Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ночная певица

ModernLib.Net / Отечественная проза / Медведева Наталия Георгиевна / Ночная певица - Чтение (стр. 14)
Автор: Медведева Наталия Георгиевна
Жанр: Отечественная проза

 

 


Не-е-е-е-т, этого они знать не хотят. "Какая там работа? На фиг тебе вообще ходить на эти частные уроки? Да ты там небось и не пением занимаешься! Сколько лет этому Джозефу? Он импотент, что ли? На кой тебе ехать на классы, поехали лучше в мотель!" Последняя фраза особенно часто звучала от моего тогдашнего любовника. С которым я, кстати, в мотеле посмотрела фильм о том, "Как сложно попасть в Голливуд"! Там этот доктор Бoрис садомизирует старлетку, немыслимо намылив ее в ванной. "Ты же знаешь, как сложно попасть в Голливуд", - ехидно шутил Вовик-любовник. Чтоб вам всем гореть в аду, проклятые клопы!
      Впрочем, судьба и так не очень-то их баловала. Вовик не один раз уже отсидел. За любовь к искусству, конечно, - поддельные предметы антиквариата. Тогдашнего моего мужа Сашу донашивает Успенская. "Люба-Любонька" - женщины с такими тяжелыми челюстями отличаются чрезвычайной легкостью верхней части черепа, в которой и помещается серое вещество, вернее, ему там негде уже разместиться, все ушло на жевательный аппарат... Вся эта дружеская и родственная сволота даже не пошла на премьеру фильма!
      Оркестр студии "Лис Двадцатого Века", самый хитрый то есть, самый умелый, самый-самый "Лис/Fox", приветствовал меня стоя. По взмаху дирижерской палочки Жарптицына, стоящего на пьедестальчике, все эти балалаечники, домристы, скрипачи и контрабасисты кланялись мне, прижимая свои инструменты, будто заверяя, что они преданы им, и только, и музыка поэтому будет волшебная. Это был звездный час без году певицы! Девочки, родившейся в Ленинграде, ходившей в 253-ю среднюю школу, занимавшейся фигурным катанием, учащейся в музыкальной школе по классу фортепьяно, которое, то есть пианино, ей подарила бабушка. Девочка прогуливала уроки сольфеджио, а они-то ей как раз бы и пригодились! Передо мной на пюпитр положили партитуру "Старинного вальса"! Ну, это было не самым сложным произведением в моей жизни к тому времени, тем более я знала его наизусть вдоль и поперек. А Вамбау знал этот вальс по пластинке Рубашкина. Как жаль, что Вамбау не слушал Тома Уэйтса! В 71-м году этот безумец с июля по декабрь записывал в Лос-Анджелесе свои романсы, можно сказать. А что это, как не романс, - "Я ваша полуночная проститутка" под фортепьяно или под гитару акустиче-скую "Песня Франка"?! Но в том-то и дело, что это современные, живущие со своим временем, романсы - поэтому и проститутка, и женщина, которая "сломала" Франка, и подача интонационная и инструментальная своего времени: циничная, хотя и лиричная, ущербная, потому что все "революции" уже просрали, самоироничная, потому что уже совершили все трипы* для приближения сатисфакшен, а оно все равно не приходит и не придет, поэтому чрезвычайная тоска. Но эта же тоска у Рубашкина нравилась, видимо, больше тем, что принадлежала какой-то другой эпохе и другому миру-душе, выдержана временем была.
      Жарптицын вставил в мои дрожащие пальцы пластиковый стаканчик с кофе. Коленки у меня тоже дрожали, но они были прикрыты белыми ботфортами. Вообще, мой внешний вид совершенно не соответствовал тому, что я должна была спеть в жарптицынской аранжировке. Все у него было так правильно! Ни одного изъяна, который обязательно должен присутствовать в современной интерпретации "старинного" вальса. Иначе надо слушать Обухову или Козловского. Изъян должен заключаться в более вольном исполнении. Собственно, романсы русские - это соул мьюзик, душевная музыка, музыка души. Только не черной, а русской. Рубашкин, конечно, не Козловский, да и пластинка его датировалась 70-ми годами. И "изъянов" у него было больше, чем требовалось, - он пел с акцентом, часто, видимо, даже не понимая слов. Надо сказать, что, разумеется, рубашкинская версия "Я помню вальса звук прелестный" по звучанию, то есть по технологии записи, очень отличалась от тогдашних советских пластинок. Брегвадзе, например. Или того же Козловского, у которого все звучит старенько. Задействованы исключительно высокие частоты, у него самого - тенор и сочная середина отсутствует: середина, которая и делает всю разницу!
