Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Петр Кукань (№1) - У королев не бывает ног

ModernLib.Net / Исторические приключения / Нефф Владимир / У королев не бывает ног - Чтение (стр. 17)
Автор: Нефф Владимир
Жанр: Исторические приключения
Серия: Петр Кукань

 

 


 — А я, принцесса, изъясняюсь в своей любви с такой же легкостью, с какой птица взлетает над лесами или с какой горячий источник бьет из земли. Я не случайно, а умышленно привел эти два сравнения, потому что любовь, Изотта, это не рядовое явление, но сверхъестественное, любовь — это сама реальность, ибо в ней полнее и увлекательнее всего соединяется начало света, коему мы с радостью подчиняемся, и начало тьмы, что повергает нас в ужас; она возникает в неведомых глубинах и на небесах, из впечатлений, ясных и внятных, и из таинственных порождений души. Впервые в жизни, Изотта, я ощущаю, что такое любовь, и вдруг разом узнаю о ней все, потому что любовь не поддается изучению, любовь не исследуют, любовь воспринимают непосредственно, как красоту, она не подвластна разуму, она выше, чем разум, мы и любовь тождественны лишь в той мере, в какой влюбленный имеет право сказать: «Любовь — это я сам, и каждый, кто любит, — это любовь». Я люблю вас, Изотта, и молю, верьте мне так, как вы верите звону колокольцев стада, возвращающегося с пастбища, жужжанию золотистых пчел, неслышному шагу лани, идущей на водопой, или же тому, что над нами раскинулся небосвод, а Земля держит наши шаги, или тому, что вы женщина, а я мужчина…

— … сын шарлатана и внук кастратора, — прервала его принцесса. — С меня довольно ваших дерзостей, синьор Кукан.

Не завершив фигуры, она отвернулась от него и, лавируя между танцующими, пошла к своему возвышению.

Озаренный сиянием огней зал вдруг померк перед глазами Петра, и все нутро в нем затрепетало от ненависти. Ты заплатишь мне за это, Джованни, повторял он, заплатишь! Ведь невозможно было сомневаться в том, кто информировал принцессу о родословной Петра. Ты у меня поплатишься, повторил он, зная, что ничем Джованни не поплатится, ибо он, Петр, доиграл свою игру. Принцесса двигалась, будто сомнамбула, безвольно опустив руки, с помертвелым лицом, отказавшись взять Петра за локоть, хоть отчаявшийся юноша предложил ей свою поддержку. На сей раз, schioppetti, ты промахнулся, на сей раз, arbiter rhetoricae, твое хваленое красноречие не спасет тебя от позора, теперь, черт побери, тебе крышка, теперь, каррамба, ты столкнулся не с разбойниками, и не с предателями-лакеями, и не с Вильфредом, страшным владыкой лесов, не на таможенников напал и не на capitano di giustizia, теперь тебе доставит хлопот женщина, а на это, голубчик, тебя не хватит, она тебе обломает когти — и оглянуться не успеешь.

— Ай-яй-яй, что я вижу, наша доченька уже перестала танцевать? — воскликнул герцог, когда Изотта, позади которой шествовал Петр, остановилась перед троном. — смею надеяться, что наш удачливый синьор Кукан наконец на чем-то споткнулся и показал себя никудышным танцором? Наступал тебе на ноги, да, собственно, что с тобой, отчего у тебя такое кислое лицо, будто у великомученицы?

— Ничего не случилось, папенька, — сказала Изотта. — синьор Кукан — танцор именно такой, как и следовало ожидать. Но у меня разболелась голова, и я прошу позволить мне пойти отдохнуть в зимний сад.

— С каких это пор, овечка, ты просишь позволения делать такие обычные и заведомо дозволенные вещи? — подивился герцог. — Зимний сад на то и заведен, чтобы красивые молодые девушки спасались там от головных болей. Разумеется, ступай, а синьор Кукан пусть проводит и развлечет тебя.

