IV
Тесный дом Насыра был переполнен. Кахарман, прощаясь, сказал как будто бы все – но рыбаки молча ждали. Каждый из них в душе был встревожен, каждый думал, что если уезжает и Кахарман – значит, беда недалеко, значит, ничего уже невозможно сделать.
Безусловно, они считали Кахармана своей опорой, своей надеждой – и теперь эта надежда покидала их.
– Вот так, земляки, – проговорил еще раз Кахарман. – Сказать мне больше нечего. Да и сколько можно об одном и том же…
Теперь он даже пожалел, что так долго рассказывал им о своих бесплодных скитаниях в Алма-Ате и Москве. В самом деле, он отнял у людей последнюю надежду – зачем? Если его личная вера рухнула – имеет ли он право отнимать ее у людей?
Рыбаки потихоньку один за другим стали выходить из дома. Кахарман сидел, низко опустив голову. Насыру очень хотелось спросить, куда намерен держать путь сын, но, чувствуя, что Кахарман ничего определенного не скажет, – молчал. Всему свое время, решил он, когда найдет нужным – сам даст весточку.
Кахарман встал, Насыр и Корлан поднялись тоже. Он порывисто обнял старых родителей, потом подошел к Беришу:
– Храни их, Бериш! Парень ты у меня совсем взрослый… Бериш кивнул и отвернулся – скрывая слезы.
– Ну-ну… – шепнул ему Кахарман. – Оставь сантименты… Бериш снова кивнул.
К Айтуган с детьми посадили жену Саята – так захотел Кахарман, полагая, что жена Саята скрасит тоску Айтуган. Сам же сел в машину Саята. Все остальные погрузились в старенький автобус и тронулись. Аул остался позади, им никто не мешал, но Кахарман не был расположен к разговору – молчал; казалось, даже задремал. Миновали пески и скоро выехали на накатанную дорогу. За правым стеклом потянулись горбатые песчаные склоны Караадыра.
– Саят, – попросил Кахарман, – пошли кого-нибудь, пусть вернут машину с Айтуган…
Саят остановил последние «Жигули», поманил Есена.
– Догоните Айтуган, пусть поворачивает назад. Мы будем ждать их здесь. – Дальше он перешел на шепот: – Как только будете на вокзале, закажите стол. Подойди к начальнику вокзала и скажи: едет Кахарман. Он знает, что делать…
Есен полез с расспросами:
– Саят-ага, куда все-таки переселяется Каха? На Каспий или Жайик?
– Узнаешь потом, – одернул его Саят. – Хорошо, что ты с собой келин взял, пусть поможет ребятам.
– Ваша келин так и норовит показать, что она чистейшей воды горожанка – забавно! – сказал Есен. И снова вернулся к разговору: – Если Каха решил на Каспий, то и мы за ним последуем. Это ведь недалеко…
Саят пряча улыбку в усах, подтолкнул Есена к машине:
– Поживем – увидим, а пока – вперед!
Через полчаса пути они были высоко на Караадыре. С его вершин побережье было как на ладони, хотя сумерки над песками скрывали от глаз само море, его теперешнюю линию, которая была далеко, словно то счастливое прошлое, которое теперь кануло в Лету. Когда Кахарман и Саят были мальчишками, море плескалось у подножия Караадыра и весело было на его берегу: ребята постарше состязались в «кокпаре», а мальчишки помладше проносились на лошадях мимо Караадыра.
Столько лет прошло, а Кахарман будто бы только вчера на скачках, припадая к гриве вороного, летел словно ветер, выкрикивая имена предков. Этого чудо-вороного только ему доверял Муса. Сам он выныривал из ущелья Караадыра, когда Кахарман начинал приближаться к финишу, и скакал на кобыле рядом, подбадривая возгласами. Ну и заводился вороной! Летел как на крыльях к финишу, к людям в ярких одеждах, и, чуть кося глазом, словно бы все спрашивал Кахармана: «Держишься? Держись крепче, малыш, не вылетай из седла!» Много потом Кахарман в своей жизни перевидал скакунов, но такого жеребца, который преображался на финише, больше не приходилось видеть. Такие скакуны могли водиться только у Мусы, которых он выхаживал исключительно для состязаний и которых потом дарил своим соседям – узбекам, туркменам, казахам с Мангыстау и Арки. Этого вороного он не дарил никому – держал для себя, для скачек.
