Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Стрела времени, или Природа преступления

ModernLib.Net / Мартин Эмис / Стрела времени, или Природа преступления - Чтение (стр. 2)
Автор: Мартин Эмис
Жанр:

 

 


 
      Может, с любовью будет как с вождением. «Отъездился, папаша?» Так сказал механик в промасленной спецовке. Так сказал и больничный санитар в хрустком белом халате. Но они ошиблись. Наоборот, мы только начали водить. Наверное, Тод сильно тоскует по старому дому в Уэллпорте, потому что чаше всего ездит именно туда. Он приберег ключ. Мы заходим в дом и бродим по комнатам. Дом совершенно опустел. Он делает замеры. Мерит все очень обстоятельно, с чувством. Потом мы начали осматривать и другие квартиры в районе Уэллпорта. Но ни одну из них нет смысла даже измерять, не то что наш старый дом. Тод медленно возвращается на Шестое шоссе.
      Мы стали находить в мусорном ведре любовные письма от Айрин. Он просматривает их, склонив голову, и складывает куда-то в ящик стола. Может, с любовью будет как с вождением. Когда люди ходят — и когда едут тоже, — они смотрят в ту сторону, откуда движутся, а не туда, куда направляются. Не так ли они поступают во всем? Тогда с любовью будет как с вождением машины, которое, на первый взгляд, смотрится довольно абсурдно. Например, у коробки передач пять задних скоростей и только одна передняя, обозначенная буквой «R» — «реверс». Когда мы едем, мы не глядим, куда направляемся. Смотрим туда, откуда движемся. Естественно, бывают аварии, но в целом все-таки система работает. Через весь город струится и переливается эта симфония доверия.
      Моя работа… И говорить о ней не хочется. Вы же не захотите про нее слушать. Как-то вечером я выбрался из постели и поехал — очень неуверенно — в какой-то офис. Там на вечеринку собрались все мои новые коллеги. В шесть часов я вошел в кабинет с моим именем на дверной табличке, надел белый халат и принялся за работу. И кем же я стал? Врачом!
 
      Жизнь все убыстряется, я хожу среди горожан, в городской обстановке, среди городского металла и метила, жульничества, подножек и палок в колеса. Большой город — а есть города и побольше этого (Нью-Йорк, например, где, как нам пишут, держится устойчивая погода) — воздействует на людей, которые в нем живут. И сильнее всего, наверное, на тех людей, которые не должны жить в городе. Не теперь. Они не те люди, они не на своем месте и не в своем времени. Айрин не место в городе. Тод же, в каком-то смысле, здесь как дома. Он перестал выезжать в Уэллпорт, но скучает по тем временам, по тому безопасному и безучастному бессилию, когда он носил униформу старческой пассивности. Старики ведь не жестоки, правда. Не ищите жестокости в старых и немощных. У жестокости ясные глазки и розовый язычок…
      Это не просто город. Это старые кварталы. Несмотря на свой вновь обретенный профессиональный статус, Тод живет среди низших слоев общества. Низкий, старый — в чем выражаются эти свойства? Господи, как вообще возникают города? Можно лишь смутно вообразить чудовищные потуги их окончательного уничтожения (столетия спустя, уже после моей жизни) и появление на их месте чудесной земли — зеленой, обетованной. Но я страшно рад, что не присутствовал при появлении города. Он, должно быть, не просто возник, а косолапо ввалился ниоткуда. Из торного безмолвия, в клубах пыли и пара. Мои коллеги по работе благоразумно и здраво предпочитают селиться на Горе или в восточных пригородах, ближе к океану. Но Тод Френдли, наверное, испытывает потребность в городе, где он всегда может слиться с толпой, где никогда не бывает один.
