Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дерись или беги (сборник)

ModernLib.Net / Полина Клюкина / Дерись или беги (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Полина Клюкина
Жанр:

 

 


И вдруг я ловлю себя на мысли: «Если ты мне, ублюдок, предложишь сейчас ночь с тобой и заплатишь за это денег – я соглашусь».

Девяносто пятый – две тысячи шестой. Прошло одиннадцать лет, а я до сих пор не могу простить мужу этой моей мысли.

Про лимиту

Первые яркие пятна, которые встречает каждый лимитчик в Москве, – предложения жилья на столбах, стенах и переходах. Наклейки в вагонах метро, предлагающие регистрацию за семьсот пятьдесят рэ и липовые медицинские книжки для больных глистами, желающих работать в общепите.

«Аренда квартир без посредников» – называлась моя любимая газетенка, которую я покупала раз в две недели. Пролистывала страницу за страницей и, плавно переходя с алтуфьевских койко-мест к рублевским коттеджам, выгадывала себе жилье.

И однажды мне повезло. Я сняла комнату на Тимирязевской неподалеку от Диминого общежития. Отдала за нее все деньги, что успела скопить. Больше, чем деньги, – месяцы моего казино и конвейера. Я переехала в большую квартиру с приемником на столе и хозяином на диване. Но в тот же день одно крошечное условие вернуло меня обратно в ряды бездомных лимитчиков: «Будешь меня удовлетворять».

Вскоре я поняла – это был его бизнес. Хозяин квартиры селил к себе только девушек, сперва брал с них арендную плату, а затем ошарашивал своим предложением. Девушки тут же бежали, не рискнув забрать свои деньги, объявление в газете публиковалось заново. Действительно оно и по сей день.


Из маминого дневника

22 декабря 2006 года

Одна. Как всегда. Всегда. Ничего нового: купила сегодня буханку черного хлеба, разрезала ее на пять частей, вода из крана капает – сыта.

Про ночь

Так начались мои московские будни. Я нелегально жила в общежитии и на проверках таилась возле унитаза. Раз в неделю толстая армянка откладывала для меня под прилавок кило бросовых фруктов. Все семь дней я тянула забродившие апельсины, дырявые груши, черные бананы, глотала все целиком, сжирала всю гниль до последнего.

Но мне всегда хватало на сигареты. Мой природный мазохизм ежедневно выталкивал меня в три, в четыре, потом в пять часов утра на пустую лестничную площадку с шахматным полом. Иногда мне везло, и Дима выходил. Я неопытно доставала мятую сигаретку и становилась занятой. Дима здоровался, тоже выкуривал сигарету и удалялся спать, даже не догадываясь, что наши случайные встречи – это результат моего многочасового ожидания.

Множество маленьких рупоров сообщали мне обо всем, что с ним происходило. Они докладывали о каждой новой девушке, уютно устроившейся на одну ночь под некогда нашим с Димкой одеялом.

Близился мой первый московский Новый год, который я встретила у загаженного памятника Ленину, окруженная десятками темнолицых граждан, еще днем заполнявших рынки со сгнившими мандаринами.

Очередной год завершился. Опускаем занавес.


Из маминого дневника

15 января 2007 года

Выходные – жуткие дни для одиноких вдов и старых дев. Всю неделю я скрупулезно коплю грязные тарелки и оставляю неестественные следы на гладком линолеуме. Прохожу в комнату, не снимая обуви, и бросаю под ноги мусор, постепенно заполняя дневные песочные часы уличным песком. Суббота уходит на тщательную уборку, а воскресенье – на осознание того, что никому этих чистых полов не надо. Завершаются мои свободные дни истерикой в сверкающей, убранной квартире.

Про Инессу

У нее было редкое имя – Инесса. Яркие платья и мелкие черные кудри. Она любила поправлять загнувшиеся воротнички на клетчатых мужских рубашках и оставлять за собой шлейф недосказанности. Ее хотели. Несмотря на длительные и материально благополучные отношения со своим гражданским мужем, иногда она ныряла в чужие койки, заставляя мужчин плакать на бетонных лестницах и бриться наголо, афишируя свои страдания.

