Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Стрела времени, или Природа преступления

ModernLib.Net / Мартин Эмис / Стрела времени, или Природа преступления - Чтение (стр. 4)
Автор: Мартин Эмис
Жанр:

 

 


      Раз в год пламя порождает одно и то же письмо. Тод сидит, зловеще уставившись в очаг, глядя, как лопочет огонь, как извиваются языки в его обнаженных глотках. Тодова гортань издает замысловатую серию щелчков, похожих на рвотные позывы. Мысли его я, конечно, прочесть не могу. Но я тайный совладелец его тела. Что оно испытывает? Пытку, отъявленный сепсис самого унизительного страха. И облегчение — постыдное облегчение. После чего письмо, расправляясь от жара, превращается из черного в белое и влетает к нам в протянутую руку.
      В письме говорится всегда одно и то же. Ну какую еще корреспонденцию может получать Тод Френдли — однообразную, скучную и безответную, как рекламные буклеты. Вот что там написано:
       Дорогой Тод Френдли, надеюсь, что Вы в добром здравии; у нас все хорошо. Рад сообщить Вам, что погода здесь продолжает оставаться устойчивой!
      Искренне Ваш. Потом уморительный росчерк, а ниже — любезная расшифровка: преподобный Николас Кредитор. Под «здесь» (там, где погода вечно-устойчивая), судя по фирменному бланку, имеется в виду Нью-Йорк — а именно отель «Империал» на Бродвее.
      И только. Все, что вызывают у меня эти письма, — ежегодный приступ скуки. Но Тод ведет себя так, словно Нью-Йорк за дверью, а умеренная погода означает дикие ливни, адские ураганы и безумное полыхание венерианских молний. Весь взбудораженный, он будет еще долго сидеть у огня с бутылкой скотча. Утром он положит письмо на коврик у двери вместе с прочей макулатурой, и оно уйдет, исчезнет, как и страх Тода.
      Что с ним будет, если погода в Нью-Йорке действительно испортится?
 
      Полагаю, не случайно, что почти все наши романы заканчиваются в кабинетах Ассоциации медицинской службы. При встрече с той или иной подружкой на фоне графиков роста и веса, диетологических таблиц, радиоизотопных снимков и плакатов типа «ЭНДОМЕТРИОЗ? НИЧЕГО СТРАШНОГО» в нас побеждает профессиональный формализм. Физически ничего особенного не происходит, разве что измерение пульса и потирание лба. Ах да, еще Тод легонько колет их булавками: «Онемения нет?» Подружкам нашим, похоже, нравится такая игра, по крайней мере сначала; они флиртуют и ведут себя заговорщически. Думаю, отталкивают их в конце концов расспросы Тода: «Сколько времени вы замужем?», «Ваш муж активен как мужчина?», «Вы живете… полной жизнью?». Наши подружки никогда не живут полной жизнью. Все они с обидой заявляют, что жизнь их пуста. Однако от этих расспросов отношения окончательно портятся.
      А может, все проще и дело в том, что они видят Тода в его естественной среде обитания: врач, привратник в белом халате с черным портфелем. И наши дамочки пятятся прочь с переменившимся лицом, навсегда, помедлив за закрытой дверью только чтобы тихо постучать, тихонько постучать по крышке гроба любви.
      Но их еще полно там, откуда они берутся. Их находишь повсюду. В ресторане, на парковке, в барах, в дверях дождливым вечером; то запахнутых и укутанных от ветра и холода, а то голых в незнакомых квартирах.
 