      Как продвигается моя карьера? Однажды, примерно с месяц назад, Тод проснулся ночью в необычайно жутком состоянии, наполовину одетый, и все вокруг безобразно кружилось, как если бы спальня крепилась к ослабшему вороту в кишках, где стонет его тайна. Я подумал: неудивительно, что мне было так погано вчера. Вчерашние дни всегда ужасны, если по утрам Тод сосет чай как ненормальный. А затем он поднялся и сделал нечто… значительное, мягко выражаясь. Мы направились в гостиную, схватили медные часы, которые всегда украшали полку у нас над камином (ну до чего у него сильные руки!), и яростно завернули их в яркую оберточную бумагу, которую нашли в мусоре. Секунду-другую Тод стоял, уставившись на циферблат, потом, с болезненной улыбкой, в зеркало. Комната все кружилась. Против часовой стрелки. Мы отправились на машине на вечеринку в АМС, то есть Ассоциацию медицинской службы на Шестом шоссе. Тод мимоходом всучил наши часы одной из медсестер, малышке Морин. Малышка Морин немножко волновалась, однако произнесла дивную речь. Маленькая Морин, лицо которой так волнует меня, светловолосая, веснушчатая, трогательно-нордическая, с большим или слишком выдающимся ртом, выражающим одну лишь беспомощность. Беспомощность и безнадежность, и то и другое одновременно.
      Конечно, нельзя сказать, что профессия врача явилась для меня полной неожиданностью. За короткий срок наш домик наполнился медицинскими атрибутами, всяким врачебным оборудованием. Книги по анатомии, возникшие из костра на заднем дворе. Блоки рецептурных бланков. Пластмассовый череп. Однажды Тод вытащил из мусорки сертификат в рамочке и повесил его на двери в туалет. Несколько минут он с любопытством рассматривал вычурный шрифт. Конечно, всякий раз, когда такое бывает, я получаю настоящее удовольствие, потому что буквы складываются в ясные осмысленные слова, хоть Тод и читает их задом наперед.
       Клянусь Аполлоном врачом, Асклепием, Гигиеей и Панакеей и всеми богами и богинями, беря их в свидетели, исполнять честно, соответственно моим силам и моему разумению, следующую присягу и письменное обязательство… Чисто и непорочно буду я проводить свою жизнь и свое искусство… В какой бы дом я ни вошел, я войду туда для пользы больного, будучи далек от всего намеренного, неправедного и пагубного…
      Тод от души посмеялся над этим… Помимо прочего, из чулана вынырнул характерный черный портфель. Внутри него — мир боли.
      Маленький стадион боли с темнотой на дне чаши.
      Айрин теперь звонит Тоду регулярно. Думаю, это хорошо, что мы изучаем друг друга постепенно — сначала надо привыкнуть. Она спокойна и (обычно) трезва: Тод относится к этим звонкам как к одной из своих многочисленных обязанностей, усаживается для разговора смиренно, потягивая виски и покорно попыхивая папиросой. Айрин говорит, что ей грустно. Ей одиноко. Говорит, что все меньше и меньше винит Тода за то, что несчастна. Говорит, что знает, что он ублюдок, и не может понять, за что она его любит… Я тоже не понимаю. Но любовь — странная штука. Любовь не понять. Иногда Айрин обсуждает — надо отметить, довольно спокойно — возможность самоубийства. Тод предостерегает ее, что такие речи греховны. Лично я полагаю, что самоубийствоможно отбросить как пустую угрозу. Я размышлял об этом. Самоубийство — не выбор, правда же. Не в этом мире. Раз уж вы здесь, раз уж взошли на борт, сойти вы не можете. Вам не выбраться.
      Она сдержанно рыдает. Тед помалкивает. Она просит прошения. Он просит прошения. Вот такие дела.
      Я надеюсь, в конце концов они помирятся.