«Опять вороной Мусы идет первым! – между тем кричали на финише. – Это старинная порода! Аргамак – оно и видно. Пай, пай! Как ногами играет – совсем не устал!» Потом все взоры обращались к Мусе, который после финиша отводил вороного в сторону, чтобы дать тому остыть. Поправляя попону, шитую серебром, он обычно усмехался: «Предлагал же отдать ему первенство без скачек».
Люди с любовью, уважительно поглядывали на Мусу, хотя он и Откельды были на побережье, пожалуй, единственными людьми, которых нельзя было назвать рыбаками. Когда рыбаки выходили в море, Муса садился на лошадь и отправлялся на охоту, а Откельды с Марзией уходили собирать травы. Что ж, наверное, и в этом имелся свой вековой смысл: и охотник, и врачеватель нужны были побережью, нужны были рыбакам.
Обступив Мусу, расхваливая на все лады его коня, люди всем миром шли к охотнику в гости. Ну а какой казах не рад гостям?
После самой первой победы Кахармана – а было это в сорок седьмом году, в Первомай, – после скачек к нему подъехал отец на буланом жеребце. Ребята, окружавшие Кахармана, притихли, а Насыр громогласно, всем его друзьям на зависть, похвалил мальчика: «Вот и стал ты у меня джигитом, сынок!» Он сильными руками оторвал Кахармана от земли, посадил сзади, и они поскакали к Мусе. Кахарман, счастливый от похвалы, припал лицом к отцовскому чапану, пахнущему морем и песком.
Море, которое в дни его детства плескалось у самого аула, теперь даже от Караадыра удалилось на расстояние кочевья. Тогда, в те годы, вот тут спускали лодки на воду – теперь здесь воздух неподвижен и горяч; настоянный на запахах солонца, перемешанный с едкой солончаковой пылью, он теперь обжигает легкие – трудно дышать. Да, в те времена отсюда можно было добраться на лодке до самого острова Акеспе – в те годы там была лаборатория профессора Славикова. Профессор тогда проводил здесь каждое лето. Общительный, удивительно тактичный даже в отношениях с подростками и детьми, профессор быстро сдружился с рыбаками побережья. Профессор по приезде первым делом отправлялся к Насыру. Ученый и простой рыбак беседовали увлеченно, обстоятельно; к ним присоединялись Откельды и Муса; частенько Насыр посылал и за Акбалаком в Шумген. Славиков великолепно знал татарский и казахский: в свое время он жил в Оренбурге, потом учился в Казанском университете. Кахарман в те годы был безмерно влюблен в ученого – казалось, не было на свете вещей, которых бы не знал профессор. При всем том профессор не забывал об обиходном: всех одаривал по приезде подарками и сладостями, что всегда крайне смущало стариков. «Оу, Матвей, к чему такие траты?» – обычно возражал Акбалак, хотя в глубине души всегда был тронут вниманием ученого… Насыр и Муса тоже были изрядно смущены, сконфуженно бормотали: «В самом деле, Матвей, к чему?» Славиков шутил: «Ничего, друзья, от меня не убудет. – И добавлял: – Ну а теперь я жду положенного подарка от вас» Это означало – Акбалак должен петь. Песни его профессор слушал проникновенно, затаив дыхание. Часто он после пения Акбалака брал в руки его домбру, выточенную из цельного тополя, и любовно оглаживал:
– Акбалак-ага, дорогой! Песни ваши я нередко вспоминаю в Москве. Поверите ли – становлюсь спокойнее, работаю легче. Иногда и сам принимаюсь напевать. С другой стороны, и для Игоря небесполезна казахская речь – пусть привыкает; глядишь, и научится… Кобыз, который вырезали вы мне, висит на почетном месте – жалко, что мне уже не научиться играть. Эх, будь я помоложе…
Последние слова, сопровождаемые лукавой улыбкой, обычно адресовались Игорю, который, как правило, заметно смущался при этом и негромко отвечал:
– Я обязательно научусь играть на кобызе…
Насыр уже в те годы удивлялся – мальчик довольно сносно говорил на казахском, хотя профессор судил о познаниях сына весьма строго, без снисходительности:
– Чтобы хорошенько узнать чужой язык, чтобы по-настоящему научиться говорить – надо пожить в этой среде. Трех летних месяцев, к сожалению, маловато… хотел бы я как-нибудь взять на лето в Москву Кахармана и Саята: пусть ребята пообщаются теснее. Не возражаете, Насыр-ага?
