Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Вороново Крыло

ModernLib.Net / Фэнтези / Марченко Андрей Михайлович / Вороново Крыло - Чтение (стр. 8)
Автор: Марченко Андрей Михайлович
Жанр: Фэнтези

 

 


Но воровать – это плохо, за это убивали без жалости. Вообще, копируя систему Школы – наказание было одно. Право на месть признавалось. Убийство при самообороне, даже с превышением самообороны было обычным. Почти всегда счеты сводили на арене – охрана смотрела сверху, будто боги, кивая в знак одобрения. Случалось, убивали и вне арены – в Школе. Тогда оружием становились подручные предметы – иногда убивали и голыми руками. Люди переставали быть таковыми – не выдерживали, ломались, сходили с ума. Таких тоже устраняли. Раненых не было – и на арене ив школе обессиленного противника добивали. Кажется, был только один случай, когда погибающему пытались прийти на помощь.

Время… Что такое время?… Чем было время для нас – хочу я спросить? Спросить и ответить. А ничем – вот такой ответ. В этом-то все и дело. В школе не было календарей, а единственные часы сломались, показывая где-то полдень. И действительно – казалось, что в Школе время застыло. Падал ли снег, кружил ли листопад, дул ли весенний ветер – стоял все тот же золотой полдень, в который уходили люди. Нам было нетрудно считать дни – но еще было легче этого не делать. Каждый вел собственное счисление – то были странные календари, без месяцев и чисел. И если чей-то календарь вдруг открывал последнюю страницу – это становилось вехой на чужих календарях. Черной, красной, или просто пометкой на листе – все зависело от того, кем он был для тебя. Следующим умер Малыш. Я почти успел его спасти, но так уж утроен этот мир, что «почти» ни одна коллегия не примет к рассмотрению. В школе было не принято спасать и заступаться, но я считал себя достаточно старым и опытным, чтобы творить прецеденты. Малыш был под протекцией Сайда и меня. Но Сайд в тот день на арену не пошел, завалившись с какой-то книгой. А я просто немного задержался. Какая разница что, какая разница – немного или никогда, если результат был бы тот же. Я бежал по пустой школе – удары ног об пол оглушали меня. Что-то происходит, – чувствовал я. Что то уже начало происходить… Путь на арену шел через лабиринт, коридоры которого были разделены дверьми. Их открывали будто шлюзов на реке —открытым мог быть только один переход. Здесь же было окно в оружейку, и если у тебя в руках было оружие, дверь могла открыться только на арену.

– Что тебе?… – спросил дежурный. Отсюда я уже мог видеть арену – где-то далеко, на другой стороне Малыш держал бой. Я спешил и бросил:

– Не важно… Что-нибудь! – увидев, что дежурный потянулся к моргенштерну, поправился, – что-нибудь с лезвием… Я даже не помню, что я получил – иногда мне кажется, что оружие было таким легким, что я не обратил на него внимания, или же напротив – жутко тяжелым. Иначе почему у меня после боя тянуло руку… Рукоять легла в руку, дверь медленно поползла вверх. Я упал на пол и прокатился под подымающейся решеткой. Теперь я был на арене.

– Держись! – крикнул я. Потом я понял – это его и погубило. Он обернулся на звук и следующий удар перечеркнул ему грудь. Он упал не сразу – удар будто заморозил его, обратил в статую. Я уже встречал такое – раненые замирают, кажется полагая, что своими движениями раскроют свою рану глубже, впустят смерть. Они ждут помощи не делая Ему действительно помогли – помогли умереть. Крейг нанес еще один удар – на этот раз колющий. Еще до того как голова Малыша коснулась пола, он был мертв. Малыш лежал на полу – мертвым он казался еще меньше.