Димку тоже. Теперь он утирал сопли и кричал, что она его главная любовь в жизни, сворачивался на кровати калачиком и мечтал красиво покончить с собой. Он тыкался носом в ее капюшон и страдальчески вдыхал запах ее кудряшек. Этот псиный инстинкт я уже где-то встречала.

Режиссер снова усложнил мизансцену.


Из маминого дневника

5 февраля 2007 года

Сыновей провожают в армию лишь раз. Расстаются с ними и литрами водки заливают дворы. Мне же дочь приходилось провожать каждые три месяца.

Сегодня проводила снова. Была храброй. Надела лучшие наряды, поскольку знала, что там будет муж. Пускай он думает, что лед по утрам мне нужен не для того, чтобы скрыть отечность от слез, а для свежести моего вовсе еще не старого лица.

Когда дочь уехала, мы с мужем снова разошлись в две разные стороны. И я снова оставляла песочные следы по большому периметру маленькой комнаты.

Про аквариум

Со временем я нашла замену казино, и теперь кроме вклейки косметических средств я занялась их продажей. Укромно поместившись среди склянок и пудрениц, я стала по шесть часов в день отражаться в зеркальном полу дорогого косметического магазина. Сквозь прозрачные стены я смотрела на быстро пробегающих букашек с дорогими автомобильными значками на попе и жалела о своем рыбьем происхождении.

Проработала в этом аквариуме я недолго – пока один из его обитателей, охранник Михаил, не решил, что недаром нас двоих свел этот «Арбат» и этот «Престиж» и что именно я должна отложить икринки его будущего потомства. Он явно не ожидал однозначного отказа.

Было десять, и был воскресный вечер, когда москвичи уже разбились на пары и заканчивали свое восстановление перед рабочей неделей. Аквариум пустовал, и вряд ли кому захотелось бы начать окисляться всей этой химией раньше понедельника. Я переплывала от стенда к стенду, выдумывая новые, подходящие магазину, способы борьбы со сном.

– Начальство сказало, чтоб ты вернулась на рабочее место.

– Ладно.

Миша повернулся к другому продавцу.

– Миш, кстати, а кто именно из начальства?

Миша не реагировал.

– Э-эй! Миш! Кто, говорю, именно?

– Ты охерела? Чё ты мне тут эйкаешь?! Ты смелая очень, что ли?

– Смелая.

– Так я из тебя смелость твою вышибу, поняла?

– Иди ты…

Я отвернулась к стенке аквариума и стала утирать неуместные слезы.

Через двадцать минут я уже спешно плыла в кабинет главной «акулы».

– Здравствуйте, вы меня вызывали?

– Присаживайтесь, девушка, и читайте.

«29 января 2007 года в 22:30 во время своей смены я подошел к консультанту 16 стенда, чтобы сделать замечание вернуться на свое рабочее место. В ответ я услышал: “Иди на х…” В это время около нас находились гости магазина, они стали свидетелями этой сцены».

– Все было не так!

– Ладно, будете мне рассказывать! Миша у нас третий год работает, и он бы не стал ничего выдумывать.

– Да я просто отказала ему, вот он и бесится!

– Да, да! Знаю я вас, москвичек! Мамочка с папочкой кормят и одевают, принцесс из вас делают, изредка в целях воспитания на работу какую-нибудь выгонят.

Я разрыдалась прямо перед «акулой» и тут же начала успокаиваться, крепко надавив на один из пузырей на руке, оставшийся от вчерашней смены в цехе.

– На вас, молодежь, посмотришь, такие с виду все милые, а рот откроете – страшно делается.

– Вы про меня ничего не знаете.

– Ну, а не вы разве нашего охранника матом покрыли?

– Нет.

