Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух

ModernLib.Net / Религия / Рабинович Вадим / Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух - Чтение (стр. 29)
Автор: Рабинович Вадим
Жанр: Религия

 

 


- И брат Лев ответил ему с голубиной простотой: Охотно, отец; начинай во имя Бога. - Тогда святой Франциск начал говорить: О, брат Франциск, ты сотворил в миру столько зла и столько грехов, что достоин ада. - А брат Лев отвечал: Через тебя Бог сотворил столько добра, что ты пойдешь в рай. - Сказал святой Франциск: Не говори так, брат Лев, но когда я скажу: о, брат Франциск, ты совершил столько несправедливостей против Бога, что достоин быть проклятым от Бога, то ты ответишь так: воистину, ты достоин быть между проклятых. - И брат Лев ответил: Охотно, отец. - Тогда святой Франциск с обильными слезами и вздохами и ударяя себя в грудь возгласил громким голосом: О, Господь мой, Бог неба и земли, я совершил против Тебя столько несправедливостей и столько грехов, что я всемерно достоин быть проклятым Тобою. - А брат Лев отвечает: Бог сделает тебя среди благословенных особливо благословенным. - Святой Франциск, подивившись, что брат Лев отвечал как раз противное тому, чему он учил его, с укоризной сказал: Почему не отвечаешь ты так, как я тебя учу? Я приказываю тебе, во имя святого послушания, отвечать мне так, как я тебя научу. Я скажу так: О, злосчастный брат Франциск, неужели ты думаешь, что Бог сжалится над тобой, раз ты совершил столько грехов против Отца сострадания и Бога всякого утешения, что недостоин стал сострадания? А ты, брат Лев, овечка, ответишь: Никоим образом ты не достоин сострадания. - Но затем, когда Франциск произнес все это: о, злосчастный брат Франциск, и т. д., брат Лев отвечал: Бог Отец, милосердие которого бесконечнее, нежели грех твой, окажет тебе великое милосердие и сверх того осыплет тебя многими милостями. - После такого ответа святой Франциск, гневаясь, но кротко, и негодуя, но терпеливо, сказал брату Льву: Почему ты дерзнул поступать против послушания и уже столько раз отвечал обратное тому, что я тебе повелел? - С великим смирением и почтением отвечал брат Лев: Богу ведомо, отец мой, что всякий раз я намеревался в сердце своем отвечать, как ты мне приказал, но Бог заставляет меня говорить так, как Ему угодно. - Святой Франциск подивился этому и сказал брату Льву: Прошу тебя нежнейшим образом, чтобы на этот раз ты мне ответил так, как я тебе сказал. - Отвечал брат Лев: Говори, во имя Божие; и на этот раз я, наверное, отвечу так, как ты желаешь. - И святой Франциск со слезами сказал: О, злосчастный брат Франциск, неужели ты думаешь, что Бог сжалится над тобой? - Отвечал брат Лев: И даже великую милость получишь от Бога, и вознесет тебя и прославит тебя вовек, ибо тот, кто себя унижает, будет возвышен, и я не могу сказать ничего другого, потому что Бог говорит моими устами. - И вот так, в таком смиренном споре, с обильными слезами и в великом духовном утешении, провели они время до самого света..."
      Совершенно замечательный урок в уроке, урок-загадка с разгадкою в конце. Почти Алкуинов урок-загадка, а замешан на чуде, не узнанном в лицо даже самим Франциском.
      [И все-таки не Алкуинов урок: не казус, а и в самом деле рассказус. Не казусное, а скорее басенное мышление, где всё эмблематически ясно, притчево ясно и без морали. Усвоение по картинке. В запасники памяти (бывает и такое, что тоже следует принять к сведению). Не приять, а принять.]
      Но как же устроен этот текст? А устроен он вот как.
