, накрыто брезентом и двумя тулупами. Едва завидев в просвете заброшенного волока фигуру Дарьи, лесозаготовители дружно бросают работу, стряхивают усталость. Глохнет лесосека – стихают моторы, прерывается сырой, глуховатый стук дерева. Еще у волока, метрах в тридцати от навеса, Дарья кричит:

– Обед приехал!

Лесозаготовители с маху валятся на брезент, шумно рассаживаются, Федор Титов покрикивает:

– Гляди, ребята, Дарья сегодня веселая! Уж не по радио ли привет получила?

– Получила, получила! – отзывается Дарья. – Усаживайтесь теснее… Суп наваристый! Крупинка за крупинкой гоняется с хворостинкой! – сама над собой шутит она.

Лесозаготовители окружают брезент, садятся на корточки, по-восточному; последними из лесосеки прибегают Виктор и Борис, брякаются на землю. Чуть раньше пришел Михаил Силантьев, покосившись на Дарью, выбирает место подальше от нее. Дарья мельком оглядывает Силантьева, морщит нос и еще больше веселеет:

– Суп – щи, мясо не ищи!

Странной, неправдоподобной кажется группа людей, обедающих в холодный мартовский день среди снежной поляны под легким навесом из брезента. Кажется, что их нарочно, для смеху посадили тут, что вот-вот раздастся разумный, трезвый голос: «Довольно, братцы! Пошутили, и будет!» Но голос не раздается – всамделишны, реальны люди, обедающие мартовским холодным днем под открытым небом в Глухой Мяте, недалеко от шестидесятой параллели.

С аппетитом, хрустко едят они, не проливают ни капельки – сноровисто подставляют под ложки куски толстого хлеба, бережливо несут ко рту. Никита Федорович, прежде чем опустить ложку в густые щи, незаметно пошевелил пальцами вставную челюсть, проверил, готова ли она, а убедившись, что готова, глубоко запустил ложку в щи, поддел, сколько мог, и – к вставным зубам. Причмокнул губами – хорошо! – снова с четкостью машины потянулся к тарелке. Всевидящий Петр Удочкин, заметив, как Борщев пробовал челюсть, запламенел лицом, раздул щеки и замер в истоме, ожидая взрыва смеха, но поборол себя и осторожно, частями выдохнул воздух.

Федор Титов ест торопливо, нервно. Если Никита Федорович щи начинал хлебать с краешка тарелки, то Федор с размаху завязил ложку в середке, хватил мясо крепкими зубами и выплюнул в тарелку, подняв фонтанчик, – обжегся. Пока Федор кривился от боли, шепотом матерился, Борщев съел еще ложки три. Горький опыт ничему не научил Титова: сызнова хватил щи из сердцевины и сызнова обжегся.

– К дьяволу – обозлился Федор. – Вечно у тебя, Дарья, суп горячий!

Вяло, неохотно ест Петр Удочкин – то и дело останавливается, задумывается, разглядывает товарищей. Обед для него самое скучное, неинтересное время. Люди молчат, уставились в тарелки, на лицах никакого выражения, кроме голода, – неинтересны, нелюбопытны они во время обеда. Потому и скучает Удочкин. Поднесет ложку ко рту, поморщившись, проглотит щи, оглянется – на черноталине сидит сорока, качается вместе с веткой. «Голодная, наверно!» – соображает Удочкин, стараясь вспомнить, чем питается зимой птица, но не может и забывает о ней. Опять нехотя черпает суп, оглядывается – на него смотрит Дарья. Петр отвечает кивком головы: «Питаюсь! Такое уже время – обеденное, надо питаться!» Дарья тоже кивает: «Ешь на здоровье, Петя!» Удочкин продолжает тихонько размышлять: «Верно Федор заметил, веселая сегодня Дарья. С чего бы?»

Бригадир Григорий Семенов ест опрятно, солидно. Самую чуточку, малость себя отдает он еде, а большую часть вкладывает в мысли, в раздумывание о делах. Как и для Петра Удочкина, обед для него потерянное время, но совсем по другим причинам. Даже себе не признается Григорий Григорьевич, что боится. Вот уже месяц, с тех пор как пришли в Глухую Мяту, страх терзает бригадира. Он боится метелей, раннего разлива маленьких речушек, резкой оттепели, неисправности машин; опасается Григорий, что до весноводья не выберут лесозаготовители Глухую Мяту.

Прошлой ночью в тревожном забытьи приснилось ему, что мутная волна пришла в лесосеку, журчала в сосняке, шастала по эстакаде. Копошилась, злобно урчала небольшая речушка Коло-Юл, грозная и широкая во время разлива. Вода подползала к тракторам, лизала доски электростанции, ужалив холодом металл, набрасывалась еще яростнее. Оглянуться не успел Семенов – разливное море вокруг. Из курчавистой, яркой воды торчат опустевшие кабины машин, а на сосне сидит Федор Титов, скалится, паясничает: «Обделался, бригадир, опозорился!..» В холодном поту проснулся бригадир, ошалело замотал головой и теперь не помнит, во сне, наяву ли увидел злое, перекошенное гримасой лицо Титова. Так и не разобрал, а поутру, вспоминая сон, беспокоился еще пуще, раз десять за день хватал записную книжку, принимался подсчитывать кубометры.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13