— Я приложу все старания, Ваше Высочество, — отозвался Петр, кланяясь, и удалился вслед за принцессой, совершая отменные pas du courtisan.

Зимний сад оказался почти столь же просторным, как Зала Ангелов, которой он был прямо перпендикулярен. Так называемый «зимний сад» обозначался еще как Зала тысячи шумов, Sale degli mille rumori, потому что здесь шумели десятки мельчайших фонтанов и каскадов, стекавших по искусственным отрогам и скалам из белого мрамора, и Зала тысячи ароматов, Sala degli mille odori, ибо тут произрастали орхидеи и сирень, а более всего — дивные цветы неизвестных названий, доставлявшиеся с далекого Востока.

— Мне кажется, Изотта, будто то, что вы сказали отцу, не соответствовало тому, что вы намеревались ему сказать, бросив меня одного посреди танца, — произнес Петр, когда принцесса грациозно опустилась на мраморную скамеечку и, низко склонив голову, утомленно оперлась челом о тыльную сторону правой руки.

— Можете насмехаться теперь над моим поражением, над моей слабостью, над недостатком гордости и воли, — ответила Изотта. — Разумеется, у меня и в мыслях не было говорить что-либо подобное, разумеется, я намеревалась посетовать на вашу дерзость, но мне недостало злости. Я проиграла, синьор Кукан, ваша отвага оказалась сильнее, чем мои пресыщенность и скука, как вы изволили выразиться, и от этого мне стыдно, я злюсь на себя самое и все-таки рада, потому что мне уже не нужно быть гордячкой, эгоисткой и зазнайкой и я могу вам признаться в том, чего я на самом деле желаю: впредь говорите со мной так же, как до сих пор, будьте по отношению ко мне таким же безумцем, храбрецом и совсем не похожим ни на одного из тех, кто меня окружает и кого я знаю.

Петр присел подле принцессы.

— Вы верно сказали, что больше вам не нужно быть гордячкой, эгоисткой и зазнайкой, потому что во все это вы только играете, чтобы угодить свету, который жаждет видеть вас, принцессу, именно такой. Но теперь позвольте и мне сбросить свою маску безумного несходства с остальными людьми, которую я на себя нацепляю, дабы не затеряться в толпе, как некогда высказался славный граф Гамбарини-старший, а я ему не поверил. Я — сын шарлатана и внук кастратора, не больше и не меньше, и нет в моем сердце храбрости и бунта, есть лишь нега и желание.

Голова его закружилась от гордости и торжества победителя: так, значит, ты все-таки одержал победу, так, значит, счастье еще сопутствует тебе, думал он, когда осторожно, словно опасаясь, как бы не поломать, подносил к своим устам ее бледную и холодную руку. Он наклонился и поцеловал ее, и как раз в этот момент у входа в зимний сад возник Джованни Гамбарини, который, преодолев оцепенение, вызванное ошеломительной картиной дерзости кастраторова внука, веселым раскованным шагом приближался к ним.

— Ах, вот вы где, лентяи, — произнес он с виду легко и бездумно, — посиживаете себе среди ароматных цветов, а меж тем музыканты начали венециану, танец, который вы, сестричка, говорят, обожаете. Эту тайну мне выдала тетушка Диана, обязав меня танцевать его с вами, разумеется, если позволит синьор да Кукан. Смею ли я просить?

Изотта, вновь превратившись в заносчивую зазнайку, как и надлежит принцессе, поднялась и приняла предложенную Джованни руку, недовольно отвернувшись от него, так что стал виден ее детский, с милой седловинкой, профиль.

Прежде чем увести ее, Джованни обернулся, успев обменяться с Петром взглядом, недолгим, но вполне красноречивым, и теперь не оставалось сомнений, что времена, когда они считались добрыми друзьями, которых при пражском дворе называли les inseparables, то есть неразлучными, миновали безвозвратно и непоправимо.