      Разыгрывается маленькая пьеска, состоящая из вопросов и ответов. Из пяти однотипных вопросов и такого же числа не менее однотипных ответов. Автор текста Франциск, он же и режиссер-постановщик. Действующих лиц два Франциск и брат Лев. Но место действия - молельня, а время и содержание действия - утреня. Так что возможны всяческие чудеса. Собственно, и игры-то нету никакой. Сплошные бездумные повторы. Франциск говорит, какой он плохой. А Лев должен повторить эту хулу, пообещав за сие божью кару. Можно сказать, что и вопросов-то нету, нету и ответов. Есть тезис и тезис, почти тавтологически подтверждающие друг друга. Текст замыслен как принципиально не драматургическая пьеска. Но в ходе репетиции (действительно репетиции ожидаемого прямого повторения) - сразу же - происходит по разумению Франциска просто черт знает что такое. Овечка брат Лев, с голубиной простотой, пообещавший учителю говорить все как надо, когда доходит до дела, говорит все с точностью до наоборот. Франциск начинает кипятиться ("гневаясь, но кротко и негодуя, но терпеливо"), а овечка божия брат Лев продолжает, как считает Франциск, упираться. Учитель гневается, а ученик как бы артачится. Урок-басня буксует. Застопорившееся нравоучение...
      Что было дальше? Разгадка была простой. Оказывается, брат Лев вовсе не был упрямцем. Не в коня корм был потому, что незадачливому этому ученику, оказывается, был голос. Божий голос, с которого и пел брат Лев. Пел с чужого голоса, а как будто своим собственным.
      Учителем был бог. А Лев и Франциск - равно ученики. Самоуничижение Франциска не усугубилось ответами брата Льва под диктовку Франциска. Напротив, было снято ответами того же брата Льва, но продиктованными богом. Урок-тренаж сделался уроком-поучением не только Льву и Франциску, но и всем иным. Возвышение ценой унижения. Как бы переформулировка урока предшествующего - о том, что такое совершенная радость. Но там - от слова о слове к действию (хотя только в слове о действии). Здесь же как будто от слова к слову. И тем не менее унижение - отнюдь не на словах только. Оно - в жизни. Оно и есть сама жизнь (и не только из предшествующего цветочка о совершенной радости, а просто вся жизнь, прожитая Франциском до этой утрени с братом Львом). Жизнь, которую можно прожить, а выучиться так вот жить нельзя. Что и доказывает гневливый Франциск, не умея взять в толк то, что происходит с братом Львом.
      Слова сказались, а жизнь осталась. Вот она тут, вся перед вами: высказанная, несказанная - несказанная жизнь Франциска, обязанная быть преподанной, но так и не поддающаяся научению.
      Жить именно так. Не иначе. Еще один способ такого вот человеческого как бы научения. Жизнь как чудо, ставшая таковой в этом цветочке с братом Львом, с виду очень упрямым братом Львом, не без участия собственно чуда от Учителя (бог устами брата Льва...).
      Три урока собственно жизни в назидание другим. Или, как уже сказано, тринадцатая, посмертная, история в трех уроках.
      Так можно, спрашивается, научиться жить по Франциску или нельзя? Научиться нельзя, но попробовать научиться... тоже нельзя. О чем, собственно, и свидетельствуют только что здесь преподанные "уроки"-жития (правда, сработанные после смерти учителя - учениками учеников Франциска; эпигонами, то есть, если дословно с греческого, рожденными после). Уроки-эмблемы, и потому не для научения вовсе. От живой примерной жизни - к идеологически и социально оправданному житию-примеру, выработанному не в учебно-ученых, а в наставительно-воспитательных, едва ли не святочных, целях почти два века спустя после свершившейся жизни самого Франциска, прожитой в подражание; но только в подражание Первообразу - первому образцу.
      Добром и волей. В поступке - жесте - игре. Мгновенностью сполоха светом вечности...
      ЧТО, ОТДЕЛИВШИСЬ ОТ ЖИВОЙ ЖИЗНИ ФРАНЦИСКА, УШЛО В БУДУЩЕЕ?