      Итак, оно почти полное, это растворение в чужих телах. А тела прекрасны, ведь так? Ведь я именно так должен считать? Ну, ладно, ладно — они действительнопрекрасны. Они все прощают. Если старые. Они не судят. Айрин, чья белая необъятность прощает все. Она так и говорит.
      — Тебе не надо это знать, — шепчет Тод во тьме, прежде чем уснуть.
      — Что бы это ни было, я могла бы это простить.
      — Тебе не надо это знать, — шепчет Тод.
      Ей не надо знать. Мнене надо знать. Никому не надо знать.
      А есть еще наше собственное тело, наш собственный плотский инструмент, которым мы теперь ужасно гордимся. Пружинистая энергичная походка. Ах, как четко и мощно работает наш кишечник. Как мы великолепно функционируем… Думаю, неудивительно, что дамочки бегают за нами толпой и так быстро уступают чарам нашего бесстрастного продолговатого лица, наших чистых и могучих рук. Если вам по душе такой тип, то уж поверьте на слово, Тод невероятнопривлекателен… Осмелюсь предположить, что гордость за свое тело как-то связана у него со страхом — страхом быть покалеченным, а то и убитым. Но с какой стати кому-то должно взбрести в голову калечить или убивать его? Может, разве что врачам, но Тод не обращается к услугам врачей, он их близко не подпускает. «Не вздумай слушать врачей, — говорит он Айрин, почти ухитряясь в кои-то веки говорить и улыбаться одновременно. — Они постараются воткнуть в тебя свои ножики. Не давай им втыкать в тебя ножики». Перед зеркалом в ванной, гладкий и яркий, Тод испытывает такую радость, за которой скрывается конвульсивная дрожь. Давай-давай, хочется мне сказать. Изобрази, чего тебе хочется. Согнись и прикрой руками чресла. Защити свое нижнее сердце.
      А вот я уже сижу в просторном баре-ресторане, в специальном блеватории, в модной такой тошниловке. Явилась женщина, и мы принялись за обильно сдобренное слезами мясо: еда с пылу с жару вырастает на наших тарелках. Погодите-ка. Она же — вегетарианка. Говорит, что любит всяких животных, — но такое впечатление, только на словах. Скоро… Боже, как эта рутина похожа на половой акт. Сначала печаль и смятение, потом эфемерная беспредельность, затем тела вновь облекают себя одеждой, и следует поиск слов и жестов, прежде чем разойтись восвояси.
      Вдобавок к прежним Тод стал крутить новые сны, в которых он — женщина. Я тоже женщина: в этом сне я и участник, и наблюдатель. Возле нас мужчина, он отвернулся, он сидит вполоборота, массивной спиной к нам. Он, конечно, может причинить нам вред. Но он может и защитить нас, если захочет. Мы робко полагаемся на его защиту. У нас нет иного выбора, кроме как, волнуясь, любить его. К тому же у нас нет волос, что необычно для женщин. Рад сообщить, что в этом сне — никаких младенцев. Мы не видим детей, ни могущественных, ни каких-либо иных. Мы не видим младенцев-бомб, малышей, наделенных тротиловым эквивалентом. Это бездетный сон.
      Время устремляется к чему-то. Оно неудержимо течет мимо, как отражение на ветровом стекле машины, мчащейся по лесу или городу.
 
      Однояйцовые близнецы, гномы, призраки, любовная жизнь Калигулы, Екатерины Великой и Влада Цепеша, перистые облака Скандинавии, Атлантида, додо.
      Ну, держись. Тод вдруг принялся читать буклеты-путеводители по всяким захолустным районам Канады. Да, он их находит в мусоре. В Канаде сейчас околачиваются молодые люди, которым полагается быть во Вьетнаме. Может быть, Тод подумывает о Канаде. А может, он подумывает о Вьетнаме. Вьетнам пошел бы ему на пользу. Всякие пустомели-хиппи и торчки-жиртресты возвращаются оттуда чистенькими, свежими, аккуратными, отслужив положенное в зоне боевых действий, в Наме, в, как они говорят, говнище.
      В последнем своем послании Николас Кредитор проявил скрывавшийся прежде талант записного краснобая. Погода там, в Нью-Йорке, пишет он, «несмотря на некоторую нестабильность в последнее время, вновь установилась». Мне кажется, он не прав. Думаю, погода меняется. По-моему, определенно надвигается гроза.
 
