Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух

ModernLib.Net / Религия / Рабинович Вадим / Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух - Чтение (стр. 15)
Автор: Рабинович Вадим
Жанр: Религия

 

 


Память - средоточие всех времен: прошлое и прошедшее в ней сняты, сняты в настоящем; представлены в вечности. Личное Я из памяти исчезает. Зато ум становится тождественным душе. Он-то и есть новое, лишенное личных примет, умное - познающее - Я, ставшее гомогенным со Смыслом, ради которого все и затеяно. Память рассудка, растворив в себе до поры известные образы, по Августину, и есть орган, который, собственно, и призван в силу теперь уже безличной своей "структуры" взять смысл. Но память памятью. А заставить ее работать на пути великой ловитвы Смысла может только припоминание как восстановление вида обретающего бытие. И здесь потребно волевое сосредоточение припоминающей души.
      "Не позволяй душе лениться..."
      Лично-волевой путь к всеобщему смыслу с помощью серийно-индивидуального средства, называемого памятью.
      То, что не стало предметом сосредоточенного "взора души", забыто, неосознанно, хотя и знаемо душою. Припоминание (актуальное познание) умопостигаемых истин - всегда открытие того, что уже есть у души,
      - отнюдь не создание нового. Воспроизводство вида по образцу, пошив по выкройке; прочерчивание и ретуширование зыбкого контура; оплотнение тени. Но каждый раз лично, в собственном опыте, индивидуальным, неповторимым, беспрецедентно уникальным образом. И потому всегда - именно открытие нового. Точнее: новое открытие вечного. Единично-всеобщий феномен, ведущий человека к Смыслу. Но можно ли выучиться такому вот делу - делу обретения себя бытийствующим?
      - Преодолеть сомнения на сей счет и есть Августинов пафос.
      "... Так называемое учение есть не что иное, как припоминание и представление прошедшего в настоящем" ("О количестве души", 20). Научение припоминанием. Только то, что зримо душою, делается явленным, сказанным, могущим быть отвлеченным, то есть усвоенным - выученным. Чтобы услышать, а услышав, ответить, нужно увидеть, чему следует и можно научиться. Иначе: научиться выстраивать предмет в его явленности взору, и только потому в его словесной явленности для ушей ученика.
      Память - место встречи ума души с умопостигаемым, а припоминание - не что иное, как в некотором роде сократическое повивание (наводящие вопросы) вида по образцу, учительским образом извлекаемому de profundis. Здесь можно было бы сказать о "естественном свете разума" (lumen nationis naturale) в духе рационализма XVII века или даже - еще хлеще - просветителей XVIII века в противовес божескому (мистическому) свету, если только забыть о том, что Августин был Учителем божественного света, и никакого другого. Именно Августинов божественный свет, собственно, освещал дорогу потенциально умной, но пока еще подслеповатой душе к умопостигаемому, просвещая самое душу и делая ее подлинно зрячей - ясновидящей. Бытийствующей... Свет как учитель и как поводырь.
      И в самом деле поводырь. Человеческий ум, силящийся постигнуть обожествленное умопостигаемое, как бы подобен взору, а память во всей полноте ее содержания уподобляется тому, что этот взор наблюдает. Истина-разум - это свет, озаряющий предметы памяти изнутри ее же самой. Свет может быть и не видим, зато видимы смыслы, освещенные и высвеченные этим светом. Этот же свет - истины - озаряет, просвещает и сам человеческий ум, который от этого делается внятным самому себе, то есть про-свещенным, обученным. Двойная педагогика: научение собственного ума светом истины; научение делать невидимый умозрительный предмет-смысл видимым, выявленным в соответствии с умозрительными "нормативами" памяти. Августин так определяет этот свет: "Такой свет нельзя видеть чувственными глазами; нельзя мыслить распространенным в пространстве, хотя он повсюду ожидает тех, кто его ищет, и нет ничего достовернее и яснее его. И все то, что сказано здесь об этом умственном свете, очевидно для нас опять же не иначе, как благодаря тому же свету. Ибо через него я понимаю, что сказанное истинно, и то, что я понимаю это, я понимаю опять же при его посредстве..." ("Об истинной религии", 49). Определение строится как бесконечная просветляющая элоквенция; как средство-прием - цель-смысл; как знание о просветляющем умении высветлять себя этим смыслом. Как бесконечное научение с конечной максимально светозарной целью - Истиной-Смыслом. Такого рода урок возможен потому, что ум и свет истины - одной световой природы, ибо душа, как носительница ума, хоть и бренна, но сотворена по Богу - по его подобию и образу. Надмирный космически ледяной свет согрет у Августина уже хотя бы тем, что может быть назван столь же убежденно "светом простой премудрости божией", которым просветляется "бестелесная душа", "подобно тому как телесный воздух озаряется телесным светом; и как воздух, оставшись без света, погружается во мрак... так и душа, лишенная света премудрости, оказывается во тьме" ("О граде Божием", XI, 10). Изощренный разум - простая вера умной души. Вечное сомнение в мощи разума - максимальная уверенность в мощи бедной и одинокой души.
