Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Петр Кукань (№1) - У королев не бывает ног

ModernLib.Net / Исторические приключения / Нефф Владимир / У королев не бывает ног - Чтение (стр. 14)
Автор: Нефф Владимир
Жанр: Исторические приключения
Серия: Петр Кукань

 

 


— Взять! — взвизгнул capitano di giustizia. — Оцепить дом! Связать! Привести! Заковать! Вздернуть на дыбу, пока я здесь не управлюсь! Палачи, приступайте к своим обязанностям! Subitol![49]

И в приступе детской ярости он принялся топотать своими паучьими ножками, так что заколыхались подмостки, меж тем как его личная охрана, которая до поры до времени держала безупречный строй, расползлась наподобие испуганных желтых муравьев; в бешеной спешке охранники принялись алебардами расчищать себе дорогу к «Павлиньему хвосту» в густой толпе галдящих от волнения людей. В этот же миг палач набросил веревку на шею рванувшемуся и молящему о помощи Джованни и вместе со своими помощниками потащил его к лестнице, чтобы возвести на помост и швырнуть в клетку на растерзание яростно ревущему Бруту.

Петр Кукань из Кукани, так и застывший в распахнутом окне комнаты номер пять, в волнении своем чутко воспринимал страшное возбуждение народа, которое передавалось ему, словно разбушевавшийся морской прибой. Петр отчетливо представлял себе, как он сам, его лицо и фигура воинственного архангела, и тут же простая человеческая улыбка, которую он отважился противопоставить этой сумасброднейшей и рискованнейшей минуте своей жизни, несказанно геройски выглядят в глазах толпы; он вдруг с удовлетворением отметил, что отвратительный, безжизненный фасад герцогского дворца ожил; двери, ведущие на балкон, открылись, и в обществе двух дам — одной постарше, а другой — молоденькой — появился герцог, чтобы самолично лицезреть поступок, который намеревался совершить юноша из Богемии, с кем он вчера познакомился и который сразу понравился ему свежестью и своеобразием мыслей и непредвиденным поведением. Каждой, если можно так выразиться, жилкой, каждой клеточкой своего существа Петр ощущал — а там как будет, так и будет! — значительность этой минуты, где главным действующим лицом является тот, кто еще недавно без сил валялся на постели в отчаянии от собственной беспомощности; тут Петр поднял свою превосходную пищаль Броккардо, упер ее в плечо, прицелился в жабью грудку человека, кого только что изобличал во лжи, и, поскольку по выразительному описанию, данному Финеттой, да и по только что прозвучавшему упоминанию о дыбе, понимал, что это и есть capitano di giustizia, перед кем трепещет вся Страмба, — спустил курок; знаменитое ружье, — кто знает, может, и впрямь заколдованное его отцом, — не подвело и на сей раз; пуля точно отыскала свою цель, и capitano упал на землю с простреленным сердцем, не успев осознать, что ему конец и что на этом свете он доиграл свою подлую роль.