– Нет! – заорал я. Дальше все было как во сне. Во сне, что мы забываем к утру. Мне рассказали, что трое пытались меня остановить, но я вырвался. Я разделал Крейг как мясник – так же быстро, кроваво и безапелляционно. Говорят, я долго бил его уже мертвого – на антресолях напряглись стражники и уже стали наводить на меня арбалеты. Но я отбросил меч и утираясь окровавленной рукой заплакал. Я стоял посреди того, из чего только что я сотворил бойню. Внезапно я понял – и это удивило меня: жутко разило кровью. Запах был сладким и немного металлическим. Меня обступили люди, кто-то положил мне руку на плечо. Из моей руки мягко вынули саблю – особых усилий прилагать им не пришлось. Я наклонился и закрыл Малышу глаза

– Такие дела… – прошептал кто-то. В тот день по расписанию я должен был быть в команде уборщиков трупов. Но Орсон отвел меня в сторону и в дежурство за меня заступил Громан. Потом, когда я успокоился – дней через десять он рассказывал, что от когда сжигали Малыша, от жары его глаза открылись, пламя отражалось на бледных щеках румянцем. Из печи он смотрел на живых будто удивленно.


Руки дрожали. Хотелось спрятать лицо в ладони и заплакать. Но я не хотел, чтобы хоть кто-то видел меня слабым – даже я сам. И если бы у меня хватило сил на слабость, смог ли я найти слезы. Я так давно не плакал, что кажется разучился, сосуды, из которых льются слезы у меня высохли и рассыпались. Сердце из стали – вот что я хотел. Разворотить грудь и вложить в нее лед, камень. Нечто такое, что не болит, не страдает. Я брел по школе, думал, как рассказать Сайду о том, что нас осталось двое, но подойдя к двери своей комнаты понял, что не смогу это сделать. Но мне это и не понадобилось – он будто все знал сам. Он посмотрел на меня поверх страниц книги и спросил:

– Выпьешь?..

– Если нальешь. – ответил я.

– Идет… Он кивнул, вытащил из-под кровати бутылку и два стакана.

– Без тостов и не чокаясь… – проговорил он, разливая жидкость. Она была черной и маслянистой, – поехали… Выпивка была неплоха – в меру терпкая, в меру сладкая. Крепкая, но закусывать ее не приходилось.

– Малыш погиб… – наконец выдавил я. Сайд кивнул:

– Бывает… Меня это удивило и разозлило:

– И все?..

– А чего ты ожидал? Он не спрашивал и не удивлялся. Будто он принял все как должное и теперь призывал меня к тому же.

– Что нам остается делать? – спросил Сайд и тут же ответил: Делать то, что не получилось у Малыша. Просто-напросто жить. Мы идем вслепую в странных местах только потому что не прочь узнать что же будет дальше.

– Ты говоришь, будто ты старик…. Грубо говоря, на то время мы все стали такими. Еще в конце осени, когда поняли, что выбраться отсюда можно либо вылетев в трубу крематория, либо переступив через себя, многие поставили на себе крест и стали доживать. Но на мои слова Сайд кивнул:

– Я старше любого пленника в этом здании.

– И сколько тебе?

– Тридцать два… Я отрицательно покачал головой:

– Я тебе почти поверил. Тебе от силы двадцать пять… Он кивнул:

– Ты почти угадал. Мне должно быть двадцать четыре. Просто я умирал… Я был мертвым восемь лет… Мертвые не стареют. Это было так резко и открыто, что я поверил сразу. «Поверил» – даже немного не то слово, ибо любая вера содержит в себе толику колебания. Я принял это впитал, будто вспомнил то, что знал всю жизнь. И от этого мне стало противно. Дальше я не стал с ним разговаривать – встал и вышел из комнаты. Весь день просидел у Орсона. Он рассказывал мне что-то про цветы. Но я не запомнил из его рассказов ни слова. Много лет потом я понял – это действительно так. Потом во мне появилось то, что некоторые называют зрелостью и иногда я с тревогой всматривался в зеркало: не придется ли мне за очередную бессонную ночь расплатиться седым волосом. Но Малыш всегда мне вспоминался таким, каким он был до своей смерти. И только в кошмарах он являлся другим – всего лишь на несколько часов позже. То бишь, когда он был мертвым… Пожалуй, это был первый раз, когда я хотел защитить слабейшего – я надеюсь это был последний случай, когда мне это не удалось.


