Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Песочный дом

ModernLib.Net / Отечественная проза / Назаров Андрей / Песочный дом - Чтение (стр. 5)
Автор: Назаров Андрей
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Когда Авдейка вышел на сцену, в зале было много женщин и дядя Коля, а в первом раду сидели Сопелки, Болонка и Сахан, пришедший из-за кино. Инвалид с красной повязкой на черной руке сказал, что Авдейкин папа был герой и погиб, защищая Москву. Авдейка читал громко и ни разу не сбился, но женщины, уставшие после ночной смены, не очень радовались, а некоторые украдкой вытирали глаза хвостами белых платков. Потом все хлопали в ладоши, и инвалид с черной рукой сказал, что надо читать еще. Авдейка читал про Мцыри, как он боролся с барсом, и жалел, что какого-нибудь небольшого Сопелку под видом барса не выпустили на сцену и нельзя было его победить.
      После перерыва детей вывели, даже Сахана, а Авдейку, как артиста, оставил дядя Коля, и тогда осветился квадратный холст.
      На нем было взрослое кино, а в кино - все как до войны - песни и танцы. Там одна красивая тетя хотела ехать в далекую деревню учить колхозников балету, потому что они очень любят танцевать, но не умеют. Однако научиться балету колхозникам не пришлось, потому что кино про счастливую жизнь порвалось на середине. Вместо нее показывали хронику про войну. Проскакала конница с опущенными долу шашками, пролетели самолеты, и земля от взрывов поднялась, черной волной захлестнув зал. Авдейка закрылся рукавом, пережидая взрыв, а потом увидел танки, которые шли по снегу и стреляли, будто сплевывали огонь. Солдаты копали окопы, с кукольной быстротой выбрасывая землю.
      Вдруг на экран выскочил немец с перекошенным лицом, отвернулся и помчался прочь, но споткнулся о пули и с размаха нырнул головой в сугроб так, что торчали только его ноги в белых обмотках поверх сапог. Но тут что-то случилось, экран погас, закричали "халтурщик" и заерзал сосед дядя Коля-электрик. Потом зажглось, заскрипело, и мир повернулся вспять. Неподвижные ноги в обмотках страшно двинулись, вытаскивая из сугроба немца, и он побежал спиной вперед, туда, где был жив, а пули из него вылетели назад, в красноармейца. Авдейка не утерпел и вскрикнул в голос, но тут опять погасло, зажглось, и немец, проделав тот же путь, встретил свои пули и успокоился в сугробе, по-видимому, навсегда.
      После хроники с немцем, снующим из жизни в смерть, стали показывать цирк, где по кругу ходили на задних ногах лошади в косыночках, беспорядочно подпрыгивали гимнасты и падал клоун с приклеенной улыбкой. Потом появился жонглер, неумолимо точными движениями белых рук подбрасывающий шары. Медленно померк свет, и на темном фоне купола возник светящийся эллипс неуловимо вращающихся шаров. Авдейка напрягся, затаил дыхание, боясь сбить налаженное движение фосфоресцирующих рук, - и летели, летели, летели шары, пульсировал и светился бесконечный эллипс.
      В зале зажегся свет, проведенный соседом-электриком, все собрались уходить, но тут пустили учебную ленту про Вселенную. Разнесенная вдребезги каким-то страшным крушением, она наполнила экран светящимися шарами звезд, бесконечно давно потерявшими друг друга. Вокруг каждой звезды вертелись совсем незначительные шарики, один из которых называли Землей, что было странно и грустно. Эти неисчислимые шары разлетались в разные стороны и гасли, пропадая за экраном. Вселенная была темная и похожая на цирк.
      # # #
      Вечером на кухне под тлевшей вполнакала лампочкой с черными крапинками от довоенных мух дядя Коля развоцил примус. Авдейка ел холодную свекольную котлету и чувствовал смутную тяжесть.
      - Скажи, дядя Коля, - спросил он, - правда это, что Земля - такой шарик темненький? Или только в кино так?
      Дядя Коля подумал, провел пальцем по круглому лбу, оставив полоску копоти, и ответил уклончиво, что это правда, но в правде этой умозрительность и возвышенность воззрения. А проще - с самой Земли глазами не углядеть.
