Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Рисунки баталиста

ModernLib.Net / Современная проза / Проханов Александр Андреевич / Рисунки баталиста - Чтение (стр. 3)
Автор: Проханов Александр Андреевич
Жанр: Современная проза

 

 


– Из Москвы, – ответил Морозов, благодарный за этот пустячный, такой обычный вопрос.

Подполковник почувствовал эту благодарность. Чуть тронул его за плечо:

– Почти земляки. А я с Гомеля. Если отсюда смотреть, это рядом! Давай, сынок, служи! – И, ступая с бетонных плит на обочину, Морозов чувствовал на себе провожающий невоенный взгляд офицера.

Он шел вверх по едва заметной, набитой солдатскими ботинками тропе, вонзая щуп в землю, осторожно, нервно, ожидая, что вот-вот стальная игла встретится с миной, искусно и ловко вживленной в тропу быстрыми руками минера.

– Стой! Подожди! – окликнул, дернул его за китель Хайбулин. – Держи, на! – скинул с плеча, передал ему свой автомат. – Иди за мной! Дистанция – десять метров! – и, оттеснив Морозова, отдавив его локтем назад, удерживая на расстоянии взбугрившейся чуткой спиной, пошел цепко, точно, по-звериному осторожно, внимательно прощупывая гору, приглядываясь, принюхиваясь. И Морозов, отстав от него, неся на плече два автомата, испытал двойное чувство: все то же негодование за резкость и похожую на изумление благодарность – ефрейтор не пустил вперед его, новичка, заслонил собой от опасности. Там, в гарнизоне, отлынивая от мелких изнурительных дел, пытался перекладывать на новичка черновую работу. Здесь же, рядом с опасностью, он брал на себя ее главное бремя. Щадил и берег новичка. Так понимал его Морозов, идя вверх по склону в десяти шагах от ефрейтора, видя, как льются мелкие камушки из-под его подошв.

– Чисто… Не было «духов»! Никаких «подарков»! – Хайбулин стоял на краю мелкого окопа, тыкая щуп в бруствер и каменистое ложе, где валялась пустая пачка «Примы» и метался черный испуганный жук. Ефрейтор попытался раздавить его, но тот увернулся и скрылся в расщелине. – Давай сюда.

Они спрыгнули вниз. Уложили на дно фляжки с водой, ручные гранаты. Потоптались и легли грудью на теплый бруствер, выставили головы в зеленых касках.

Прямо напротив окопа высилась другая гора, в травяной клочковатой зелени, и где-то за ней близко находился кишлак. Морозов тянулся к этой горе, стараясь уловить запахи дыма, жилья, не иссушенной зноем травы. Еще одна гора, розоватая и бестравная, была в длинных осыпях. Их разделяло безводное желтоватое русло, столь сухое на вид, что Морозов облизал губы, посмотрев на фляги с водой. Под откосом поблескивала трасса, закруглялась упруго, исчезала в горбатых холмах. Там, в тенях и промоинах, высились далекие горы, голубые, облачно-белые, словно в другой, запредельной земле.

Морозов смотрел на их недоступную голубую прохладу. Любовался их воздушной, неземной красотой. Пережил мгновенное, близкое к восторгу волнение – загадочность своего появления здесь, в этом мелком окопе, где в расщелине спрятался испуганный жук. Окоп отрыли другие люди, смуглые, черноусые, в черно-белых чалмах и повязках. Прижимали к потным щекам винтовки. Слушали гул приближавшейся колонны. Он попытался ощутить их врагами, жестокими, беспощадными, для кого приготовлены его зеленые, начиненные взрывчаткой гранаты, теми, кто грозит ему нападением, смертью и на кого нацелен его автомат. Но горы вдали нежно голубели. В их лазури чудились минареты и пагоды, узорные беседки в садах, глиняные расписные сосуды. И было загадочно-чудным его появление здесь.

– У тебя кто есть дома? – спросил Хайбулин Морозова. – Ну, женщина или кто там она тебе? У меня – три! – засмеялся ефрейтор. – Все три ждут, все три пишут! Приеду, скину хэбэ, костюмчик надену и пойду к ним. Сперва к Райке, потом к Валюхе, а потом к Розке. Широкий выбор!