Я ВОЕВАТЬ ПОШЕЛ ЗА ДЕВУ БЕЛОКУРУЮ

Рано поутру после столь блистательного и достопамятного вступления Петра Куканя из Кукани в великосветское страмбское общество, в десятом часу, когда еще убирали затоптанную Sala degli Angeli и, взбираясь на стремянки, чистили люстры и канделябры, герцогиня Диана и ее дочь принцесса Изотта уселись в огромный дорожный экипаж, запряженный цугом, и в сопровождении еще двух повозок с прислугой и придворными дамами, под охраной сотни верховых, которыми командовал начальник страмбского гарнизона, элегантный и галантный капитан д'Оберэ, вызывающе красивый и заносчивый француз средних лет, отбыли в неизвестном направлении, неизвестно куда, будто бы навестить родных.

Отъезд двух первых дам Страмбы произошел так внезапно, был таким непредвиденным и неожиданным, что придворные, в большинстве своем еще не очнувшиеся после вчерашнего пляса, не успели даже надлежащим образом проводить их на замковом подворье, а когда опамятовались и осознали эту ошеломительную — в пределах здешнего света поистине ошеломительную — новость, кареты пропали из виду, скрылись за горами, и даже пыль, взвившаяся за ними, уже улеглась. Те, кому все же посчастливилось увидеть отъезд высокопоставленных особ, еще долго обсуждали его, и их впечатления передавались из уст в уста; так, например, говорилось, будто принцесса Изотта была восхитительна в своем зеленовато-сером дорожном костюме и премиленькой шляпке с кисточкой, но бледна как полотно, и глаза у нее были заплаканные. «Ах, заплаканные глаза», — шелестел шепот в прихожих и коридорах, в столовых и салонах. «Да неужто глаза у нее были заплаканы?» — «Нет, нет, нисколько, они лишь покраснели от слез, а круги под глазами были как после бессонной ночи». — «Да кто же это осмелился утверждать, что глаза у нее не были заплаканные?» — «Слезы, крупные, будто горох, катились по бледным щечкам, она даже не успевала их утирать». — «Чепуха, я стоял в двух шагах и не видел никаких слез, она даже не показалась мне бледнее, чем обычно, но вот грустная была, такая грустная, прямо сердце сжималось от боли». И так далее и так далее.

Общий глас был таков: отъезд напоминает бегство; бледное, по меньшей мере, грустное лицо под шляпкой с кисточкой, заплаканные глаза, пусть даже со следами слез или покрасневшие от плача и проведенной без сна ночи, — и все это после роскошного бала, где молодой arbiter rhetoricae ухаживал за принцессой ревностнее, чем это подобало человеку столь незначительного положения: право, светским клеветникам не составило труда выстроить эти обстоятельства в единый причинный ряд. Яснее ясного было, что принцесса Изотта по уши влюбилась в молодого arbitri, так глубоко заглянула в его темные, широко расставленные глаза, что забыла о своей исключительности, неповторимости, единственности, и ее пришлось спрятать за горами, за долами и выждать, пока не подтвердится справедливость присловья: «С глаз долой, из сердца — вон».

Это решение было разумно и милосердно до удивления, ибо наверняка можно было прибегнуть к целому ряду более решительных и радикальных средств — провинившегося Петра можно было выдворить из Страмбы или же послать с дипломатической миссией к турецкому султану, который не преминул бы приковать его к галерам, оскопить, выколоть глаза, просто бросить в узилище либо подстроить так, чтобы он сам — как это произошло с влюбленным учителем музыки, о котором упоминал мастер Шютце, — повесился на дверной ручке. Все это легко было осуществить, все это проделывали с людьми за провинности куда более ничтожные, чем дерзновенное посягательство на самую высокородную из невест Страмбы. Да, все это могло произойти, но тот очевидный факт, что этого не произошло и что сама герцогиня озаботилась удалением своей дочери, еще более повысило престиж Петра в придворных кругах.