      Я понял, что что-то готовится, как только Тод начал продавать мебель. Я наблюдал за этим, как жена, в обиженном молчании. Сперва увезли всю мебель, до щепочки, а потом все мои кухонные приспособления, затем все ковры и занавески, представляете. За что мне такое наказание? Тод прямо тащится от этого, все время старается как-нибудь еще обезобразить дом. В выходной напялил спецовку. Рыскал по дому, как ошалевшая обезьяна, высматривая, что бы такое еще разобрать и испортить.
      Электропроводке он устроил форменный геноцид. Час за жутким часом на чердаке или в подполе слепо нашаривая провод или кабель; Платонова тьма этой преисподней стала символом новых ночей со свечкой и фонариком, и наше прежнее житье мнилось мне теперь исполинским, залитым огнями собором. Водопроводу повезло ничуть не больше. Страшная это вообще профессия — водопроводчик. Изнанка всего и вся; будто состоишь из одних локтей и коленок, и даже щекой упираешься в медные потроха. Но все-таки у него получилось: воды у нас теперь нет. Только кран в саду. Каждый поход в ванну — нешуточное испытание: унитаз первым делом фонтанирует, и Тоду приходится проявлять чудеса ловкости со своим ведерком. Так проходит жизнь, под лязг и скрип ведер и баков. И вот мы на первом этаже, на голых досках: свечка, газовые баллоны, полуфабрикаты из кулинарии на картонной тарелке. Вот до чего Тод нас довел. Я хочу сказать, что когда начинал с ним жить, не мог даже представить… А за дверью опустевший палисадник, голые кусты, чахлая травка — выжженная земля.
      Расстроило меня не затягивание поясов и не мрачная, упрямая живость Тода, которая все равно недолго продержалась. В любом случае я привязан к этому старому ублюдку, как бы он там ни жил. Одиночество, растущее вокруг меня, подо мной, — вот чего я не мог принять. Глянец жреческого равнодушия на лицах продавца и бармена. Блеклое невнимание в глазах соседей. Да и на работе, чувствую, творится то же самое. Что до женщин — что ж, дамочки, спасибо вам. Они покинули меня одна за другой. Лишь Айрин держится. По поводу жилищных условий она проявила максимум такта, хотя настроение у нее, понятное дело, было невеселое и настороженное. Что-то подсказывает мне, что с ней я тоже на время расстанусь. Господи, даже соседская собака перестала узнавать и возненавидела меня. А бывало, пролезала под забором и таскала мне косточки. Раньше она прыгала, играла со мной. А теперь на мою долю приходятся лишь злобный рык и отвращение в мутном взоре. Сука… Это ведь как в песенке поется, буквально так и есть. Когда катишься вниз по наклонной, тебя перестают узнавать. Никто тебя знать не желает.
      Роковой день настал. Мы перебрались в «студию» в Роксбери. Не хочу описывать эту комнату. Я все равно там почти ничего не разобрал, взгляд застило от боли. Что ж, надеюсь, Тод счастлив… На самом-то деле — нет, не счастлив. Теперь большую часть свободного времени он проводит в пьяной молитве. Оживляется, лишь когда мы ездим назад, в старый дом, на встречу с агентом по недвижимости. Они переходят из комнаты в комнату и, кивая, замирают, восхищенные мастерством Тода. Да уж, старый дом — Тод его и впрямь засрал. Не завидую новым жильцам. Они какие-то хиппи или цыгане, а то и вообще бомжи. Простите, ребята. Что насчет правила оставлять после себя ванну такой, какой хотел бы ее найти? Ну, так или иначе, мы свое дело сделали. Весь дом превратился в уборную, сверху донизу.
 