На пьяцца Монументале разом воцарилась мертвая тишина, ибо случившееся не только нельзя было предвидеть и потому — тут мы воспользуемся словами герцога — воспринять с умопомрачительным отвращением: оно просто не умещалось в сознании, в первые мгновения оно, во всяком случае, было выше человеческого понимания, но когда эти мгновения истекли и людям стало ясно, что все, померещившееся им, на самом деле не морок, а самая что ни на есть реальная действительность, подлинная и непреложная, что этот неведомый чужестранец — по слухам, друг и защитник молодого Гамбарини — просто-напросто взял в руки ружье и, пренебрегая властью capitano и его способностью внушать ужас, пренебрегая его голубятниками и дыбами, железными рукавицами и прекрасной репутацией в Ватикане, — спокойно пристрелил capitano, будто бешеную собаку; и тогда тишина перешла в оглушительный грохот; если раньше мы говорили, что гомон страмбан создавал впечатление, будто в недрах горы Масса, на которой раскинулся город, назревал вулканический взрыв, теперь казалось, что извержение началось. И меж тем как Петр, герой Петр, отложив еще дымившееся превосходное ружье Броккардо, с улыбкой двигался навстречу желтым охранникам уже мертвого capitano со словами: «Я к вашим услугам, господа», — все люди на площади, у кого была глотка, орали как оглашенные; те, кто имел ноги, топали и куда-то рвались, не в силах оставаться на месте, — с одной стороны, потому что не хотели, а с другой — потому что их толкали, напирая и сзади, и справа, и слева, и вдруг в эту сумятицу и смешенье людских голосов влились металлические голоса всех колоколов, которыми располагал город, от гигантского Петрония, гордости собора святого Павла, до самых маленьких колокольцев и колокольчиков. Меж тем палачи, влекшие Джованни на смерть, в силу своей прирожденной, Богом данной тупости, без чего они наверняка не были бы в состоянии успешно отправлять свое темное ремесло, не прекратили своей деятельности; раздался из окна выстрел или нет, замерли все или не замерли, ревут люди или не ревут — они машинально продолжали доводить начатое дело до конца: втащили Джованни на лестницу, продели под руки веревки и спустили его, беспомощно дергающегося, в клетку к Бруту; однако, ошалев от неслыханного гвалта и чуя своим звериным чутьем, что совершается нечто сверхъестественное, Брут обращал внимание на все, кроме ниспосланной жертвы; он ревел и кидался на решетки, суматошно носился по клетке, огибая Джованни, без сознания распростершегося на земле.

Тут мудрый аптекарь Джербино, мысленным взором представив себе всю благодатность начавшегося переполоха и желая этот переполох поелику возможно усилить, вынес из своей экзотической лавчонки ящичек с бенгальскими огнями, петардами и ракетами, которые он — без отрыва от своей знахарско-лекарской деятельности — изготовлял и продавал по торжественным случаям, и принялся их зажигать, с оглушительным взрывом запуская в небо над головами кишмя кишевшей толпы и звезды, и золотой дождь, и мерцалки, и каскады, которые в этот дневной час хотя и не оказывали такого поразительного эффекта, как ночью, но все-таки были заметны, а самое главное — слышны; и эта огненная импровизация мудрого аптекаря произвела окончательный распад в уме льва Брута.

Взбесившись от страха, дрожа от холода, простуженный, выведенный из себя людским запахом, чего он от рождения и с полным правом опасался, перенося лишь в умеренных дозах (а в последние минуты этот запах окружал его отвратительной плотной массой), несчастный бербериец отважился на самый большой и — увы! — последний прыжок в своей незадачливой, проведенной в плену жизни и, взметнувшись высоко вверх, как до сих пор никогда не делал и с чем ни в коей мере не посчитались конструкторы клети, вознесся над острыми макушками прутьев, но вместо того, чтобы перелететь через них, рухнул прямо на зубцы всей массой своего огромного песочного цвета тела.

То, что последовало, было непродолжительной, но страшной до ужаса, кроваво-патетической пляской его гибких кошачьих членов; пляска сопровождалась ревом, поглотившим шум толпы: так шум водопада поглощает журчание ручейка, и, право, если верить утверждению Финетты, что любители общественных зрелищ с удовольствием внимали воплям жертв, то на сей раз, хотя экзекуции и не совершилось, in puncto[50] рева они свое получили, чуть не оглохнув. Гривастый факир, мучимый своим собственным телом, своей собственной царственной массой, еще вращался стальными пружинами своих членов на металлических остриях; он свивался клубком и вытягивался, перекатывался с боку на бок, натыкаясь на острия снова и снова. Это была пляска смерти, и совершалась она в пляшущей клети, ибо ограда из решеток раскачивалась и колебалась; так пляшет неуклюжий медведь, подпрыгивающий под звуки бубнов и свистулек. Все это продолжалось лишь несколько секунд, но оцепеневшей от изумления публике представлялось, будто невиданное зрелище длится уже целую вечность и будто бы оно продолжалось всегда. Наконец Брут сорвался, оставив на остриях куски мяса и окровавленной песочного цвета шкуры, упал вниз, в клетку, и на последнем издыхании издал протяжный отчаянный вопль — в знак протеста против людской глупости.