Разумеется, герцог, как видно, прекрасно сознает что делает, и если он не обошелся с Петром Куканом так, как этот молодой лаццарони заслуживает, то только потому, что в сложившейся ситуации такого поступка он не мог себе позволить, и в этом содержалось нечто невероятное, далеко идущее по последствиям, чертовски важное, и тревожное, и небывалое, и требующее серьезного обдумывания. Вполне очевидно, что герцог не мог совершить столь непопулярный шаг, то есть шлепнуть или быстро обезвредить человека, столь известного и любимого всей Страмбой, как Петр Кукань из Кукани, кого люди приветствуют на улицах, а под окнами устраивают овации и кого герцог сам совсем недавно во всеуслышание объявил искупителем; но именно то обстоятельство, что герцог чего-то — не важно, чего — не может совершить, лишь подтверждало справедливость предположения мудрого аптекаря Джербино, который высказался в том смысле, что слава и мощь владетельного рода д'Альбула клонится к закату. Но отчего эта пресловутая слава и мощь владетельного рода д'Альбула так вдруг внезапно стала клониться к закату? Было бы наивностью утверждать, что причиной этой перемены явилось то, что на страмбской арене ни с того ни с сего, будто с неба свалившись, объявились двое юношей, оба в нежном возрасте, один совсем еще ребенок, другой старше на несколько куриных шажков. Ах, ерунда. Не драматичность вторжения этих двух молокососов в жизнь Страмбы явилась причиной ослабления — возможно, временного, а может — длительного, устойчивого — Танкредова стального кулака. Герцог уже не мог, как прежде, по прихоти ужесточать тиранию, и если он не желал восстановить против себя все население Страмбы, то вынужден был совершить свое славное сальто-мортале.

Так или иначе, являлись мальчики причиной, лишь случайными актерами либо глашатаями перемен, наступивших в Страмбе, но перемены эти наступили, и внешним проявлением их была внезапная пустота на лобном месте у главных страмбских ворот; и в самом деле — колеса и виселицы, будто по мановению волшебной палочки, опустели, если не считать двух недавно казненных, неких братьев Салабетти, коих справедливо наказали смертью через повешение за грех содомии. Так или иначе, шептались меж собою придворные, ясно одно — граф Гамбарини и Пьетро да Кукан — исключительно интересные молодые люди, и можно ожидать, что тот или другой либо оба вместе попытаются использовать вышеупомянутые перемены в свою пользу, под свою собственную ответственность и на свой собственный страх и риск.

Страмба, заметившая двух молодых искателей приключений с той минуты, как они впервые объявились на пьяцца Монументале, теперь не спускала с них глаз, следя за ними с неослабевающим вниманием и интересом.

Граф Джованни Гамбарини повел себя точно так, как и следовало ожидать от юнца знатного происхождения, которому с неба свалилось родовое имение, что еще вчера он считал утраченным навеки; опьяненный своими успехами, независимостью, богатством, он повел жизнь вельможи, коим себя ощущал; домашние балы, которые он устраивал в своем дворце, сменялись молодецкими вечеринками, попросту говоря, пьянками, увеселениями в охотничьем замке Такко, входившем в его владения. Стать непременным или хотя бы частым гостем графа Гамбарини считалось теперь желанным, и того, кто никогда не бывал приглашаем к Гамбарини, считали человеком конченым, тому не оставалось ничего иного, как поддаться слабодушному сознанию, что жизнь прожита напрасно. Их чудачества и оргии слыли вполне естественными, кое-кто справедливо расценивал их как непристойность, но доставало людей и прозорливых, глядевших далеко вперед, кто придавал более глубокое значение общественной активности молодого графа и, как гласит итальянская по говорка, «искал на солнце пятна». Так, например, подлый хозяин «Павлиньего хвоста» — может, по глупости, а может, потому, что был далеко не такой подлец, как о том позволяла судить его нечеловечески человечья рожа, — даже после достопамятных событий на пьяцца Монументале остался верен своим антигамбариновским убеждениям и, не стесняясь, заявлял перед своими клиентами, а вероятно, по давно заведенной привычке, и доносил герцогу, что во дворец Гамбарини сползаются давние недруги д'Альбула и среди них — синьор Антонио Дзанкетти, богатый торговец кожами, совсем недавно выпущенный из тюрьмы, куда он был заключен по вполне обоснованному подозрению как участник заговора Алессандро Сикурано. Так вот, эти гуси, собираясь во дворце Гамбарини под предлогом общих развлечений, строят козни, а на заднем плане этих опасных оргий стоит человек, хоть и неприметный, и малозначимый, но оттого ничуть не менее коварный, — аптекарь Джербино, пройдоха, продувная бестия и превосходный знаток здешних отношений; однажды заметили, как он, закрыв лавчонку, под покровом ночи обходит пьяцца Монументале и боковыми улочками крадется к заднему входу графского дворца, а потом долго-предолго там пропадает. Возможно, именно он поставляет молодому графу различные яды, поскольку разбирается в изготовлении не только лечебных средств, но и таких, что лишают человека жизни; вне всяких сомнений, Джербино прочищает молодые мозги неискушенного графа, набивая их разнообразными изменническими советами.