В зиме бывают, которые будто сделаны из стекла. Они чисты и прозрачны, будто вырезаны из чистейшего горного хрусталя. Из сияющей пустоты неба глядит солнце – оно будто спешит быстрей проделать свой путь, закончить еще один день в стремлении к весне. В такой день луна гналась за солнцем, но догнала только вечером и ночь наступила раньше. Что-то в этом было: ведь та ночь была и так самой длинной в году – ночью зимнего солнцестояния. Это был необъявленный праздник – отбой сыграли раньше, потушили светильники, но посты усилили. Учителя шумели у себя, пленные разбрелись по комнатам и тоже как-то праздновали, что плохо или хорошо, но прожили еще один год. Когда вовсе стемнело я, Орсон и Громан выбрались на крышу. Орсон сварил бутыль самогона и запек в золе немного мяса. Самогон он охлаждал в снегу, а мясо, наоборот было еще теплое. Когда граф заметил, что кухню закрыли еще после обеда, Орсон, смеясь ответил, что в Школе это не единственная печь. Я чуть не подавился, но потом решил, что огонь очищает – даже если и горит в печи крематория. Кажется, Орсон был уже немного пьян – наверняка он начал отмечать раньше нас со Смотрителем Печей. Когда за нами закрылся люк, он затянул: Ты держишь глаза на дороге А ноги в стременах… Это была «Песнь дороги». Память услужливо подсказала следующие строки: «Пепельная дама – веди меня за собой Есть ты и я – теперь я только твой» Но в слух я сказал:

– Утихни, нас могут услышать…

– Да расслабься, Дже! Нас никто не слышит за ветром – а если и услышит, то подумает, что ревут беанши. Для нашей мясорубки их здесь должен быть взвод. Громан промолчал – кажется его беспокоила только судьба самогона. Он вытащил бутылку из пальцев Орсона, распечатал ее и разлил жидкость по стаканам. Она была обжигающе холодной. После первой никто не стал закусывать, дальше все ограничивались небольшими порциями мяса – ровно столько, чтобы забить горечь самогона. Вокруг было темно – солнце и луна сели вместе. В разрывах туч светили звезды – но их было мало, они были далеки и холодны. Спирт грел нас – становилось легко. У Орсона язык развязался окончательно и он болтал без умолку:

– Крыша мира – посмотри вниз, мы выше всех и вся! Ветры здесь дуют куда хотят, здесь ветры, а не сквозняки, заблудившиеся в паутине улиц. Здесь ветра пахнут полем или морем, дождем или солнцем – но никогда человеком… Но я не стал смотреть вокруг – я посмотрел в небо. В непостижимой высоте горели звезды. Я никогда не мог к ним прикоснуться, но было время, когда они были ближе. Мне стало плохо – у меня это отобрали… Сегодня не было луны. Ночь была темна – и в этой темноте свет звезд был еще ярче.

– Каково это – летать в ночном небе? – спросил Орсон.

– Не знаю, – ответил я. Он посмотрел на меня с удивлением:

– Ты ведь летал…

– Но не ночью. Ночное небо не принадлежит птицам.

– А ты разве птица? Я отрицательно покачал головой. Действительно – выше нас не было никого, если не считать черной громады церковной башни. Но сегодняшняя ночь была темной и башня была не видна. Может быть просто небо там было чуть темнее и все… Я подошел к самому краю крыши. Земли тоже не было видно. Почему-то захотелось сделать еще один шаг – броситься вниз, туда, где должна быть такая большая и такая твердая поверхность. Опять уйти в полет, даже если придется расплатиться за него жизнью.

– А как ты научился летать? – спросил Громан.

– Я со скалы упал. Там было саженей сто —я бы разбился вдребезги, но был слишком маленьким, чтобы испугаться. И пока падал – подумал: как это все же здорово. Воздух был жестким – я закрыл глаза, расправил руки и попытался вдохнуть…

– И полетел?

– Нет. Помешала одежда. Но я стал птицей – этого хватило, чтобы не разбиться… Громан печально улыбнулся, будто извиняясь за свой вопрос:

– Ты об этом жалеешь?