 
      Работу врача я научился стоически терпеть. Да и как я мог возразить. Я тут не командую. Не я главный мужчина в доме. Так что, очевидно, стоицизм — моя единственная надежда. Мы с Тодом, похоже, отлично знаем свое дело, пока что никто не жаловался. И пока что нас не заставляют заниматься теми чудовищными делами, которыми тут занимаются, — а тут порой такое творят, что вы просто не поверите. Удивительно, но Тод здесь славится своей впечатлительностью, над которой все постоянно подтрунивают. Удивительно, так как я-то знаю, что Тод не впечатлительный. Это я впечатлительный. Я слабонервный. А Тод запросто все выдерживает. Он спокоен, отрешен, бестрепетно реагирует на здешнюю повседневность, ночные дежурства, запах деформированной человеческой плоти. Тод может все это выдержать — для меня же это пытка. Для меня работа — восьмичасовой приступ паники. Можете представить себе, как я, скорчившись там внутри, потихоньку блюю, пытаясь отвести взгляд… Хотелось бы затронуть труднейший вопрос: проблему насилия. Умом я почти готов признать, что насилие приносит пользу, насилие — это хорошо. Но внутренне я не могу принять его омерзительности. По-моему, я всегда таким был, еще в Уэллпорте. Зашедшийся от плача ребенок, успокоенный крепким отцовским шлепком, мертвый муравей, оживленный давлением подметки беззаботного прохожего, пораненный палец, залеченный и заживленный лезвием ножа: я от такого всегда вздрагивал и отворачивался. Но тело, в котором я живу и передвигаюсь, Тодово тело, ничего такого не ощущает.
      Судя по всему, мы специализируемся на работе с бумагами, геронтологии, расстройствах центральной нервной системы и так называемом убалтывании. Я сижу у себя в белом халате, с молоточком, камертонами, фонариком, ларингоскопом, булавками и иголками. Мои пациенты даже старше меня. Надо сказать, обычно они выглядят довольно жизнерадостно, когда приходят. Они оборачиваются, садятся и бодро кивают. «Хорошо», — говорит Тод. Старикан на это говорит: «Спасибо, доктор» — и вручает ему свой рецепт. Тод берет эту бумагу и проделывает свой фокус с ручкой и блокнотом.
      — Я вам кое-что пропишу, — важно произносит Тод. — И вам станет лучше.
      Но я-то знаю, что это бессовестная брехня: на самом деле Тод — вот так нагло, напористо, едва успев познакомиться, — собирается засунуть бедняге палец в задницу.
      — Скорее страх, — говорит пациент, расстегивая ремень.
      — По-моему, вы отлично выглядите, — говорит Тод, — для своего возраста. Вы ощущаете подавленность?
      Вслед за процедурой на кушетке (до чего же мерзкое занятие, причем для всех участников, — стенаем мы в один голос) Тод проделывает следующее, — пальпирует пациенту сонную артерию на шее и височные артерии перед ушами. Потом на запястьях. Затем прикладывает раструб стетоскопа к нижней части его лба, прямо над глазницами.
      — Закройте глаза, — говорит Тод пациенту, который, конечно, тут же их открывает. — Возьмите меня за руку. Поднимите левую руку. Хорошо. Расслабьтесь немножко.
      За сим следует собственно убалтывание, которое обычно проходит так:
      Тод: «Может возникнуть паника».
      Пациент: «Закричу "пожар"».
      Тод: «Что вы сделаете, если пришли в театр и вдруг заметили дым и пламя?»
      Пациент: «Сэр?»
      Тод замолкает на время.
      «Это неправильный ответ. Правильный ответ такой: ни в ком нет совершенства, так что не осуждай других».
      «Они побьют стекла», — произносит, нахмурившись, пациент.
      «Почему говорят: "Живущие в стеклянном доме не должны швыряться камнями"»?
      «Э-э. Семьдесят шесть. Восемьдесят шесть».
      «Сколько будет девяносто три минус семь?»
      «Тысяча девятьсот четырнадцать — тысяча девятьсот восемнадцать».
      «Когда была Первая мировая война?».
      «Хорошо», — распрямляясь, говорит пациент.
      «Я сейчас задам вам несколько вопросов».
      «Нет».
      «Спите хорошо? Проблемы с пищеварением имеются?»
      «В январе будет восемьдесят один».
      «А вам… э-э?»
      «Самочувствие неважное».
      «Итак, на что жалуемся?»
      Вот и все. Конечно, уходя, они выглядят уже не так жизнерадостно. Они пятятся от меня прочь, вытаращив глаза. И исчезают. Задерживаются лишь для того, чтобы противно так, тихонько и боязливо постучать в дверь. Но, в общем-то, можно сказать, что я не причиняю этим старичкам серьезного вреда. В отличие от почти всех остальных пациентов АМС, они уходят отсюда в не намного худшем состоянии, чем приходят.