Приблизительно так или в этом духе высказывался трактирщик из «Павлиньего хвоста» до тех пор, пока не подвергся нападению и не был убит по дороге в Болонью, куда регулярно ездил закупать товар для своего заведения. Это было печальное, но не выдающееся событие; однако те, кто разделял его подозрения и принимал его взгляды, выискивая, как было упомянуто, «пятна на солнце», взялись со всей определенностью утверждать, что дело тут вовсе не в обычном убийстве с целью ограбления, а что трактирщика кокнули либо приказали кокнуть сами сторонники Гамбарини, поскольку иным способом не могли заставить замолчать этот дерзкий язык.

А вскоре после этого кровопролития последовала маленькая сенсация зазорно-скандальозного характера. Покойный подлый трактирщик не был владельцем, он только арендовал трактир «У павлиньего хвоста», и его преемником стал некий грек по имени Полемос, превосходный и почтенный человек, до сих пор с успехом служивший буфетчиком в той части дворца, где размещались казармы; он отличался тем, что мог приготовить шесть видов томатных соусов; его pasta asciutta[69] были неподражаемы. А как же, спросим мы, как поступила, овдовев, прекрасная Финетта? Она предприняла нечто неслыханное: перебралась, собрав пожитки, к графу Джованни Гамбарини, то бишь к человеку, который — если изыскатели «пятен на солнце» не ошибались — сам являлся либо мог являться косвенным убийцей ее мужа, не больше и не меньше; Финетта заступила на должность дворцовой служительницы, то ли старшей управительницы, то ли репрезентантки или как там еще эта должность называется, но главное — и тут уж никак нельзя сомневаться — графской любовницы. Ходили слухи — а в таком небольшом городке, как Страмба, все тайное быстро становится явным, — что в этой своей новой постыдной роли она держится заносчиво и властно, что с прислугою резка, как бритва, да и с молодым графом обращается, словно с тряпкой; рассказывали, будто она еще и осмотреться во дворце как следует не успела, а все ключи уже были у нее в кармане, она обнюхала все кладовые и чуланы, все гардеробы и горки с серебром. Говорят, будто Джованни Гамбарини это по душе, потому что в хозяйственных делах он ровно ничего не смыслит, и пока Финетта не вошла в силу, прислуга пользовалась этой его неспособностью и обкрадывала так безжалостно, словно все задались целью довести графа до нищенской сумы не долее как через год.

Вот сколько мы рассказали о деяниях первого из двух молодых людей, на которых, как мы уже отмечали, были обращены все взоры страмбан. Представим же теперь отчет о судьбе второго юноши, Петра Куканя.