Тем временем желтые стражники волокли Петра, даже не пытавшегося сопротивляться, с верхнего этажа в вестибюль, где за конторкой с вязаньем в руках сидела Финетта, равнодушная, презрительная, обозленная на своего возлюбленного, который не внял ее слезной мольбе и хотя сдержал свое слово и не вышел из комнаты, тем не менее успел, предатель, осуществить самое что ни на есть безумное безрассудство, какое только можно себе представить; она была настолько разъярена этой сомнительного свойства гаскониадой, что даже не удостоила Петра участливого взгляда, когда слуги грубо волокли его по лестнице, привычно пиная и избивая древками алебард.

Они волокли его, швыряя из стороны в сторону, но не успели доволочь до цели и толкнуть куда подальше, потому что именно в тот момент, когда они миновали донельзя взбешенную красотку, дверная щеколда, запиравшая главный вход, отлетела прочь и в вестибюль ворвались люди; такое множество людей не переступало порога этого заведения даже за десяток лет; все они кричали, опьяненные той темной страстью, что распаляет толпу, превращая отдельную личность в безымянный элемент безликой галдящей массы; десятки рук подхватили Петра, подняли на плечи и вынесли, беспомощного, на площадь, в самое пекло безудержной чудовищной кутерьмы — что нужно понимать буквально, ибо когда перепуганным наблюдателям, стоявшим на балконе герцогского дворца, показалось, что она уже достигла своего апогея, в момент, когда толпа вынесла Петра из гостиницы, шум и гам еще более усилились, бурля все более и более мощным фортиссимо.

Ситуация была совершенно непривычная, все обнимались со всеми, все кричали вместе со всеми, и в эту одичавшую неуправляемую толпу влились рыбаки с боковых улочек, чтобы расправиться с голубыми за то, что те так бесцеремонно прогнали их утром с рыночной площади; голубые лупили желтых, поскольку понимали, что иначе из этой давки живыми не выбраться, но те же голубые вместе с желтыми дрались противу черных, рыбаки колошматили нерыбаков, пробиваясь вперед, а рыбаки и нерыбаки совместно топтали и черных, и голубых, и желтых, притом молотя, колотя их и шпыняя, не переставали орать и «слава», и «позор», и «да здравствует», и «долой», плакали и смеялись, и надо всем этим вспыхивали фейерверки, рвались петарды и гремел колокольный звон.

Мужчины, поднявшие Петра на плечи, по короткой, но трудной дороге направились к черному помосту у клетки, где неподалеку от подохшего льва все еще лежал бесчувственный Джованни, и только там сняли Петра с плеч — очевидно, затем, чтобы оттуда его было видно всем, а может, опасаясь, как бы толпа не раздавила его, или без всяких «чтобы», просто сняли с плеч, и все тут; так и стоял он, потрясенный, но живой и невредимый, над телом убитого capitano di giustizia, с напряжением ожидая, что будет дальше, а точнее: как поступит и как поведет себя герцог, который все еще торчал на балконе, угрюмый и неподвижный. Игра далеко еще не была завершена, ибо за властителя выступал целый воинский гарнизон, которому — пошевели герцог пальцем — ничего бы не стоило укротить и разнести в пух и прах бушующих страмбан и потопить в крови их возмущение, что для Петра обернулось бы роковым несчастьем, потому что, даже если бы он уцелел во время вмешательства военных сил, потом его все равно судили бы как убийцу. Но если герцог, размышлял Петр, с толком прочитал своего любимого Макиавелли и воспринял его советы, то он не предпримет ничего подобного, просто примирится с тем, что есть, то бишь со смертью capitano, и сделает вид, что и сам не желал ничего лучшего, — только и ждал, когда capitano сыграет в ящик и уйдет в небытие; ибо, как утверждал ученый флорентиец, в ситуациях, которыми невозможно управлять, мудрый и прозорливый правитель отринет прирожденную свою интеллигентность и прикинется дурачком. Конечно, в том дичайшем переполохе, который все еще творился вокруг, трудно было прикидываться кем бы то ни было — будь то умником или дураком; поэтому Петр принялся отчаянно размахивать руками и показывать жестами, что он якобы хочет что-то сказать и просит тишины, а когда ревущие орды потихоньку угомонились, он, с улыбкой повернувшись к герцогу, поднял руки ладонями вверх, этим древним жестом давая ему понять, что верноподданные мечтают услышать правителя столь же страстно, сколь истомленные путники в пустыне жаждут влаги небесной, дабы освежить ею губы и смыть пот, усталость и грязь.