      Авдейка не понял.
      - Ну это как война, - объяснил дядя Коля, стирая копоть у осколка зеркала над Глашиным столом. - Идет ведь где-то, а от нас не видно.
      Тут неожиданно затрепетал примус, и в кухню ворвалась тетя Глаша в распахнутом халате, с опухшим лицом и бесцветными, выеденными глазами. В горле ее клокотали слезы:
      - Ты чему мальца учишь! Войны ему не видно! Всем война, а ему мать родна, спекулянт проклятый!
      Дядя Коля оторопел, облизал рот и снова провел на лбу темную линию.
      - Да вы не так поняли, уважаемая Глафира...
      - Я тебе! Я тебе пойму, пузырь бесстыжий. Сидишь тут, белобилетник липовый, а там люди гибнут. Ванечка вот... Ваня... Ванечка...
      Глаша зарыдала в голос, а дядя Коля ушел к себе в обиде и саже.
      - Да что стряслось, Глаша? - слабым голосом спросила Иришкина мать, которая, когда не орала на Иришку, могла только шептать.
      - Ванечку убили, летуна моего ненаглядного. - И, посмотрев на недоумевающую Иришкину мать, Глаша запричитала: - Ну еще беленький такой... Лейтенант, на истребителе летал. Ванечка... мальчик совсем... на Крещенье приходил, как же ты? И-и-и... - занялась она во весь голос, - не помнит, не помнит никто Ванечку...
      Никто в квартире и правда не помнил Ванечку, как и других летчиков, приезжавших к Глаше. Они исчезали и возвращались неузнанными, как птицы на карниз. Авдейка помнил только, что прежде летчики сидели в кресле "ампир", а потом перестали и смущенно спрашивали в дверях Глафиру Павловну. Еще он помнил гимнастерки, которые Глаша чистила по утрам на кухне.
      Вернулась с работы мама-Машенька и увела Глашу в комнату. Закрытые дверью, стенания потеряли причастность к Ванечке и Глаше, звучали грудным стоном самого дома. Авдейка спрятался от него под подушкой, потом вспомнил, что бабуся все слышит, лег с ней рядом, нашел уши под седыми прядями и накрыл их ладошками.
      Теперь, когда фронт отодвинулся, летчики приезжали редко, и письмо из эскадрильи пришло неожиданно. Написали Глаше о Ванечке его товарищи вернее всего потому, что больше о Ванечке написать было некому.
      - Я ж его... Я ж его как сына нежила, - говорила Глаша сквозь стоны обнимавшей ее Машеньке. - Радость мальчику... А самой-то, да мне и без надобности...
      Она вдруг вскочила и рванула халат, откуда вылились крупные сильные груди.
      - Глядь! - крикнула она. - Я бы ими десяток выкормила, а так, на что они? Вот, мальчику, Ванечке моему, радость была, а теперь... Убили, убили Ванечку...
      Глаша упала на подушку, сотрясаясь до глубины своего бесплодного чрева. На сбитой постели подрагивали карты - короли и валеты трефовой судьбы продавщицы.
      Потом рыдания стали глуше, раздалось шипение, и глубокий, дрожащий от непосильного чувства голос вывел: "О, если б мог выразить в звуке..."
      Авдейка заснул одетый. Бабуся прижималась щекой к его руке и смотрела на запнувшуюся у ручья лису. За стеной Машенька обнимала Глашу. Они сидели, забывшись в слезах и дремоте, и узкое пламя свечи колыхалось на иссиня-черном диске патефонной пластинки.
      "О, если б мог выразить в звуке..."
      # # #
      Авдейка проснулся, услышав дрожание воздуха в легких сплетениях занавески и мраморный гул подоконника. Все на свете имело свое звучание. На грани воображения дрожал звук мыльного шара, барабанной дробью отзывались ступени сбитым деревяшкам каблуков, звенела стертая до золотого жара монета, за которой гналась по двору орава Сопелок, и свистел точильный круг, о который Авдейка затачивал веточку.