Тогда и Кахарман, и Саят, и Игорь очень радовались задумке профессора – они давно мечтали провести лето вместе, но не знали, как к этому отнесутся их родители.
– Конечно, не против, – легко согласился отец. – Пусть ребята развеются, а заодно пусть поучатся у Игоря русскому…
Кахарман отошел от «Жигулей». Саят, открыв капот, в тусклом свете маленькой лампочки склонился над масляным фильтром – он не хотел мешать другу побыть вэту прощальную минуту одному.
Вокруг было тихо. Скрылись и огни прибрежных аулов – и без того жиденькие, редкие, не то что в прошлые годы. Дома в прибрежных аулах ныне зияли пустыми проемами окон и дверей: много рыбаков уехало – на Каспий, на Чардару. Поняли, что ничего уже не принесут две изможденные Дарьи иссыхающему морю…
Машины, в которой он отправил жену, еще не было видно – неторопливые мысли Кахармана продолжали ворошить прошлое. Летом пятьдесят шестого года, Славиков привез с собой из Москвы молодого ученого, предварительно дав телеграмму Насыру. Никто в ауле не сомневался, что гостя следует встретить как подобает. «Иначе зачем телеграмма?» – рассудил Насыр, и все нашли его довод резонным. То было тяжелое время – послевоенное, люди еще не оправились полностью от нужды, но в ауле сделали все для того, чтобы не ударить лицом в грязь. Насыр и Камбар должны были позаботиться о хорошей рыбе. Мусу и Акбалака отправили за сайгаками. Откельды взялся доставить лучшие арбузы, дыни, а председатель колхоза Жарасбай – молодой покладистый парень – отправился в Алма-Ату за мукой. Муса и Насыр встречали скорый поезд Москва – Алма-Ата на маленькой, затерянной в песках станции Сарышыганак. Чемоданы гостей погрузили на телегу, а самих – профессора, Игоря, заметно вымахавшего, и молодого ученого Шараева – посадили верхом на лошадей и двинулись к Караою. Откельды, Акбалак и сноровистый в те годы Камбар ждали их в Караое – рассчитав по времени, они принялись накрывать дастархан. Вечерело, когда гости добрались до Караоя. Взобрались на ближние холмы, увидели юрты, живительную зелень вокруг них – и заметно повеселели; на путников дохнуло свежестью. Славиков воскликнул: «Друзья, ей-богу, всю зиму скучал по вашим юртам! А вот Егор Михайлович, самый перспективный из «племени младого и незнакомого», еще не знает этого счастья – после московской толчеи увидеть юрты! Ничего – это счастье у него еще впереди, я даже завидую ему. Познакомится с людьми, увидит здешнюю жизнь и – надеюсь – полюбит как я!» Шараев, никогда прежде не ездивший верхом, был крайне утомлен и промолчал. Лишь слабо улыбнулся. А Славиков не унимался – ему хотелось сразу же отправиться к морю. Его поддержал Насыр:
– Матвей прав. Усталость снимет как рукой, если искупаться.