Тут же последовал общий оглушительный свист и возгласы протеста, потому что народ не желал слушать герцога, чьи речи он слышал множество раз, он желал слышать героя дня, ниспосланного самим небом, но после того, как Петр отказался, не переставая убедительными жестами упрашивать владыку произнести речь, толпа понемногу успокоилась снова.

И тут оказалось, что герцог с пользой для себя освоил учение Макиавелли. Прежде всего он принял гордую и самоуверенную позу, что автор «Государя» настоятельно рекомендует правителям, — в подобной позе молодой Макиавелли запечатлен на портрете славного Анджело Бронзино: левой рукой он опирается о толстый том свода законов, лежащий на столе; герцог Танкред оперся не на свод законов, а на балюстраду балкона, и, резким взмахом правой руки утихомирив последние всплески гвалта, выставив вперед подбородок, как тот, черный, сзади, прочистил горло и в наступившей тишине, нарушаемой лишь трезвоном колоколов, произнес следующее:

— Дорогие подданные, еще сегодня утром нам представилось, что этот день будет самым мрачным и самым печальным днем в истории нашего любимого города и отечества, днем, когда насилие, произвол и бесправие, кои мы — по соизволенью Божьему — вынуждены были сносить и терпеть, достигнут своего позорного апогея. Поэтому, когда мы изучили гороскоп, составленный для нас всем вам хорошо известным звездочетом Лессандро Гадди, и прочли там, что сегодня, да, именно сегодня, должно свершиться счастливому перевороту, когда с нашего города и государства будет наконец снято заклятие, которое в качестве Божьей кары Страмба терпела более шести лет, мы не поверили этому и даже строго попеняли Лессандро Гадди за то, что он допустил нелепейшую ошибку, ибо ничего подобного свершиться не могло, но вот теперь мы убедились, что наш милый Лессандро Гадди никакой ошибки не допустил, и мы просим его нижайше простить нас и берем свои резкие слова обратно.

Тут герцог повернулся, указывая на апартаменты, перед которыми стоял на балконе, где, как можно было предположить, находился упомянутый Лессандро Гадди, и ласковым движением руки поздравил осчастливленного астролога; народ закричал: «Ewiva, ewiva!»[51] — и прослезился от восторга.

Герцог, даже не пытаясь прервать овации, поскольку они были вполне заслуженны, недвижно выжидал, когда они смолкнут сами собой.