      Врачи, конечно, занимают страшно высокое положение в обществе. Когда ты, врач, идешь вот так в белом халате с черным портфелем сквозь толпу, остальные смотрят на тебя снизу вверх. Лучше всего это получается у матерей: они прямо-таки всем видом выражают, что у тебя есть власть над их детьми; раз ты врач, ты можешь не заниматься ими вовсе, можешь забрать их, а можешь вернуть, если пожелаешь. Да уж, мы знаем себе цену. Мы, врачи. В нашем присутствии прочие становятся сдержаннее и серьезнее. Уклончивые взгляды окружающих придают врачу его героический вид, его мрачноватый ореол. Солдат биологии. А во имя чего?.. Единственное, что поддерживает меня и помогает все это пережить, не считая разговоров с Айрин, — это то, что я и Тод чертовски хорошо себя чувствуем в плане физическом. Не понимаю, почему бы Тоду не испытывать побольше благодарности за это улучшение. Когда я вспоминаю, каково было в Уэллпорте, ох… ходить мы еще ходили, но кое-как. Нам требовалось двадцать пять минут, чтобы пересечь комнату. Теперь мы можем нагибаться — почти не кряхтя, разве что иногда в колене хрустнет. Мы поднимаемся и спускаемся по лестнице — ого, вот это скорость! Иногда мы получаем обратно запасные кусочки нашего тела из мусорки. То зуб, то ноготь. Лишние волосы. Тяжкое состояние рассеянности и легкой тошноты, которое я принимал за неотъемлемый атрибут бытия, оказалось преходящим. А порой бывает, даже несколько минут подряд (особенно лежа), что вообще ничего не болит.
      Тод не ценит эти улучшения. А если и ценит, то довольно спокойно. В целом. Но только вот что. Знаете, то интимное занятие, которым мы начали так вяло заниматься в Уэллпорте, сами с собой?.. Тод теперь занимается им гораздо усерднее. Видимо, в ознаменование своей нарастающей мужской силы — или в качестве тренировки. Но мне и без того ясно, что, пусть худо-бедно, все же мы развиваемся… Тод? Не знаю. Тебе как? Нормально? А по-моему, пока еще полная лажа.
 
      Его сны заполнены образами, которые кружатся на ветру, как листья, они полны душ, образующих созвездия, которые мне больно видеть. Тод ведет долгие споры, и он говорит правду, но невидимые люди, которые могли бы услышать его и вынести решение в его пользу, отказываются ему верить и молча, с усталой гадливостью, отворачиваются. Зачастую он безропотно позволяет калечить себя угрюмым олдерменам, тягостно тучным лорд-мэрам, затюканным железнодорожным носильщикам. А порой лучится неодолимой силой, которой нет преград, — силой, заимствованной у творца-покровителя, что повелевает его снами.
 
      Сутенеры и «ночные бабочки»…
      Удивляюсь я местной экономике, коммерции, защитным механизмам равнодушного, кондиционированного города. А поводов у меня для этого полным-полно — в смысле, для недоумения. Сказать по правде, мне многое непонятно. Вообще, надо признаться, я довольно-таки сильно притормаживаю. Может быть, даже до легкого аутизма. Вполне возможно, причина в том, что мне, как говорится, сдают не из полной колоды, то есть в банальной нехватке шариков. Карты мне ничего не говорят, мир остается бессмысленным. Безусловным является факт, что я каким-то образом сопряжен с Тодом, но он не должен знать о моем существовании. А мне одиноко… Тод Френдли, солидный, мягчительный Тод Френдли бродит по городскому дну, посещает всякие приюты, ночлежки, кризисные центры, гостиницы для бывших заключенных. Но он не относится к числу тех твердолобых зануд, которым по глубоко личным и крайне насущным причинам приспичило надзирать за этими таинственными учреждениями, где злоупотребление — ключевое слово. Он приходит и уходит. Он предлагает, указывает и советует. Он — один из коммивояжеров несчастья. Ведь здешняя публика — это наркоманы, сутенеры, неблагополучные семьи, бомжи.