Вскоре они были на берегу. Насыр пригласил Славикова и Шараева в свою лодку, взял в руки весла. Когда они были достаточно далеко от берега, Славиков сбросил одежду и прыгнул. Вынырнул он далеко от лодки и, отфыркиваясь, крикнул:
– Егор Михайлович, жду тебя! Вода – чудо! Такой воды нигде не встретишь! – Он перевернулся на спину и поплыл, широко взмахивая руками.
– Ныряйте, – улыбнулся Насыр Шараеву. Не пожалеете…
– А вы?
– Куда ж я денусь! – рассмеялся Насыр, они стали раздеваться. Кахарман и Игорь тоже прыгнули – с другой лодки. И поплыли – играясь друг с другом, беспричинно хохоча, – друзья не виделись целый год. Лишь Откельды остался в лодке – притянул к себе пустые лодки и улыбаясь смотрел на купающихся.
– Ну что я говорил! – воскликнул Славиков, Шараев молча закивал в ответ. – Эта вода исцеляет раненые, заблудшие души городских людей. Правильно я говорю, Насыр?
– Ты прав, Мустафа, как всегда!
– Казахи зовут меня Мустафой! – рассмеялся Славиков – Так что не удивляйся. Им так легче.
– А меня вы как будете называть? – спросил Шараев у Насыра.
– Все будет зависеть от тебя самого. Если ты не откажешься от своей идеи перегородить Дарью плотиной, они назовут тебя Егинбаем, – сказал Славиков.
– Как растолковать это имя – Егинбай?
– Скажи – ты не отказываешься от своих идей: от плотины и Каракумского канала? Попрежнему мечтаешь направить в пески воду, чтобы там выращивался хлопок и рис?
– Не отказываюсь.
– Значит, они тебя отныне будут звать Егинбаем-сеятелем? Чем Егор лучше Егинбая? – Славиков лукаво улыбнулся и нырнул. Скоро лучи вечернего солнца окрасили воду красным, пора было возвращаться. Шараев действительно после купания чувствовал себя преотлично. В лодке он завел разговор с Насыром, спросил:
– Если отвести часть воды Дарьи в каналы, – каким образом, по вашему мнению, это скажется на море?
Насыр посмотрел на Шараева как на сумасшедшего:
– Как можно преграждать путь воде, пущенной самим Аллахом? Я уже не впервые слышу об этом – море просто-напросто высохнет, вот и все!
Насыр повернулся к Славикову, как бы приглашая выступить его судьей в совершенно очевидном вопросе, но Славиков сидел спиной к ним и не оборачивался.
– Судя по тому, как часто упоминаете Бога, вы, наверно, не коммунист?
– Почему же, коммунист я. В сорок втором на фронте был кандидатом, а после ранения попал в списки погибших. Меня однополчане приняли в партию посмертно. С тех пор я голосую и за партию, и за Бога, – пошутил Насыр.
– Я к чему это спросил? – объяснился Шараев. – Сейчас, когда партия нацеливает нас на новые послевоенные задачи, нам надо учиться смотреть на вещи широко, масштабно. В вашем краю есть вода – это хорошо. Но в туркменских пустынях ее нет. Мы не можем с этим мириться – пустыня должна давать Родине хлопок и рис. Благосостояние родины должно крепнуть – иначе американцы задавят нас, как мух! – Он со снисходительной улыбкой посмотрел на Насыра. – Советскому человеку нельзя жить одним днем. Мы, коммунисты, должны думать о будущем!
– Все это, конечно, так, – возразил Насыр, задетый за живое. – Но если обложить Дарью каналами – море наше скоро высохнет. И не будет благополучия ни у туркменов в пустыне, ни здесь. – Он с сомнением посмотрел на Шараева – Вот вы сказали, что американцы задавят нас, как мух. В войну мне не раз приходилось встречаться с американскими солдатами – есть, как говорится, из одной консервной банки. Это вполне дружелюбные люди – у них хватает своих богатств. Но если будет перекрыта Дарья – нас не американцы задавят! Мы сами себя задавим – высыхающее море будет мстить: и природе, и людям, живущим здесь. – Шараев по-прежнему улыбался снисходительно, и это снова задело Насыра за живое: – Мне трудно хвастаться тем, что я мыслю широко и масштабно. Я всего лишь обычный рыбак. В лодке воцарилось неловкое молчание, и, может быть, для того, чтобы сгладить его, Насыр полуречитативом начал петь.