– Ладно, пишите объяснительную, увольнять я вас пока не буду.

Спустя несколько минут, будто облитая всей этой косметикой, я выплыла из кабинета и направилась в раздевалку. За дверью стоял Миша и скалил зубы. Он улыбался так широко, как не улыбался за все время нашего знакомства.

– Чмо ты, Миш.

Я стала спешно переодеваться, чтобы скорее бежать из магазина, пока не начала жалеть себя. Но не успела я стянуть юбку, как в раздевалку влетел Миша и захлопнул за собой дверь.

– Сучара! Ты как, мразь, меня назвала?! Я тебя щас!

Миша обхватил мою шею и звонко шлепнул щекой о железный шкафчик. Все шкафчики ответили эхом, я замахала руками и начала выдирать себя из его пальцев.

– Не трогай меня!

– Я, б…, тебя убью щас!

От удара крепкого кулака я оказалась на полу. Он поднял меня за шею и еще несколько раз повторил свои смачные удары.

– Пусти…

Шея моя уже перестала чувствовать боль, а воздух уже почти не проникал в легкие, когда на крики в раздевалку вбежала молоденькая женщина в робе охранника.

– Ты что ее бьешь, она же девушка!

Сквозь изморось я неслась к метро. Подбежав к вагону, я вдруг поймала еще один удар, но уже задористый и больше напоминающий шлепок – молоденький абхазец с желтой улыбкой подмигнул мне радостно.

Вскоре я была в общежитии. Длинные коридоры, еще с утра попрощавшись со всеми студентами, отправившимися на каникулы, застыли в своем покойном состоянии. Я сразу позвала Диму. Он пришел, уселся на расстоянии четырех метров и спокойно сказал: «Пора научиться жить в гармонии с социумом. Не проблемы находят нас, а мы находим проблемы».

Про глухонемых

Редко встретишь глухонемого человека в одиночестве. Их почти всегда кто-то бережет. Они не мучаются угрызениями совести, пропустив мимо ушей чье-нибудь «Спасите!». Они не кричат сами. Я не знаю, кто из нас тогда был глухонемым: я или окружающие, но понимаю точно: я невыразимо кричала, а они безнадежно не слышали.

Проснувшись на следующий день, я прошлась по безлюдным желтым коридорам и услышала голоса всех, кого там не было. Зато остался Димка, и от этого делалось спокойно. Я слушала его шаги, поскольку теперь жила в комнате прямо под ним. Прислушивалась до самого полудня, пока он не уехал на вокзал с «очередной».

Я осталась с собой, билась и орала, но не менялось, в общем-то, ничего. Никто не слышал меня.

Теперь я была без работы, без еды и без денег, смотрела в окно и представляла свое падение, себя, бьющую землю наотмашь.


Из маминого дневника

12 апреля 2007 года

Вчера у меня случился микроинсульт. Два дня лежала, слушая отголоски чьей-то жизни: соседские ссоры, плач ребенка и шаркающие шаги за окном. Тело перестало слушаться и двое суток не желало засыпать. Когда я все же задремала, я увидела мужа.

Люди годами живут в одной квартире молча, свыкнувшись с наличием разных холодильников и полотенчиков для рук. Спросишь почему – ни тот ни другой уже не вспомнят, но оба продолжат хранить гордое молчание. Я же от гордыни отказалась и позвонила мужу.

Он приехал после работы, пьяный. Достал из привезенного мешочка лекарство, сделал мне укол и тут же стал собираться. Я не унижалась, а просто предложила ему остаться. «Ты не представляешь, чего мне стоило уйти из этого дома и научиться жить отдельно», – сказал он.

Вместо финального монолога

Жизнь – история патологий, а потому она сравнима с двумя болезнями сердца – брадикардией и тахикардией. На кардиограмме они выглядят по-разному: в первом случае заболевание сопровождают огромные расстояния между скачками, а во втором – скачки непредсказуемы. Но есть и третий вариант – прямая линия на кардиограмме.