      Путаны охотятся на зрелых мужчин. Именно так. Их редко увидишь со сверстниками. Клиенты осторожно пятятся в специальные комнаты, арендованные на короткий срок апартаменты в доме на улице Герреры, словно смакующем свой страх и сырость. Совершается любовный акт, за который клиент, или лох, как его еще называют, тут же получает щедрое вознаграждение. Затем парочка выходит обратно на улицу и расстается. Мужчины шаркают прочь с виноватым видом (еще бы, заниматься этим за деньги), а ненасытная путана остается на тротуаре, в блузке на бретельках и шортиках, коротать время до следующего ухажера. Или еще — захватывающие поездки в никуда со всякими старыми хрычами, которые колесят по кварталу на своих шикарных старых автомобилях. Тод частенько появляется в обители шлюх. Он пожилой горожанин, и девочки всякий раз устремляются к нему. Но Тод здесь не секса и денег ради. Напротив. Он сам раскошеливается (чисто символические суммы, несколько баксов) и штанов никогда не снимает (на девочек он даже не смотрит: они не такие). В принципе, похоже, что Тод прикупает здесь препараты. Не для личного употребления: тетрациклин, метадон — все это поступает в фармацевтический отдел АМС. А кроме того, здесь, на улице Герреры, среди скомканных простыней и грязных биде, бывает спрос на физические увечья.
      Весь сброд в ночлежках жрет одно и то же. Не то что в ресторане или в АМСовском буфете. Я думаю, это нехорошо, когда все едят одно и то же. Конечно, ни у кого из нас нет выбора, чем именно питаться, ведь все берется из канализации, а у одних пищеварение явно лучше, чем у других. Но мне становится дурно, когда я вижу, как они достают из себя ложками и заполняют тарелки — двадцать или тридцать человек — все одним и тем же… В кризисных центрах и убежищах женщины сплошь прячутся от своих спасителей. Кризисный центр просто так кризисным центром не назовут. Если вам нужен кризис, просто запишитесь. Рубцы, ссадины, синяки под глазами становятся ярче, наливаются цветом, пока женщинам не приходит пора возвращаться, в экстазе страдания, к мужчинам, которые излечат их одним взмахом руки. Некоторые нуждаются в специализированном лечении. Они удаляются шаткой походкой и лежат в парке, или в подвале, или еще где-нибудь, пока не появятся мужчины и не изнасилуют их, и тогда они снова в порядке. «Вот ведь, блин, — говорит мерзкого вида санитар Брэд, — да с ними не приключилось ничего такого (это он про женщин в приюте), чего нельзя вылечить шестидюймовым молодцем». Тод сердито хмурится в ответ. Я тоже терпеть не могу Брэда, и все же, хоть мне неприятно это признавать, порой он бывает абсолютно прав. Что это за мироустройство, если такой тип, как Брэд, может оказаться прав хоть в чем-то?
      Я не во всем согласен с Тодом. Далеко не во всем. Например, Тод очень плохо относится к сутенерам. А сутенеры — это выдающиеся личности, которые помимо всего прочего придают городскому пейзажу такой колорит своими стильными одеждами и машинами. Где были бы несчастные девочки без своих сутенеров, которые осыпают их деньгами и ничего не просят взамен? Совсем не то что Тод с его милосердием. Он-то ходит туда втирать грязь в их раны. И торопливо пятится, пока не показался трудяга сутенер и не поднял ее на ноги своими унизанными перстнями кулачищами. Пока он трудится, младенец в колыбели возле койки перестает плакать и засыпает ангельским сном, успокоенный сознанием того, что пришел сутенер.
 
      Айрин все так же регулярно названивает, но мне не следует давать волю своим упованиям. Я думал, что она потихоньку идет на сближение. Ан нет. Она вновь мстительно восстала против нас. С чего, я не знаю. Может, мы что-нибудь не так сказали?