      В довершение картины мы подверглись ряду горьких унижений в АМС. В пятницу я сдал свое тонкое кремовое облачение и напялил какой-то мясницкий фартук, немыслимо и невесть кем загаженный. У нашей новой должности есть один плюс: о непрестанной пикировке ланцетами и скальпелями можно забыть. О чем теперь забыть нельзя, так это о кладовых, о печах для мусора, о мусоровозах, о городской свалке. Свалка — уникальный объект, первоисточник всего на свете. В бойлерной, среди десятигаллонных мешков, я закатываю рукава и роюсь в кучах окровавленных тампонов и пластырей, битых ампул и шприцев, осколков погибших цивилизаций. Добро берется также из печи, которую я обслуживаю. Затем я набиваю хламом соответствующие мусорные бачки и развожу их по зданию, где никто меня не узнает. Работяга в растрепанном рубище — вот кто я теперь. Я воняю как полостная операция. Все мое существо хрустко утыкано битым стеклом, но это ничего, потому что, хоть от меня и смердит за милю, никто меня не замечает и не узнает.
      Теперь мы как невидимки. Возможно, именно в этом смысл всего происходящего с нами — в тяге к невидимости. На недолгое время невидимость обретается в толпе, или за запертой дверью туалета (где во время этой тяжкой процедуры, по общему убеждению, всякий невидим), или в любовном акте, или тут, на дне, где нас никто не знает. Джо, мой коллега-сменщик (старый, жирный, черный и неповоротливый, словно прикипевший к мусорной печи: «Хэй!», «Йоу!», «Джо!», «Хэй!»), — вот он меня знает. Да еще доктор Магрудер нет-нет да зыркнет величественно в мою сторону, когда мы пробегаем мимо. Френдли без френдов. Мы двигаемся незаметно, склонив голову, уставившись в пол. Мы явно куда-то намылились.
      Выходит, человек без окружающих и правда не существует? Он исчезает. Даже Джо стал поглядывать на меня как-то странно, словно я не вполне существую. Теперь в нашем распоряжении только одно тело, наше собственное. Но если мы согрешили и должны скрываться, то почему становимся все красивее?
 
      Вечером я еду на поезде куда-то на юг. Мимо меня проплывает Атлантическое побережье Америки. Все дела окончены. Я не знаю, куда мы едем: на нашем билете, с презрительным щелчком исторгнутом вокзальной урной, есть название пункта отправления, но нет станции назначения. То же самое можно, пожалуй, сказать и о нашей с Тодом индивидуальности. «Тод Френдли», — бормочет Тод Френдли, не раскрывая рта, словно пытается запомнить или выучить это имя. Наш жалкий багаж: неподъемно тяжелый чемодан, набитый одеждой, деньгами, человеческими останками, — один; тело, скрюченное от прокисшего адреналина, — одно. Сердце Тода съеживается, как устрица в раковине, при каждом резком движении соседей по вагону. Стук сердечный, стук колесный… Черт, над нами нависает сержевое плечо и сурово склоняет голову проводник. Он заглаживает компостером дырочку на моем билете и несет свой пытливый взгляд дальше. Ох, как нам паршиво. Может, будет лучше, если сесть лицом в другую сторону? Поезд приговаривает: Тод-Френдли-Тод-Френдли-Тод-Френдли…
      Прекратите. Остановите поезд! Я почему-то думал, что готов к суровым испытаниям. Готов катиться по наклонной — но не так резко. Боже, бедные мои буржуазные страхи: очередное неуютное жилье, может быть, еще более низкое окружение (если такое возможно), или, может быть (я думал об этом с мученической миной), бродячая жизнь. Но постойте-ка. Железы Тода настроились на режим сна, повизгивая от кошмаров. Так вот, наверное, к чему мы движемся: белый халат и черные сапоги, взрывоопасный младенец, испачканный фартук на вешалке, вьюга из душ. Деревянная комната, в которой будет невыносимо долго решаться какой-то фатальный вопрос. Каждому снится, что с ним происходит что-то плохое. Это легко. Куда труднее прийти в себя после таких снов… За окном проносится Америка, стада, лес, пшеница, дары юного мира. Торопливо и жадно я ищу покоя — в океане, не на волнующейся его поверхности и размытых берегах, но в затаенной глубине, куда всё в конце концов вернется.
      Это, должно быть, Нью-Йорк. Вот куда мы едем: в Нью-Йорк, в его ненастье.
      Он едет к своей тайне. Паразит или пассажир, я еду туда вместе с ним. Будет плохо. Будет плохо и непонятно. Но одно я узнаю точно (и хотя бы от этого становится спокойнее): я узнаю, насколько ужасна эта тайна. Я узнаю природу этого преступления. Кое-что я уже знаю. Я знаю, что оно связано с дерьмом и мусором — и что со временем какой-то бардак.