      Ближе всего Данте (XIV век), современник собирателей "Цветочков":
      Он юношей вступил в войну с отцом
      За женщину, не призванную к счастью:
      Её, как смерть, впускать не любят в дом,
      И перед должною духовной властью
      Et coram patre с нею обручась,
      Любил ее, что день, то с большей страстью.
      Она, супруга первого лишась,
      Тысячелетье с лишним, в доле темной,
      Вплоть до него любви не дождалась...
      И так была отважна и верна,
      Что, где Мария ждать внизу осталась,
      К Христу на крест взошла рыдать одна.
      Но, чтоб не скрытной речь моя казалась,
      Знай, что Франциском этот был жених
      И Нищетой невеста называлась.
      При виде счастья и согласья их
      Любовь, умильный взгляд и удивленье
      Рождали много помыслов святых.
      Рай, XI, ст. 58-66, 70-78
      Так аттестует ангелический доктор Фома Аквинский серафического доктора Франциска Ассизского, помещенного Данте, конечно же, в Рай как безупречного учителя святой бедности и нищенской святости - жениха госпожи Нищеты, вернейшего жениха, истово и самозабвенно подражающего ее первому мужу Иисусу Христу.
      Учительско-нищенствующий идеал и два столетия спустя не поколеблен.
      Пройдут еще века. Шесть или семь после свершения этой замечательной жизни. Будет и век XX, век (в числе иных замечательностей) уплощенных мертвоватых копий, снятых с доподлинно живых героев прошлого. Среди такого рода копий могут быть всякие. Например, такие: Франциск - воплощение социальных добродетелей; Франциск - народолюбец и демократ; Франциск провозвестник коммунистических начал, пред-Вордсворт, пред-Ганди и пред-Толстой сразу; Франциск - просто добрый и хороший парень; Франциск либерал и филантроп; он же - "утренняя звезда Возрождения"; наконец, он же религиозный фанатик, почти святой Доминик...
      Каждая из этих модерных дефиниций, говорит Честертон, будет как бы верна. Но, будучи "очищенными" от любви к богу, все эти определения будут определениями кого-то еще, но только не Франциска. Образ Франциска, данный самим Честертоном, продемонстрировал нам совершенно иной опыт воспроизведения нашего героя: опыт вживания в себя-Франциска из XII и XX столетий сразу. Но это - образ-метафора, не поддающаяся артикуляции, - тем более в учебно-ученых целях.
      Но есть ближайшие выученики Франциска, зачинатели новой, хоть и тоже средневековой, учености, учащей умению знать мир в его эмпирически подробной, вещной данности; и вовсе не беда, что в пределах теоцентрически устроенного космоса. (Вспомним: Франциск-эксцентрик, возвращающийся к центру.) И эта новая ученость без учености францисканского типа была бы невозможной. Что это за ученики такие?
      Лишь назову францисканца Бонавентуру с его мистически символическим ощущением бытия - каждого камушка этой грешной земли (читайте, например, его минералогические выкладки); народного праведника Бернардино, безусловно, как отмечают знатоки, ведущего свою родословную от Франциска - жонглера божьего; Людовика, защитника бедных; живописца Джотто, "сыгравшего" в красках жизнь Франциска... Данте я уже называл и даже цитировал. Но... Данте положенный во гроб препоясанным простым вервием - этой трогательной веревочкой, эмблематическим знаком вернейшего жениха вернейшей невесты - госпожи по имени Бедность... И, конечно же, реформаторы-санитары, чаявшие произвесть тотальную санацию "матушки-церкви". К тому же прибавлю еще грядущий европейский театр, поэзию самоопределившихся европейских наций. Да мало ли что еще... Все это я называю. Называют это всё и другие. Но для наших дел эти имена, конечно, важны (Бонавентура, Данте, Джотто) ; но более - другие имена (которые, впрочем, называют тоже, хотя и реже). Это прежде всего Роджер Бэкон - "первый натуралист, которого даже самые материалистические ученые признали отцом науки". (Понятно, что столь сильное утверждение этих "самых материалистических ученых" должно оспорить, хотя и не сию минуту.) И, во-вторых (а может быть, прежде всего), каталонец Раймонд Луллий со своей в высшей степени странной, почти кибернетической моделью Вселенной и со своею же экспансивно-горячечной жаждой обратить всех, какие есть, нехристей. Тот самый Раймонд Луллий, который сказал Дунсу Скоту в ответ на его вопрос, что бог - не часть, а Всё. (Помните? - Именно этим ответом как раз и начато мое сочинение.)