      Но то, как Тод смотрит на женщин на улице, уже внушает некоторый оптимизм. Теперь его взор устремляется именно туда, куда я хочу посмотреть. Наши императивы и приоритеты отнюдь не полностью совпадают, но они, во всяком случае, пересекаются. Нам нравятся женщины одного типа — женственные. Сперва Тод смотрит на лицо, потом на грудь, потом на низ живота. Если он смотрит со спины, то последовательность такая: волосы, талия, крестец. Судя по всему, ногами ни он, ни я особо не интересуемся, но мне кажется, не мешало бы рассматривать их чуть повнимательней. Еще меня беспокоит то, в каком соотношении Тод уделяет внимание каждой части. Он слишком бегло осматривает лицо. Один-единственный беглый взгляд сверху вниз. А мне бы хотелось задержаться на лице подольше. Может быть, этикет не позволяет. И все же я немного воспрянул духом. Да и голова уже не кружится так, как раньше, когда я пытался рассмотреть вещи, на которые он не смотрит, увидеть то, чего он не видит.
      Возможно, под влиянием садово-огородных работ наши уединенные занятия сексом в последнее время до неузнаваемости оживились. Недостающий компонент, дополнительное вещество отыскивается, конечно, в туалете. Или в мусорном ведре.
      Где бы мы с Тодом были без туалета? Где бы мы были без всего этого мусора?
 
      По вечерам матери приносят Тоду своих младенцев. Тод не поощряет этого — но он ведь такой жалостливый. Женщины расплачиваются с ним антибиотиками, от которых частенько, бывает, ребенок и мучается. Из жалости жестоким надо быть. Малышам не лучше, когда их уносят, всю дорогу они старательно ревут. А мамаши совершенно расклеиваются: они уходят отсюда рыдая. Это можно понять. Я понимаю. Я знаю, как исчезают люди. Куда они исчезают? Не спрашивайте. Никогда не задавайте этот вопрос. Это не ваше дело. Маленькие ребятишки на улицах все уменьшаются и уменьшаются. В какой-то момент появляется необходимость усаживать их в коляску, потом носить в рюкзачке на спине. А еще их держат в руках и тихонько успокаивают — конечно, им ведь так тоскливо уходить. В последние месяцы они больше всего плачут. И уже больше не улыбаются. Потом мамаши отправляются в больницу. Куда же еще? В ту комнату входят двое, в ту самую комнату, с хирургическими щипцами и испачканным фартуком. Входят двое. А выходит только одна. О, бедные матери! Видите, каково им приходится во время долгого прощания, долгого прощания с детьми.
 
      Ну, наконец-то.
      Теперь, когда это наконец началось, во мне бушует сильнейшее негодование. Почему Тод так попусту растрачивал мою жизнь? Накануне вечером мир разверзся и обнажил свою глубину и цвет. И душа тоже раскрылась. Мы — не двухмерные существа, у нас есть объем и глубина, с извивающимися в ней водорослями и придонными рыбами. Я так понимаю, что и все вокруг такие же, трогательно — нет, душещипательно — ранимые. Нам негде укрыться.
      Любовь застала меня не совсем врасплох — меня честно предупредили. О приближении любви возвестила целая пачка новых любовных писем. Это не были письма от Айрин. Это были письма к Айрин. Написанные Тодом. Его ровным приземистым почерком. Они появились, конечно, из мусорки, из внутренностей десятигаллонного пластикового мешка. Тод пошел в гостиную и, присев, положил перевязанную красной ленточкой пачку себе на колени. Достал свою черную шкатулку. Посидев так, он вынул наугад одно письмо из середины пачки и уставился в него невидящим, расфокусированным взглядом. Вот что я смог разобрать:
 
       Моя дорогая Айрин!
       Еще раз спасибо за подушечки. Мне они действительно понравились. Они согревают комнату и делают ее «уютнее»… совершенно угробить. После яичницы лучше заливать сковородку холодной водой, а не горячей… Тебе не следует особенно беспокоиться по поводу вен. Пигментации нет. Отеков тоже. Помни, ты мне нравишься такая, какая ты есть… Я, как всегда, с нетерпением буду ждать встречи с тобой во вторник, но, может быть, удобнее было бы в пятницу…
 
      Тод решительно повернулся к своей шкатулке. Фотография, которую он искал, была вся смята и изломана, но он быстро расправил ее, стиснув в кулаке. Да-а, подумал я. Так вот она какая. Не весенний цыпленок. А большущая старая клушка. Улыбается, одета в коричневый брючный костюм. Уходя в тот вечер на работу, Тод оставил письма у порога, упаковав в белую картонку из-под обуви, на которой кто-то — по-видимому, Айрин — вывел: «Черт с тобой». Это не очень-то походило на добрый знак. Но ведь и письмо Тода, по-моему, тоже было не очень-то вдохновляющим.