      Озарение, как мы видим, обеспечивает возможность слияния ума с умопостигаемым. Сам же процесс этого слияния Августин испытывает на возможность быть рационально осуществленным, ибо мнит представить без-видный вид образцовым учебным плакатом - указанием. Во всяком случае, таков замысел, каким он видится спервоначалу. Озарение же - трансцендентно. Оно мистической природы. Снизойдет ли оно - это уже как повезет. Но если повезет, то лишь тому, кто сам радеет о том. Бог-истина просвещает и учит, рационально учит, но и подает иррациональную благодать личным, исполненным любви волевым жестом. Столь же волеустремлен и познающий ум. Вот почему учительство как просветление души - дело куда более личное, нежели лишенное страсти по определению, - оно объективно бесстрастно - безмолвное исследование сути вещей в науке Нового времени. Это различие коренится в вере просветляющейся умной души человека средних веков в его учительско-ученическом устремлении. В тихой вере, прошедшей искушение ученическими бдениями, но ведомой надеждой и охраняемой любовью. Не сверхразумное, а вполне разумное видение; рациональное видение, которому можно научиться, высветляя-мастеря себя в качестве себе-чужого объекта, обнаруживая в себе образ и подобие вечного богочеловеческого прототипического образца, поучающего всех и вся на все времена и на все пространства.
      Все рассказанное - в некотором смысле логико-теистические предпосылки знания о научении в области видимого ради невидимого Смысла, который следует сделать лицезримым.
      Но как сделать вещь видимой, а себя - видящим? Как выучиться сделать это?
      Конечно, с помощью зрения, чувства зрения. Но что такое чувство? Для Августина оно "есть то, благодаря чему душа осведомлена о том, что испытывает тело" ("О количестве души", 23). Самое же "чувствование не есть действие тела, но действие души посредством тела" ("Творение по буквальному смыслу", III, 5, 7). Душа озаряет тело своим "живым вниманием" (vitali intentio). Душа чувствует. Но не пассивно чувствует. Она - действующий мастер, "изготовитель" вещи, которую чувствует, изготавливая.
      Душа зряча. Но взирает она на эмпирически данный мир телесным зрением, как бы осязая его. Глаз - щуп души. Он сообщается нервом со зрительным центром, расположенным в передней части головного мозга. В ней - свет, наилегчайшая огненная субстанция, которая передается глазу. Свет глаза в силу подобия воспринимает вещь в ее свето-теневой выявленности: лучи этого зрительного света (radii oculorum) как бы омывают (ощупывают) вещь, сообщая о "нащупанном" с помощью себя же самих зрительному центру. Это и есть взор или взгляд - "эмиссия" зрительной энергии (emisso visu per oculos video) ("О количестве души", 23). Это, по Августину, как бы трость, которая "выстукивает" вещь для осязания. (Может быть, спустя века эта трость обернется волшебным жезлом рудознатца Агриколы для разыскивания скрытых до поры рудных кладов природы?) Итак, зрительный луч (acies) как тросточка-щуп.