— Да, — продолжал он далее, — более шести лет лежал на нас гнет Божьей немилости, вызванной позорным предательством одного из первых сынов Страмбы, покойного графа Одорико Гамбарини, которому мы теперь желаем, чтоб земля была ему пухом, ибо мы отпускаем ему грехи и снимаем проклятие, лежавшее на его имени. Вершителем указанной Божьей кары был сам папа, это он, наместник Бога на земле и ленный владыка Страмбы, назначил нам шефом полиции capitano di giustizia, того, кто теперь лежит мертвым на помосте, возведенном для свершения казни, ибо миссия его завершена, но приказано ему было категорически — с помощью полиции дать как можно ощутимее почувствовать населению Страмбы, что это значит, если Бог отвратит от народа свой светлый лик, и мы, не только как правитель Страмбы, но и как верный слуга Его Святейшества, мы поддерживали усилия capitano, конечно, с горечью и болью в сердце, ежедневно умоляя Господа пламенной молитвой, дабы избавил он нас от дальнейшего претворения этой печальной миссии. Мы были услышаны лишь сегодня, когда в полном соответствии с расположением звезд, — как верно истолковал его наш знаменитый Лессандро Гадди, — молодой герой, поспешивший в наш город из далекой страны, лежащей за Альпами, явился исполнителем милости Божьей и выстрелом из своего ружья — что означает, собственно, одним движением пальца — спас от страшной и незаслуженной смерти невинного потомка упомянутого графа Одорико Гамбарини, которому, как сказано выше, мы простили его постыдное деяние, а заодно раз и навсегда избавил нас от дьявола, который столь долгое время по воле Его Святейшества пребывал в наших стенах и, вероятно, даже с излишним усердием исполнял свое суровое предназначение.

Герцог сделал паузу, предоставляя своим драгоценным подданным возможность излить свою радость и благодарность, что драгоценные подданные и совершили способом, соответствующим их темпераменту, и продолжил опять:

— Нет для правителя события более отрадного, чем возможность встретиться лицом к лицу со своим народом и известить его об окончании дней траура и несчастий, о наступлении времен более светлых и радостных, чем все минувшие светлые и радостные времена, отмеченные в истории Страмбы. Смерть бывшего capitano di giustizia — факт истинный и неподдельный, но, кроме этой истинности и неподдельности, есть в этом сверх того еще и значение символическое. Capitano скончался, и вместе с ним в этом городе и государстве окончило свое существование его ведомство, поскольку уже никто больше не займет его места.

Герцог снова помолчал, с улыбкой пережидая, пока утихнет шум, вызванный этим сенсационным заявлением.

— Да, — продолжал он, — никто больше не займет его места, а должность шефа полиции буду исполнять я самолично, так всегда было в добрые старые времена, когда на нас еще не лежало бремя проклятия. Это первая серьезная перемена, которую сегодняшний день вносит в историю Страмбы. А имущество, ставшее ничейным в связи со смертью capitano, дворец и латифундии будут возвращены семье, которой они принадлежали искони и которую теперь представляет единственно молодой граф Джованни Гамбарини, кого мы сердечно приветствуем среди нас.

Тут Петр спрыгнул с лестницы, отодвинул щеколду и вывел из львиной клетки перепуганного Джованни, который, однако, уже мог самостоятельно стоять на трясущихся ослабелых ногах, и, ведя его, будто даму, вступающую в танцевальную залу, помог подняться по ступенькам на помост. И пьяцца Монументале почернела от шляп, шапок и беретов, которые осчастливленные страмбане подбрасывали в воздух, и возгласам «Эввива! Эввива Гамбарини!» не было конца.

— Вот теперь он стоит тут перед вами, — во все горло вещал пришедший в экстаз герцог, — живой и невредимый, он, кто, по соображениям разума, не ведающего тайных помыслов Божьих, уже и не должен бы находиться среди нас, — а вот он стоит, символ невинности и чистоты, чтобы не только принять свое состояние, но и должность, которую занимал его блаженной памяти отец, — должность главного хранителя собраний наших картин. А рядом с ним мы видим того, кто с успехом исполнил роль вершителя звездных предначертаний, бесстрашного Пьетро Кукан да Кукана, юношу, наделенного столькими блестящими свойствами, что мы вправе его назначить и назначим на несколько должностей сразу; превосходный латинист — отныне он будет именоваться arbiter linguae latinae[52], изысканный оратор — он получает титул arbiter rhetoricae[53].