      - Точу ножи-ножницы! - оглушающе прокричал подслеповатый точильщик Сидор. Он сидел на парапете, нажимая ногой на деревянную педаль точильного станка и оглядывая двор сине и пространно. Не заметив стоявшего против него Авдейку, Сидор призывно провел по кругу огромным кухонным ножом. Сноп искр окатил Авдейку и погас. Авдейка отпрянул, выронив веточку, и стер с лица холодные уколы.
      Когда он отыскал отточенную под копье веточку и вернулся к станку, на парапете рядом с Сидором сидел татарин Ибрагим - домоуправский мусорщик и "старье-берем" по совместительству. Ибрагим был очень богатый, и тетя Глаша, считая на кухне его заработки, никак не могла досчитать до конца. Лицо у Ибрагима было печальное и оплывшее, как от зубной боли. Он был в латаном ватнике, который носил зимой и летом, и в мягких, тоже латаных сапогах. В плечах он был узок, бесформенно растекался к бедрам и казался вдвое ниже костистого Сидора в выцветшем френче.
      - Ножи кухонные, столовые, фруктовые! Ножницы раскройные, маникюрные! Сохраняют форму, приобретают остроту, - нараспев объявил Сидор и в заключение щегольски протянул кухонное лезвие по кожаному ремню.
      - Как это твоя без глаз точит? - спросил Ибрагим.
      Сидор частыми движениями большого пальца пробежал лезвие и ответил поучительно:
      - Лезвие, Ибрагим, руки чуют. Ему глаза без надобности.
      Он оставил нож на расстеленной по парапету промасленной тряпочке и стал сворачивать цигарку.
      - Кури, - сказал он, неловко ткнув кисет Ибрагиму.
      - Моя не курит.
      - Как поживаешь, Ибрагим? - спросил Сидор, засмоляя цигарку.
      Ибрагим поцокал языком и ответил:
      - Плохо. Плохой война - плохой и жизнь. Тряпок нету, отхода нету. К свалкам дорога травкой поросла.
      - Откуда отходы, Ибрагим, когда сама жизнь отходами держится? - спросил Сидор, и на его тощей шее обозначились продольные складки темной кожи.
      Ибрагим надолго зацокал.
      - Но ведь живы. Я для того и точить выхожу - дескать, не задавил нас фашист, живем помаленьку. - Сидор прислушался и кивнул на распахнутое окно третьего этажа, из которого доносились приглушенные портьерой звуки фортепиано. - Может, и там человек для того старается. А по делу - так что точить ножи, коли их тупить нечем? Да что наши беды! Наши беды с детьми бедуют. Давно писем от сынов нету. А то часто писали.
      Ибрагим поцокал и решительно поднялся.
      - Пойду начальнику Пиводелову жаловаться.
      - Это шкурнику, что ли?
      - Не моя выбирала.
      - На что жаловаться, Ибрагим, на войну?
      - Моя не знает. Начальник знает. Нет работы - надо жаловаться.
      Ибрагим ушел, а Сидор в лад мыслям неторопливо вращал круг, уже сточивший Авдейкину веточку в кинжал, и прислушивался к мелодии, поднимавшейся частыми ударами к очеркнутому душой пределу и внезапно, беспорядочно срывавшейся со своего пути.
      Когда от веточки ничего не осталось, Авдейка взобрался на насыпь, взглянул на большую лопату, которой орудовала Глаша, вскапывающая грядку под картошку, и вздохнул. Потом взял свою - детскую с красным черенком, - навалился на нее всем телом, чтобы копнуть глубже, и упал. Болонка, оказавшийся рядом, скромно хохотнул. Авдейка сделал вид, что не заметил, и продолжал копать. На соседней делянке неторопливо ворочала взрослой лопатой Иришка. Неожиданно прибежала ее мать, выхватила лопату, закричала, что надо копать глубже, и стала вонзать лезвие в красноватую землю, а потом закашлялась до пятен и убежала на завод. Иришка подняла лопату и продолжала копать с прежней неторопливостью. Иришка все делала по дому и училась хорошо, но что-то случившееся с ней после смерти отца с яблочным лицом было так нестерпимо ее матери, что она без повода ругала ее, била и плакала. И все, что днем вскапывала Иришка, по вечерам перекапывала ее мать.