      Конечно, это люди совершенно иного умения - умения знать вещи мира вкупе, но и в отдельности: знать каждую вещь как самоценную подробность мира, как божий дар; каждую отдельную вещь, но впервые увиденную - глаза в глаза - нашим близким, теперь уже знакомым братом Франциском, давшим всем им (может быть, и нам тоже) урок умения так вот видеть и этим видением жить.
      Через созерцательный природопознающий опыт Оксфордской школы и Луллиеву систематизирующую рулетку - рулетку мироздания - к опытно-экспериментальному естествознанию. Через... но от видения Франциска. Не кого-нибудь, а именно от его видения.
      Но есть еще одно развитие мистического видения Франциска - в немецкой "схоластической" мистике XIII-XIV веков. В частности, у Мейстера Экхарта. Это - встраивание живой жизни в боге (= божьем мире) в рамки теоретико-подобной схемы. Как бы убиение живого научения жить-видеть. И потому это, на мой нынешний взгляд, - тупик живой мысли Франциска. Но полноты ради и эту линию следует тоже представить.
      Мейстер Экхарт (XIII-XIV век). "Проповеди и рассуждения".
      Конечная цель мистика - постижение бога, но такое постижение, которое нельзя перевести в зрительные образы, как мрак, в слуховые, как молчание. Иначе говоря, постижение мистического Ничто, невыразимого, неизрекаемого. Ситуация, в которой пребывает это Ничто, сливается с ним: "Только там, где нет ни "теперь", ни "иногда", где угасают все лики и различия, в глубоком молчании произносит бог свое слово". Это граница мистического созерцания, за которую хода нет. В этой точке кончается деятельная рецептурная операциональность. Статически расслабленное состояние души как предел динамически-напряженных исканий, завершившихся в благодати, которая "не действует... не совершает никакого дела, она слишком благородна для этого. Действие так же далеко от нее, как небо от земли". Жизненный жест-поступок исключен. Чистое медитативное созерцание. Безвидная педагогика немоты.
      Но этому состоянию предшествует действие. Однако действие совсем иного свойства - абсолютно не связанное с операциональностью. Дело души. Тогда понятна мистическая молитва вроде "Дай нам, бог, так томиться по Господу, чтобы это заставило его самого родиться в нас". Она предполагает два встречных движения: бога к человеку и наоборот.
      Поскольку бог - невыразимое Ничто, постольку все устремления человека, томящегося по богу, могут быть определены лишь отрицательно: "Что бы ни писали мудрецы о высоте неба, малейшие силы моей души выше всякого неба. Не говорю о разуме, он дальше всякой дали". Два встречных движения по тропе бог - человек утверждают: бог - конец мистических действований, он же - их начало. Он может быть развернут во все сотворенное, в том числе и в человека, носящего в себе бога. Начало этого обратного хода (действует бог) отмечено так: "Среди молчания было во мне сказано сокровенное слово".
      Но только два пути одновременно и возможны: "Выйди же ради бога из самого себя, чтобы ради тебя бог сделал то же. Когда выйдут оба, - то, что останется, будет нечто единое и простое".