Морозова покоробило. Казалось, что Хайбулин умышленно его мучает, унижает, посягает на что-то. Он на мгновение представил и сразу же отвел, заслонил, защитил собой лицо Наташи, присылавшей ему короткие, застенчиво-пылкие письма, в которых жалела, что так и не успели съездить вместе на Бородинское поле. А одна она не поедет. Дождется его.

– Отец-мать есть у тебя? – спросил Хайбулин и невесело усмехнулся. – У меня никого. Я детдомовский.

Морозов в раскаянии испытал к нему сострадание, чувство вины. Вновь пережил, но уже как боль, а не сладость, загадочность своего появления в этом малом окопчике вместе с Хайбулиным, посреди волнистых афганских гор с отдаленной синью хребтов. Две их жизни, столь разные, сошлись на пустынной горе, на нагретом бруствере окопа.

– Кури! – предложил ефрейтор, доставая пачку.

– Не курю, спасибо, – ответил Морозов.

– Как хочешь, – равнодушно ответил ефрейтор и задымил сигаретой.

Внизу послышался слабый, металлически-дребезжащий звук. На трассу вынеслась кофейного цвета легковая машина, должно быть, «тойота». Прижимаясь к бетону, словно вбирая голову в плечи, промчалась, и Морозов заметил, что она битком набита людьми. Мелькнули чалмы, бороды, красное женское платье.

– Ну, скоро колонна пойдет! На подходе, – сказал Хайбулин, провожая взглядом машину. «Тойота» с нетерпеливым шофером, еще робея, еще страшась засады, пронеслась и исчезла в холмах.

Снова раздался надсадный металлический звук. Показался автобус, медлительный, перегруженный, осевший набок, оклеенный аляповатыми блестками, разноцветными аппликациями. Морозов с горы различал сквозь пыльные стекла белые повязки, окладистые темные бороды, смуглые, похожие на сухофрукты лица.

– А кто их знает, кто едет? – размышлял вслух Хайбулин, поглаживая автомат. – Может, «духи» и едут! Кто их проверит!

Стало жарко. Окоп, хранивший следы ночной легчайшей влаги, высох, побелел. Стал похож на медленно накаляемый тигель. Морозов расстегнул и снял каску. Было тихо, светло. Ничто не предвещало боя, и слова белоруса-подполковника о бдительности, об опасности казались преувеличением.

Глухо, слабо зарокотало, приближаясь, наполняя предгорья стелющимся многозвучным гулом. На трассу, мерцая зелеными ромбами с тонкой черностеклянной сталью поднятых пулеметов, выкатили транспортеры. За ними на дистанции, чуть дымя, возник КамАЗ, новый, зеленый, с прицепом, с тремя укрепленными в кузове цистернами. «Наливник» казался длинным, хвостатым. Гибко вписывался в плавный изгиб дороги. За первым показался второй, третий. Одинаковые, неторопливые, мощно-тяжелые, разделенные равными интервалами. И когда головная машина исчезла в холмах, вся трасса была в движении. Чадно дымила, пропуская непрерывно возникавшие КамАЗы. Морозов насчитал уже восемь машин. Вдруг представил, как лежащие в этом окопе в засаде били по машинам, поджигали их и пылающие грузовики продолжали катить, скрываясь за уступом, унося с собой пламя. А стрелки все били и били зажигательными пулями в новые, появлявшиеся из-за кручи КамАЗы, превращая трассу в ревущий желоб огня.

– Спокойно идут, нормально! Не обстреливали! – сказал Хайбулин, наметанным глазом следя за машинами. – Сразу видно, были или нет под обстрелом. С Союза идут нормально!

Морозов смотрел на мелькание кабин. Каждая, возникая, посылала на гору блик солнца, и в ней за опущенными боковыми стеклами виднелся водитель со сменщиком в бронежилетах, но без касок. Иные занавесили жилетами стекла. Морозов представлял их на мягком сиденье с лежащими в ногах автоматами. У шлагбаумов, где останавливается ненадолго колонна, стягиваясь, поджидая отставших, будут подбегать солдаты. Искать земляков, слать приветы по трассе. Сунут в кабины пачки писем – и назавтра конверты уже будут на родине. Морозов пожалел, что не сможет передать два готовых письма. Одно – домашним, нежное, успокаивающее, с подробным описанием природы. Другое – Наташе, насмешливое, чуть выспреннее, где в каждой фразе он старался быть ироничным и оригинальным.