      Авдейкина лопатка понемногу освоилась, все легче .проникала в верхний слой, вонзалась тверже, ухватистей, оставляла чистый красноватый срез. В штык детской лопатки открывалась под мусором городской жизни плодоносная суть земли - приобщением к тайне, о которой Авдейка не знал как сказать. Счастливыми глазами посматривал он на тетю Глашу и угадывал это знание в сноровистых движениях ее рук, сладко вонзавших лопату, в ритмичном волнении ее тела, необъяснимо родственного податливой земле. Мир был полон тайн, они возникали из ничего, как белые пузыри на ладонях. Первым их заметил Болонка. Он с восхищением ухватил Авдейку за руку и объяснил, что это волдыри и если их проколоть, то польется вода, а если не трогать, то получатся мозоли. Для пробы один волдырь прокололи, а из других Авдейка решил выращивать мозоли.
      Самому Болонке не полагалось ни грядки, ни лопаты, ни волдырей, потому что, когда делили землю двора, он бегал от немцев. Болонка бегал в Сибирь, откуда вернулся в товарном вагоне с оборудованием. Еще у него был тиф, он часто бывает, когда ездят в товарных вагонах. Болонкой его прозвал кто-то из больших ребят, видевших такую лохматую собачку - до войны, пока их не съели. Прозвали его так в насмешку, когда он был острижен наголо и напоминал скорее наперсток, но к весне он оброс и вправду оказался похожим на лохматую, голодную и беспредметно озабоченную собачонку. Теперь Болонка любил показывать нос новым стриженым эвакуашкам. Поплевав для вида на ладонь, он тер голову и ужасно при этом смеялся. Но эвакуашки, настороженно бродившие вокруг насыпи, не отвечали. Держались они замкнуто, в повадках их сквозила мрачная подозрительность кочевья.
      Авдейка радовался волдырям, тому, что родился здесь и не был в эвакуации и что папа его погиб на фронте. Большие ребята издали кивали ему, и сам Кашей, проходя мимо с лопатой под мышкой, потрепал по плечу и подмигнул оторопевшей Глаше. Когда он отошел, Глаша принялась стращать:
      - Ты смотри, в сторонке от него держись, он бандит и тебя бандитом сделает.
      - Я тоже хочу бандитом, - ответил Авдейка.
      - Тьфу тебя! - воскликнула Глаша и, взглянув на мелкие, утопающие в руке часики, вонзила лопату в землю. - Ладно, пора мне, поковыряйся до обеда. А матери пожалуюсь. Былинка ты еще, куда подует, туда и рость станешь.
      Авдейка вожделенно вцепился в тяжелую лопату, разом позабыв про волдыри.
      - Эй, былинка, дай-ка лопату, а то я как дуну... - начал Болонка и набрал воздух, но, получив по шее, канул в неизвестность и там молчал, пока неожиданно не разразился истошным криком: - Червяк! Я червяка поймал!
      Это был толстый красный червяк, убегать он не собирался, только сжимался и растягивался на месте.
      На крик подошел барабанщик Сахан, странно торчавший из одежды. Руки его, белые и чистые, высовывались из рукавов куртки едва ли не по локоть, а короткие штанины обнажали белые полосы кожи над ботинками. Лицо его от работы побелело и презрительно сузилось. Опершись о лопату, он скосил взгляд на червяка и спросил:
      - Варить станешь или как?
      - Жарить! - неожиданно ответил Болонка. - В Сибири все червяков жарят.
      - Ну-ну, - задумчиво произнес Сахан и нашарил в кармане спичку.
      Он протянул было коробок Болонке, потом раздумал и сам одной спичкой поджег горку из прутиков, бумаг и прошлогодних листьев. В это время во дворе показались братья Сопелкины. Они играли в очередь за хлебом и поэтому передвигались гуськом, обхватив друг друга и медленно раскачиваясь. Последним выскочил из подворотни Сопелка-игрок, катящий перед собой тяжелую монету.
      - Эй, Сопелки, идите глядеть, как эвакуашка червяков жрет! - позвал Сахан.