ГЛАВА 3
Поскольку я целитель, все, что я делаю, исцеляет

      Эти желтые автомобильчики как-то так устроены, что кажется, лучше некуда. Они всякий раз подворачиваются там, где нужно, даже в дождь или в час, когда закрываются театры. Тебе платят вперед и ни о чем не спрашивают. Они всегда знают, куда тебя везти. Они просто великолепны. Неудивительно, что мы потом стоим по нескольку часов, прощально махая или салютуя — отдавая должные почести такому прекрасному сервису. На улицах полно людей с поднятой рукой, промокших и усталых, воздающих благодарность желтым автомобилям. Одно плохо: всякий раз меня отвозят туда, куда я не хочу ехать.
      Первые тридцать шесть часов нашего пребывания в Нью-Йорке выдались лихорадочными, но не страшными. Они были посвящены нашему имени. Мы обзаводились новым. Или избавлялись от старого. Еще нам нужно было устроиться на новой квартире, которая произвела на меня отличное впечатление (надеюсь, мы тут надолго, но я в этом ничего не понимаю, пусть Тод сам решает такие вопросы). Или лучше поставить это имя в кавычки — «Тод». Тоду уже не быть больше Тодом. Он поменял это имя на другое, получше. А еще мы познакомились с Николасом Кредитором. Не скажу, что понял, как это одно сошлось к одному. Но как-то я это дело провернул, капитально потратился. Поначалу я иногда боюсь за себя, а не за других. Так вот что происходило с нами по прибытии в Нью-Йорк.
      Мы остановились под землей: Гранд-Сентрал; поезд вздохнул, и один за другим завздыхали пассажиры. Выходившие первыми спрыгивали в спешке, остальные медлили, готовясь влиться в уличную суматоху. Тод несколько минут посидел, склонив голову, а потом рванулся с места. Пробираясь по сумрачной платформе, он все время озирался — кажется, впервые в жизни он пытался увидеть, куда идет. И в результате все время с кем-нибудь сталкивался. Поклоны, изысканные жесты, вероники извинений. Он втиснулся в очередь у билетной кассы, тут же получил за свою бумажку восемнадцать долларов, но продолжал стоять, по-детски нетерпеливо мотая головой, а затем нырнул в обстроенный киосками подземный переход. На улице к нему, как обычно, с готовностью подкатило такси. И вот мы снова в пути, через ущелье под тотемом. Почему бы не начать с посещения Эмпайр-стейт-билдинг или со статуи Свободы, думал я с волнением. Но это было бы слишком старомодно. Шел ноябрь. Люди отрастили к зиме теплый мех, а небоскребы вибрировали в жесткой хватке уравнений равновесия.
      Новое жилье состояло из одной-единственной комнаты размером с небольшой склад: стол из натурального дерева, приземистые кресла черной кожи, картотечные шкафчики, койка-сексодром. В отличие от наших прежних обиталищ, это имело индивидуальность. Квартирка была жлобская. Строгая, гигиеничная — и жлобская. Проживавший там мужчина должен был свято верить во всякие там йогурты, приседания-отжимания и нудистские отпуски. Ну, как бы то ни было — казалось, мне и Тоду можно спокойно разуться. И пообвыкнуть на новом месте. Так нет. Сперва понадобилось разобраться с нашей новой личностью. И во втором такси, курсом на восток, я размышлял, глядя в окно на местных обитателей (кто совсем безликий, а кто один только лик, прическа и поза), всем ли приезжающим в Нью-Йорк нужно новое имя. Или это только мы такие. Только он. Ведь больше он уже не «Тод». Над кнопкой звонка на дверной табличке, на конвертах под настольной лампой — всюду одно и то же имя: Джон Янг, Джон Янг, Джон Янг. В окошко, кружась, влетели исторгнутые городом мелкие клочки бумаги. Мы исцелили их своей врачующей рукой и разложили по карманам. Письма, членские билеты, счета, рецепты. На всех написано: Джон Янг. Что там еще за окном? Автомобили, конечно. Конечно, автомобили. Машины, машины, машины — всюду, насколько хватает глаз.
      Следующая остановка — переудостоверение личности, секретная фабрика новых людей, в глубоком подполье и тяжко донельзя: едкий жар химчистилища, и дальше — приглушенный, возвратно-поступательный ритм закабаленных машин. Нашим вопросом занимался прожженный парень, городской специалист с односторонней полнотой, носивший в глазу наперсткообразную лупу. Он тут же, с ходу, отсчитал нам деньги и сказал что-то вроде того, что здесь не выбирают, а если не нравится, то можете поискать в другом месте, и вдруг мы сказали таким тоном, какого я раньше никогда не слышал, голосом, который больше не притворялся добрым, голосом, в котором прорвалось все напряжение столь долгого притворства:
      — Тод Френдли? Что за имечко ебанутое?!
      — Вот, — сказал парень. — Чистый.
      Пришлось нам заходить к нему еще и еще. Выход из этого подвала отыскивался каждый раз дольше и дольше. Мы пытались поесть. Еду мы выуживали из мусорных баков на Вашингтон-сквер — сэндвич, почти целое, только раз надкушенное яблоко, — чтобы потом обменять на мелочь в гастрономе. Мы убивали время. Время, которое делает нас такими, какие мы есть. Вплоть до этой последней перемены.
      — Ладно, — сказали мы с горечью, вероятно неуместной, когда парень вручал нам новые документы вместе с огромной кучей денег. — Куда ж деваться.
      — В два раза больше.
      — Скажите вы.
      — Надеюсь, он сказал вам, сколько надо платить за срочный геморрой. Да еще на выходных.
      — Отлично.
      — Угу. Вы от Преподобного.
      — Вас должны были предупредить. Меня зовут Джон Янг.
      Вот и все. Теперь меня зовут Джон Янг.
      А день все тянулся, это был самый долгий день из всех. Даже путешествие на поезде, казалось, было давным-давно, как Уэллпорт, как прошлая жизнь. Но Джону Янгу не спалось. Под звуки множества машин и очень немногочисленных птиц затухал рассвет. А Джон Янг все лежал, пытаясь справиться со страхом. Унять его… Я думал о шахматистах в парке, где мы просидели столько часов, шахматистах, куда более разностильных, чем фигурки, которые они двигали (игроки не прямые, не ровные, а шамкающие, шаркающие, ромбовидные). Всякая игра действительно начинается с беспорядка и проходит через эпизоды искажения и противоречия. Но все налаживается. Все эти напряженные позы, облокачивания, хмурая задумчивость, все эти мучения не напрасны. Один завершающий ход белой пешкой — и идеальный порядок восстановлен; игроки в конце концов отрывают взоры от доски, улыбаются и потирают руки. Время покажет, и я полностью доверяю ему. Как, разумеется, и шахматисты, двигающие свои фигуры лишь после обязательного шлепка по часам.
      Слава тебе Господи. Отключился. Как дитя. Хотя я-то, конечно, не сплю: даже во тьме я сторожу мир. Бывает, порой — например, сейчас — я смотрю на Тода, на Джона, как бы мать могла (мать-мгла), и стараюсь в невинности или беспристрастии его сна разглядеть надежду.
 