Zippo

Однажды кто-то проехал по титановой зажигалке “Zippo” оранжевым стотонным катком. Хотел, вероятно, проверить прочность ее сплава. И не решился бы он на столь отчаянный шаг, если бы не знал доподлинно всех уступок компании: владельцам огнива “Zippo” дали обещание принимать каждое изувеченное изделие и великодушно обменивать его на новое.

Этот эпизод переснимался четыре раза: то каток останавливался на полпути, то зажигалка начинала трещать, истерично выдавая свое несовершенство. Оператор выдумывал подходящие эффекты: впускал в павильон облака желтого дыма, обстукивал актера тысячами искусственных градин и все не решался завалить площадку снегом. Успевал заглядывать в фильмовый канал, смешивать черный кофе с кока-колой и улыбаться ассистентке режиссера.

Иногда он останавливался: усаживался в коридоре среди бравурной массовки, доставал книгу и отчаянно пытался прочесть хотя бы страницу. В последние три месяца он прицельно теребил Хемингуэя. Услышал где-то, что у него есть описание моря, и теперь листал «Праздник, который всегда с тобой» в поисках рассказов о подлодках и волнах. Пролистывал несколько страниц и траурно шел назад в павильон, откуда уже кричали: «Гер, ты готов? Продолжаем съемку!»

Гера возвращался домой на рассвете, затворялся в синий конверт-одеяло с крохотным, посеревшим с годами снеговиком, читал и слушал, как соседи за стенкой бренчат ложками, перемешивая сахар в граненых стаканах. В промежутках между чтением он выходил на лестничную площадку курить и дожидаться утра. Зимой он ложился поздно, летом чуть раньше, но не это было главным. Главным был рассвет. Он фотографировал его с четырех точек: с балкона, из кухонного окна, с лестничной площадки и, если повезет с погодой, с карниза крыши.

Фотографии он вывешивал на стены, чтобы получился единый рисунок. Иногда фреска становилась полной, но появлялись новые кадры, и картина снова оказывалась частью мозаики. Вверху, прямо над стеллажом, сидели на цветных снимках черно-белые люди. Они беспрестанно повторяли одну и ту же фразу: «Что говорить, когда говорить нечего», создавая иллюзию увлеченности беседой, позируя фотографу. Слева от людей нависли фотографии деревьев. Это были не те растения, что стоят вдоль дороги, ведущей в аэропорт, они скорее являлись погостными смотрителями с кряжистыми корнями. Их ежечасно подкармливала земля из своего неистощимого загашника.

Оператором Гера стал почти случайно. Когда надо было определяться со специальностью, выбор пал на факультет ВГИКа, где все постоянно что-то смотрели. Поступил и тут же стал самым востребованным киношником на студенческих вечерках. Усаживался на пороге туалета и начинал ловить бесценные кадры давки однокурсников.

Отпраздновать поступление было решено в одну из суббот. Они с отцом отправились наполнять продуктовые сетки на соседний рынок. Провели пятнадцать минут в мясной палатке, выбирая кусочки курицы, после чего отец, не выдержав, наконец, вида кровавых тушек, удалился покупать «Родопи». Гера остался наедине с продавцом, седым грузином, и его прищуром. Сквозь складки век просвечивали полиэтиленовые пакетики с серой краской, какие бывают только у очень старых людей. Он кряхтел, передвигаясь по периметру витрин, и общипывал правую ногу, шепотом на своем языке ругая ее нечувствительность. Из кондитерской лавки напротив появился ребенок лет четырех и, поморщившись, показал Гере язык. Продавец, опершись на стеклянный гроб с трупами кур и телятиной, тем же шепотом спросил: «Эй, малой, я лишусь ноги?» Ребенок, продолжая гримасничать, ответил строгим «да» и понесся к матери получать шлепок. Гера продолжал стоять перед витринами, мучимый теперь лишь одним вопросом: «Зачем спрашивать малютку?» Грузин вытер щеку и, не разжимая губ, объяснил Гере: «Ребенка можно спрашивать о чем угодно, он, сам того не понимая, всегда скажет правду». Через два месяца Гера вернулся в мясную палатку. Толстая рыжеволосая женщина взвешивала длинный заскорузлый телячий язык. На Герин вопрос: «А где старый продавец?» – она махнула рукой в сторону поломанного инвалидного кресла.