      Вальс у Жарра получился совершенно нетанцевальным. А ведь главные герои как раз под него и должны, перейдя от танца, слиться в экстазе. Но у Жарра было много тормозов-пауз в партитуре, которые вовсе не заполнялись вокалом. У меня тоже были паузы. Поэтому вальс получался дырявым. Я смотрела на экран, по которому показывали плохую копию этой отснятой уже сцены, следила за нотами и руками Жарптицына. Мы записали несколько дублей, прослушали. Вамбау и Жарр пошушукались, и мы записали еще раз. Опять прослушали. Я покурила за углом будки-студии, находящейся в гигантском павильоне, с советским балалаечником. Остальные музыканты были американцами. Да, конечно, в Америке существует даже Союз американских балалаечников и домристов! Этот, единственный в оркестре из тогдашнего СССР, прошел какой-то немыслимый отбор, конкурс и экзамены. Я проходила свой экзамен в клубе Мишки, и там я пела совсем иначе. С Б?рисом мы были жизненней, настоящей. Надо было Вамбау привести туда Жарптицына, но Морис Жарр к тому времени был на коне, после "Лоуренса Аравийского" и "Доктора Живаго" ему некогда было ходить по Мишкам. Хотя он был любителем ресторанчиков в компании с молодыми девушками - об этом я, правда, узнала через несколько лет.
      По моей просьбе мы записали еще одну, последнюю, версию. И я уж постаралась - я вспоминала все наставлении Джозефа, его мечтания по поводу белых офицеров. "Где ж этот вальс - старинный, томный?.. - страдала я, представляя Турбиных из романа Булгакова. - А под окном шумят метели, и звуки вальса не звучат..." - ужасная революция и большевики отобрали вальс! Рояль расстроен, ажурная занавеска развевается под ветром, врывающимся в салон из разбитого окна, разоренное "Дворянское гнездо", бедная Мэри-Машенька, все кончено, мы погибли: "Где ж этот дивный вальс?"!
      А вот не произойди этой революции, бабушка Рубашкина не эмигрировала бы, Рубашкин не стал бы эмигрантом и не записал бы этот вальс. И Вамбау бы его не услышал, и меня бы не пригласили его исполнить! Не говоря уже о том, что и Жарр был бы Жар-птицыным и жил бы в Одессе. И не написал бы "темы Лары". Не было бы Лары, как и Живаго бы не было. О, ужасная и кошмарная революция скольких ты обеспечила темами, сюжетами и страстями! О, да! Кровожадная - ты отняла сотни тысяч жизней, но ты и дала жизнь. Ты обанкротила и пустила по ветру капиталы российской левой буржуазии, которая хотела, не принимая активного участия в классовой борьбе, "из окошка", безопасно сохранять "добрую революционную совесть". Ха-ха! Ты выбила стекла из этих окон и по ветру, по ветру разнесла в пух и прах их денежки. Но какая ты умница, революция. Их внучата - жарры и рубашкины! - получили все назад. Да еще как приумножив! Ну а про ценные бумаги Российской империи обычных ее подданных... то есть обычных французских граждан, - о возмещении им убытков собирается заботиться нынешнее правительство России. Заплатил же Черномырдин зарплаты трудящимся, используя свой личный счет, - в любом анекдоте есть доля правды.