      Итак, мы проснулись другим человеком. Джоном Янгом. Джонни Янг. А может, так: ДжекЯнг? Мне даже нравится. Бр-р. Вдруг отступила боль. Дотянемся же (о-оп!) до бутылки и промочим горло парой глоточков… Ох, ничего себе. «Уайлд Терки».
      Наша одежда слетелась к нам со всей комнаты. Ботинок, пущенный кем-то из темноты, как тяжелая старая пуля, и ловко пойманный одной рукой; извивающиеся штаны, пойманные ногой и вздернутые по ней вверх несколькими рывками; галстук с повадками удава. У меня появилось нехорошее предчувствие, когда мы бросились в ванную и нашарили ополаскиватель для рта. Затем мы встали на колени перед алтарем унитаза — и потянули рычажок. Унитаз наполнился своими гадкими сюрпризами. Ох, какой кошмар. Как сейчас помню, мы раньше уже пару раз это проделывали. По-моему, это верх издевательства над человеческим телом. И вот мы прижались лбом к холодному фаянсу и пару раз с отвращением рыгнули какой-то кислятиной. И принялись задело. Поводом для злоупотребления алкоголем, судя по всему, является то, что самосознание, или самость, то есть материальность, невыносима. Но она же действительноневыносима. Особенно если вас распирает от мертвечины. Вот опять началось самосознание, изнурительное, многообразное, невыносимое.
      Мы отправились в Нью-Йорк-Сити и принялись шататься по Виллиджу и выдавливать все это потихоньку из себя в разных барах. В первых нескольких точках нас не хотели обслуживать, и неудивительно, потому что мы врывались в помещение с дикими воплями, во всю дурь этого нашего нового голоса. Помнится, была тихая пауза в одном закоулочке, когда мы, сопя, улеглись на груду картонных коробок; потом два молодых человека приподняли нас, шутя привели в божеский вид и отконвоировали обратно на передовую. Потом мы решили проверить, какого хрена творится еще в парочке заведений в том же квартале. Понимаю, почему на Джона так подействовал Нью-Йорк: здесь ночная жизнь во всех ее красках и переливах вытекает на улицу, а не теснится за расцвеченными витринами. Тем не менее к шести часам он был в норме. У двери последнего бара поджидала неумолимая тачка, в которой, отвернувшись, сидел водитель и ждал меня, чтобы отвезти туда, куда я ехать не хотел.
      Как и шофер, я без лишних слов знал, куда мы едем. Пожарная лестница Седьмой авеню, вверх по перекладинам поперечных улиц, затем болтающаяся веревка Бродвея. Отель «Империал». Нам предстоит встреча с нашим метеорологом Николасом Кредитором.
 