Начальник страмбского гарнизона, капитан д'Оберэ, заносчивый француз, который был облечен доверием и должен был сопровождать высокородную маменьку с дочкой на их пути в неизвестном направлении, возвратился, исполнив свою ответственную и деликатную миссию, четыре недели спустя, и Петр отправился к нему, в то крыло герцогского дворца, где размещались казармы, с несложной целью: если потребуется, приставить капитану нож к горлу и вынудить раскрыть тайное прибежище герцогини Дианы и Изотты.

Он застал долговязого, элегантного капитана на казарменном плацу, где тот муштровал неуклюжего новобранца, явно изнеженного сынка состоятельных родителей, решившего посвятить жизнь военному ремеслу и теперь учившегося обращаться с мушкетом — ружьем столь тяжелым, что при стрельбе его нужно было опирать на подставку с развилкой, воткнутую в землю; ружье было явно не для его слабых ручек. А кроме ружья, через левое плечо новобранца был перекинут кожаный подсумок, начиненный деревянными коробками с отмеренными дозами пороха, у пояса висела сумка с пулями, на шее — фитиль, свернутый мотком; все это, очевидно, мешало ему, стесняло и делало еще более несчастным, чем обычно бывает новоиспеченный солдатик, впервые в жизни оторванный от маменькиного подола.

— Расставь ноги как следует, — не стой мне здесь comme un esturgeon malade[70], ax, sacrebouiffre[71], вот это подарочек, долго мы тебя ждали, ну и сокровище себе вымолили, espece de limacel[72]! — гремел капитан, и чем больше он гремел, тем более неловкими и неуклюжими становились движения новобранца. — Теперь зажмурь глаз, левый, са va sans dire[73], пока отверстие и мушка не станут в одну линию, так, feu![74]

Бедняга пальнул в сторону огромной бумажной мишени, прислоненной к глиняной насыпи, на расстоянии двухсот шагов замыкающей казарменный двор, и растянулся плашмя, сбитый с ног мощной отдачей, а пуля меж тем скрылась в глубине вала, отклонившись на три фута вправо от края мишени.

Капитан застонал, запричитал и закрыл глаза, глухо изрыгая по-французски дьявольские проклятия, за которые после смерти расплачиваются двумя сотнями лет чистилища, а когда раскрыл глаза снова, то увидел Петра.

— Tiens[75], наш уважаемый schioppetti, — проговорил он. — Надо полагать, вы пришли показать этому imbecile[76], как пользуются огнестрельным оружием?

Петр, памятуя, что с гасконцами — а капитан д'Оберэ был гасконец — нужно разговаривать властно и решительно, выставил вперед подбородок.

— Синьор, — сказал он, — только своему ближайшему приятелю, графу Гамбарини, я позволил в шутку называть меня schioppetti, и то лишь однажды: второй раз я бы ему этого не простил. Но если вам угодно увидеть, как нужно стрелять и что значит «стрелять», пожалуйста, я к вашим услугам.

Капитан д'Оберэ набрал воздуху, чтобы ответить на свой солдатский манер, но не произнес ничего, а только испытующе заглянул в темные, широко расставленные глаза Петра.

— Синьор слишком возомнил о себе, и это нравится девушкам, даже самым знатным. Хорошо, посмотрим, в какой степени высокое самомнение синьора соответствует действительности. Я собственноручно заряжу ружье, чтобы синьор не мог отговориться тем, что не все было comme il faut[77].

Из деревянной коробочки — вынув ее из подсумка новобранца, который тем временем поднялся с земли и встал на свои трясущиеся ножки, — капитан засунул в дуло пулю, плотно забил ее пыжом, который загнал внутрь шомполом, а из воловьего рога насыпал на полку мелкого пороху.

Пока он проделывал эту сложную процедуру, которая, когда исполнялась по команде, требовала шестнадцати счетов, в окна казарм, как не без удовольствия отметил Петр, начали высовываться головы любопытных, а из главного входа, из ворот конюшни, из столовой, один за другим, а там все гуще и гуще повалили пехотинцы и кавалеристы, канониры и копьеносцы, шталмейстеры, слуги и алебардники, писари и повара, и трубачи, и барабанщики, и как там весь этот воинский сброд прозывался, господа и прислуга, новички и обстрелянные солдаты; весть о том, что Петр Кукань из Кукани объявился на казарменном дворе и намерен похвастать своим искусством стрелка, однажды уже столь славно обнаруженным, как видно, с быстротою молнии облетела казармы и подняла на ноги даже тех, кто уже успел забраться в постель и уснул.