Колонна прокатила – с замыкающими бронетранспортерами, с грузовиком, везущим на открытой платформе зенитку. Ствол почти вертикально вверх – не по самолетам, а по кромке высоких скал, где была возможна засада, мог притаиться враг.

Опять стало пусто, беззвучно жарко! Начинавшийся день сулил долгое слепящее пекло. И этот ровный прибывающий жар, размывавший очертания мира, настраивал душу на терпеливое ожидание, на монотонное течение однообразных минут.

Но это однообразие мира снова нарушилось звуками механизмов. Звук скапливался за уступом, рос, увеличивался, и Морозов гадал, что же там было, что издавало звук. Из-за поворота дороги появилась красная медлительная махина, в уступах, лопастях, перепонках. Комбайн, неповоротливо-важный, в мерцании кабины и фар, в лакированном сиянии бортов. Его появление здесь, среди голых каменных гор, казалось удивительным.

Следом вышел второй комбайн, третий. Одинаково красные, они осторожно и одновременно уверенно двигались сквозь горячий камень к невидимой, от комбайна им известной ниве, воде, борозде. И Морозов, ловя зрачками прилетавшие лучи света, чувствовал их алую, наполнившую низину жизнь.

Вереница комбайнов прошла. Следом – грузовики с мешками, с наколоченными на борта транспарантами с белой афганской вязью. В кабинах на мешках сидели люди в чалмах, а в одном грузовике на кулях устроились музыканты. Наверх, в окоп, долетали звуки дудок и барабанов. Они с Хайбулиным вылезли, вглядывались в пестрые одежды играющих, в их повязки и бороды. Те заметили их с дороги, замахали, заиграли сильней, и Морозов махал в ответ.

Ему жаль было отпускать за уступ эту азиатскую музыку, славящую будущий, еще не посеянный урожай, эти хлебные кули, эти алые комбайны. Он напутствовал, благословлял их, желал им добра.

Два БТР прошли в хвосте колонны, чутко шаря усиками пулеметов по горячим гребням и осыпям.

– Дойдут, куда они денутся! – сказал Хайбулин.

И в момент, когда транспортеры исчезли и гул колонны стал пропадать, впитываться в камень, Морозов почувствовал приближение опасности. Это напоминало легкую, пробежавшую по солнцу тень, кончившуюся перебоем сердца. Тревога, как ветерок, пронесла по небу несуществующее облачко, и Морозов, оглядываясь, стремился понять, что это было. Кругом пустые, белесые, опадали откосы. Не было причин для тревоги. Не было источника опасности. Морозов осмотрел оба автомата, плоско, стволами наружу лежащие на бруствере, зеленые клубеньки гранат, круглые, с тусклым свечением каски.

«Померещилось!» – подумал он, проталкивая сквозь сердце невидимый тромбик тревоги, растворяя его в ровном дыхании.

На соседней зеленовато-пятнистой горе послышалось блеяние, звон колокольцев, долгий, повисший в воздухе окрик. Через гребень на травянистый склон стало перетекать стадо коз. Бестолково разбегались, утыкались в пучки зелени и снова скачками бежали под кручу. Пастух в долгополых одеяниях, в грязно-белой повязке возник на вершине, опираясь на посох. Подпасок, мальчик в тюбетейке, в бирюзовой рубашке, засеменил наперерез стаду, не пуская его в долину. Морозов смотрел на них. Не было в них опасности, а был в них мир и покой, признак близкого кишлака, куда хотелось заглянуть. Увидеть поближе глинобитные каленые стены, низкие, вмурованные в них двери, дворик с каким-нибудь глянцевым остриженным деревом, деревянный помост с ковром, медный с тонким горлом кувшин.

Но пока не довелось ему увидеть афганский домашний очаг: мимо кишлаков, на скорости, проносили его бронетранспортеры. Так же на скорости, сквозь бойницу, он увидел с горы Герат. Огромный, бугрящийся, желтый, словно барханы, с высокими, похожими на фабричные трубы минаретами. Город казался горячей каменистой пустыней.