      Я ехала по безумному Пико бульвар, тянущемуся через весь необъятный Лос-Анджелес. Начинающийся в Тихом океане, он обрывался прямо на границе с Даунтауном, так называемый деловой центр города, а в Эл.Эй. невероятный бомжатник. Восемьдесят с лишним километров длина Пико. Я только отъехала от студий "20 Сенчури Фокс" и почему-то расплакалась. Помню, остановилась у тротуара, тянувшегося вдоль какого-то дорогого гольф-клуба. Я сидела в дорогом серебристом "Мерседесе", на мне была дорогая одежда из бутиков Беверли-Хиллз, и мне было так жалко себя... Мне было жаль, что никто не узнает об этих пережитых мною двух часах необычайного волнения, смешанного с гордостью, трепета - с возвышенностью, уничижения - с самоуверенностью. Ни моя бабушка, ни мамочка... Почему-то я очень переживала из-за бабушки. Бабуленька, я сейчас, я, я, я... Я пела вальс, и там все дядьки взрослые, они мне аккомпанировали, и самый-самый главный Морис, он мне целовал ручку и сожалел, что не был знаком раньше, и они все на меня смотрели как на чудо! Но мне так грустно и тоскливо-щемяще, будто что-то умерло... Да-да, когда что-то отпустил, оторвал от себя, и все - больше тебе не принадлежит. Ведь неправда, что вся моя рьяная критика лишила меня чувства и желания передать его, отдать. Насовсем, на все время, навсегда.
      1998 г., Москва
      EXTRAIT*
      Соблазнение
      "Остановите здесь, пожалуйста". - "Это не ваша улица". - "Не важно. Мерси". Я выхожу из такси на углу Риволи и рю Маллер. Прожектора освещают часы на церкви Святого Павла - без пяти одиннадцать. Из кабаре меня в этот вечер выгнали. Отправили домой. Я проспала и опоздала. Примчалась туда без мэйк-апа, волосы дыбом. Шоу уже началось, так что мне сказали: "Идите-ка домой, завтра будете выступать". Наверняка рожа моя директору тоже не понравилась. Что можно ожидать от трехдневного запоя...
      Май мэн* уехал на "Мировые дни писателей". Единственными иностранцами там были он и старейший американский автор, которого чуть ли не на инвалидном кресле доставили на сцену для получения приза. Каждую ночь, ложась спать, я закрывала глаза и тут же представляла себе оргии, в которых май мэн участвует и, конечно же, исполняет не последнюю роль. Я была близка к правде, которая подтвердилась в одном из его шорт стори, если верить, что он пишет - правду, одну правду и ничего, кроме... Единственным успокоительным моих ночных кошмаров был образ женщины писателя - меня не покидала М. Розанова (редактор русского периодического журнала "Синтаксис" и страж Синявского) в платье, как для беременных. Но тут же ее сменяли образы поклонниц - начинающие поэтессы, писательницы. Хотя с трудом представлялась вторая такая дура моей внешности, просиживающая часами на своей молодой и живой попке в борьбе за рифмы, диалоги и т.п.
      Такси я остановила из-за кафе. Оно светилось янтарным светом, как бокал с пивом. Плюс, в это время вечера я почти нигде не бывала уже год. Я была найт-клаб сингер**.
      Я сажусь за столик рядом с колонной в том же зале, где бар. В другом большом и неуютном, похожем на вокзал - еще кто-то ест, звеня приборами. Этот посудный звон можно слышать по всему Парижу два раза в день - с 12 до 15 Париж ланчует, с 20 и до... Париж саппаринг***. Звучит как "сафферинг"**** - это после объедания.
      Когда я заказываю пиво, мне кажется, что официант насмехается надо мной и уверен, что я с похмелья. Хотя какое похмелье в одиннадцать вечера? В это время уже пьяным надо быть или медленно, но верно напиваться. Впрочем, если вы только что проснулись после всенощно-утренней пьянки, это как раз время для пива. Потом еще для одного, и еще... Так люди становятся алкашками, думаю я и ставлю оба локтя на стол. Передо мной по-парижски мокрый, высокий бокал "Кальсберга". Пена быстро исчезает, и пиво становится неэстетичным. Я должна его побыстрее пить. Для этого я и локти на стол поместила - для опоры вздрагивающих рук. У меня таки похмелье. Поэтому я думаю, что все смотрят на меня и ждут - как же это она своими ручками трясущимися поднесет его к губам, ха-ха!.. "Фак ю ол"* - думаю я и отворачиваюсь от бокала. Это очень важно - не смотреть. Я нащупываю пальцами обеих рук мокрый сосуд и медленно приближаю его ко рту. "Flip-Flop! Fiss-Fiss! O, what a relief it is"** - вместо алказельцер так должны рекламировать пиво.