Тут герцогиня Диана, стоявшая по правую руку от супруга, кончиком пальцев коснулась его локтя, словно желая остановить золотой поток его великодушия, и по движению ее губ тоже можно было угадать, как она упреждает: «Довольно, хватит уж», — но герцог нетерпеливо дернул плечом, что тут же было отмечено чутко следившей за ним толпой и вознаграждено прошелестевшим по рядам добросердечным смехом.

— Но это еще не все, не все, дорогие подданные, — вещал герцог, — главное еще впереди, ибо для нас главное — справедливость, справедливость и еще раз справедливость, о ней должно хлопотать в мере, сколь угодно великой. Я именую бесстрашного Пьетро Кукан да Кукана почетным гражданином Страмбы и в качестве такового назначаю его на должность golfonniera di giustizia — знаменосца справедливости, что позволяет ему по случаю больших торжеств, особенно во время процессий на празднике Тела Господня, собственными руками нести наивысший символ того, что всем нам всего дороже, — хоругвь с изображением весов и меча.

Ласковым жестом умеряя изъявления благодарности и возглашения славы, которыми его осыпали верноподданные, герцог наконец умолк и с улыбкой обратился к жене, признанной первой красавицей Страмбы, каковой она в действительности и была, ибо никто не мог бы сравниться с ней стройностью стана, прекрасным ростом, великолепием кожи, благоуханной и холеной, что счастливо скрадывало некоторую резкость живых и энергических черт ее лица. Прекраснейшая дама Страмбы, красавица из красавиц, была еще и самой суеверной женщиной города, поэтому каждая драгоценность, каждый камень, украшавший ее наряд и чудно уложенные русые волосы, имели свое тайное, магическое, благоприятное для нее значение. Магическое назначение приписывалось и тому странному обстоятельству, что первой и самой обласканной, любимейшей ее придворной дамой была идиотка, так называемая Bianca matta, убогое созданье женского пола, которая умела лишь невпопад и не вовремя гортанно смеяться и без причин хлопать неловкими ручками; эту омерзительную уродку, вызывавшую у всех отвращение и сострадание, герцогиня одаряла лаской и дружелюбием, наряжая в свои редкостные, самой уже не нужные одежды, которые перешивала для уродки лучшая портниха герцогини; герцогиня гуляла с уродкой по парку и бдительно следила, чтобы никто не посмел ни обидеть Бьянку, ни надсмеяться над ней. Все это делалось из-за того, что, по предсказаниям магов и ясновидцев, жизненная дорога герцогини Дианы будет ясной и недоступной для черных, неблагоприятных влияний судьбы до тех пор, пока она будет предаваться перманентной — так звучал terminus technicus[54] — благотворительности, — la beneficenza permanente, ну а непрестанно держать поблизости от своей герцогской особы, охранять и одарять ласками создание, столь отталкивающее, как Bianca matta, — это было не только проявлением перманентной добродетели, но и непрерывным испытанием для желудка и терпения.

Все это было хорошо известно, и поэтому, когда, лучезарно улыбаясь в знак согласия с ораторским искусством и правительственными заявлениями своего высочайшего повелителя и супруга, герцогиня отстегнула небольшую брошь, украшенную редчайшим изо всех каменьев, так называемым pietra dell aquilla, то бишь камнем орла, поскольку его находят лишь в орлиных гнездах, и камень этот одаряет обладателя дальновидностью и широтой кругозора, и приколола эту драгоценность на берет герцогу — без преувеличения, в Страмбе не было никого, кто бы не прослезился.

Меж тем Джербино, мудрый аптекарь, уносил в свою лавчонку ящички с неиспользованными петардами.

— Что я думаю об этом? — отвечал он на вопросы своих соседей. — Да ничего особенного, потому что это ведь не конец, а только начало. Герцог вывернулся из создавшегося положения, словно змея, но это пустяки, дни его славы и мощи все равно сочтены.