      Катившаяся по асфальту монета брызнула золотом и погасла, очередь за хлебом распалась, и Сопелки сгрудились вокруг костра. Были они конопаты, рыжи и столь неотличимы друг от друга, что число их оставалось неизвестным всем, кроме матери, которую оно приводило в отчаяние.
      Червяка жарили на осколке толстого стекла, придерживая ржавой железкой. Было тихо, червяк дергался, а потом затих, сморщился, и стекло под ним потемнело.
      - Готов! - объявил Сахан.
      Болонка смотрел на червяка и усиленно моргал. Глаза его заволакивало слезами, и червяки в них множились.
      - Слабо? - спросил любознательный Сопелка. Болонка капнул на червяка слезой, и тот зашипел.
      - Давай пополам, - предложил Авдейка и быстро откусил хрустнувшую половину. Червяк напоминал пережаренную свиную шкварку.
      Убедившись, что Авдейка жив. Болонка внимательно прожевал оставшееся от червяка и повеселел.
      - Я же говорил - ничего особенного, - заметил он. - В Сибири все едят, их там много. Давай еще, сколько есть.
      Сопелки разбежались копать червяков, а Сахан поддерживал огонь. Болонка жевал.
      - А что, Сопелки, помажем на вашу битку, что эвакуашка десяти не осилит? предложил Сахан.
      - На эту? - спросил Сопелка-игрок.
      Он вынул из кармана сточенную монету, плеснувшую солнечным жаром, подышал на нее и сунул обратно.
      - Не можем,- ответил он. - Заграничная монета, такой не достать.
      - Какая заграничная, когда там русские цифры стояли, - возразил любознательный Сопелка. - Один, десять, два, три - я помню.
      Сахан усмехнулся.
      - Наша или чужая, а мы ею хлеб у лесгафтовских выигрываем. И ставить не будем.
      - Тогда по трояку скиньтесь. Вас тут теперь... - Сахан с некоторым затруднением пересчитал Сопелок, - семеро. Итого двадцать один набегает, очко. Съест - тут же отстегиваю, тепленькими. Идет?
      - Денег нету. Тебе же и проиграли, - мрачно ответил Сопелка-игрок. - В долг если...
      Сахан согласился, и Авдейка разбил руки. Болонка сосредоточенно жевал. Сахан глядел ему в рот и считал червяков, а Сопелки держались за черенок лопаты и не дышали.
      Музыка, доносившаяся из растворенного окна, наполняла двор движением волнообразной стихии, из которой выделилась почти нестерпимая в своей хрупкости волна, вздымавшаяся над потревоженным пространством и рухнувшая наконец. Авдейка вздрогнул и огляделся. Бледные языки пламени тонули в солнечном свете, и костер угадывался только по нитям дыма над корчащимися червяками.
      # # #
      С грохотом захлопнув крышку рояля, Лерка поднялся и опрокинул стул. Струны загудели и смолкли. Лерка прошелся по комнате, болезненно ощущая ее ковровую тишину, остановился перед дремотным бухарским узором, силясь понять, что играл, а потом хватил по ковру кулаком. В луче солнца вспыхнула пушинка, и Лерка стал дуть на нее снизу, не давая опуститься...
      Лерка теперь часто не узнавал, что играет. Годы, проведенные за беккеровским роялем, как-то сразу и окончательно выпали из опыта и остались как память о чужой жизни. Еще прошлым летом профессор готовил его к консерваторскому смотру молодых исполнителей, разучивая соль-минорный концерт Мендельсона и сонаты Моцарта. Он любил Лерку скрытной стариковской любовью, не позволял выступать перед аудиторией, и лишь однажды, с наивно скрываемой гордостью, показал его какому-то консерваторскому старичку. Он готовил Лерку к мгновенному и решительному триумфу, который должен был стать венцом его долгой преподавательской карьеры, графическим "фецит" старых мастеров на золотой кайме.