      Нечесаная и старая немецкая овчарка подходит к моему столику. Она ждет, пока я почешу у нее за ухом, и ложится рядом. После нескольких глотков живительной влаги я успокаиваюсь и могу поднимать стакан одной рукой, обнимая колонну другой, касаясь ее виском. Я поглядываю на овчарку - сколько раз за день тебя чешут за ухом, сколько разных рук... Она моргает, будто говоря - ну и что. Не все, конечно, приятны, но зато я не бездомная, не под дождем. Дождь собирался весь день и наконец захлюпал за окнами кафе. Овчарка встает, делает несколько шагов от столика, потом оглядывается на меня. Я показываю ей язык. Вероятно, белый. Она гавкает - а ты? Тебя тоже трогают, а что ты имеешь взамен? У тебя даже нет ДОМА! Отчасти она была бы права, если б сказала мне это.
      Я смотрю за окно - под дождем прыгают "курчавые парни из Африки". Я думаю о Вознесенском, авторе этой аллегории и миролюбивой поэмы "Юнона и Авось", ставшей оперой и привезенной в Париж Карденом, - сейчас и в Америке ее поставят. Может быть, автор добьется участия Боба Фосса, если тот не умер, воплощая в жизни финал "All that Jazz". И об Энди Уорхоле Вознесенский напишет в "Правде" - опишет его работы. "Курчавые парни из Африки" - простые, земные: никакой СПИД их не пугает. Я улыбаюсь им - они забегают в кафе. До них я, правда, поглядывала на круглые ягодицы у бара. Владелец так их выставил, что нельзя было не заметить. Блэкс* приносят в кафе свой темперамент - только тамтама не хватает, хотя все в галстуках. Молниеносно они оккупируют столики рядом со мной, и самый африканский садится за мой - не без моего приглашения. Тут же передо мной вырастает новый конусообразный сосуд с пивом, и они уже приглашают меня куда-то в Сен-Жермен, где "ами, дансе, буар..." - друзья, танцы, выпивка. Бармен хитро улыбается и подмигивает мне. Владелец круглых ягодиц оказывается скуластым и голубоглазым.
      Парни смеются - я рассказываю им (по-француз-ски!), как не переставала удивляться первое время в Париже тому, что блэкс не говорят на гарлемском наречии. И однажды чуть не упала в обморок, когда в метро(!) увидела черного... с книгой. И с какой! Очередной кирпич Солженицына.
      Как только дождь успокаивается, банда исчезает. Я смотрю на них, перепрыгивающих через лужи, ловящих такси. Они не оставляют меня равнодушной, эти земные люди, плодящиеся так же быстро, как бой их тамтамов. Мне хочется акшион*. Седакшион**, точнее. Я снова обнимаю колонну, касаюсь ее виском. Передо мной складчатая спина кассирши, сидящей на возвышении, за стеклом. Жирная спина. Я отвожу глаза и смотрю на владельца круглых ягодиц, которых уже не вижу: он смотрит на меня. Я приглашаю его. Глазами. Он подходит с бокалом. "Do you speak english?" - Я смотрю вверх. Он не садится. "No". - Пауза. "Very little". - "I like you"***. Он улыбается и зовет своего друга - парня с маленькой рюмочкой чего-то зеленого. Он тоже не говорит по-английски. "Very little". Того, кто мне нравится, зовут Винсен. Он не похож на Ван Гога - у него два уха и волосы не рыжие. И не очень чистые. Я прощаю его, потому что сама с не очень свежими волосами. Зато уже освежившаяся пивом.
      Они спрашивают, туристка ли я. "Нет. Я живу в Париже уже десять месяцев, но завтра возвращаюсь в Америку". Неожиданно мне хочется разыграть трагедию. Заманить и обмануть. Мне кажется, они поверят - я с перепоя, у меня депрессия и мне действительно грустно-тошно. Я вытягиваю правую ногу и показываю им свою перевязанную лодыжку. "Я больна. У меня инфекция в крови. Гликемия". Друг Винсена выпивает зеленую жидкость. Они знакомы с медициной - работают в клинике для наркоманов. Винсен акцентирует - "врэ джанкиз"****. Я смотрю на старомодный портфель его друга - он стоит рядом с ножкой стола, - моментально в моем извращенном мозгу я рисую себе внутренности портфеля. Он наполнен драгз. Ну да, если они работают в такой клинике, то имеют доступ ко всему, чем больше запрещаемому, тем более желанному.
