Современная электронная библиотека ModernLib.Net

О героях и могилах

ModernLib.Net / Современная проза / Сабато Эрнесто / О героях и могилах - Чтение (стр. 24)
Автор: Сабато Эрнесто
Жанр: Современная проза

 

 


Однако, хотя Бруно знал или догадывался, что между Мартином и Алехандрой существуют некие отношения (словечко «некие», когда речь шла о ней, было неизбежно), подробностей этой любовной дружбы он не знал, с удивлением следя за ее развитием: Мартин, конечно, был во многих смыслах юношей исключительным, но именно юношей, чуть ли не подростком, тогда как Алехандра, хотя и старше его всего лишь на год, имела страшный, тысячелетний, жизненный опыт. И само это удивление обнаруживало (говорил себе Бруно) упорную и, видимо, неискоренимую наивность собственной его души – ведь он-то знал (но знал умом, а не сердцем), что, когда дело касается людских страстей, нельзя ничему удивляться, особенно же потому что – Пруст говорил, что все «хотя» это почти всегда неизвестные нам «потому что», – даже наверняка потому что именно этой пропастью между их духовной взрослостью и жизненным опытом и объяснялся интерес такой женщины, как Алехандра, к такому мальчишке, как Мартин. Догадка эта после гибели Алехандры и пожара постепенно подтверждалась, когда он выслушивал маловразумительные, но маниакально-страстные и порой очень подробные воспоминания юноши об Алехандре. Маниакальные и подробные не потому, что Мартин был человеком порочным или безумным, но потому, Что мир хаотических видений, которые всегда осаждали Алехандру, вынуждал его, Мартина, анализировать их с дотошностью параноика; муки, причиняемые любовью, осложненной препятствиями, особенно же препятствиями таинственными и необъяснимыми, – это всегда более чем достаточный повод (думал Бруно), чтобы и самый здравомыслящий человек размышлял, чувствовал и поступал как умалишенный. Разумеется, признания Мартина начались не в первую ночь после пожара, когда Мартин, вдоволь находившись по улицам Буэнос-Айреса, оглушенный мыслями об убийстве и о пожаре, появился у Бруно; нет, рассказывать он начал позже, в те немногие дни и ночи, когда ему еще не пришла в голову злосчастная мысль о Борденаве; в те дни и ночи, когда он часами сидел рядом с Бруно, порой не произнося ни слова, а порой говоря без умолку, будто его опоили каким-то снадобьем или, точнее, одним из тех снадобий, от которых из самых глубоких и потаенных недр души вырываются наружу сонмы беспорядочных, бредовых образов. И многие годы спустя, когда Мартин, приезжая с далекого Юга, навещал его (думал Бруно), подчиняясь неодолимому влечению человеческому цепляться за любое воспоминание о том, кого мы когда-то любили, за любую памятку, что осталась нам о том теле и той душе – за ветшающее, бренное бессмертие портретов, за фразы, когда-то кому-то сказанные, за воспоминание о словечке, которое кто-то запомнил или говорит, что запомнил, и даже за мелкие предметы, которые таким образом приобретают символическую, несоизмеримую ценность (коробок спичек, билет в кино), за предметы или фразы, которые творят чудо, вызывая явление призрака, и он, мимолетный, неуловимый, становится потрясающе явственным – так порой воскресает дорогое нам воспоминание от легкого запаха духов или музыкальной фразы, фразы, которой вовсе не обязательно поражать красотой и глубиной, это вполне может быть незамысловатый, даже пошлый мотивчик, над вульгарностью которого мы в те волшебные годы посмеивались, но теперь, облагороженный смертью и вечной разлукой, он кажется нам волнующим и значительным.

– Потому что вы тоже, – сказал ему Мартин в тот приезд, на миг вскидывая голову – хотя до того упорно глядел в пол – движением, свойственным ему в юности и, наверно, и в детстве, движением неизменным и, как отпечатки пальцев, сопутствующим человеку до самой смерти, – потому что вы тоже ее любили. Разве нет?