– Козы у них интересные. Маленькие, как кошки, и лохматые! – заметил Хайбулин. – У моей тетки в Уфе козел был. Громадный, злющий. Грузовик мог рогами перевернуть! А это разве козы?

Стадо медленно разбредалось, застывало в горах. Пастух и подпасок, изредка вскрикивая, шагали по склону, управляя движением коз.

И опять легчайшее дуновение тревоги пролетело над Морозовым. Оставило в воздухе едва заметную, из света и тени, рябь.

По трассе прокатил грузовик – высокий фургон в золотистых и розовых метинах, в бесчисленных висюльках и наклейках. Востоком – сказочным, из «Тысячи и одной ночи» – веяло от этого по-азиатски яркого грузовика.

Внезапно пастух на горе тонко вскрикнул. Взмахнул руками и, упав навзничь, стал колотиться затылком, спиной так, что козы испуганно от него побежали, открывая пустые серо-зеленые пролысины. Мальчик-подпасок замер, оглянулся на жалобный вопль. Пастух кричал и катался. Чалма его отскочила. Были видны дрыгающиеся ноги в лохматых штанинах. Слышался булькающий, причитающий крик.

– Что с ним? – спросил Морозов, пораженный этим внезапным зрелищем.

– А кто его знает! – тревожно вглядывался Хайбулин, натягивая китель, подставляя ухо визгливым, перекатывающимся через лощину выкрикам. – Может, припадочный. Или змея укусила. Или скорпион. Их здесь, сволочей, полно! Самое ядовитое время!

Пастух затих. Мальчик мелким скоком, мелькая голубым, подбежал, склонился, и оттуда, где были оба, донесся тонкий детский плач.

– Умер, что ли? – Хайбулин всматривался через прозрачное пространство солнечного сухого воздуха, увеличивающего, как огромная линза, соседний склон с козами, с лежащим человеком и мальчиком. – Это они с виду крепкие, жилистые, а внутри гнилые! Болеют! Может, сердце не выдержало? Походи-ка по горам, по солнцу! А ведь старик...

Пастух шевельнулся, засучил ногами. Было видно, как один башмак его соскользнул, смутно забелела голая ступня.

– Жив! – воскликнул Морозов. – Я пойду посмотрю! Надо помочь! Может, бинт, может, жгут?! Что ж, он так и помрет у нас на глазах? Пойду! – и он, похлопав по индпакету, повинуясь порыву сострадания, был готов легким скоком выпрыгнуть из окопа.

– Стой! – властно остановил его Хайбулин. – Куда суешься! Я пойду! А ты давай наблюдай, если что – прикроешь!

Ефрейтор поднял флягу с водой, прихватил автомат и, покинув окоп с мелкой осыпью катящихся камушков, стал спускаться в лощину. Морозов держал оружие, смотрел, как Хайбулин переходит сухое русло, разделявшее подножия двух гор, распугивает пасущихся коз, приближается к лежащему пастуху и мальчику с бледной каплей лица, с желтой каймой тюбетейки. Ефрейтор балансировал на невидимой тропке, раскачивал рукой с автоматом. Казался вышитым на горе. Вдруг близко, из-за спины Морозова, раздался выстрел. Ефрейтор, словно его оторвало от горы, стал падать. И Морозов молниеносно, с ужасом прозревая, понял: случились обман и несчастье. Пастух – не пастух, а оборотень, переодетый враг, в которого надо стрелять, и надо стрелять в кого-то еще, близкого, стремительно налетавшего сзади. Он не успел развернуться, поднять с камней оружие. Что-то взметнулось рядом, пыльное, серое, и страшный крушащий удар в неприкрытый каской затылок поверг его в глубь окопа. Погасил гору и небо.