      С женственной гибкостью Лерка овладел манерой игры учителя, но, увлекаясь, не выдерживал ее старчески изысканной точности, становился излишне свободен в трактовке, и тогда рука профессора начинала стучать о темноокий лак рояля. Но наконец профессору показалось, что его ученик готов: навязчивое стремление к импровизациям оставило Лерку, он стал восприимчив и послушен, точно выдерживал темп и сохранял наполненность звучания в самых бравурных пассажах. Импульсивная виртуозность его ученика обретала стабильность. "Четырнадцать лет, - думал профессор. - Все решается в четырнадцать лет. Я дождался. Я дожил до его четырнадцати".
      Это было тем счастливым прошлым летом, когда Лерка тайно добывал продукты, деньги, подробную карту Сталинградской области, где нарывом взбухала война, когда он впервые жил подлинной жизнью, согласной с жизнью воображения. Так счастливо тогда все устроилось - загорелся Алеша Исаев, снедаемый постоянным возбуждением, присоединился Сахан, у которого запила мать, а наконец и Кащей, работавший теперь на тридцатом заводе. Поначалу он встретил Леркину затею с недоверием и насмешливо наблюдал за сборами ребят. У Кащея был опыт, он уже убегал в сорок первом году на фронт, который проходил тогда рядом, за Химками, но говорить об этом не любил. Все же он не выдержал и пришел на чердак к Сахану. Молча выложив четыре гимнастерки, хмуро сказал: "Не по мне тут фрайерить, не притерся. Выходит, с вами!" К концу июля все было собрано и место намечено, и на верный поезд навели их кореша Кащея, промышлявшие на вокзале.
      И все сорвалось, едва успев начаться. Леркина мать, всегда поглощенная хлопотливым бездельем, внезапно открывшимся чутьем разгадала их замысел, и не успели ребята забраться в вагон, как она заставила мужа поднять на ноги железнодорожную охрану. И когда лязгнул вагонный засов и ослепший от нахлынувшего солнца Лерка покорно спрыгнул в руки солдат, первым, что разглядел он сквозь слепящее марево, была его фотография в руках человека в штатском, распоряжавшегося охраной, который сунул ее в карман, коротко бросив: "Этот", - и Лерка застонал от тоскливой ненависти к себе.
      С позором возвращенный домой, он заперся в своем кабинете, открыл зеркальную дверцу шкафа и с болезненным наслаждением корчил рожи, искажая и уродуя лицо.
      Через неделю мать заставила его играть программу пропущенного смотра. Лерка исполнил концерт Мендельсона, равнодушно копируя почерк профессора, а потом неожиданно взял несколько виртуозных пассажей из "Бравурных этюдов" Листа, но сорвался и бросил.
      - Что с тобой? - испуганно спросила мать.
      - Ничего. Не буду я больше играть. Я не стану пианистом.
      Тут он увидел профессора, его внезапно зашевелившееся лицо с какими-то соринками в морщинах и руки, оглаживающие потертый концертный фрак. "Он никогда не садится во весь урок, - понял Лерка. - Все семь лет".
      - Простите. Я не то имел в виду... То есть то, но... - Лерка прислушался к себе и тронул клавиши. - Это про монеты. Послушайте. Они в кармане мальчишки... две монеты в пустом кармане. А вот они расстались - это кассирша бросила их в разные отделения... слышите, как им тесно там... а теперь они потекли в мешок - медь и никель раздельно - и снова - уже не в мешок - в хранилище... а это идет вор... чувствуете походку? А вот он набивает карманы. Теперь он уходит, нагруженный, и монеты прыгают... нет, тяжело прыгают, вот в этой тональности. Вор побежал, погоня... Он выбрасывает их! Люди сгребают их ладонями... а вот две монетки укатились. Это они, узнаёте? Они снова вместе... А вот и мальчишка! - Лерка закрыл рояль и хмуро закончил: - Конец. Он их в разные карманы положил.
      Профессор пригладил пушок на неверно вздернутой голове и шагнул на середину кабинета.
      - Позвольте мне откланяться, - сказал он с детской решимостью. - Я надеюсь, что это не более чем срыв. Это временно... для него, не для меня. Я дал толчок его пианизму, более во мне нет нужды. А композиции его... не знаю. Нужен педагог молодой и сочиняющий. Я старомоден, не дам того, чего он ждет. И сам я ждал другого. Впрочем... Музыка - это судьба. Ее не предвидишь. И не избежишь.