      Я, конечно, преувеличиваю про ногу. Хотя рана на ней не заживала три месяца. Эпопеи с ногой можно посвятить целую главу романа, что, видимо, и сделает май мэн. Я оставляю ему ногу. Портфельный парень говорит об анализах. "Я их уже делала. Все напрасно". Даже если они мне не верят, лица у них все равно грустные и смущенные. Мы допиваем и выходим из кафе. Винсен предлагает меня проводить. Парень с портфелем драгз уезжает на такси. Мы идем по рю Маллер. Никак не припоминается музыка его Пятой симфонии, под которую я дралась с май мэн в Нормандии. Я поглядываю на Винсена. Соблазняюще? Живя с писателем, я забыла, как это делать. А может, никогда не знала. А может, я натурально соблазнительна, раз со мной живет писатель, раз со мной рядом идет парень, лечащий наркоманов и говорящий мне: "Tu es belle"*.
      Мы проходим мимо почты на углу Франк Буржуа. Здесь я получаю свою корреспонденцию "до востребования". Не потому, что я боюсь, что почтовый ящик не вместит в себя письма - два-три человека пишут мне, - а потому, что мне не хочется, я будто не имею права давать адрес писателя. Пока еще.
      Чтобы идти к моему дому, мы должны повернуть направо, но я предлагаю ему променад, и мы идем дальше. Я не хочу возвращаться в пустую квартиру и полупьяным почерком что-то писать в дневнике. Мы идем мимо закрытого сада. Винсен обнимает меня за плечо, и повернув налево, мы выходим на маленькую площадь. Зачем она здесь, в этом старом районе Марэ, где какой-то король держал зверинец со львами? Мы стоим посередине этой выпадающей из общей картины площади. На черном подрезанном дереве нет ни одного листа, поэтому ветер не срывает с них капли дождя. Винсен не Ван Гог поднимает мой свитер и целует в правую грудь. Просто. Я смотрю вверх - на последнем этаже современно-мертвого здания светится единственное окно. В нем голая женщина. Я поднимаю лицо Винсена, и мы следим за ней. Она делает какие-то движения наклоняется, поднимает то руки, то ноги. Похоже на картину Де Кирико из "манекенного" периода.
      Я рада своему незнанию французского - не надо разговаривать. То, что говорит он, я понимаю. На рю дэз-Экуфф, как всегда, что-то чинят, ремонтируют. Выкорчеванные из узеньких тротуаров булыжники сложены горой напротив двора, в который мне надо входить. Я останавливаюсь - "Мерси боку". Фонарь над синагогой мигает и, кажется, погаснет. "Tu es belle. Domage, tu me sembles si triste"*. Он хочет увидеть меня еще. "Нет. Знаешь, пусть так останется". Я уже хочу скорее уйти. Он целует меня в губы. Мне все равно. Но тоскливо. Я вхожу в квартиру и, не включая свет, смотрю в окно. Он стоит напротив. Я не уверена, видит ли он меня, но я раздеваюсь перед окном.
      Через несколько дней приезжает мой мужчина. Когда он входит - загорелый, и это подчеркивает его белый шарф на шее, - я вспоминаю про Винсена. Мне становится жаль, что я больше с ним не увиделась и что ничего больше не было.
      Перед тем как идти в постель, мы, как всегда, едим и мне почему-то очень хочется рассказать про мой променад по Марэ. "Ты уж лучше мне не рассказывай", - говорит май мэн. Уже в постели я думаю, что он не хочет знать, что я делала без него, потому что сам не хочет рассказывать о себе. О каких-то своих променадах.
      1984 г., Париж
      МАССОВКА
      "Милый Саша, как вы?" - начинаю я разговор невинно и издалека. "Милый Саша" - художник-костюмер и часто работает в кино. В этот раз мне нужен не цилиндр, чтобы явиться на парти в образе Марлен Дитрих. Мне нужна работа.