После этого случая лучшим пророком для Геры стал ребенок – любой ребенок.

– Я сдам экзамен по литературе?

– Да.

– А оператором стану?

– Да.

– Отец вернется?

– Нет.

В те дни европейские газеты вдруг участливо и безвозмездно отдали несколько полос под обзор событий в России. «Русские объявили команду подводной лодки погибшей», – писали в Швейцарии. Созвучно роптали: «“Курск” заполнен водой, выживших нет» – в Норвегии. «Несмотря на безнадежную ситуацию командование хотело продолжить поиски с помощью специальных видеокамер, – поддакивала Австрия и дошептывала на ушко: – Но все были вынуждены признать очевидную гибель всех членов экипажа». Чувствительнее других была последняя новость, прозвучавшая по-португальски: «Смерть. Официально объявленная, неизбежная, ожидавшаяся – и о которой все уже догадывались». «Российский атомоход “Курск” стал огромной могилой из стали и воды, с двадцатью четырьмя крылатыми ракетами и ядерным реактором вместо цветов», – эстетствующий Лиссабон завершил вереницу.

Какая-то женщина, собирательный образ всех жен и матерей, ставила свечи в память о подводниках в питерской церкви. Ее фотография появилась под заголовком «Россия скорбит о своих погибших». Гера месяц не показывался на людях, чтобы не слышать расспросов и соболезнований, осваивал все новые техники фотографии. Но как он ни тщился, и натюрморты, и портретные фото выходили теперь с одним и тем же сюжетом: двенадцатое августа, двухтысячный год. Одиннадцать утра, Баренцево море, сто пятьдесят семь километров к северо-востоку от Североморска. Авария атомной подводной лодки К-141. «“Курск”, не слышу вас…» Любая фотография извинялась: «Мы все скорбим, смотря тебе в камеру», предметы в натюрморте сами собой складывались в поминальный набор: любой кусок хлеба казался черным, любая плошка – рюмкой с пятьюдесятью граммами теплой водки.

Черничное небо становилось сперва бордовым, затем черным, потом всё исчезло и в поезде наступала ночь. Из разных его уголков доносилось детское лепетанье, бренчанье подстаканников и утомленный людской шепот. Проводник разносил чай и раздавал одеяла продрогшим пассажирам, как правило, путешествующим в одиночку. Его движения сопровождались теньканьем монет и тяжкими вздохами.

– Чаю мне можно?

– Можно.

Гера спустился с верхней полки, потревожив спящего внизу старика, и пошел в купе проводника.

– И что вам всем не спится…

– Рано еще спать, детишки еще не умолкли.

– Ладно. Заходи, что ли, ко мне, у меня еще на пару рюмок хватит.

Гера присел на скомканное пятнистое покрывальце и отставил чай.

– Ночью лучше спать…

Они, не чокаясь, выпили по семьдесят грамм. Гера, поморщившись, отломил лежащий кусок хлеба и вдохнул пыльный пшеничный запах.

– Не надоело вот так взад-вперед ездить?

– Надоело. А ты к кому спешишь?

– Я не спешу. Так, по делам по некоторым еду. Материал собираю.

– Журналист, что ли?

– В некотором роде…

Проводник нашарил под сиденьем еще одну бутылку водки.

– У меня тут еще есть на случай…

– Я не против.

Гера укутался одеялом и подставил пустую рюмку.

– Рассказывай давай, что за материалы.