– О чем?

– О том, что не можешь летать?

– Говорят, когда человек взрослеет он перестает летать во сне…

– … И видеть цветные сны. Говорят самый крепкий сон без сновидений, – вдруг вставил Орсон.

– Сны ты видишь, просто потом не помнишь, – ответил ему граф, а потом обернулся ко мне: так о чем ты говорил?

– Я не летаю наяву, но летаю во сне… И сны у меня цветные.

– Значит не все потеряно… Когда мы все допили и стали спускаться, граф долго стоял, глядя на юг, будто стараясь что-то разглядеть. Он смотрел туда, откуда нас привели, где были или фронт или граница, где осталось то, что нас учили называть родиной. Когда мы позвали его, он вздрогнул и спросил:

– Как думаешь, о нас там помнят?.. Нас спасут?.. Я не знаю к кому он обращался – ко мне или Орсону, но ответили мы оба. Ответили одинаково: я отрицательно покачал головой, а Орсон бросил:

– На нас всем наплевать. Было бы странно, будь иначе… Но разве это не замечательно? Он расхохотался. На следующее утро у нас было жуткое похмелье. Но я знал: это не самое страшное, что бывает в жизни.


Случилось это в первый день весны. В первый день календарной весны – но, как водится, природе было плевать на сроки, установленные человеком. На улице стоял собачий холод, пурга отбивала по стеклам мелкую дробь. Солнце уже давно встало, но из-за низких туч было темно, будто не только зима, но и ночь расширила свои пределы. Просыпаться не хотелось – к утру сон превращался в крошево бытия и бреда. Мы то проваливались вниз, то всплывали, чтобы убедиться – можно еще немного поспать. Хоть немного… Но ровно к восьми часам мы собрались у учительской – каждый из нас устал, что ему было безразлична даже его собственная судьба. Однако, вместо имени приговоренного на доске объявлений мы увидели объявление: «С Сегодняшнего дня, отныне и навсегда, еженедельные умерщвления отменяются – вас осталось слишком мало, чтобы рисковать любым» Может быть в другое время мы ликовали, но мы разбрелись по комнатам, чтобы досмотреть свои субботние сны. Каждый подумал о том, что сегодня умирать не ему, не поняв больше ничего. Смысл стал доходить к нам после обеда, когда Равира Прода ненадолго появилась в школе, оставив дверь пыточной закрытой. С трудом мы стали понимать, что сегодня не умрет не просто я или он – не умрет никто. Мы так долго рядом жили рядом со смертью, что она вошла в нас. Радости не было – но просто не дозрели до этого чувства. Словно призраки, мы бродили по школе, иногда подходя к доске объявлений – листок по-прежнему висел на том же месте. Но мы все равно не верили – зима приглушила чувства и многим казалось, что они во сне. И чем глубже они войдут в этот сон, тем горше будет пробуждение. Кто-то старался проснуться, но у них ничего не получалось, и они страдали еще больше. В одну из прогулок я встретил Орсона:

– Как дела? – спросил он меня

– Твой цветок завял… – ответил я, будто ничего важней не было. Но он спокойно ответил:

– А ты бы его меньше всякой гадостью поливал… Тут сказать мне было нечего. Иногда, чтобы не ходить на кухню, я обдавал чашку водой и выливал остатки в горшок. Мы разошлись – я оделся и вышел на улицу. Было довольно холодно, но об этом я узнал только ночью, когда оказалось, что я обморозил лицо. Я прислонился спиной к стене как раз под окнами учительской. Смотрел я на запад – туда, где должно было сесть солнце. Ноя считаю важным направление – просто куда-то мне надо было смотреть… Весь день солнца не было, и только вечером, садясь, он выскользнуло из-за туч и ударило и скользящим, не горячим лучом. Но мне этого хватило – как вампир упивается кровью, я выпил его и понял, что это все всерьез. Что я жив, что покамест меня что-то или кто-то бережет. Мне было плевать – кто. Я хотел знать —ЗАЧЕМ? Когда стало темно я побрел назад – прошел мимо учительской. Лист висел на месте. Промелькнула мысль сорвать его и порвать, будто никогда его не было. Я поднялся к себе на этаж и пошел в свою комнату. Кроме Сайда, там был Орсон и Громан. Последний принес новость. Она звучала так:

– Только что сдался Даль…

– Почему? – спросил я. Граф пожал плечами. Но Громан врал – он знал ответ, равно как и я. Ежедневная борьба наполняла нашу жизнь. Бежать по лезвию стало привычным и даже необходимым. Теперь этого не было.