      Мы обмениваемся впечатлениями о приезжающих из СССР и соглашаемся, что Париж следует закрыть. На вопрос "Когда в Ленинград?" я говорю, что боюсь разочарований и еще - "пугает картина кипучей антикорчагинской работы по сокращению разницы с Западом". Саше в Ленинград не надо - его посетила мама, убедилась, что он не живет под мостом, и уехала обратно с двенадцатью чемоданами.
      Я как бы между прочим спрашиваю, нельзя ли посниматься в кино. И "милый Саша" совсем просто говорит: "Конечно!" Он только не знал, что я согласна на фигурассион. Массовки. "Внешность обманчива!" - говорю я.
      Впрочем, я таки никогда не изображала массы. Всегда у меня была пусть ма-аленькая, но роль. Значащаяся в титрах - школьница Маша, певица в ресторане, рабыня, любовница злодея.
      Фильм снимают по роману Альберта Коэна "Гвоздеед". Сюжет связан с участием автора в организации сионистов в Лиге Наций. Бюджет фильма миллионный, и я не должна волноваться ни о гриме, ни о прическе. Надо прибыть на съемочную площадку к девяти утра и предоставить свою массу в полное распоряжение. На целый день.
      Съемки сцен о Лиге Наций в Женеве проходят в парижском дворце Шайо. Доехав до Трокадеро и двигаясь по длинному подземному переходу, я обращаю внимание на странную надпись: "Употребление досок на колесиках запрещено". Это совсем свежее запрещение. Нашей эпохи. В период действия фильма - в 36-37-м годах такая надпись была бы непонятна. Изобретения порождают запрещения.
      Следуя указателям на клочках бумаги "фигурассион-примерка", я спускаюсь в здание Музея кино. Костюмам отведено фойе театра. Длинные вешалки-брусья начинаются траурно - фраки, смокинги, котелки и цилиндры. Участники "похоронной процессии" - невеселы, в нижнем белье. Кто-то грустно прыгает на одной ноге, не попадая в штанину, галстук болтается на шее не затянутой еще петлей. "Милый Саша" жестом избавляет несчастного от греха и протягивает руки мне - великой грешнице. Я в черных очках. "Ну, что - мы вас шикарно сделаем. Литовской послихой. Хотите?" Саша работает Христом. Он должен одеть 180 человек! Костюмов куплено им на 330 тысяч! Мальчик-будильник из утренней передачи ленинградского телевидения 74-го года - он подбирает мне платье, бархатную накидку, перчатки, головной убор в виде широкой ленты с бисером. Я буду синяя, и на плечи мне прыгнет рыжая лиса.
      Гримеры и парикмахеры в "буфете" - они как бы прикрывают с тыла. Каждый перед своим столиком-зеркалом, как за щитком пулемета. Меня хватает престарелая "Кукушкина" - был такой фильм в СССР о молоденькой парикмахерше Кукушкиной, и родственники называли меня так в детстве за то, что я экспериментировала на их шевелюрах. Пощелкивая раскаленными щипцами для завивки, зло насупившись, она выпытывает, где я купила зеленый - я еще не в костюме для съемок - наряд. Узнав, что на распродаже, за 100 франков штука, она сетует на то, что живет не в Париже. Я сразу считаю в уме, во сколько же она должна была встать, чтобы прибыть на работу. В 5 утра? Я передаю заколки "Кукушкиной", и она ругает мои волосы, называя непослушными. Какова хозяйка... Мои волосы любят, когда ими занимаются. Так и хочется крикнуть, процитировав Лимонова - "Играй, играй моими волосами!" ("История его слуги"). Они стали еще своевольней, превратившись из знамени большевистской революции в анархистское - я перестала краситься.
      Мужчины-статисты стоят на очереди. Их волосы, в отличие от женских, зализывают. Некоторым приклеивают усы и бороды. Некоторых бреют. Невольно я рассуждаю логически - почему не добрить безусых и не обородить усатых?
      Женщин гримируют под Марлен Дитрих. Всех. Под Дитрих - значит нитяные брови, нагие веки, тщательно накрашенные ресницы, расчесанные затем пучками. Чтобы получились острые елки-палки. С недокрашенными губами-бантиками я перебегаю опять к "Кукушкиной". Электрогенератор отключается, и будто включают запись урока по французскому арго. Несмотря на то что моя "Кукушкина" уже расчесывает мои волосы, то есть не пользуется электрощипцами, она считает своей обязанностью присоединиться к лаве возмущений. Несколько парикмахеров успевают уволиться, но их удается уговорить вернуться. Никто не упустит возможности проявить свою важность, незаменимость.