Он очнулся, и первое, что увидел выпученными, налитыми слезами и кровью глазами – непрерывно струящееся течение земли. Размытые, исчезавшие и возникавшие камни. Белесый шерстяной овал, к которому прижималось его лицо, остро пахнущий, дышащий и екающий, оказался лошадиным боком. Свисающее медное стремя, пустое, блестящее у самых глаз. И расколотое костяное копыто, мерно бьющее в близкую землю. Он ощутил горячую ломоту в затылке, все еще длящийся, расплывающийся болью удар и множество мелких, царапающих и жалящих уколов, вонзившихся в его шею и спину. Попробовал шевельнуться. Понял, что связан, перекинут через седло лицом вниз и завален сверху ворохом серых сухих колючек, прокусивших ему рубаху и брюки. И тут же вспомнил выстрел, Хайбулина, отрываемого, отделяемого от горы с занесенной вверх, сжимающей флягу рукой. И это зрелище упавшего ефрейтора, и последнее перед ударом чувство ужаса, и теперешнее мелькание каменистой тропы с пустым медным стременем, отшлифованным чьей-то подошвой, – все это слилось воедино. Наполнило его тоской, пониманием, что с ним случилось огромное, непоправимое несчастье. С ним, Морозовым, еще недавно студентом, любимцем друзей, обожаемым родными и близкими, милым, веселым, талантливым, полагавшим, что ему уготовано необыкновенное, из успехов и счастья будущее. Все, что с ним сталось и станется, – все ведет его к необратимой и страшной погибели.

Это обессиливающее знание, твердые тычки лошадиного хребта в живот, пузырь боли, разраставшейся в затылке, приблизили обморок. Он попробовал шевельнуться, и его больно стошнило на стремя, на расколотое, переступающее копыто.

– Да что же это? – простонал он. – Что же это такое!

Послышался окрик, другой. Лошадь снова споткнулась. Зачастила, затопталась на месте. И он, страдая, сдувая и сплевывая ядовитую желчь, увидел остановившийся малый клочок земли, шершавый и седой, с поставленным на него желтоватым лошадиным копытом. И как ни было ему худо, глаза отсняли этот кадр, и мелькнуло: если будет жить, если только жить будет, вспомнит не раз этот безымянный островок чужой земли с лошадиной ногой на нем.

Ворох колючек отпал, и Морозов в посветлевшем, распахнувшемся воздухе боковым зрением увидел двух близких всадников. Коричневатые потные лица. Жесткие бороды и усы. Белые и черные ткани, венчавшие головы. И медный блеск то ли блях на уздечках и седлах, то ли пуль в ленточных патронташах. Всадники молча смотрели на него черными выпуклыми глазами.

Снова раздался окрик, и чьи-то сильные, грубые руки сдернули его с лошади. Перевертываясь, он больно упал спиной на твердую землю, еще в падении, со связанными за спиной руками, спасая больной затылок. И это гибкое кошачье движение смягчило удар. Он лежал теперь лицом вверх, в горячее небо, и с неба смотрели на него четыре лошадиные губастые головы и четыре горячих, грозно-неподвижных лица. Три чалмы, три твердые смоляные бороды и четвертое, безусое молодое лицо, наголо стриженная голова, яркие белки чернильно блестящих глаз.

Он лежал и смотрел на них, а они – на него, лошади и наездники. И опять зрачки, дрогнув от страха, сфотографировали этот кадр, этот опрокинутый мир, в который он был втоптан и вбит.

Молодой басмач был ближе остальных. И Морозов увидел, что у него на плече, смяв пышные складки одежды, висит его, Морозова, автомат, а живот перепоясывает его, Морозова, солдатский ремень со звездой. Взгляд чернильных ярко-недвижных глаз был изучающий, презирающий, ненавидящий. И Морозов сильнее, чем боль, почувствовал себя униженным, побежденным среди сильных, его победивших врагов, созерцающих его поражение, его неопрятный, беспомощный вид, перепачканное желчью лицо.

Всадник в черной чалме, блеснув в бороде зубами, что-то сказал, короткое и рокочущее. Двое других соскочили с седел и в четыре руки цепко, больно вознесли Морозова вверх. Снова кинули на лошадиную спину. И ворох колючек, мелко вонзившихся в кожу, накрыл его. Мир снова сузился до серого овала земли с растрескавшимся копытом. Но Морозов знал, что близко, рядом, перетянутые кожаными патронташами, с худыми, накаленными лицами, высятся в седлах враги. Сильные, беспощадные, завладевшие им. Обманувшие его на вершине горы. Отнявшие у него автомат. Отнявшие у него волю и силу. Готовые отнять саму жизнь. И где же друзья по взводу? Где ротный? Где быстрые на тугих колесах транспортеры, крутящие пулеметами? Где подполковник, отправлявший его на позицию, назвавший на прощание «сынок»? Где все они? Почему не приходят на помощь? Почему не хватились, не кинулись спасать, выручать?