Затем небо пришло в движение. В колодце Стены мы видели, как тучи гоняются друг за другом, будто ведьмы в шабаш. Порой они сплетались будто ленты, кипели как змеиный узел. Небесный купол то подымался вверх, то опускался так низко, что почти смыкался с туманом Стены. Весна наступала – как наступает одно войско на другое. Может, то был лишь авангард и до кордебаталии было далеко. Снег только почернел., и мы выбирались на улицу и грелись будто сонные мухи. Наверное, за Стеной дул холодный ветер, но он был по-весеннему прямолинеен и у нас было тихо. Казалось Сайд почувствовал все раньше и острее нас. Он выглядел довольным и подтянутым:

– Ветер… Хороший ветер, как он хорошо пахнет – скоро он станет попутным и я уйду. – сказал он мне в такой день. В ответ я закрыл глаза – тепло будто волнами омывало лицо. Мне не хотелось двигаться – тем более куда-то идти. Еще через несколько дней резко потеплело. Оживился Орсон. Оказалось, что еще зимой из остатков дров соорудил ящики, которые теперь ночами таскал на крышу – когда мне не спалось, я помогал ему. Он тайком долбил еще мерзлую землю в холщовую сумку. Земля была тяжелой как камень и стоило ей немного побыть в тепле, превращалась в жижу. Однажды, отдыхая после очередного подъема, я спросил его, почему он занялся растениями:

– Что наша жизнь? Человеку свойственно о чем-то заботиться. Не было бы цветов, придумал бы еще что-то. Мужчина вообще – существо… Нежное что ли… Я хохотнул. Орсон обиделся:

– Да ты не смейся… Я что хочу сказать… Многие мужчины хотят быть нежными, равно как женщины – желают, чтобы с ними нежно обращались. Но многие думают, что проявление нежности – это признак слабости. Потому и женятся, чтобы скрыть сей постыдный недостаток в семье. Говорят, мужчинам надо только одно. Не знаю, может так оно и есть – не суть как это называть… Но было бы женщинам легче, если бы мужчинам требовалось две, три вещи…

– Все мужчины одинаковы?…

– Самое оригинальное суждение, что я слышал! Но покажи мне настоящую женщину? Я пожал плечами:

– Тебе ответят: «Покажи мне настоящего мужчину»? Орсон кивнул:

– Согласен… Измельчал народец. Где глаз орла, сила тигра, мудрость змеи?…

– И кто виноват?

– Вообще-то сперва надо спросить: «Что делать?». Но ответа на него я сам не знаю, посему отвечу на твой: виновата война… Наверное, я слишком долго молчал, что Орсон еще раз повторил свою фразу, смакуя будто глоток вина, каждое слово:

– Виновата война… – потом продолжил быстрей: Мужчины имеют свойство оттуда не возвращаться, и женщины стали слишком доступны…


А утром исчез Сайд. Верней, утром я заметил, что его нет. Перед этим спать я лег поздно, вернувшись когда все огни уже погасили. Я не стал зажигать свет, разделся в темноте и заснул. А утром увидел, что кровать Сайда пуста. На ней не было матраса, все его вещи тоже пропали. Казалось невероятным, но за ночь на досках вырос слой пыли

– будто его здесь не было никогда. Самое странное началось потом – никто ничего не мог мне сказать. Сайд ни с кем не общался, и никто ничего мне не сказал. Все пожимали плечами, хмурили лбы, будто пытаясь его вспомнить… И не вспоминали! Я пошел к учительской, собираясь спросить о нем у кого-то из стражи. Но когда я проходил мимо доски объявлений, взглянул на список дежурств. Напротив моей комнаты стояло только одно имя. Мое. Бумага была та же, что и вчера, что и неделю назад – мятая, с оторванным краем. Только одно имя исчезло. Его не зачеркнули – его не было, будто никогда и не существовало. Ветер, – почему-то подумалось мне, – сегодня ночью был сильный ветер. Хороший ветер!