      Через пару ночей он проснулся в предрассветный час, дрожа от озноба. «Акус-с», — простонал он. В последнее время он иногда так постанывал: Акус, Акус. Я подумал было, может, это кашель, или сдавленная отрыжка, или просто какая-нибудь новая некрасивая причуда. Потом я уловил, что же именно произносит наш Тод. Он слез с кровати и открыл окно. И началось. Волнами, едва уловимыми порывами комната стала наполняться теплом и запахом другого существа. Самое удивительное — сигаретным дымом! — а насчет сигарет у Тода особый пунктик, невзирая на все эти его периодические папироски. Что-то пахнущее сдобой и конфетами, что-то сладковатое и старое.
      То были запахи, которые она посылала через весь город… Тод неторопливо выбрался из пижамы и надел свой ворсистый халат. Потом он с неловким видом измял постель. А еще он приготовил сигарет, по крайней мере ей, наполнив блюдце окурками и пеплом. Мы закрыли окно, спустились вниз и стали ждать.
      Выйти вот так, в шлепанцах, во двор и стоять на мокрой дорожке было признаком хорошей формы и — осмелюсь предположить — для Тода довольно романтично. Хотя настроение у него на том этапе, надо признаться, больше всего напоминало утомленное разочарование. Очень скоро мы услышали ее машину, скользкий звук ее приближения, и увидели пару красных огоньков в конце улицы. Она припарковалась, с грохотом открыла дверцу машины и вылезла. Я был немного ошеломлен, когда она двинулась через дорогу лицом вперед, покачивая головой скорбно или отрицательно. Действительно, большая старая баба. Айрин. Да уж.
      — Тод? — сказала она. — Ну вот. Теперь ты рад?
      С радостью или без оной Тод провел ее в парадное, держась впереди. Она сдернула пальто, пока Тод взбирался вверх, а потом, топоча, последовала за ним. Признаюсь, я был обескуражен. Мне было больно. Потому что у меня это было в первый раз. Называйте меня дураком, называйте мечтателем — но я-то надеялся, что все будет красиво. Так нет же. Мне надо было встретиться с ней в самый неподходящий день. У нее тоже душа была явно не на месте. Но неужели мы не сможем все уладить? Мы с Тодом отдыхали полулежа на измятой постели, когда Айрин вошла в комнату, прижимая к глазам скомканную бумажную салфетку, и назвала нас куском дерьма.
      Затем она принялась раздеваться. О, женщины!
      — Айрин, — урезонивал ее Тод. — Айрин, Айрин. Она поспешно, будто наперегонки со временем, разделась; но быстрота ее движений не имела никакого отношения к страсти. Говорила она также очень быстро, и плакала, и качала головой. Большая старая бабка в большом белом свитере, больших белых штанах. Груди ее образовывали могучий выступ, треугольный, аэродинамической формы, державшийся в приподнятом положении чем-то вроде переносной заплечной лебедки со стальным тросом. В сторону полетел панцирь ее корсета. Потом эта большая белая туша иноходью двинулась ко мне. А мне подумалось, что у нее белые одежды. О чем она, Айрин, говорила то шепотом, то недоговаривая слов, то заглушая их всхлипами? Вкратце вот о чем: что мужчины либо слишком тупые, либо слишком резкие — середины нет. Слишком тупые или слишком умные. Слишком невинные, слишком преступные.
      — Это глупая шутка, — сказал Тод, когда она повернулась и посмотрела на нас— Ты же знаешь, я это не всерьез.