И опять молниеносная, как прозрение, истина снизошла на него: с ним, с Морозовым, случилась страшная беда. Выбрала его, вырвала, выклевала из жизни. Кинула на костлявый лошадиный хребет и колотит, влечет куда-то, в смерть, в муку. Он опять застонал: «Да разве возможно такое?» – и его глаза наполнились слезами.

Они ехали по горячему, душному пеклу. Кто-то из наездников затянул бессловесную унылую песню. Стучали копыта. Блестело желтое стремя. Звякал негромко металл. И он, Морозов, еще недавно бродивший по московским весенним улицам, любивший вечерами прийти в кабинет отца с видом на Филевскую церковь, вступить с ним в беседу и философствование на темы родной истории, теперь связанный, без оружия, заваленный ворохом верблюжьей колючки, колыхался на лошади под унылую песню врагов – двигался в свое несчастье, к своей неизбежной гибели.

Страдая от тряски, от ломоты в затылке, близкий к обмороку, – вот как впервые довелось ему ехать на лошади. Детские разноцветные лошадки обернулись поджарыми, сухо цокающими конями, на одном из которых его везли, как живую поклажу.

Он заметил, что лошадь идет по тропе – шаги ее стали тверже. Тропа сменилась наезженной пыльной дорогой, на которой, как ему показалось, он различал отпечатки покрышек.

Послышались отдаленные возгласы, глухой звяк железа. Зацокали, убыстряясь и удаляясь, копыта – кто-то из всадников понесся навстречу звону, и оттуда донеслись протяжные, горловые, похожие на ауканье клики. Лошадь стала. Морозов услышал, как собираются вокруг люди. Гомонят, посмеиваются. Кто-то дернул его за ноги. Кто-то пытался заглянуть под колючки, но не нашел его лица, и Морозов видел широкие, похожие на шаровары штаны, красные немытые щиколотки и резиновые, загнутые на мысах калоши. Он сжался, тоскуя, понимая, что он в стане врагов.

Лошадь снова пошла, и невидимый люд шел следом. Морозов различил детские голоса и повизгивания.

Лошадь остановилась. Колючки сбросили. И те же мощные, резкие, грубые руки свалили Морозова наземь. Он ударился больно локтем, охнул и сел, держа за спиной стянутые веревкой онемелые кулаки.

Кругом неблизко, плотной стеной стояли люди. Бороды. Ворохи блеклых, вольно висящих одежд. Накрученные на головы ткани. Дети в тюбетейках, в ярких рубашках смотрели круглыми жадно-любопытными глазами. Их матери в паранджах, переходящих в мятые разноцветные платья, стояли за спинами детей. И Морозов сквозь плоско-темную дырчатую ткань, закрывавшую женские лица, чувствовал их взгляды.

Люди расступились, и высокий худой старик в черной, прошитой блестками чалме воздел белую жестко-волнистую бороду, наставил на Морозова смуглый палец. Заговорил гортанно, с руладами, обнажая желтые редкие зубы, переходя почти на пение, клокоча, дрожа металлическим завитком бороды. К чему-то звал, понуждал столпившихся, к чему-то жестокому, направленному против Морозова, к его казни и смерти. И Морозову было жутко от этого похожего на пророчество и заклинание голоса, наставленного заостренного пальца. Люди внимали страстным стенаниям старика. Те, что были с оружием, перетянутые патронташами, напряглись телами, стали раскачиваться, твердея скулами, блестя белками, накаляя глаза до фиолетового безумного блеска. Вздымали оружие – автоматы, карабины, долгоствольные с раструбами ружья. И Морозов ждал, что они кинутся на него, растопчут, растерзают на клочки его тело, и оно, тело, сжималось, трепетало, искало спасения.

Но круг вооруженных врагов оставался плотным. Притоптывая, постанывая, кого-то славя, кому-то вознося благодарность, они торопили его, Морозова, гибель.