Весна катилась красным колесом, набирая обороты Сперва в одну ночь зацвели все деревья в саду. Сад был маленьким – деревьев двадцать. Они помещались на заднем дворе как раз между правым крылом и коротким левым. Когда мы проснулись, голые вчера ветви, были в белом пуху. Все это ровно гудело – здесь, почти посреди города пчелы пытались собрать себе немного меда. Некоторые ловили пчел: кто-то давил из них пчелиный яд, были такие, кто привязывал к ним цветные нитки, тончайшие полоски бумаги, исписанные посланиями. Эти сообщения должны были известить мир о нашем существовании. Не знаю, дошло ли хоть одно – если и дошло, то ничего оно не изменило. Потом в белизну начала вкрадываться зелень, и, наконец, по саду закружила теплая вьюга. Пахло там невероятно хорошо и свободное время я часто валялся под деревом. Все переживали весну по разному, но мне почему-то постоянно хотелось спать. Почти всеми овладела жажда деятельности – Громан сидел как на иголках, порой по нескольку раз пакуя и распаковывая свой вещевой мешок. Орсон вместо самогона попытался сварить пиво – получилось неважное, к тому же охладить его так и не удалось. Пришлось обменять его уже не помню на какую мелочь. Он пытался расшевелить меня, но я всегда отвечал одинаково:

– Отстань… Не видишь, болею.

– Чем?

– Хандрой

– Не самая плохая болезнь. – соглашался он…


И действительно: хандра – не самая плохая болезнь. Гораздо лучше, чем дизентерия или проказа. Пожалуй, хандра – это моя фамильная болезнь. Давным-давно мой дед, чтобы разогнать тоску, ушел на войну. Просто так – в один день одел саблю, оседлал коня и пустился в путь. Потом он говорил, что именно среди смерти и боли он полюбил жизнь. Не будучи кадровым военным, тем не менее он довольно быстро сделал карьеру и когда заключили мир, ушел на пенсию. Из его пяти детей только один избрал военную стезю, унаследовав кроме сабли еще и приступы жесточайшей хандры. Я имею ввиду своего отца. Помню, как он иногда часами мог стоять у окна, глядя как растут сосульки или павший лист застилает землю. Моя мать была совсем не похожа на отца – она легко возвращала его к жизни. Она подходила к нему, что-то шептал и несколькими минутами позже они уже мчались аллеями парка круша тишину грохотом копыт своих лошадей. Иногда мне кажется, что отец женился именно для того, чтобы хоть иногда не быть одиноким. Мать умела радоваться жизни. Она не любила военных, но любила отца, и как ни странно, она не стала возражать когда отец решил отдать меня в кадетский корпус. Может, среди прочего, они считали, что военная служба имеет свойство развеивать хандру. И действительно – скучать не приходилось. Но армия научила меня и другому – быстро расслабляться, пить в одиночку, нестись вместе со всеми но быть наедине с собой. Я узнал, что приказы не обсуждаются, но иметь свое мнение можно и нужно. Я научился любить стены – они отлично прикрывали спину. Но когда кавалерия останавливалась, что-то не успокаивалось во мне. Я не мог заткнуть глотку собственным мыслям. И хотя вопросы не менялись никогда, я не мог найти на них ответы. Если вы знаете, что такое хандра – вы знаете и эти вопросы, а если нет… Тогда вы меня никогда не поймете. Может, это к лучшему…