      - Маэстро! - Мать растерялась и была не в силах вспомнить имя профессора. - Это блажь! Он убегал на фронт, он пропустил смотр - он просто безумен! Но это пройдет. Да скажите же ему... Что же теперь будет?
      Профессор не ответил. Лерка почувствовал на своей шее горячее сухое прикосновение - точно зверек пробежал - и остался один. Он захлопнул дверь кабинета перед матерью, проводившей профессора и возвращавшейся в блестках слез, и облегченно вздохнул. Потом сел к роялю и сыграл ту фугу из темперированного клавира Баха, о которой профессор говорил, простирая юную руку: "Сдержаннее, друг мой, это шаг старости. Путь ее отмерен и краток, но она идет, идет..."
      # # #
      После неудавшегося побега стена, отделявшая Лерку от дворовой жизни, стала неодолимой, словно покрылась толстым слоем льда. Единственной ниточкой к жизни двора оставался Сахан, учившийся с Леркой до того, как в прошлом году остался на второй год. Он один из класса смело шагнул сквозь пустоту, окружившую Лерку после визита в школу отца, Лерка радостно открылся Сахану и покорно отдавал ему свои бутерброды и вещи, но Сахан наглел, становился требователен и почти не скрывал своей неприязни. Иногда Лерка колотил его, но Сахан не обижался и твердо держал роль злой домашней собаки. Неудача с побегом на фронт не оттолкнула его. Он снова пришел к Лерке и говорил про Алешу Исаева - бледный, потный, не скрывавший постыдной радости от того, что их вовремя сняли с поезда, - и Лерка выгнал его. Сахан приходил снова, но Лерка не отпирал ему дверь.
      Затаившись в ковровом пространстве, он прислушивался к тому, как выпроваживала мать настырного Сахана, и проигрывал в воображении стремительно оборванный побег - шестьдесят шесть часов свободы - до той его минуты, когда их заперли в станционном здании. Тут возникало в памяти вибрирующее стекло за проржавевшей решеткой и в нем - последний раз в жизни - Алеша. Лерка вскидывался, как от ожога, торопливо обходил комнату, словно за спасение, хватался за бинокль, но в окулярах его стояло неотступное окно, прежде пылавшее солнцем, заострившийся птичий силуэт Алешиной мамы и гаснущий день, не успевавший очнуться из сумерек.
      Настала вторая военная зима. В школе было нетопдено и пусто. Занятия, и прежде не увлекавшие Лерку, стали простой формальностью. Он ходил на уроки, получал пятерки и знал, что так будет до аттестата, после чего он поступит в институт, а какой - было ему теперь безразлично.
      Кровавый и тяжкий труд, который принесла на землю война, был заказан Лерке отцовской властью. Война кончилась для него, не начавшись, а от мира, по которому грезили все ребята Песочного дома, ждать ему было нечего. Судьба его, предопределенная положением отца, лежала в твердой колее, и любая попытка выйти из нее выглядела нелепой шалостью, за которую расплачиваться будет не он - Алеша.
      Замкнутый в своей пустынной свободе, лишенный противодействия действительности, которое одно только и есть жизнь, Лерка отдался во власть неистребимого воображения. Детские мечты о кораблях, океанских просторах
      и неведомых островах, вызванные рисунком висевшего над кроватью старинного гобелена, с неожиданной силой ожили в нем. На гобелене была изображена венецианская гавань, наливающаяся трепетом утра. Еще темнели облака, влажные тени лежали в парусах, но пространство за городскими башнями и дремлющими шхунами светилось тоской океанской дали.
      Лерка присаживался к роялю и подбирал мелодии к владевшим им образам, причудливо соединяя их и не доигрывая до конца. В том, что он играл, ему чудилась изумрудная тяжесть вздымавшихся волн, нити воды, падавшие с натруженных крыл альбатросов, и воздушный корабль, навсегда потрясший русское воображение. То венецианским матросом в куртке с широким поясом, то корсаром или конкистадором он бороздил океан на торговых шхунах, яхтах, военных бригантинах и знаменитой каравелле "Санта-Мария", корабле Колумба. Ее модель подарок адмирала - стояла в гостиной, окутанная волшебной паутиной стеклянных вантов. Сам адмирал внезапно и окончательно исчез, а каравелла продолжала бесстрашный путь к неведомой земле. Вздувались хрустальные паруса, трепетали ванты, и опускалась в пенистые волны высокая корма каравеллы.