– Помнишь «Курск», многоцелевая атомная подводная лодка, «убийца авианосцев». Проект № 94-А «Антей», по классификации НАТО – «Оскар-II». Разработана в тысяча девятьсот восьмидесятые годы в Центральном конструкторском бюро морской техники «Рубин». Построена в Северодвинске, спущена на воду в тысяча девятьсот девяносто четвертом году. Длина сто пятьдесят четыре метра, ширина…

– Стой, стой, ты цифрами-то меня не грузи…

– Подожди, закончу сейчас. Скорость в надводном положении – тридцать узлов, в подводном – двадцать восемь…

– Слушай, парень, мне это ни к чему всё!

– Главное скажу: вооружение у нее – двадцать четыре крылатые ракеты «Гранит», четыре торпедных аппарата, две глубинные бомбы. Лодка может находиться в автономном плавании до ста двадцати дней.

– Тебе до нее какое дело?

– У меня отец там погиб.

– Мои соболезнования… А едешь-то зачем?

– Гнило все произошло. Лучший папин друг каждый день сообщал нам новости. Приходил, такой, разувался, ужинать садился и начинал рассказывать. Много так говорил, а по делу – ничего путного. На другой день, как авария случилась, по телевизору орать все стали… одни – одно, другие – другое. Друг папин, дядя Костя, тоже: и о глубине, на которой находилась затонувшая лодка, и о составе экипажа врал, врал, что лодку удалось подключить к системам энергетики и регенерации воздуха, что в течение нескольких суток после аварии отец и другие подводники давали о себе знать стуком, азбукой Морзе.

Гера начал отрывисто стучать рюмкой по столу. Уже изрядно опьянев, проводник кулаком прекратил шум.

– Врал… врал… а зачем?

– Сам не знаю. Сильнейший взрыв сложил все переборки до пятого отсека, отрезав отцу путь к спасательной камере, рассчитанной на всех членов экипажа. Самостоятельно подняться на поверхность они не смогли, слишком глубоко. На отца давил стотонный каток воды…

Гера налил еще водки, приложил ладони к сырому запотевшему окну и намочил лоб.

– В кормовых отсеках потом еще какое-то время захлебывались живые… люди…

– Да уж.

– Отец мог выжить, понимаешь?! Только наши спасатели что-то все спасали, спасали… Тут же и британская помощь прибыла, правда, только через неделю.

– А друг-то что?

– А друг будто бы знал, что так все закончится. Он тоже должен был быть там, с ними, а он, видишь, чай теперь с нами пьет.

– Не надо так – злишься на человека попусту. Меня, кстати, тоже Костей зовут.

Гера пожал проводнику руку, выпил еще рюмку, закрыв глаза, и долго их не открывал.

– …Мы в Свердловск ехали. Ночью слышу – компания одна шумная, человек семь, бузит, ржут чего-то, водку жрут. Я им замечание, а они меня на хер посылают. Пойду, думаю, к себе, дверь открытой оставлю, если разбуянятся совсем, с молотком приду… Через минут пять к ним девка заходит. Пышная такая девица в юбке джинсовой. Улыбается, сучка. «Мальчики, – говорит, – к вам присоединиться можно?» Больше я ее не видел. Слышал только, как по очереди они над ней кряхтели, а потом один из них материться на весь вагон стал. Я уже не выдержал, подошел к соседнему купе и жду. Они давай переговариваться: «Что теперь делать с ней?» – «Что с дохлой делать – в окно ее давай выкинем!» Дальше был только звук открывающегося окна и возня семи пьяных тулов…

– Ты ничего не сделал?

– А что я мог? Я мог только девке компанию составить…

– Так на твоих глазах преступление произошло…

– Ну, ты идеалист тупой! Ты вообще на земле живешь, придурок?

Гера встал, поднял упавшее на пол одеяло и, укрывшись им с головой, отправился спать. Голова Герина кружилась, за закрытыми глазами в волнах барахтались джинсовые силуэты, периодически отливая крапчатым бордовым. За стенкой кто-то напевал песню, затем громко чихнул, на что женский голос заливчато засмеялся, через час всё стихло.