Старик в черной чалме оборвал голошение. Властно что-то сказал. И толпа как бы мгновенно остыла, повинуясь этой власти. Расступились, открывая пространство пыльной горячей улицы, рыжей глинобитной стены. Бритоголовый басмач, перепоясанный солдатским ремнем, спешившись, подошел к Морозову, поднял с земли окриком, гневным движением глаз, дулом «Калашникова», его, Морозова, автомата, на рожке которого уже появилась яркая красно-зеленая наклейка – бабочка и цветок. И эта цветная аппликация больно поразила Морозова: автомат был уже не его. Служил другому. Другому делу. Был нацелен на него, Морозова. Нес на себе эмблему другого хозяина. Это вероломство оружия, столь легко и послушно сменившего хозяина, как бы разбудило его. Сквозь длящийся страх он ощутил в себе похожую на упорство угрюмость, мгновенное ожесточение, которое снова сменилось паникой, пока его вели по улице.

Это был небольшой кишлак, прилепившийся на отроге горы с крутым конусом. За ней опять возвышалась гора. Кишлак угнездился среди серых ступенчатых гор. Морозову показалось, что людей в нем гораздо больше, чем в обычной деревне. Слишком много вооруженных мужчин поднималось в рост, когда его проводили мимо. Отрывали себя от желтых горячих стен, белея повязками, держа оружие. Казалось, в кишлаке расположился целый отряд.

Морозова провели мимо зеленого транспортера старой конструкции с афганской эмблемой. Транспортер стоял поперек дороги, без переднего колеса, с дырой в борту, с жирным потеком копоти. На нем сидели босоногие дети, по-птичьи повернувшие к Морозову свои круглоглазые лица.

Приблизились к саманной постройке с деревянной решетчатой дверью, подле которой на земле сидели охранники с автоматами. На груди у них висели «лифчики», из которых торчали «рожки». Оба поднялись. Один из них посмотрел на часы, белозубо засмеялся и что-то сказал конвоиру, щелкая ногтем в циферблат. Морозов заметил, что на худом запястье свободно болтался чешуйчатый браслет часов.

Дверь отомкнули. Один из охранников освободил Морозову руки, небольно ударил в спину, пихнул с пекла в прохладные сумерки. Затворил за ним дверь, оставив в темноте на солнечном отпечатке падающего сквозь решетку света.

Морозов шагнул, вытянул руки. Пальцы уперлись в сухую, твердую стену. Медленно опустился по ней на пол, глядя на слепящее плетение двери. Когда глаза чуть привыкли, он вдруг обнаружил, что не один. У другой стены на полу сидел человек. Сначала напряженно блеснули одни белки, потом из сумерек выступило молодое худое лицо, бритая продолговатая голова, пухлые губы. И Морозов увидел, что это солдат-афганец: грубошерстная форма, ботинки с высокими голенищами. Солдат сидел, обхватив худые колени, смотрел исподлобья. Одна рука его с продранным рукавом была обмотана грязной тряпкой.

– И ты попался? – Морозов вытирал ожившими руками губы с сукровью, выдергивал из штанов жалящую верблюжью колючку. – Сарбос, – произнес он афганское слово, означавшее в переводе «солдат».

Афганец кивнул, разлепил пухлые губы и быстро-быстро стал говорить, кивая бритой лобастой головой. Из всего, что он сказал, Морозов понял только два слова. «Шурави»(«советский») и «зерепуш» («бронетранспортер»). Этим словам он научился у таджика Саидова, служившего в одном с ним взводе. Запомнил с того дня, когда водили их в афганский полк на встречу дружбы. Были речи, транспаранты, цветы. С афганским сержантом они выпили бутылку нарзана.

Услышав эти слова, Морозов связал воедино обугленную подбитую машину, видневшуюся сквозь решетку, и солдата с перевязанной рукой, сидевшего напротив.

Так они и сидели у противоположных стен, два солдата двух армий, сведенные одним несчастьем.