      Какова же вещь, сотворенная богом и потому божественная, но и отяжеленная грубой телесностью и потому духовная не вполне? "Сокровеннейшая природа всякого злака предполагает пшеницу, всякой руды - золото, всякое рождение имеет целью человека". Возможность чудодейственного преображения выявление смысла - и есть оправдание тварного бытия. Но для этого следует отринуть порчу на пути к субстанциальной форме. Сущность воспринимается как целостность. Целостность же у Экхарта исключает образ. Поэтому путь мистика - это путь от образа к безобразности, от вещи к духу, от зримого, слышимого, осязаемого к бесплотному, данному вне ощущений. Иначе говоря, освобождение "от всех вещей, ибо противно богу творчество в образах". Это и запечатлено в мистическом рецепте: "...беги суеты внешних дел, беги и скройся от бурь внешних дел..." Отвердевание жизни. Статический чертеж остановленного действия. Эксцентрик Франциск, втиснутый в рамку, - спящий жонглер бога...
      Бог - тварь, дух - тело, безобразность - образ. Всё это равновесомые антиподы. Но лишь постольку равновелики, поскольку и тело, и порча этого тела - тоже духовны. Причем именно антитеза (не сумма антитез!) одна-единственная, каждая, больше того: крупица ее - равна всей тезе-богу. Равна, но как? Мистический рационализм Роджера Бэкона - отсылаю к цитированному мною отрывку из алхимического его трактата о мерах совершенства разных металлов в моей книге "Алхимия как феномен средневековой культуры" - настаивал на том, что все несовершенные металлы лишь в сумме, может быть, равны золоту - не по знаку, а по абсолютной величине. Не то у Экхарта: "Малейший образ твари, который ты создаешь в себе, так же велик, как бог". Почему? Потому что он отнимает у тебя целого бога.
      Дух всесилен, но и хрупок. Остановка в различающем движении мысли невозможна. Бог не дробим. Движение до конца закрепляется жестким нравственным запретом. "Господь говорит каждой любящей душе: "Я был ради вас человеком, если вы не станете ради меня богами, то будете ко мне несправедливыми". Дуализм снят в Иисусе Христе - богочеловеке. Он должен быть преодолен во второй раз - пусть чудодейственно - в человекобоге.
      Но путь начинается все-таки с вещи, а значит, и с образа. Поэтому лишь в конечной точке пути наверх - от твари к богу - заключена абсолютная безобразность: "Когда человеческая мысль не касается больше никакой вещи, тогда она впервые касается бога". И вновь: "...отвергните всё образное и соединитесь с сущностью, не имеющей лика и образа". Душа, достигшая совершенного состояния, "становится от познания незнающей, от любви бесчувственной, от света темной". Свет уходит во мрак, сливается с ним. Антиэмпиризм анти-Франциска, хотя именно от Франциска и идущий. Но это и есть истинное знание, потому что совершилось еще одно - самое-самое аннигиляция собственного тела. Вновь мистическая метафизика света отвращается от вещей видимых, от светоцветовой выявленности эмпирически данных вещей мира. "Когда ты лишишь себя самого и всего внешнего, тогда воистину ты это знаешь". Так мог сказать Франциск-аскет, избывший зримую, эмпирически данную вещь в ее безвидной сути. Но это и есть доведенное до своего логического предела действенное радование каждой вещи мира - дару божьему, чуду.
      Но на пути к безвидной цели встречаются вещи, описываемые ярко и образно - в их сиюминутности. Накапливается эмпирия вещей, коими полна жизнь созерцателя. Это видимые свойства чувственных тел, когда признак предмета совпадает с самим предметом, так подробно выписанным, но прежде специально наблюденным. Значит, путь по "рытвинам-ухабам" тварного - путь изучающего созерцания тела: "Созерцание должно стать плодотворным в делании, делание в созерцании".
      Экхарту близки слова апостола Павла: "Когда приходит полное, исчезает то, что отчасти". - Но именно это отчасти в итоге не исчезает. Именно оно становится систематизированной эмпирией для науки Нового времени. И это скорее от Франциска, нежели от Экхарта.
      Там, где Экхарт - логик, он уже не мистик. Начинается иная жизнь этого мыслителя - как средневекового схоласта. Вот эти места его трактата. "Если бы кто-то сказал: "Он взглянул на мою отрешенность", то тем самым отрешенность была бы уже помрачена, так как вышла бы из самой себя". Рефлексия разрушает мистическое состояние. "Они понимают три лица как три коровы или три камня! Но тот, кто может постигать без числа и множества различия в боге, тот познает, что три лица - один бог".