А потом весна добралась и до меня. Я говорю о той вещи, которую многие склонны называть влиянием весны. Свежего воздуха было так много, что он проникал всюду, одурманивал меня – я ходил будто пьяный. На вопросы отвечал невпопад, мазал ложкой мимо тарелки, пытался подняться выше на одну ступеньку, нежели было на лестнице. В былые времена это стоило бы мне жизни – в Школе нельзя было расслабляться. Но к тому времени выживать уже стало на уровне инстинкта. Я мог драться на дуэли и вспоминать, как цветут яблони. Боя, правда, я потом не помнил – но так ли это было важно. Громан стал будто моей нянькой – он будил меня, следил, чтобы я не забыл о еде. Но мое состояние его не устраивало – он постоянно пытался растолкать меня. Вернуть к тому, что творилось вокруг. Однажды за обедом он спросил меня:

– Если бы здесь можно было бы в кого-то влюбиться, Дже, я бы подумал, что ты потерял голову… Но что нам можно любить – родину, которая нас предала? Деньги, которых у нас нет? Оружие нам не дают, еда просто ужасная, я уже месяц не напивался… Да чем, скажи мне на милость, здесь можно быть довольным? А у тебя лицо как у кретина или влюбленного. О чем ты мечтаешь? Кажется, в моей голове до его вопроса вилось с полдюжины мыслей, но когда граф задал свой вопрос я с трудом поймал за хвост хоть одну:

– О радуге. Чтобы один конец лег здесь, а другой – за Стеной. Я бы перешел по ней туда – был бы на свободе. Потом раскопал бы горшок с золотом… Леприконам положено закапывать золото у основания радуги.

– Такой большой, а в сказки веришь. Откуда у леприконов золото. И если оно у них есть, чего ради они должны его закапывать?

– А я почем знаю. Положено – и все тут! Может от сборщиков податей прячут

– по войне они злей волков…

– Да не бывает радуги в городах!?!

– Ну разве что так… А жаль…

– А ты о чем задумался? Пожалуй, самым разговорчивым из наше кампании был Орсон, который иногда даже размышлял вслух. Но в тот день он молчал. Даже когда его спросили, он остался немногословен. Он сказал:

– Смотрите… Орсон повертел скорлупку меж руками, потом медленно развел их. Скорлупа осталась висеть в воздухе меж ладонями.

– Опять фокусы? – спросил я.

– Да нет, магия… Они что-то напортачили, и иногда Сила возвращается. Когда-то я подымал ядра баллист и швырял дальше, чем видел. Теперь мне с трудом дается и скорлупа. Он убрал руки и скорлупа упала на стол, расколовшись на две половинки. Хочу… – пронеслось в моем уме. Я поймал мысль и подумал ее еще раз. Хочу… – продолжение удивило меня. Хочу осколков… Хочу расколоть вдребезги стену, разрушить до фундамента Школу. Срыть город, чтобы здесь шумело озеро, море. Расколоть страны до такой степени, чтобы ни у кого не возникло другой мысли, кроме соединиться… Я взглянул на небо и осекся: небо я бы оставил едины. Я бы поднялся в него, и никого бы не пускал. Пусть оно огромно, но делить я его не с кем не собирался. В ту ночь, я кажется, впервые подумал о побеге…


Эх, давно это было! Да и было ли вовсе… Жил такой магик – некто Прациус. На старости лет тот сотворил телепортационный туннель без малого на три тысячи верст почти точно с севера на юг. В южный портал загружались всевозможные цветы, а в северный – дабы свести потери магической силы к минимуму – глыбы льда. Фунт льда за фунт цветов. Маги-современники обзывали Прациуса ренегатом, который расходовал высокую магию неизвестно на что. Купцы же одобрительно цокали языками – на севере цветы стоили дорого, да и крепко замороженный лед в хозяйстве вещь не последняя. Через полвека после кончины Прациуса его возвели в святые и в покровители влюбленных. Все же цветы – это не морская капуста: красиво, романтично. К тому же на севере стало чуть поменьше льда. А на самом деле Прациус был банальным шпионом: отправляется груз кремовых роз – ввели новую подушную подать, гвоздики – оружейники получили заказ на пики. Когда истек срок секретности, говорят, разведчики хотели его разоблачить. Но не стали – среди них тоже оказались сентиментальные ребята, не пожелавшие разрушать легенду. К чему я это вспомнил? Ума не приложу…