По ту сторону решетки, на солнце, гибкий громкоголосый молодой басмач, не выпуская автомата с бабочкой, рассказывал что-то охранникам. Указывая сквозь решетку, жестикулировал, приседал, изображал ползущего, накрывал себя невидимой накидкой. Прицеливался, наносил удар. И Морозов, не понимая ни слова из его горячей, отрывистой речи, знал, что рассказ о нем, Морозове. Как был он обманут переодетым в пастуха басмачом. Как, отвлекшись, не заметил подкравшегося. Как был убит или ранен Хайбулин, а его, Морозова, сразил удар. Слушатели одобрительно кивали бородами, смеялись, хлопали своего молодого товарища по плечу. Рассматривали автомат, трогали ременную пряжку. А тот улыбался от удовольствия, распрямлял гордо плечи.

Конвоир ушел, и охранники, заглянув сквозь решетку, прижав к ней резкие лица, отошли и присели. Послышалась их негромкая речь.

Морозов оглядывал сухие, без единой трещины стены, плотно утоптанный, чисто подметенный пол, вмурованные в глиняный потолок крепкие слеги, своего молчащего соседа. Хотелось пить. Хотелось омыть глаза и губы водой, приложить мокрую прохладную тряпку к пылавшему затылку, как делала мама в детстве, когда он падал с велосипеда или приносил после потасовки с товарищами шишку на лбу. Охая, она ловко, нежно накладывала ему на больное место край мокрого полотенца. Это воспоминание о красном стремительном велосипеде, на котором, легкий, счастливый, мчался по набережной, – это воспоминание здесь, в саманной темнице, обернулось мгновением абсурда. «Я?! Со мной?! Неужели?!»

Все сильнее хотелось пить. Напротив вдоль улицы тянулась глиняная, горчичного цвета стена, над которой чуть заметно стекленела листва. Виднелась корма осевшего транспортера, а над ним, из-под другой стены, подымался лепной куполок мечети и, словно вырезанный из жести, косо торчал полумесяц.

К решетке подбежали дети, совсем маленькие, босые. Мальчик в красных порточках просунул в щель ладонь и на ней протянул Морозову какие-то черепки и листочки. Охранник резко крикнул, надвинулся усатым лицом, шлепнул его по руке. Черепки и листочки просыпались. Мальчик заплакал и убежал. Было слышно, как засмеялся сидящий у стены охранник.

Морозов ищущим взглядом обшарил стены, пол, потолок, пытался зацепиться за какую-нибудь щель или трещину – может быть, отыщется лаз и станет возможен побег. Но стены были сплошными и гладкими, монолитно сухими и твердыми. И только светилась дверь с крепкой деревянной решеткой, за которой, не страшась солнцепека, сидели бородатые стражи.

По улице процокал ослик с мешками. Погонщик в чалме, выставив тощую бороду, понукал его тросточкой. Прошли крестьяне, усталые, почти черные, запыленные, неся на плечах кетмени. Их сутулые спины говорили о недавней работе, о близком поле. Промчался всадник, мелькнул вдоль решетки винтовкой, оставив после себя облако мучнистой, неохотно оседавшей пыли. И Морозов, глядя на эту пыль, погрузился в унылое созерцание, чувствуя боль в затылке, жжение на пересохших губах.

На улице послышались возгласы, негромкое тоскливое мычание. Двое мужчин тянули на веревке тощего, упиравшегося бычка. Третий шел следом, неся медный начищенный таз. Подгоняли бычка, колотили палкой по худым содрогавшимся бокам. Таз позванивал, отсвечивал солнцем, и казалось, бычка ведут под музыку. Подвели к стене. Остановились, отдыхая, галдя, крутя головами в чалмах. Бычок опустил к земле голову, смотрел исподлобья. И Морозов вдруг уловил сходство между бычком и сидящим в углу солдатом: те же мягкие, пухлые губы, смуглый голый лоб, мерцающие белки и угрюмо-затравленный взгляд. Это сходство поразило его.

Один из пришедших закатал рукава, распахнул полу, открыв широкий пояс с металлическими бляшками. Вынул из чехла небольшой нож. Проверил его остроту, проведя пальцем, поднял лезвие вверх, к солнцу. Повернувшись к бычку, обнял его голову, накрыв ворохом своих одежд, и казалось, что-то шепнул ему, бормоча долго и ласково, касаясь чалмой. А когда распрямился, бычок выпал из его объятий. Лежал у стены в пыли, дергая перерезанной шеей, высовывая язык, закатывая розовые белки. Из скважины в горле била черная кровь.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27