      Конечно же, сподручней пересчитать в Троице все ипостаси поштучно и определить каждую из них в отдельности. Но здесь-то и заключена её, мистики, смерть. Мистика становится комфортом, эстетической потребой. Тогда мистическое слово недееспособно. М. В. Сабашникова в предисловии к сочинению Экхарта точно определяет мистику действенную, живую: "Для мистика сущность человеческой мысли и божественной - одна. Человеческая мысль - отражение мысли божественной и следует ее движениям, потому она действительна. Бог мыслит себя в человеке. Мысль мистика - органическая жизнь его... "я", раскрытие этого "я", основа и сущность которого божественна". Экхарт скажет: "Здесь божья глубина - моя глубина и моя глубина - божья глубина".
      Живая действительность, вдохновенная сиюминутность безусловна, радостна. Ей не нужно никакого внешнего закрепления - в догмате или же в символе. Достигается полная слиянность собственного "я" с "Я" мировым. Закон не ощущается как внешняя сила. Человек, следуя закону, сам же его и творит. У Экхарта это так: "Находите всё в себе и себя во всем".
      Если схоласт мыслит о боге, мистик мыслит бога. Точнее: мистик мыслит "божественно". Или: если мистик мыслит вещь, бога в этой вещи, схоласт мыслит о вещи, по поводу вещи; о боге, по поводу бога в этой вещи. Предел мышления мистика неизречен. Предел мышления схоласта - тоже бог. Но в терминах схоластики о нем можно помыслить.
      Припоминаю вопросник архиепископа Юлиана Толедского, облегчающий мышление схоласта, - о ногтях, волосах и прочем у воскресших по смерти. А теперь сравните у Августина: "Как бы стрелой пронзили меня глупые обольстители, спрашивая: "...ограничивается ли бог телесными очертаниями и есть ли у него волосы и ногти". Если для мистики эти разымающие образ вопросы невозможны в силу их полнейшей для него бессмысленности, то для схоласта они - норма, предпосылка его мышления. Вопросы Юлиана, с точки зрения мистика, бьют мимо цели, ибо цель - сущность. Они холостые, "схоластые", патроны, призванные разрушить вещь как образ, как целостность, столь значимые для мышления мистического.
      Стало быть, мистика и схоластика противостоят. Мышление мистика и мышление схоласта - два сосуществующих, относительно самостоятельных типа средневекового мышления. Но и мистик, и схоласт - люди одной культуры.
      В этом смысле Экхарт - фокус раннесредневековой (в логическом плане) эпохи: Алкуин и Франциск купно - наученный учить и наученный жить. Если живет, то не учит; если учит, то не живет. А в результате - ни то, ни другое. Свертывание жизни как научение. Квазитеоретический образ жизни в слове о боге, в слове-боге. Описательно-теоретический образ жизни в слове о боге, в слове-боге. Описательно-теоретический предел угасания всех действий и всех дискурсий дидактически-ученого, подражательно-наставительного алкуин-францисканского назначения.
      Есть, правда, и тупик иного рода. Эмоционально-поэтическое воспроизведение жизни Франциска. Так сказать, образ на образ. Точнее: образ в ответ на прообраз. Для примера возьму вот что.
      Прообраз. Говорит Франциск: "Пожалуйста, братцы, будьте мудры, как братец наш одуванчик и сестрица маргаритка. Они никогда не пекутся о завтрашнем дне, у них короны, как у королей и императоров и у самого Карла Великого во всей его славе" (из эссе Честертона о Франциске).
      70-е годы XX века отзовутся на это средневеково-акмеистическое слово своим энтээровско-экологическим словом:
      Ах, братец Одуванчик,
      Сестрица Резеда!..
      (Но это - начало завершающего этот урок зонга, и потому время его ещё не пришло...)