      Географическая карта на стене Леркиного кабинета была испещрена маршрутами русских путешественников, испанских конкистадоров и британских торговцев. Он изучал книги с описаниями далеких стран, и на карте, приколотой к письменному столу, прокладывал маршруты своих воображаемых путешествий. С несоразмерной силой поразили его отрывочные сведения о плавающих островах, почерпнутые из путевых заметок и вахтенных журналов. Эти легендарные острова - порождение миражей и обманутых ожиданий - рисовались ему во всем тропическом многообразии истины.
      Вынесенный на волне своих мечтаний во двор, где шла игра, Лерка лихо перемахнул ледяную стену, но наткнулся на Кащея - серую глыбу у серой стены и отступил перед угрожающим обликом жизни.
      Лерка отступил и окончательно замкнулся в детской фантазии, обретавшей в его досужем воображении мистификаторскую силу. Ею вызывались к жизни случайные мелодии, к которым со жреческим восторгом прислушивалась мать. Лерка спохватывался записать их, но они тут же рассыпались - невоспроизводимые и несбывшиеся. Он забывал о них, и синие стекла воображения приближали плавающие острова - вожделенную, подернутую миражами твердь, где царило вечное лето и звучали мелодии, доносившиеся из растворенных раковин. А за окном, отделенный тяжелыми шторами, лежал утлый, скованный холодом двор.
      Но пришло тепло, стаей ворон осели на снег прочерни, на насыпи закопошились люди с лопатами, и с новой силой потянуло Лерку к пробудившейся жизни, с которой связывал его теперь только бинокль.
      # # #
      ...Пушинка, поддерживаемая в полете Леркиным дыханием, вылетела из луча и погасла. Тогда Лерка выдвинул в раздвинутую штору бинокль, привычно подвел окуляры, скользнул взглядом по Сопелкам, растянутым в рыжую гармошку, по болезненно чистому Сахану, отстраняющему лопату, и задержался на Авдейке. Игра теней и бликов сообщала неподвижной фигурке мальчика сдержанный трепет. Приближенный цейсовскими стеклами, он так внятно выражал собою незримую на солнце жизнь огня, что Лерка повел было окулярами в поисках костра, но испугался потерять мальчика. "Откуда здесь такой?" - подумал Лерка.
      Облаком скользнуло незапечатленное воспоминание - зима, легкий снег и на ветру, на насыпи, мальчик со штыком, выделенный из дворовых ребят сиянием своего счастья, нездешней свободой взгляда и движения.
      Рассматривая Авдейку, Лерка вспоминал своего приятеля по прошлой квартире, художника, мальчика смелого и одаренного, вечно измазанного красками, который радугой осветил Леркин мир и исчез, когда отец его оказался врагом народа. Казалось, он и здесь нашел товарища - так поразил его Авдейка глубокой, невнятной близостью. Но потом Лерка сообразил, что мальчик этот - дитя лет семи, и с сожалением опустил бинокль.
      В глубине квартиры послышались шаги. Лерка насторожился, стараясь не пропустить приход отца, имевшего пугающую привычку неожиданно возникать рядом. Отец носил мягкие сапоги, и утопающая в коврах поступь никогда не позволяла определить, где он находится. Но было тихо, и Лерка снова припал к биноклю, увидел костер и жующего мальчишку с глуповатым лицом. Над костром он заметил толстое стекло, не сразу понял, зачем оно, подкрутил окуляры и увидел корежащихся на нем червей, которых и жевал глупый мальчишка. Лерка подернулся от отвращения, но почувствовал, как эта чудовищная забава отозвалась в нем неожиданным, жгучим интересом. Он не знал этого в себе, испугался и отбросил было бинокль, но снова вцепился в нагретые трубки, жадно впитывая противоестественное сочетание - ребенка, выражавшего трепетную душу огня, и червей, корчившихся в нем живыми ошметками.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24