Что нам осталось? Не так уж и много. Грубо говоря: ничего. После отмены еженедельных умерщвлений как-то на нет сошли и лекции. На них стало ходить все меньше и меньше пленных и их тихонько прекратили. Многие продолжали учиться то ли по привычке то ли из безделья – брали в библиотеке книги, учили трактаты… Но никто не потолстел – на арене продолжали драться, иногда до крови, хотя смертельных исходов стало меньше. Нужда драться была, ибо ничто не греет сердце так, как холодная сталь. Спорили, дрались, но как только первая кровь проливалась на песок, бой прекращали – максимализм свойственен молодости. Умение прощать приходит с возрастом Не знаю – были ли молодыми по-настоящему. Вряд ли из жизни тех, кто находился тогда в Школе по крупицам можно было сложить то целое, что называется детством. Когда мы росли – мир менялся очень быстро и мы менялись вместе с ним. Ничего другого не оставалось… Пошли слухи, что где-то далеко идет новая война и скоро школа заполнится новыми пленными. Это надолго стало главной темой – обсуждали положение «стариков» среди возможных «новичков». Потом разговоры прекратились, наверное потому что от них просто устали. Я так и не узнал, откуда пошли эти слухи, ибо, как потом оказалось, они не имели под собой никакого основания. Думаю, придумали их сами пленные, дабы хоть немного развеять скуку. Меня больше всего интересует другое – с весны сдачу принимали у всех, кто того хотел, не вдаваясь в причины. Тем не менее большинство решило не сдаваться И я не пойму – на что надеялись мы в своем упорстве? А еще больше непонятно на что надеялись они – почему нас не уничтожили в конце весны, летом или в начале осени.


К лету нас осталось чуть меньше полусотни, когда начали зреть яблоки – стало ровно два десятка. До того как отправили Орсона нас была ровно дюжина…


Еще бы немного и я бы его не застал. В те времена я много спал. Собственно, сон стал моим единственным развлечением. Кажется, тогда я отоспался за все бессонные ночи, что были и за некоторые из тех, что предстояли. Разумеется это было не так – выспаться вперед, равно как и наесться впрок не стоит и стараться. Но спать я полюбил. И терпеть не мог, когда кто-то будил, и тем более прерывал то, что мне сниться. В одно утро, я ворочался в кровати, стараясь опять забыться и досмотреть, чем закончится битва, что разворачивалась в моем уме. Но кто-то толкнул мою кровать и сон разлетелся вдребезги:

– Вставай! Ты проспишь даже утро своей казни… Голос походил на графа Громана, и я ответил, поворачиваясь на другой бок:

– Гебер, пошел вон…

– Орсона уводят! Подымайся, кому сказано… Я вскочил – у кровати стоял Риальди. Спросонья я все спутал…

– Где?

– Во дворе… Я выбежал из комнаты, на ходу застегивая рубашку. Когда я выбежал на двор, конвой был уже в седлах. Орсон тоже был в седле – его руки были замкнуты в кандалы-перчатки. На секунду я подумал, что они узнали про его успехи с Силой. Но потом решил, что это не так – было бы иначе, они бы уже перетрушивали все, дабы нарыть причину. Орсон увидел меня и крикнул:

– Дже, проследи за моими цветами! Я кивнул, отлично понимая, что вряд ли им чем-то смогу помочь. Стояла середина лета. Но у Смотрителя Печей что-то не ладилось – забился ли дымоход, не было ли тяги, но вчерашний казненный горел плохо, пепел вылетал из трубы и оседал на нас, на деревьях, на дорогах… Орсон был спокоен и, кажется, весел. Он кивнул вперед и бросил:

– Меня позвала пепельная дама… Позже я понял, что он говорит о дороге.

– Счастливого пути! – успел крикнуть я. Стена задрожала, конвой медленно тронулся… Я желаю вам… – крикнул он, оборачиваясь через плечо, – я желаю вам всем… дорогу!..


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13