      Образ на образ, а Франциск-учитель - где-то там, неизвестно где. Собственно, и нет его, потому что подражающая педагогика - принципиально вне учёных дискурсий, вне артикулированных дидактик. Учитель (?) Франциск избыт в собственной жизни - той, которая вот она - здесь и теперь - перед нами: вот тут, в этом месте, сие мгновение, равное вечности.
      Но средние века не были бы средними веками, если бы не положили живую жизнь Франциска на монотонно-дидактическое гудение школьного урока - точнее, притчи-басни, - вписав этот урок (или попытавшись это сделать) в тотальную школу средневековой книжной учености (в пору самоисчерпаемости этой учености); школу, как бы без остатка, без какого бы там ни было зазора должную быть тождественной миру-смыслу, в котором и которым жил человек средних веков; смыслу во всей его всецелости и повсюдной полноте. И эту попытку мы уже с вами видели: в уроках-цветочках, подаренных эпигонами Франциска тем, кто хотел обучиться жизни, но только не прямо, а через жития. И потому, конечно, уже не самой жизни, ибо жизнь - ассимптотический предел, приближаясь к которому учительско-ученическая книжная ученость как расчисленная система поведенческих правил гаснет, изводя самое себя.
      И все-таки "ученость" Франциска есть поучительное умение правильно и хорошо жить. Пусть даже представленная в "Цветочках", но на фоне живой жизни того, о ком это житие. И здесь есть что сказать.
      Так вот: Францисканский вариант средневековой учености - ученого человека средних веков.
      ЦВЕТАЕВА СКАЗАЛА: "Жить - это где-нибудь, а везде - это быть". Наиконкретнейшее, наиопределеннейшее где-нибудь, предполагающее столь же единственно реального, неповторимого кого-нибудь. Этот кто-нибудь, каждый раз оказывающийся в совершенно точном где-нибудь, как раз и был Франциск из Ассизи. И даже не был, а жил (в отличие от Августина, который был). Умению быть - в силу везде - научить (попробовать научить) можно, а умению жить - в силу где-нибудь - даже и попробовать научить нельзя. Именно поэтому Августин - учитель, и поэтому же Франциск (в жизни ли, в "Цветочках" ли) пример-образец, образцовый пример. А в "Цветочках" - так и вовсе притча, нравоучение, пастораль, басня. Может быть, сразу всё.
      Чистый жизненный жест - снайперски точный выстрел в самую суть дела. Без промаха. Жизнь как самоочищение-высветление. Жизнь как подражание. Самоочищение собственной жизни - "до оснований, до корней, до сердцевины". Переживание образца в качестве собственной жизни. Без слов. Вне слов. И потому учебно-ученое умение-научение исключено. В некотором смысле не надобно и чудо, ибо чудо - всё (точнее: чудо - каждая отдельность, все отдельности этого всего, когда все естественное - сверхъестественно, и потому тысячекратно естественно). Учебно-ученый урок невозможен. Выучиться умению жить нельзя. И пытаться, - в отличие от Алкуина, Августина, Абеляра, учащих учить, быть, читать, - не стоит.
      Франциск: жизнь как всецелая единственность - бытие как всецелая всеобщность (грубое, конечно, противопоставление). Взятие смысла жить-быть во всей его полноте и целостности без искуса ученостью: как бы за здорово живешь.
      У Франциска два учителя: Иисус Христос и Природа, Природа и Иисус Христос. А может быть, всего один: Природа (каждая ее пушинка - былинка личинка) как бог; всё (в отдельности) как полное - каждый раз - присутствие бога.
      Но учит и Франциск - всех и каждого, каждого и всех... Он - посредник, кому поручено учить Природой и богом; каждой природно явленной вещью, чудодейственно, как дар божий, живущей-бытующей каждый раз полным присутствием в ней бога.
      Франциск - ученик; Франциск - учитель. Научение примером. Больше того: Франциск учит... своих же учителей - Природу и в ней бога. (Ясно, что не природу в целом, а природные отдельности.) Но учит особым образом: научая и бога, и природные феномены учить себя же. Таким вот образом учится сам и учит других. На эмпирически данных образцовых примерах, которые есть все вещи - каждая в отдельности - божественно устроенной Подлунной, живущей во всей своей божественной полноте.