      Одетые и загримированные массы гонят наверх. Те, как им и подобает, без вопросов следуют. "Наверх, наверх!" - командуют ответственные за массы. Наверху режиссер будет отбирать отдельных представителей масс. Наверху оказывается кафетерий.
      Есть статисты случайные, как я, и временные. То есть те, кто еще верит, что это временно. "Это только начало! Я недавно в кино! Я еще учусь!" Потому что представить себя работающим статистом всю жизнь... Это как играть на треугольнике в симфоническом оркестре! Но оказывается, что есть профессиональные статисты. Они вроде лузерз. Но не в том понятии, когда лузер - герой. Профессиональный статист - плохой лузер, потому что он остался в кино. То есть там, где когда-то хотел быть первым. Там, куда пришел с мыслью "Я ПОБЕДЮ!" Потом это превратилось в "я победю", позже - в "я побе... я по..." "Я пообедаю!" - становится в конце концов основным в работе статиста.
      На столах кафетерия расставлены бутыли с водой, бутафорски застыли булочки, младенчески невинно запеленуты в салфетки ножи и вилки. Профессиональные статисты, разделившись на группы, привычно беседуют. "Швейцарские жандармы" режутся в карты. "Швейцары", сняв с себя длинные цепи, полулежат на диванах. Таким же кругoм лежат мужские шляпы. Женские остаются на местах. Все довольно естественно смотрятся в одежде тридцатых годов. Некоторые женщины и мужчины, видимо, вспоминают свои восемнадцать лет в этих нарядах. Профессиональные массы с любопытством поглядывают за двери кухни. Случайные, как я, недоумевают - зачем же нас гримировали, причесывали и одевали? Чтобы завтракать?!
      Мои соседи по столу - две девицы. Одна - в шляпке-менингитке, другая, - в рыжем берете. В менингитке чуть похожа на Кароль Буке и очень хорошо об этом знает. Парень, сидящий рядом со мной через пустой стул, оказывается курдом. Он идет к ответственным за кухню итальянцам и возвращается с бутылью из-под воды, только теперь она наполнена вином. По правую руку от него профессиональные дамы-статистки. Они и сообщили о возможности и праве масс пить вино. Итальянцы тем временем начали развоз пластиковых коробочек с едой. Профессиональные массы, как и подобает, недовольны.
      Кафетерий большой, с колоннами, и когда появляется наконец режиссер, ему приходится долго выуживать статистов-мужчин, замаскировавшихся в темных углах. Никто не рвется в бой. Платят, даже если ни разу не выстрелишь. То есть даже если твоя спина не будет заснята. Платят за то, что ты пришел пообедать?
      Меня не берут, как не берут ни менингитную, ни в берете, как не берут многих. На пустое место напротив меня приходит молодой парень в пенсне. Он вегетарианец - из еды в пластиковой коробочке ест только рис, сыр и пирожное. Остальное отдает изголодавшемуся курду. Еще пенсненосец русский. Сын кого-то с радио "Либерти" в Мюнхене. Я сначала фыркаю, но потом думаю, что, может, их уже уволили. Вместо перестройки, на радио сталинская чистка. Русский вегетарианец знает, кто я, и считает необходимым рассказать о себе. Он профессиональный певец, он учится, он лингвист, он не хочет быть на Западе актером, он снимался в двух главных ролях в СССР. Я молчу. Будто оправдываясь за свой рассказ, русский человек говорит: "Русские никогда о себе не рассказывают. А вот они все рассказывают и считают себя выдающимися актерами". Мысленно я не соглашаюсь и думаю, что если ты выдаешься, то тебя узнают; если же твоя знаменитость заключается в том, что в одном фильме видели твое левое ухо, а в другом правую пятку...