      Августиново физическое зрение все устремлено вовне (а куда же еще?); но вовне в своей активной, волевой устремленности. И не только. Оно как бы изготавливает (формирует) предмет собственного видения, но исключительно для информации себя же о реальном образце, с которого сделана зрением же копия для взгляда. Августиново зрение, по остроумному замечанию Г. Майорова, скорее радиолокатор (radius - луч), нежели радиорефлектор. От способности познания к акту познания посредством зрения. Формотворческое, демиургическое дело. Видение актуализирует способность видеть только в личном, волевом напряжении - в "интенции души" (intentio animi). И тогда зрительно "ощупанный" предмет сам становится источником формообразования запечатлевателем формы на экране души, ее информатором. Луч-взор (acies) передатчик-носитель волевого жеста. Так сказать, рука глаза. Образ на экране души, - конечно же, идеальный, без примесей реальной вещи, образ. Полнота визуально данной реальности кончается как раз в тот момент, когда взгляд переведен с обозреваемого предмета на другой. Образ зрения, стало быть, не "отпечаток перстня на воске", а "отпечаток перстня на воде" ("О Троице", XI, 4). Предмет - зеркало; реальная форма - физиологический образ этой формы. Предмет в зеркале души. Чувство видения как феномен психики и есть свидетельство (единственное) видения предмета. Видеть образ предмета очами души на экране души того, кто видит. Это свободное, сосредоточенное созерцание. Образ этот может быть многократно вызываем воображением из потемок всесодержащей памяти.
      Все эти зрительные процедуры умеет делать обученная воля, извлекая одну форму зрительного восприятия из другой, демиургически - мастерски - порождая эти формы. Вот как это "комбинаторное" переключение описывает Августин: "Ряд, который мы начинаем формой (species) тела и завершаем формой, возникающей в представлении воображающего, обнаруживает четыре как бы последовательно рождаемые одна от другой формы: вторая - от первой, третья от второй, четвертая - от третьей, ибо от формы видимого тела рождается форма в чувстве видящего, от нее - форма, запечатлевающаяся в памяти, а от нее - форма, возникающая в душе воображающего. Таким образом, воля как бы трижды соединяет порождающее с порождаемым: в первый раз - форму вещи с формой, которую она порождает в телесном чувстве; во второй - эту форму с той, которая возникает от нее в памяти; в третий - эту последнюю с той, которая рождается от нее в созерцании воображающего" ("О Троице", XI, 16). Это схема изготовления форм-видов, имеющих для Августина оправдание в эмпирическом опыте. Однако опыт этот не есть предмет исследования для получения нового знания, а есть неупорядоченный склад элементов этого индивидуального опыта - нового деяния. Эти элементы прилежный ученик должен научиться перегруппировывать, с помощью учителя в процессе обучения правильно видеть вещи мира как данные эмпирически, для того чтобы выбить из каждой из них сокровенное слово о каждой из них - слово Смысла собственного бытия.
      Ясно, что соотносимость чувственных образов с вещами самой действительности бесспорна. Но здесь она лишь декларирована. Сам же способ слущивания копий от оригинала изначально таинствен - загадочен и не научим. Конечно, на реальном предмете - всегда отблеск идеи образа; именно она с него в конечном счете - и a priori тоже - и считывается. Но лишь тем, кто верит.
      Если теперь возвратиться к феномену памяти (с забвением, воспоминанием, припоминанием), можно - при настроенности на модернизацию - обнаружить конструктивную воспроизводящуюся гомологию с "инженерией" построения зрительных образов. "Взор вспоминающего духа" (acies recordantis animi) и есть как бы инструментальное средство вспоминательной способности памяти, которое гомологично взору-лучу чувственного зрения. Кроме того, без образной (чувственной) памяти чувствительное зрение невозможно, ибо зрительное восприятие длится; оно точечно, но точки, сохраняясь, как бы контурируют вещь, формируя ее вид. Сохранность точек осуществляет память. Иначе предмет на экране души смывался бы, еще не запечатлевшись. Память актуализирует прошлое (и будущее тоже), приводя прошлые и грядущие времена к самоценному и живому, "акмеистически" всецелому сиюминутному мигу, изготавливая в себе самой "настоящее прошедшего" и "настоящее будущего". Смысл сиюминутный смысл вечный. Вот почему инженерные образы здесь не работают; они снимаются перед ликом переживаемого (в конечном счете) смысла. Но путь к лицезрению всегда личный, волевой, действенный - не инженерный, а скорее мастерски-ремесленный, когда средство-прием сращено с мастером, генетическим - лично-опытным - образом с ним слито.
      Так представленная память вызволяет миг, но в то же время и встраивает его в цепь линейного, исторического - не циклического - времени, необходимого для последовательного осуществления приемов, задуманных ради смысла, явленных в слове и данных на слух (слушание вещи - в смысле ее временной длительности - сходно в данной схеме с видением вещи). Помимо этого - и это главное - вещь, видимая в свете истины, оглашена этим светом и потому переводима в слово - передаваема, преподаваема.