Утром Гера снял с ежистой ехидной подушки наволочку, свернул простыни и понес их Косте.

– А, это ты, идеалист-придурок! Встал! Как твоя голова?

– Да нормально всё. Слушай, ты хороший мужик, ты береги себя, ладно? Работа у тебя и правда дерьмовая.

– Ну что ты, я же проводник…

Гера достал фотоаппарат и сделал три портретных снимка: первый – проводник теребит комки постели, второй – подает ему руку и третий – Костя уходит в перспективу вагона.

На станцию Гера вышел уже в десятом часу, когда небо расправило тучи, а дождь потихоньку стал заявлять о себе над площадью Северо-Западного микрорайона. К обеду, кроме могилы отца, Гера нашел еще одиннадцать симметрично убранных захоронений – десятая часть членов экипажа затонувшей в августе двухтысячного года подлодки. В память о членах экипажа субмарины в том же дождливом районе из влажной земли росли сто восемнадцать берез, соединявшихся в перспективе в сановную аллею. Между стволами ее теперь стоял фрагмент ракетного отсека подлодки, поднятый со дна Баренцева моря. На верхней его части играли дети. Гера сделал пару кадров, подошел к одному из ребятишек и задал вопрос: «Эй, парень, я действительно идеалист-придурок?» Парень отвернулся и продолжил жужжать и кружиться, увлеченный игрой. Вероятно, он был слишком взрослый и уже не годился для правдивых ответов.

Вацлавский постамент

Вацлавская площадь распрямилась. Днем она горбилась под тяжестью туристов, а ночью, освободившись, распластала проходные дворы и попыталась заснуть всеми шестью десятками зданий. Из переулков изредка доносился то смех, то хруст гальки под резиновыми подошвами, иногда чей-то утомленный шепот искал дорогу. По ночам эта площадь, если крепко-крепко зажмуриться, напоминала русские площади Победы, Революции, Комсомольские. Тут и проводила свои чешские дни Вера Ивановна и возвращалась только ночью, нагруженная советскими сетками с пражским обезжиренным молоком по четыре кроны.

Вера Ивановна закрылась в своей комнате, и бог знает, чем она там занималась, то ли в заметки «Прага – вторая жизнь» что-то добавляла, то ли перебирала любимые плодовые косточки. Каждый вечер, при помощи шила, она проделывала крошечные дырки на их кряжистых бочках и планировала когда-нибудь, когда за окном будет слякотно и не для прогулок, сплести много-много ожерелий, предварительно выкрасив косточки красками из нового набора «Рукодельница». Из некоторых Вера Ивановна мечтала вырастить деревья, да только квартира не позволяла: терраса мала, а на соседние территории залезать нельзя – в Праге не как в России, соседей уважать принято, и на растения, ветки которых разрастаются на всю окрестность, поставлен уважительный запрет.

В России был последний день лета. Больше всего это ощущалось на окраинах, там, где целые кварталы отдавались под рослые облупившиеся «сталинки», еле удерживающие массивные крыши. Раньше, разумеется, они были куда крепче и стены не просвечивали рыжими кирпичинами, но теперь совсем другое дело, теперь и зовутся такие дома иначе, чем в тридцать девятом. Разве могли предположить в тридцать девятом Матусевичи и Аврамовы и тем более сам Сталин, что его имя станет звучать так ласково – «сталинка». Прежними оставались тут только бульвары: те же скамейки по обе стороны, те же асимметричные кусты шиповника, стриженные пьяным садовником, и тот же памятник, что и двадцать лет назад, чуть окислившийся, чуть пыльный в складочках пиджака, зато выражение лица осталось прежним – никаких признаков старения. Такому, кроме смены власти, ничего не страшно. Тут осталась внучка Веры Ивановны Рита. По собственной воле она задержалась на родине, не пожелав убраться из «сифоновой» Москвы, да и жизнь, где пешеходы, ступая на «зебру», не ускоряют шаг, казалась ей подозрительной.