       Казалось, Айрин смягчилась. Она вся осела, опустилась и устроилась рядом, большая и неуклюжая, и моя рука протянулась к белой рыхлой мякоти ее плеча. Потрясающая близость. Никогда, никогда до сей поры… Она нервничала, была напряжена (да и я тоже); но кожа у нее мягкая. Потрогай ее. Она того стоит. Она очень приятная на ощупь.
      — Прекрасно, — сказал Тод. — Тогда можешь проваливать.
      Слова эти, к счастью, произвели на нее успокаивающее действие, но в голосе все еще звучал испуг, когда она произнесла:
      — Обещаю.
      — Обещаешь?
      — Никогда.
      — Не скажешь?
      — Но я никому не скажу.
      — Ой, какая чушь, — сказал Тод. — И вообще, кто тебе поверит? Ты слишком мало знаешь.
      — Иногда я думаю, ты не порываешь со мной по одной-единственной причине. Ты боишься, что я все расскажу.
      Оба замолчали. Айрин придвинулась ближе, и разговор принял другое направление.
      — Жизнь, — сказал Тод.
      — Что? — спросила Айрин.
      — Господи, да какая разница. Все это дерьмо.
      — Почему? Потому что я недостойна, да?
      — А вот об этом никогда больше не говори.
      — Вот так ты относился к жене и ребенку?
      — Ну, это еще спорный вопрос, Айрин.
      — Только перед друзьями. И семьей. Перед теми, кого любишь.
      — У тебя ни перед кем нет обязательств быть здоровой.
      — И вредная, — сказала Айрин.
      — Тебе действительно так это нужно? Отвратительная привычка.
      Тод закашлялся и стал обмахиваться своей толстой правой рукой. Через какое-то время Айрин потушила сигарету и положила ее в пачку. Она со значением повернулась в нашу сторону. Затем последовали примерно десять минут того, что можно было бы назвать прелюдией. Тисканье, стоны, вздохи и все такое. Засим он взгромоздился на нее. И когда она раздвинула ноги, на меня нахлынули мысли и чувства, которых раньше никогда не было. Они были о власти и могуществе.
      — О, милый, — сказала она и поцеловала меня в щеку. — Ничего страшного.
      — Прости, — сказал Тод. — Мне очень жаль.
      В общем, худо-бедно, но они помирились. Потом все пошло гораздо проще. Да, мы оделись и в замечательном настроении спустились вниз перекусить. Там мы посидели за кухонным столом рядышком, размеренно вытягивая из себя ярд за ярдом белое тесто. Потом — опять впервые — отправились, представьте себе, в кино. Да еще и под ручку. У меня было ощущение, что я двигаюсь на цыпочках по незнакомой стране, с женщиной, которую можно трогать — мне позволялось делать все, что угодно, или, во всяком случае, все, что я в состоянии был сделать. Где пределы? Когда мы вошли, прозвучала сирена, как восхищенный посвист, записанный на поцарапанной пластинке… Фильм также прошел замечательно. Сначала я встревожился, когда Айрин принялась плакать, не успели мы занять свои места. Насколько я понимаю, фильм был тяжелый. Сплошь про любовь. Парочка на экране спокойно излучала радость и красоту, казалось, они созданы друг для друга; но после всяких недоразумений и приключений они в конце концов разошлись. К тому времени Айрин издавала ровное довольное урчание, если только не ухохатывалась. Хохотали все. Кроме Тода. Кроме Тода. Честно говоря, мне тоже было не смешно. Напоследок мы зашли в бар у кинотеатра. Она выпила виски с содовой, Тод — пивка. И хотя Тод побрел домой в поганом настроении (просто абсолютно не в духе), прощание с Айрин было замечательным, теплым и сердечным. Знаю, теперь я буду видеть ее вновь и вновь. Помимо всего Прочего, мы выручили двадцать восемь долларов. Если с попкорном, то тридцать один. Вроде бы и немного, но в наши дни надо быть осмотрительнее, все дешевеет на глазах, и Тод все время хмуро пересчитывает деньги.
      Я же просто схожу с ума. Я прямо места себе не нахожу. Всепрощение, которое излучают ее юные голубые глаза, что смотрят в жутком замешательстве с ее лица, такого рыхлого, в ямочках, как потемневшая скомканная тряпка.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9