Мушкет, который капитан передал Петру, по всем правилам подготовленный для выстрела, с зажженным фитилем, был тяжел, как небольшая пушка — по крайней мере, раза в два тяжелее любимой Петром пищали Броккардо, но Петр сказал себе, что если ему во время его показательного выступления суждено произвести надлежащий эффект, достойный Петра Куканя из Кукани, он не должен пользоваться подставкой; отойдя от мишени на пять шагов дальше несчастного новобранца, он оставил вилку-подставку на прежнем месте, воткнутой в землю.

— Эй, мсье де Кукан, — разгневался капитан. — А кто же станет подносить вам la fourche? Наши мушкетеры подставку носят сами.

— А мне никакая подставка не нужна, — возразил Петр.

— Но у нас подставкой пользуются обязательно, это записано в регламенте.

— Я ведь пока не ваш подчиненный, не вхожу в состав вашего гарнизона и буду стрелять, как я хочу и как привык, — сказал Петр.

Широко расставив ноги, чтобы капитан не смог сделать ему замечание, будто он стоит comme un esturgeon malade, как хворый осетр, Петр, поднимая мушкет, вдруг подумал — внезапная, безумная, но прельстительная, исполненная мощной силы и убедительности мысль осенила его, словно порожденная самой Судьбою, и, теперь явившись, мысль эта еще сильнее вынуждала его не сдаваться, не запугивать себя ее невозможностью и нашептывала на ухо: «He бойся, ты все одолеешь! Это единственная возможность поставить на место всех — от капитана до последнего рядового».

И Петр, вручив себя защите и мольбам своих усопших отца и матушки, равно как и незабвенного графа Одорико Гамбарини, а также бородатого швейцара из Таранто, с которым он всегда поддерживал добрые отношения, собрал все свои силы, поднял мушкет на вытянутой руке, так, как поднимают пистолет, быстро прицелился и, спуская курок, сделал выпад вперед, словно намеревался после выстрела еще проткнуть мишень ружьем, как будто деревянной пикой. Тем самым он сбалансировал сильную отдачу, из-за чего только что хлопнулся наземь новобранец, и так минуту стоял, оглушенный выстрелом, ничего не воспринимая и с трудом переводя дух, поглупев от волнения и чрезмерного перенапряжения; только постепенно он осознал, что водопад, оглушивший его, — это вовсе не водопад, но крик и возгласы: «браво», и «слава», и «Ewiva, ewiva!», и просто «аааа», и что капитан д'Оберэ шлепает его своей могучей капитанской лапой-ластой по спине, а зеваки не только орут, но еще и приплясывают, и подбрасывают фуражки и кивера, и что точно посредине мишени — дыра, куда можно просунуть кулак, и еще минуту назад ее не было, и все эти подробности, соединяясь, вылились в одну-единственную мысль, что он, Петр Кукань из Кукани, еще раз победил и отличился как волшебный schioppetti, хотя ружье, из которого он стрелял, в отличие от превосходной пищали Броккардо, не было заколдовано его отцом, короче говоря, он поставил на место всех присутствующих. Потом капитан привел Петра в свою холостяцкую квартирку, помещавшуюся на третьем этаже казарменного здания, чтобы вместе отметить его успех, и ради этого откупорил бутылку настоящего французского fine, которое велел присылать сюда из родных мест, поскольку итальянскую бурду, как он выражался, пить не возможно.

— Ну вы и мастак, синьор Кукан, неудивительно, что наша petite princesse[78] из-за вас потеряла всякий разум, — сказал он, когда они чокнулись и опрокинули в глотку стопочку крепкого обжигающего зелья, которое Петр пил впервые в жизни.