      Экспресс-машина - на этаже ниже, как раз где снимают. Вся она обклеена разноцветными предупреждениями - "Не пользоваться во время съемок!" Она жутко шумит. После крика "Куп!"* массы с пластиковыми стаканами, заранее зажатыми в кулаках, наглядно демонстрируют, на что они - массы - способны. Французы не пьют кофе, как американцы, потому что кофе здесь - кофе. Но бесплатный кофе это уже совсем другое. Это вроде природных ресурсов, которые черпают и черпают, и будут черпать, пока они не кончатся. Пока, в данной ситуации, экспресс-машина не сломается. Она таки не успевает наполнять стаканчики плюется, икает и захлебывается. В конце концов (в отличие от природных ресурсов) от машины отгоняют и пространство, куда надо ставить стаканчик, заклеивают крест-накрест. Но все-таки туда можно просунуть стакан, тем более что он пластиковый, деформировав. Что и делает один из "журналистов" (бриджи, кепи, твидовый пиджак) - обратно, уже наполненный, его пытаются вытащить "социал-демократ" (бородка разделена надвое) и "швейцарский полицейский".
      Часам к двум меня, менингитную и в берете тоже вызывают на съемочную площадку. Все массы собраны в большом зале. Зал - шахматная доска где-то в середине игры. Кто-то парочками, кто-то один, кто-то в вечном движении ходит конем. Меня ставят к даме в мехах с польским лицом. Ее бабушка действительно полька. Свежевыбритый мужчина - он, видимо, был с усами в 9 утра - извиняется за то, что он всего лишь француз. Так как действие происходит в Лиге Наций, то и набирали на массовки иностранные меньшинства. Учитывая все же, что это Лига, население района Барбез Рошешуар (Золотая Капля) осталось опять без работы.
      Группа японцев во фраках и цилиндрах. На них подозрительно поглядывают ответственные за массы - будто боясь, что те достанут сейчас микроэлектронные приборчики, которых в 36-37-м годах не могло существовать. Японцы не достают приборов, но с удовольствием исполняют крайне правых представителей империи, отнявших Маньчжурию. Аравийцы, чьи верблюды, видимо, предполагаются за кадром, похлопывают тучные бедра плеточками. Американцы очень выделяются и очень похожи на себя - все они наглые журналисты. "Болгарские делегаты" возглавляются большой теткой, одетой Сашей в сиреневую юбку из Витебска. Юбка принадлежала Сашиной большой тетке. Небольшие французские девушки, в том числе и менингитная, изображают секретарш. Им выданы кругленькие очки всезнаек, блокноты и ручки. На переднем плане масс - жена ирландского посла. Настоящего. За ней уже приезжал шофер, думая, что она закончила свой каприз-работу. Шоферу предложили тоже сниматься, он отказался, и по тому, как он поспешно убежал в кафе, можно предположить, что он пошел звонить в ИРА, республиканскую армию.
      Все мы изображаем участников конгресса. "Тишина! Начинайте движение!" раздается первая команда в рупор, и мы начинаем слегка подергиваться. "Мотор!" - камера бесшумно движется за моей спиной, и мне не отдавили пятки только потому, что свежевы-бритый француз изображает влюбленного участника конгресса, то есть прижимает меня к себе. Главный персонаж проходит через весь зал, сквозь нас, устремив взгляд в далекое детство. Моя группа появляется в кадре сразу за ним. Возглавляемая мной, что-то якобы ищущей в сумочке. "Силя-анс!!!"* Я сразу перестаю искать и замолкаю. Как, впрочем, и все. До этого истошного вопля мы все что-то говорим, дабы создать видимость естественного поведения такого большого количества людей. "Вернитесь на исходное место!" Все возвращаются. Кого-то переставляют, кого-то вообще удаляют в самый конец зала, так что видно будет только перо шляпки. "Тишина!.. начинайте движение!" Мы опять подергиваемся, переминаемся с ноги на ногу, переговариваемся. "Мотор!" Главный персонаж идет глядя в детство... "Силя-анс!!!" Я вздрагиваю, как и женщина с польской бабушкой. "Вернитесь на исходное место!"
      Гримеры и парикмахеры бездельничают. Только жене ирландского посла подкрашивают губы. Режиссер лавирует меж нами. "Начинайте движение!.. Мотор!.. Силя-анс!!!" Наконец нам объясняют, что второй раз "Молчать!" относится не к нам, а является текстом одного из актеров. Массы постепенно заканчивают возмущаться тем, что им не объяснили это раньше, и болтают уже без умолку и после первого "Силянс!"

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17