      Преподобный оказался статен, величав, грустен и властен. У него была носатая телегеничная физиономия политика. Но все-таки в Штатах с такой внешностью карьеру не сделаешь, по крайней мере в наше время. Масть не та, усы ни к черту — такие подошли бы разве что учителю танго. Я сразу же подумал, что в его бордовом костюме есть нечто жалкое и непотребное, заставляющее гадать, в какое еще обмундирование он мог бы вырядиться. Его черный галстук был заколот золотой булавкой в виде распятия. В комнате имелись еще несколько религиозных аксессуаров, а на стенах — идеализированные сценки из Нового Завета. Мы уселись перед обитым кожей письменным столом, на стул для посетителей. Не предвещая ничего хорошего, у стены стояли две койки — двухместные, совершенно идентичные, как близнецы, с одинаковыми покрывалами и набором подушечек.
      Он немного поговорил о мелочах, адресах; какие-то были мне известны, какие-то нет. Потом он сказал:
      — И, пожалуйста, имейте в виду: я безмерно уважаю вас за то, через что вам пришлось пройти.
      — Я всегда хотел лишь одного, — с благодарностью произнес Джон, — помогать людям.
      — Вы сможете продолжить свою прекрасную работу. Это я гарантирую.
      Он гарантировал это. Безвольно пожав плечами. В отеле «Империал» полно стариков. Это стариковский отель. Мы видели и обоняли их, когда поднимались сюда, их неверную осанку и дружную нерешительность. Судя по официальному костюму и строго локализованной харизме, часть здешнего старичья находится на попечении Кредитора. Это я гарантирую…Его легко было представить гарантирующим что угодно, по крайней мере на словах.
      — Я очень хотел бы и дальше помогать людям, — сказал Джон.
      — Бросьте все, начните сначала где-нибудь на новом месте. Плюс еще в том, что у вас нет семьи.
      — Это необходимо?
      — Тогда лучше просто уехать из Нью-Йорка, — сказал он. — Пока что все это на уровне штата. Речь идет не о Сан-Кристобале. Речь идет о Нью-Джерси. Даже не о Канаде.
      — В этом я не нуждаюсь.
      — Мы могли бы помочь вам с оплатой адвоката и с юридической консультацией.
      — Что бы вы посоветовали?
      — В Службу иммиграции и натурализации. Чтобы аннулировать ваше гражданство.
      — Куда-куда?
      — В худшем случае Министерство юстиции подаст заявление в СИН.
      Преподобный помолчал.
      — Не дай-то Бог, — произнес он и потрогал гибким пальцем свою булавку с распятием.
      На мгновение он вновь стал грустен и властен. Возможно, то была грусть медиума или шамана, который, постоянно контактируя с ангелами и демонами, порой бывает подавлен мыслью о собственной бездарности против их сил и чар, их порчи, их сглаза.
      — Единственная опасность сейчас, — продолжал Преподобный, — состоит в том, что пронюхает пресса. Помните, как было с той бедной несчастной дамой из Куинса?
      Джон подождал. Он смотрел на кровати-близняшки. Потом быстро и неожиданно повернулся к Преподобному, державшему перед нами фотографию. Увидели мы ее лишь мельком: Преподобный тут же ее убрал. И слава богу. Эта фотография, этот зернистый выплеск, такой мимолетный, — я понял, что информация в ней содержится чрезвычайно важная. Фотография была черно-белой. Она говорила о силе. На ней были запечатлены двенадцать человек в очевидной взаимосвязи. Двенадцать мужчин, принадлежащих к двум представленным поровну и кардинально отличным типам. Шесть одних, полдюжины других. У одних — сила и коллективная ответственность. У других — никакой силы, полная безответственность и так себе коллектив, общность слабых и униженных. Между ними происходил безмолвный диалог. Шестеро говорили другим шестерым: что бы еще ни разделяло нас, что бы нас ни связывало, важно только одно: мы принадлежим к живым, а вы — к мертвым. Мы — живые, вы — мертвые. Покойники.
      — Вот как. Все, что у них есть, — вот это, тридцатилетней давности, и два так называемых свидетеля.
      — Никаких, — сказал Джон.
      — Как — никаких?
      — Я не совершал преступлений.
      — Обычный подвох: вы ведь умолчали насчет вашего криминального прошлого?
      — А-а.
      — Поступил запрос о вашей натурализации в США.
      — Продолжайте.
      — Становится жарковато.
      Я подумал, не имеет ли он в виду тот жар, в который бросило Джона. Тогда Джон смущенно отвел взгляд и сказал:
      — Моя мать…
      — Это для нас плюс, — оживился Кредитор.
      — Родной язык.
      — А, точно, припоминаю. Это у вас нет акцента. Они встали и пожали друг другу руки. Джон сказал:
      — Скажу вам честно. Вчера было лучше.
      — И как вы себя сегодня чувствуете, позвольте поинтересоваться?
      — Преподобный отец.
      — Доктор.
 