— Именно о нашей petite princesse и пойдет речь, — подхватил Петр. — Вы, разумеется, догадываетесь, капитан, что я пожаловал на ваш плац вовсе не затем, чтобы выставиться перед вами или похвалиться своим уменьем перед вашими людьми.

— Предположим, — согласился капитан. — Но вы это сделали, и прекрасно, что сделали. На мой взгляд, в сложившейся ситуации ничего лучше нельзя было и придумать.

— Но мне важно знать только одно: скажите, куда вы отвезли принцессу Изотту? — спросил Петр.

— Если это вас так интересует, пожалуйста, — отозвался капитан. — Я проводил их до Феррары, до дома архиепископа Феррарского.

Петр вскочил на ноги.

— Благодарю, этого довольно. Я отправляюсь.

— Далеко ли? — подивился капитан.

— В Феррару, parbleui[79]! — воскликнул Петр.

— А что потом? Вы решили похитить принцессу?

— Наверное ничего, другого мне не остается, — сказал Петр.

— По мне — так похищайте, пожалуйста, — махнул рукой капитан. — Только в Ферраре ее уже нет. Когда я собирался в обратный путь, герцогиня с дочерью тоже покидали Феррару под охраной людей архиепископа.

— Куда же они отправились? — сказал Петр.

— Вы будете смеяться, но мне это неизвестно. Parole d'honneur[80], я даже понятия не имею. И если говорить начистоту, то ни капельки не удивительно, что они все устроили так, как устроили, они же прекрасно знают Пьера Кукан де Кукана, тут на пальцах можно высчитать, что, ежели бы синьору де Кукану стало известно, где принцесса скрывается, то он проделает именно то, о чем сейчас, минуту назад, объявил, что собирается проделать.

Петр снова сел.

— Sacres mille tonneres de nom de Dieu de nom de merde[81]! — вдруг рявкнул он, грохнув кулаком по столу.

Капитан просиял, обнажив в улыбке все свои тридцать два великолепных зуба.

— Синьор бранится по-французски, как перевозчик коров с острова Лувьер, и за это мы должны выпить!

Они выпили, и капитан продолжал:

— Ну, хотя того, что вам хотелось узнать, вы не узнали, но, я бы сказал, ваш визит в казармы не был так уж напрасен. Sacrebouiffre, Пьер, идите к нам, в армию. Ведь не станете же вы плести мне всякий вздор, будто человеку нашего масштаба по душе драить дворцовый паркет, плясать сальтареллу и поджидать, не воротится ли принцесса, меж тем как все насмехаются над вашими титулами. Над arbiter rhetoricae или j'sais pas de quoi[82]. Неужели вы понятия не имеете, кто вы такой? Вы — символ, Пьер, прославленный даже за пределами Страмбы, а какой вам от этого прок? Плюньте вы на это шутовство, идите к нам, где вы нужны, к нам, в армию. Я назначу вас своим адъютантом и положу пятьдесят скудо жалованья в месяц. Ваше положение при дворе — вы наверняка и сами чувствуете это — весьма неопределенно, а так у вас появится надежная опора в армии — вам, по-видимому, не нужно растолковывать и объяснять, что это значит, да и для нас будет удачей приобрести столь популярную личность, какой являетесь вы. Герцог безусловно согласится со мною, поскольку он понимает, что армия — главная, а может — и единственная опора, на нее стоит положиться, и все, что идет на пользу нам, полезно и ему. Выпьем за это.

Они выпили.

— Прежде чем я отвечу «да» или «нет», капитан, — сказал Петр, — объясните мне, отчего вы, начальник гарнизона, сами лично до изнеможения муштровали этого беднягу, там, на плацу, ведь он небось мушкет держал впервые в жизни? Разве для этого занятия у вас нет специального помощника?

Капитан насупился и некоторое время разглаживал усы, а потом ответил:

— Как всегда, sacre Pierre[83], вы попали в самую точку.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31