Откуда дикому озерному гусю
Цену просторам степным знать!
Откуда дрофе, птице степной,
Озеру цену знать!
Откуда любым пустословам в ауле
Цену достойным знать!
Откуда вовек не знавшим кочевий
Цену земли знать!
Откуда глупцам, ушедшим с кочевки,
Как новую ставить знать!
Откуда меняющим место без толку
Цену народа знать!
Славиков живо откликнулся и стал негромко переводить. В другой лодке речитатив Насыра подхватил Акбалак:
Чистейший и бесценный жемчуг
На дне морском в тиши лежит.
Чистейшее, цены безмерной слово
Во глубине души лежит.
Тот жемчуг, что на дне морском лежит,
Порой выносит бурная волна.
Чистейшее, безмерной мысли слово
Выносит горе с глубины, со дна.
Шараев удивленно переводил глаза с одного на другого.
– Для них привычное вам слово «коммунист» ничего не значит, Егор Михайлович. Они черпают мудрость и разум, положим, из этого эпоса, а не из краткого курса ВКП(б), как мы…
Лодка Игоря и Кахармана давно была на берегу. Ребята разложили костер, сготовили ужин и теперь ждали старших. Когда старшие прибыли, они принялись расторопно угощать их осетриной. Насыр и Славиков с заметным одобрением поглядывали на своих детей.
Разговоры за осетром велись прежние: о канале, о плотине. Но теперь в основном говорили профессор, Шараев и Болат – студент Славикова, который специально приехал в Акеспе, чтобы увидеть профессора, по которому уже соскучился. Насыр наконец понял, почему Славиков привез с собой Шараева – ему надо было показать рыбакам хотя бы одного из своих противников, чтобы они убедились, как серьезна проблема Синеморья, как упрямы в своих доводах оппоненты.
Профессор в начале разговора, представляя Болата, добавил:
– Этот парень оказался не только самым толковым моим студентом, но еще и земляком: он тоже из Оренбурга родом; русский, стало быть, казах…
– Было время, когда Оренбург считался казахской, землей, – включился в разговор Насыр. – До сих пор там живет много казахов; у меня там немало родственников.
– Ты прав, Насыр. Территории тогдашних кочевых племен были размыты – они свободно перемещались от Иртыша до Волги. Только в восемнадцатом веке они осели – тогда-то и удалось русским ученым занести в карты Синеморье.
Болат заметил:
– Но море впервые было отмечено еще во втором веке до нашей эры – в записках китайских ученых; как «Северное море». А в картах арабских ученых указаны точные его очертания и размеры…
– Мустафа, ну и хороший у тебя ученик! – воскликнул Акбалак. – Желаю ему одного: чтобы и человеком стал хорошим!
Славиков похлопал Болата по плечу:
– Станет, я не сомневаюсь! Еще будете гордиться им! А в отношении моря – действительно: оно из древнейших на земле! Когда-то Синеморье, Каспий и Балхаш были единой водой, единым огромным морем посреди степи…
Между тем Шараев сказал:
– Матвей Пантелеевич, мы увлеклись историей – давайте поговорим о дне сегодняшнем.
– Сегодняшний день Синеморья тревожен – нельзя говорить о нем, не имея в виду будущего, которое его ожидает.
– Наше будущее – в мелиорации! – нетерпеливо вставил Шараев. – Это докажет Каракумский канал. Вода Дарьи принесет в пески жизнь, изменит быт людей. В песках, где сейчас не растет ничего, будут цвести сады! А что такое деревья для песков? Даже школьнику не надо объяснять, что лесопосадки – это единственное средство остановить движущийся песок!
– Напрасно, Егор Михайлович, вы упрощаете понятие мелиорации. Это не только орошение пустынь или осущение болот.