В среде щербато говорящих чешек Вера Ивановна чувствовала себя спокойно, она писала письма своим старым приятельницам, мол, так и так, живу здесь, как в раю, но ответов почему-то не получала, получала лишь редкие весточки от внучки Риты. Та писала, что все у нее ладно, только погода начала портиться, что в институте скука бессменная и что охота в Прагу.

Вера Ивановна тепло любила музеи, и свидания с холодными чешскими бюстами случались у нее раз в три дня то в здании на Вацлавской площади в Пантеоне, то в Национальном музее. На Вацлавской площади она была знакома с несколькими святыми, среди которых больше всех уважала Анежку то ли из-за имени нежного, то ли по заслугам, и даже выучила на чешском надпись на постаменте: “Svaty Vaclave, vevodo ceske zeme, knize nas, nedej zahynouti nam ni budoucim”. Перевода она не знала, знала только, что это обращение к Вацлаву.

Вера Ивановна и ее случайный пражский знакомец стояли недвижно и смотрели на березовый крест.

– В шестьдесят девятом тут студент сжег себя, протестовал против войск стран Варшавского договора, против оккупации Чехословакии, – начал старик. – А потом в том же году, в годовщину коммунистической революции, тут же это сделал еще один студент.

– С именем таким смешным, детским каким-то – Заяц, что ли? – улыбнулась Вера Ивановна.

– Ян Зайиц. Теперь тут всегда цветы. Кстати, ваши Национальный музей наш расстреляли. Смотри, Вер, а это Чехия, Моравия и Силезия. Видишь, какие мы помпезные?

– Ну.

– За это вы нас и расстреляли. Советские танкисты в шестьдесят восьмом приняли музей за парламент и обстреляли его, вон туда посмотри-ка, там видно.

С перекрестка Nove Mesto и влтавских набережных у моста Легии путь один: с проспекта можно ехать хоть куда, а оказался на мосту – теперь только прямо или вниз. Пройдя прямо, Вера Ивановна остановилась. Внизу плавали прогулочные суда, люди на них казались чуточными, они смотрели по сторонам, пальцем тыкали в сонную архитектуру. Вере Ивановне внезапно захотелось в Россию, где «сталинки» прячутся за новостройками, а под фонарями вьются озабоченные мошки и подшабашивающие практичные старухи. Старухи сжимают в газетке безнадежные георгины, а по вечерам возвращаются в темные дворы, выбрасывают цветы и усаживаются на скамью под досыхающую черемуху. Завтра – первое сентября.


В российской осени заключена особая тоска. И дело не в увядающих деревьях и внезапной оккупации дождей, это тоска другого рода. Тоска, при которой люди закрываются дома от неведомого страха. Они боятся не сквозящего ветра, не кучевых облаков, просто привыкают к мысли о грядущей зиме, в которой тоже нет никакой коварности.

И если деревенская осенняя тоска незаметна на фоне бесконечной работы, то городская, и особенно московская, с каждым днем становится все более непроходящей. Объяснений тому немного: возможно, дело все в храброй памяти предков, не задумывавшихся над своими тревогами, которая в москвичах напрочь перекрыта памятью об особенном вчерашнем дне, а в деревне, где дни различают только по христианским праздникам, она еще живет.

Родителей своих Ритка почти не знала – мать умерла от тоски по какому-то завсегдатаю холостяцких пивнушек, а отец, как говорили, от гриппа. Переживаний она не испытывала, Вера Ивановна умело заполняла собой пространство и жалости к Рите не допускала даже со стороны старух с темных лавочек.

Рита спустилась в подвал ресторана. Грузный неприбранный охранник вытащил изо рта зубочистку с кровяным краешком и посмотрел на часы.


  • Страницы:
    1, 2, 3