Часть третья

НАПАДЕНИЕ И ЗАЩИТА

ГНОМИЧЕСКИЙ ПЕРФЕКТ

Молодой граф Джованни Гамбарини, вчера еще «бледнорожая мартышка», «паршивая гнида», «мешком пришибленный», как определил добрый дядюшка Танкред в запале красноречия, вызванном обильным возлиянием красного феррарского вина, а ныне — цитируем изречение того же дядюшки — «символ чистоты и невинности», принял свое страмбское наследство, приумноженное наличностью, оставленное несчастным capitano di giustizia, и первым делом приказал лучшему в городе мастеру-каменотесу украсить фасад своего дома новым барельефом — изображением серебряной ноги в поножах между двумя звездами, то есть гербом рода Гамбарини; что же до его спасителя и друга Петра Куканя из Кукани, то он со своим жалким скарбом, состоявшим главным образом из превосходной пищали Броккардо, которая как-то само собой стала его собственностью, поскольку Джованни не проявлял к ней интереса, а Петр с ее помощью совершил чудо из чудес, — так вот, он переселился из комнаты номер пять гостиницы «У павлиньего хвоста» в роскошные апартаменты, расположенные в южном крыле герцогского дворца, которые отвел ему герцог, и первым делом влюбился в дочь герцога — принцессу Изотту.

Случилось это так.

Комнаты Петра — их было три: салон, кабинет и спальня, одна великолепнее другой, — выходили в залу, носившую название Рыцарской, где, сгорбясь, молчаливо стояли, чем-то смахивая на висельников, рыцарские доспехи; в центре, на переднем плане, выделялся своеобразный миланской работы панцирь маркграфа Витторино, прозванного Владельцем твердого пупка, или Вспыльчивым пердуном, а также его меч и щит. Не будучи ничем занятым чувствуя себя всеми покинутым и чужим в этой огромной древней резиденции, где он оказался вследствие сложной игры судеб, Петр однажды разглядывал эти реликвии, как вдруг в холодной тишине мертвых предметов и вековых стен послышались звуки шагов и серьезный, поучающий голос мужа, что-то рассказывавшего о звездах, короче говоря — о чем-то далеком и не представлявшем никакого интереса, — во всяком случае для Петра, у которого были на этот счет весьма смутные представления. Но, по здравом размышлении, он рассудил, что не упустит ни единой, даже малейшей возможности вступить в контакт с обитателями дворца, и, выйдя на середину залы, принял серьезную и учтивую позу, поджидая приближавшихся посетителей, как он это не раз и с большим успехом делал, будучи еще пажом при пражском дворе. Так вот, поджидая, кто же появится из галереи, ведущей в Рыцарскую залу, он услышал такое, отчего по коже у него побежали мурашки, потому что мужчина назвал особу, которую обучал астрономии, принцессой, а точнее: моей принцессочкой — principessina mia.

— Да, именно так, а не иначе, principessina mia, если бы мы могли вознестись над Землей и наблюдать, как постепенно теряется из виду наш теперешний горизонт, то наступил бы момент, когда Земля показалась бы нам звездой.

— И эта звезда светилась бы? — спросил девичий голос.

— Ну, разумеется, principessina mia, светилась бы так же, как Венера или Марс и сотни тысяч иных звезд, сияющих из бесконечных далей и лишь представляющихся нам нависшими над нашим полуостровом.

— А кто бы их рассветил?

Прелестно, principessina mia, отметил Петр. Вот это правильный и вполне простодушный вопрос, достойный человека, который живет своим разумом и придерживается собственного мнения; я, признаюсь тебе, спросил бы о том же самом. Учитель, видимо, огорченный, пытался втолковать своей высокородной ученице, что ее, Землю то есть, никто не стал бы рассвечивать, она бы сама уже за светилась тем светом, который ей посылает Солнце, но пока мы находимся на Земле, свет этот кажется нам другим, более слабым и рассеянным по сравнению с тем, который излучают тела далеких звезд, — и с этими словами они вступили в залу.