      Мы с Джоном вернулись на свою квартиру, но поначалу в том Тодовом состоянии трудно было насладиться ее красотами (например, огромным слуховым окном). Неплохо было бы не путаться у него под ногами. Какой-нибудь женщине, типа Айрин, рядом с ним пришлось бы несладко. Так что можете себе представить, каково было находиться у него внутри.
      Затем позвонил Преподобный и поделился новостью о надвигающейся грозе, и я подумал было, что именно это мы меньше всего хотели бы от него услышать. Но в итоге все как-то на удивление обошлось, небеса не разверзлись. День прошел в приятном одиночестве. Телевизор, газета, решение мелких бытовых проблем: измельчитель кухонных отбросов, ноготь на ноге, пуговицы на рубашке, лампочки. Самосознание, оказывается, не невыносимо. Оно прекрасно: вечное творение, распад ментальных форм. Покой… Ближе к полудню Джон стал вести себя весьма знакомым образом: потягиваться, почесываться и довольно вздыхать. Это значило, что он собирается на работу.
      Я мог лишь наблюдать за тем, как он меняется. Нагрудник с короткими рукавами, белый халат. Я поискал взглядом черные сапоги. Нет. Лишь белые сабо на деревянной подошве. К чему они? Теперь Джон был чист, бодр и готов к жизни.
      Он прошел пять кварталов, и никто не пытался его остановить. Небо не пролилось над его головой, толстощекие облака не надулись от горя. Равно как и земля: асфальт не разверзся, чтобы поглотить его или похоронить. Да и ветер не дышал дьявольским ураганом, а веял легонько и нежно. Могу засвидетельствовать лишь отчаянный детский плач, перепуганный взгляд чернокожего бомжа на перекрестке Тринадцатой и Седьмой и то, как всю дорогу прохожие, казалось, шарахались от нас, даже те, одетые в форму (которые за что-нибудь отвечают), словно говорили: «Не обращайте на нас внимания.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9