      Совпадение бестелесного вида-образа с "опредмеченным" видом-образом (смысла с мыслью о... и приемом для...) и есть истина зрительного восприятия. Но это - лишь идеал. Достичь его - всегда задача, состоящая в том, чтобы методически прилежно научиться делать предмет видимым (выговаривающим смысл, светящимся им) с помощью "интенции духа". Но можно ли решить эту задачу? Быть тому или иному? Это как бог даст. Но бог не дает. А если дает, то не всякому, а лишь тому, кто хочет понять, чтобы поверить, или тому, кто просто верит. Но тогда вся эта учительская - книжная - ученость не нужна?..
      ВДОХНУТЬ В ТЕЛО ПОДЛИННУЮ ЖИЗНЬ - представить вещь словесно. Быть обговоренным - это значит всецело стать словом, воплотиться в слово, в конечном счете уйти в последнее (первое) творческое слово, то есть стать, а ставши, - быть во всецелой полноте реального бытия - быть повсеместно, на все времена.
      "Может ли кто-нибудь одновременно быть и живущим, и умирающим".
      Средостение живого - неживого в контурах видимого предмета.
      Вот этот Августинов текст:
      "Если же было бы нелепостью сказать, что человек уже находится в смерти, прежде нежели он достигнет смерти (ибо к чему бы он приближался, переживая время своей жизни, если он уже находится в ней?), тем более что было бы слишком странным назвать его одновременно и живущим и умирающим, когда он не может, например, быть одновременно бодрствующим и спящим; то возникает вопрос, когда же он будет умирающим? Ибо прежде чем наступит смерть, он бывает не умирающим, а живущим; а когда смерть уже наступила, то он бывает умершим, а не умирающим. Следовательно, одно бывает до смерти, а другое уже после смерти. Когда же он бывает в смерти (ибо тогда он бывает умирающим), чтобы соответственно каждому из трех состояний, которые мы называем бывающими до смерти, в смерти и по смерти, были: живущий, умирающий и умерший. Весьма трудно определить, когда человек бывает умирающим, то есть в смерти, причем он не был бы ни живущим, - то есть до смерти, ни умершим, то есть по смерти, но был бы умирающим, то есть находящимся в смерти. Ибо пока душа находится в теле, в особенности если есть в нем еще и чувство, то человек, состоящий из души и тела, без сомнения, еще живет; и потому его следует назвать находящимся до смерти, а не в смерти. Когда же душа отделится и уничтожит всякую чувствительность в теле, то он уже признаётся находящимся по смерти и умершим. Итак, момент, в который он является умирающим или в смерти, теряется между тем и другим: потому что если он еще живет, то находится до смерти; а если перестает жить, то находится уже по смерти. Следовательно, никогда не представляется он умирающим, - то есть находящимся в смерти. Так точно и в течение времени ищем мы настоящего и не находим его: потому что без всякого промежутка совершается переход от будущего к прошедшему. Но не следует ли опасаться, что таким путем мы придем к отрицанию самой телесной смерти? Ибо если она есть, то когда бывает она, она, которая ни в ком и в которой никто не может быть? Ведь если человек живет, то ее еще нет: потому что это происходит до смерти, а не в смерти; если же он перестает жить, то ее уже нет: потому что это бывает уже по смерти, а не в смерти. Но с другой стороны, если никакой смерти не бывает ни прежде, ни после, то что такое есть, что называется до смерти или по смерти? Ведь и это пустые слова, если нет никакой смерти. Но, о если бы мы могли проводить в раю добродетельную жизнь, чтобы на самом деле не было никакой смерти! А теперь она не только есть, но и так мучительна, что никаким словом нельзя выразить и никаким способом нельзя избежать ее.