Принцесса — Петр только позже узнал, что ее зовут Изотта, — была девочкой лет пятнадцати с лицом ребенка, но ребенка балованного и избалованного, поскольку она отлично сознавала свою единственность и исключительность, равно как и то, что уважение, которое ей все воздают, входит в число ее непререкаемых прав, и посему держала себя дерзко и гордо, а глаза ее, карие, с золотистыми искорками, смотрели прямо перед собой внимательно и непреклонно; однако она уже не была ребенком, ибо грудь ее красиво вздымалась над высоко перетянутой талией платья, а бедра, хотя и узкие, были уже вполне по-женски развиты; отмеченная нами простодушная детскость ее чистого, ни мыслью, ни страданием не замутненного лица, ее вздернутый любопытный носик, своеобразно изогнутой формы, изящно и естественно, как это бывает только у детей, сливался с выпуклостью белого, спокойного чела, впечатляли своим контрастом — захватывающим и дразнящим, и, наконец, при ближайшем рассмотрении, сама эта детскость оказывалась вовсе не такой уж детской, а весьма сексуальной — то есть до того сексуальной, что просто удивляло, как можно быть настолько сексуальной, оставаясь притом настоящей, изысканной принцессой.

Как нам известно, однажды Петр уже имел счастье видеть ее во время своего геройского выступления на пьяцца Монументале, когда она стояла на балконе в окружении своих высокопоставленных родственников, но теперь, столкнувшись с ней носом к носу и учтиво поклонившись, он сам сделался предметом пристального изучения ее каштаново-золотистых глаз и почувствовал, как приливает кровь к его мужественному лику воинственного архангела.

— Ах, наш новый arbiter linguae latinae, — произнесла принцесса и приостановила свой полет, ибо ее плавную воздушную походку невозможно было обозначить лучше и вернее, меж тем как ее учитель, низенький толстяк в линялой лоснящейся черной одежде, сделал еще два-три шага, прежде чем, выразив досаду и нетерпение, последовал ее примеру и тоже остановился.

— Ну что же, наш милый arbiter, чтобы отработать хлебушек, который вы будете у нас кушать, помогите, пожалуйста, моей убогой памяти — напомните мне странное название перфекта в такой, например, фразе: «Omne tullit punctum, qui miscuit utile dulci»[55].

Если принцесса вознамерилась срезать arbitrum linguae latinae — а она, конечно, этого хотела, — то нельзя было выдумать вопроса более коварного, ведь чем лучше, свободнее и естественнее ты владеешь чужим языком — безразлично, живым или мертвым, — тем труднее предполагать, что ты разбираешься также и в теоретической грамматике с ее сухой терминологией. Но Петр был как раз из породы тех людей, кто, однажды услышав и усвоив нечто, сохраняют это в памяти навеки. Подавив возмущение, вызванное бестактным упоминанием принцессы о хлебушке, который он будет у них кушать, и тем, что она обратилась к нему как к arbitro linguae latinae, словно еще совсем недавно он не отличился у нее на глазах качеством, более достойным внимания, чем знание латыни, Петр, любезно улыбнувшись, ответил:

— Право, не знаю, чем я заслужил столь почетный и ответственный титул arbitri linguae latinae, которым соизволил одарить меня Его Высочество герцог, ведь краткая наша беседа, которую я имел честь вести с ним на языке Цицерона, не была вполне убедительным доказательством моей к этому способности. Однако повеление властителя обжалованию не подлежит, и я, спрошенный его милостивейшей дочерью, ответствую: этот перфект называется гномическим, и латинисты охотно употребляют его в нравственных сентенциях и сравнениях, чтобы тем самым подчеркнуть их всеобщее и вневременное значение, ну, к примеру: «Veluti, qui anquern pressit», что означает: «Словно тот, кто наступит на змею» или…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31