      Парадокс: последний-распоследний неуч, должный всех научить правильно жить и сам должный выучиться тому же.
      И средневековье этот парадокс как бы одолевает, переводя невышколенную живую жизнь Франциска в учебно-дидактический житийный текст этой жизни - в уроки-цветочки посмертного бытия учителя-неуча. Конечно, как бы. Потому что басня-притча не есть собственно средневековый жанр. Потому что она поучает, не научая...
      Просто жить, потому что сила не есть знание; в знании, по Франциску, наиполнейшее бессилие. В знании уметь-учить - тоже. Подлинная сила - в ином: в отсутствии всяческих научающих умений.
      Жить по вере... Жил как антиученый-внеученый. Жил неучем, неучем и умер, зато постиг верою такое, чему ни выучиться.
      Но лишь стоило этой замечательной жизни физически завершиться, как тут же (а спустя время - тем паче) жизнь стала текстом, ставшим предметом поучительных - внеученых тоже, но притчево-басенно-нравоучительных усвоений. Не ученых потому, что если в казусном типе Алкуиновой учености загадано всё, то в баснях-цветочках всё разгадано: предмет учености не существует. Нет его и в самой жизни Франциска, ибо эта жизнь - как текст. Деяние тождественно цели (смыслу). Оно и есть смысл, могущий быть данным во всей его полноте только в вере...
      Если учительско-ученическое средневековье в своем стремлении через слово просветлить, высветлить, проявить жизнь тщится научить увидеть того, кто произносит текст, или же научить восстанавливать текст (Августин Абеляр), то Франциск из Ассизи видит Того, Кто... и так, а текст восстанавливает, просто живя - живя просто. Вот почему жизнь как текст и вот почему феномен Франциска - внеученый феномен, но такой феномен, в котором обнаруживаются пределы собственно средневекового учительского книгочейства, остановившегося перед собственным своим ничто, выявленным все тем же Франциском. Наиглубочайший кризис средневековой книжной учености, радикально избытой в жизни ассизского земного небожителя, бывшей "внутренним голосом" и у предшественников - Августина, Алкуина, Абеляра. В жизни, оставшейся за дверьми учебного класса ученейшего европейского средневековья. Живой укор всем, нехорошо живущим. А выучиться так жить непосредственно от самой этой жизни нельзя, как нельзя выучиться падающему листу, утренней росинке, капле цветочного меда...
      Святая вода, ни единой каплею не пролившаяся меж пальцев. Вся - на ладони. А небо запечатлено в глазах Франциска целым и голубым: рисовать небо по клеткам не было нужды.
      А ТЕПЕРЬ - ЗОНГ, завершающий этот последний урок:
      Ах, братец Одуванчик,
      Сестрица Резеда!
      Что просвистит Тушканчик,
      Когда придет страда,
      Когда страданье лета
      Начнется - травы ниц,
      Когда уж все пропето
      У перелетных птиц,
      Когда папирус ломкий
      Рокочущих стрекоз
      Потрескается тонко,
      Как гильзы папирос,
      И даже шмель сварливый,
      Истратив низкий бас,
      Теперь уж молчаливо,
      Не глянув, минет вас,
      Не лучше ли под косу,
      Под острую косу
      Навстречу сенокосу
      Погибнуть на весу,
      Чем так, торчком на поле,
      Средь выжженной стерни,
      Тем паче и тем боле,
      Когда сочтены дни?..
      Ах, братец Одуванчик,
      Сестрица Резеда
      И ты, свистун Тушканчик,
      Что скажете тогда?
      Себя не сознаваху,
      Ни плоть свою, ни дух,
      Они в ответ сказаху,
      Пролепетаху вслух:
      Почто, скажи на милость,
      Гуманный твой совет?
      Исчезни, сделай милость,
      Не засти божий свет.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32