      Итак, будем держаться обычного способа выражения, потому что иначе и не должно быть. Будем говорить: "до смерти", прежде нежели наступит смерть, как написано: Прежде смерти не блажи никогоже (Сир., XI, 28). А когда случится, будем говорить: "По смерти того или другого было то-то или то-то". Будем говорить и о настоящем времени, как можем, подобно тому как мы говорим: "Умирая, такой-то составил завещание, и умирая, оставил этим и тем то-то и то-то"; хотя это мог сделать только живущий, и сделал, конечно, до смерти, а не в смерти. Будем говорить даже так, как говорит Священное Писание, которое и умерших не поколебалось назвать находящимися не по смерти, а в смерти. Таково известное изречение: Яко несть в смерти поминали Тебе (Псал., VI, 6). Ибо до воскресения они справедливо называются находящимися в смерти, подобно тому как каждый называется находящимся во сне, прежде чем он пробудится. Но хотя находящихся во сне мы называем спящими, однако мы не можем подобным образом называть умирающими уже умерших. Ибо те не умирают только теперь, которые - насколько это касается телесной смерти, о которой мы в настоящем случае говорим, - уже отделились от тела. Но об этом-то я и сказал, что нельзя объяснить, каким образом умирающие называются еще живущими, или умершие после смерти называются еще находящимися в смерти? Ибо каким образом они будут по смерти, если они еще в смерти? Это - тем более, что мы не называем их умирающими подобно тому, как находящихся во сне называем спящими, или находящихся в изнеможении - изнемогающими, - находящихся в скорби - скорбящими, находящихся в жизни - живущими. Называют умерших, прежде чем они воскреснут, находящимися в смерти, но все же их нельзя назвать умирающими. Поэтому я думаю, что некстати и неуместно, хотя быть может не по человеческому старанию, а по божественной воле, произошло то, что этот глагол, в латинском языке, т. е. moritur (умирает), сами грамматики не могут склонять (древние грамматики называли склонением не только изменения имен, но и изменения глаголов. - Переводчик) по тому образцу, по какому склоняются прочие подобного рода глаголы. Ибо от oritur (происходит) получается глагол прошедшего времени oritus est; и другие подобные глаголы склоняются при посредстве причастия прошедшего времени. А когда спрашиваем о прошедшем времени от moritur, то обыкновенно отвечают: morituus est, с удвоением буквы и. Мы употребляем mortuus (умерший) так же точно, как fatuus (сумасбродный), arduus (крутой), conspicuus (видный) и тому подобные слова, которые не суть глаголы прошедшего времени, а склоняются без времени, потому что это - имена. И в вышеупомянутом случае, как бы для склонения того, что не может склоняться, вместо причастия прошедшего времени употребляется имя. Таким образом, вполне сообразно произошло то, что как обозначаемое этим глаголом (смерть. - Переводчик) не может быть отклоняемо (здесь игра слов, основывающаяся на двояком значении глагола declinare: склонять и отклонять, или избегать. - Переводчик) на деле, так и сам он не может быть склоняем в речи. Но при помощи благодати нашего Искупителя может сделаться, что мы будем в состоянии отклонить по крайней мере вторую смерть. Ибо она более тяжела и составляет самое худшее из всех зол; потому что не состоит из отделения души и тела, а скорее обнимает и ту, и другое, для вечного наказания. Там уже, не как здесь, - не будут люди до смерти, и по смерти, а постоянно в смерти; и потому никогда не будут живущими или умершими, а будут без конца умирающими. И никогда не будет для человека чего-либо худшего в смерти, как когда самая смерть будет бессмертною" ("О граде Божием", XI, 13).
      Перво-наперво представим текст в виде достаточно самостоятельных логико-содержательных уровней, тематически связанных в ряд взаимоисключающих ответов на вопрос, содержащийся в заглавии этого рассуждения.
      Первый уровень - отказ живому быть умирающим (аргументация от слов, сочетаемых исключительно по соображениям здравого смысла). Время, в котором некто может быть назван умирающим (как мы видим, речь пока идет только о названии, причем не ясно - названии чего), съедено временем до и временем после, ибо априорно положено с несомненной ясностью, что быть живущим и быть мертвым - вполне действительные виды бытия. Ответ, аргументирующий от слов самого поверхностного ряда - слов здравого смысла, - безусловно отрицательный.
      Далее. Второй уровень апеллирует к теологеме душа и тело, которая не подлежит тому, чтобы в смысле этой теологемы кто-либо усомнился: тело и душа нераздельны, но и неслиянны. Ответ вновь отрицательный, ибо положительный ответ поколебал бы этот важнейший теологический принцип. Умирающим, то есть пребывающим в смерти, быть нельзя.
      Но и этого, то есть апелляции к столь важным смыслам-понятиям (учение о душе), оказывается недостаточно.
      Третий уровень. Это обращение к проблеме времени, каким оно видится нормальному христианину: настоящего нет, ибо переход от будущего к прошедшему совершается без всякого промежутка. И потому - в третий раз умирающим быть нельзя.
      Три уровня рассуждения - три доказательства: от обыденного понимания нормального грамотного человека (от грамматически пригнанных друг к другу слов); от буквы учения (точнее: от его догмы); от онтологического представления о бренности, тварности бытия, сводящего сиюминутное, настоящее существование к ничто. От обыденной, почти школьной, очевидности - через догмат - к онтологически значимому слову. Тут бы и поставить точку, ибо предмет элоквенции, уйдя в слово, как бы обрел именно от этого полную ясность: теперь каждый, освоивший эту часть урока (если, конечно, посчитает эту часть полным уроком), сумеет сам с помощью слов и слов об этих словах выработать обговариваемый предмет - "умирающим быть нельзя", потому что, чтобы им быть, нужно сделать то-то и то-то (отказаться от нормы обыденной речи, признать душу смертной, а сиюминутное бытие - не бренным, а вечным). А может быть, действительно признать? Личное сиюминутное бытие представить вечным и потому общезначимым? (Обратите внимание: слово указывает на действие). Но всего этого сделать нельзя (указание на бездействие; и указывает вновь слово). Нельзя потому, что смыслоречевой материал именно таков, что из него можно изготовить только вот что: "умирающим быть нельзя". И ни в коем случае не "можно..." Тут бы и поставить точку. Но...
      Четвертый уровень рассуждения доводит логику доказательства до конца, а доведя, утверждает, - и, казалось бы, с полным правом, - что "до смерти" и "после смерти" суть всего лишь пустые слова, если точка отсчета (то есть "умирающий") - исчезающий, небытийствующий миг.
      И смерти нет!
      Сказано: нет смерти. Сказано "нет!", а сделано вовсе иначе. Обращение к эмпирически данному ежемгновенно убеждает: смерть "не только есть, но и так мучительна, что никаким словом нельзя выразить и никаким способом нельзя избежать ее". Смысл (здесь лишь указание на смысл) не сводим к слову, а слово решительно выходит за свои пределы. Слова бессильны. Аргументация от слова бессмысленна. Ученое бытийство в слове будто окончательно посрамлено наглядным, эмпирически зримым уроком просто быть: на собственной шкуре, личным опытом, воочию - всем человеческим существованием на этой земле от сотворения - земной явленностью, проявленностью, выявленностью смысла. (Правда, не до конца еще выявленного; пока только обозначенного.)
      Начинаем второй круг - круг опять-таки очевидной обыденности. Но на сей раз обыденности самой жизни - "акмеистически" самоценной в каждый миг ее мучительного, но и радостного взыграния, вместе с жизнью в слове представляющей нормальную жизнь Августина - ученого, книжного человека.
      Новое, совершенно противоположное первому полагание: ничего такого не произойдет, если мы все-таки будем говорить, как тому учит нас ежемгновенно длящаяся жизнь: до смерти, в смерти, по смерти. А как же иначе, коли эмпирически и наглядно - по видимости - так оно и есть? Здесь идут ссылки на самое авторитетное слово - на Слово Священного Писания. Потому что как же иначе назвать умершего человека - он "в смерти", если воскресение еще только наступит. Всё как будто ровно наоборот. Кроме только разве того, что находиться в смерти и быть умирающим - не одно и то же. Таков этот, пятый по счету, уровень рассуждения Августина. Уровень неосмысленного, эмпирически данного существования, но санкционированного авторитетом Писания.
      Далее начинается шестой, на сей раз грамматико-лингвистический, подход к материалу; учительско-ученический подход, когда правила грамматики - сама структура языка, бытийствующая "не по человеческому старанию, а по божественной воле", - едва ли не самым ученым образом обосновывают главный вопрос, заданный Учителем своим ученикам в качестве основной темы урока : moritur (умирает) не склоняем (= спрягаем) в прошедшем; он - mortuus est, с удвоенной буквой и, и потому он - имя прилагательное, а не глагол в прошедшем времени, хоть и по форме он - глагол. Умерший - не умерший. Подобно любому другому прилагательному, лишенному глагольной памяти. Имя, а не действие. Смерть есть, но встраивать ее во временной контекст грамматически нелепо (игра слов: declinare - склонять; отклонять).
      Все предшествующие словопрения вряд ли теперь нужны. Но без них жизнь преподанного урока бессмысленна. Только в ученом обговаривании жива живая проблемность важнейших оснований (слов-понятий) человеческого бытия. Слово о слове, обращенное к слову о... и даже не о, а скорее - для, ради, во имя... Во имя Смысла - последнего Смысла, мреющего где-то там - в неумопостигаемом запределье? Или, может быть, непосредственно данного в достоверной сиюминутности, в полноте несуществующего (?) настоящего мига в его истинной всецелости и всеобъемности? А все иное - ради наведения на Смысл...
      О чем же это последнее слово?
      Седьмой, последний, поворот этой ученой элоквенции, собственно, и приводит к этому пределу-канону:
      "Но при помощи благодати нашего Искупителя может сделаться, что мы будем в состоянии отклонить по крайней мере вторую смерть.
      Ибо она более тяжела и составляет самое худшее из всех зол, потому что не состоит из отделения души и тела, а скорее обнимает и ту, и другое для вечного наказания. Там уже, не как здесь, - не будут люди до смерти и по смерти, а постоянно в смерти; и потому никогда не будут живущими или умершими, а будут без конца умирающими. И никогда не будет для человека чего-либо худшего в смерти, как когда самая смерть будет бессмертною".
      Что же произошло в последних учительских предписаниях этого текста? Слово учителя выведено на новый горизонт (или, точнее - как бы само вышло за свои пределы) : обговоренный предмет стал необговоренным императивом жизнеповедения. Смыслом жизни ради смысла смыслов. Просто Смысла. Проблема, должная быть обговоренной и только после этого быть, снята. Причем снята парадоксально: смерть стала бессмертной, тотально став всем и тем самым став ничем. Говорить больше не о чем: ни до смерти, ни после смерти больше не существует. Есть только вечное умирание, но и его нет, поскольку только оно и есть (не с чем сравнивать, нечему противопоставить). Нечему и учить. Зато есть один-единственный полнобытийственный Смысл, но есть как предмет веры и только потому теперь уже есть, что испытан на то, чтобы быть взятым всем хитроумием научающего умения, потерпевшего, конечно, безусловное поражение перед неприступной твердынею немощи-мощи последнего - одновременно и первого - Смысла.
      Это - в случае неправедной жизни. Или - в случае жизни праведной - есть бесконечная, вечная жизнь. Но именно по той же причине вновь нет ничего. Ни слов, ни предмета. Потому что жизнь чего бы то ни было - только в словах. Научение слову о словах, обращенному к слову же (ради смысла, конечно), больше не нужно. Не нужно - в результате, зато нужно - по ходу дела. Ибо оно указывает - наводит - на личное действие, на необходимость поступка-жеста деяния, должного стать умением быть хорошим человеком. Но жест-поступок должен стать жестом в слове, личным словом-жестом. Впрочем, с Августином так оно и случится - в его собственной жизни, представшей в его "Исповеди", тексте этой удивительной жизни. Жизни уникальной, но имеющей в виду столь же единственную жизнь, но ставшую смыслом для всех: жизнь Иисуса Христа всесовершеннейшего на все времена образца.
      Тщета книжного учительства: всебытийствующей тотальности научить нельзя, ибо вне этой тотальности нет ничего. Кроме...
      Меж пальцев святая вода...
      Ничего нет, кроме слова о ней, если только ее, эту тотальность, переименовать: назвать вечное умирание просто умиранием, опустив атрибут вечное как невыразимый в слове. И тогда: вновь, вновь и еще раз вновь - по кругу.
      Циклическое время вечного школярства - линейное время вечного приближения ко всё снимающему (даже и самого себя) абсолюту. Круг и прямая. Разрыв круга, обнаруживающий разрыв меж приемом-словом и смыслом, который должен быть оконтуренным дидактической хитростью. Зазор меж знанием об умении - научении - быть и просто знанием о том, что есть быть.
      Учить быть - просто быть...
      Что произошло в финале только что прочитанного текста? - Все слова о словах слились в единственное божье творческое слово, чреватое всем, равное Всему; прошлое и будущее, слившись в акмеистически значимый и полнобытийственный настоящий миг (как бы аналог памяти в гносеологии Августина), стали недвижной вечностью, а тварная эмпирия видимой жизни конкретного человека стала максимально конкретной, максимально видимой, запредельной жизнью (или запредельной смертью) в божественных эмпиреях, судимой "Страшным судом" после воскрешения из мертвых.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32