Вот вывод, к которому он – наконец! – пришел там, на Юге, в бесконечные, безмолвные ночи размышлений. И Бруно, пожав плечами, ничего не ответил. Да и что он мог сказать? Как мог объяснить Мартину историю с Хеорхиной и с тем странным виденьем детства? А главное, он сам ни в чем не был уверен, по крайней мере в том смысле, в каком это представлялось Мартину. Итак, Бруно ничего не ответил, лишь посмотрел на Мартина как-то неопределенно, думая, что вот, после нескольких лет молчания и разлуки, после долгих размышлений в одиночестве этот сдержанный, замкнутый юноша еще жаждет поведать кому-нибудь свою историю; быть может, потому что он все еще надеется – да, надеется! – найти разгадку трагического и волшебного переживания, повинуясь страстному, но наивному стремлению человеческому отыскивать эти пресловутые разгадки; а ведь скорее всего, если таковые и существуют, они темны, а порой настолько же непостижимы, как те события, которые они якобы должны объяснить. Но в ту первую ночь после пожара Мартин походил на потерпевшего кораблекрушение, утерявшего память. Он блуждал по улицам Буэнос-Айреса, а когда явился к Бруно, то даже не знал, что сказать. Он видел, что Бруно курит, ждет, смотрит на него, понимает его состояние, – но что с того! Алехандра мертва, по-настоящему мертва, ужасным образом погублена огнем – и теперь все бессмысленно, все уже как-то нереально. И когда Мартин собрался уходить, Бруно сжал его плечо и сказал что-то – Мартин даже не понял, что именно, во всяком случае, не мог потом вспомнить. Оказавшись на улице, он снова побрел как лунатик, снова пошел по тем местам, где, чудилось ему, в любой миг могла перед ним явиться она.

Но постепенно Бруно кое-что узнавал, кое-что прорывалось у Мартина во время последующих их встреч, нелепых, а иногда и тягостных свиданий. Мартин вдруг начинал сыпать словами как автомат, произносил бессвязные фразы – казалось, он ищет дорогие ему следы на прибрежном песке, по которому пронесся ураган. Бренные следы призраков! Он искал разгадку, искал скрытый смысл. А Бруно мог знать, Бруно должен был знать. Разве он не был знаком с семьей Ольмосов с самого детства? Разве не при нем родилась Алехандра? Разве не был он другом или почти другом Фернандо? Потому что ему, Мартину, все было непонятно: ее исчезновение, ее странные друзья, Фернандо. Ведь так? А Бруно только смотрел на него, смотрел с пониманием и, уж конечно, с сочувствием. Большую часть самых важных фактов Бруно узнал, когда Мартин возвратился из дальнего края, где хотел себя похоронить, и когда под действием времени горе его осело в глубинах души, горе, которое словно бы снова начинало бередить его душу при волнующей, мучительной встрече с людьми и предметами, неразрывно связанными с его трагедией. И хотя к тому времени тело Алехандры истлело и обратилось в прах, этот юноша, теперь уже взрослый мужчина, все еще был одержим любовью к ней, и кто знает, сколько еще лет (вероятно, до самой смерти) будет он испытывать это наваждение, что – по мнению Бруно – было неким доказательством бессмертия души.

Он «должен» знать, говорил себе Бруно с горькой иронией. Конечно, он «знал». Но в какой мере и какого рода было это знание? Ибо что знаем мы о последней тайне человека, даже о людях, которые были рядом с нами? Бруно вспоминал Мартина в ту первую ночь, и он казался ему одним из тех детей, которых мы видим на газетных фотографиях в репортажах о землетрясениях или ночных крушениях поездов: дети сидят на узле с одеждой или на куче обломков, глазенки у них усталые и внезапно постаревшие – сказывается власть катастрофических происшествий над телом и душою человека, в несколько часов они причиняют такие разрушения, какие обычно бывают следствием многих лет, болезней, разочарований, смертей. Затем Бруно на этот унылый облик накладывал более поздние – тут уж Мартин был подобен инвалидам, которые со временем, становясь на костыли, как бы поднимаются из своих собственных руин и, находясь уже вдали от войны, на которой едва не погибли, теперь, однако, не те, что прежде, на них – уже навсегда – легло бремя пережитых ужасов и лицезрения смерти. Бруно смотрел на Мартина, как тот стоит, опустив руки и устремив взгляд в одну точку, обычно позади и справа от головы Бруно. Казалось, Мартин с молчаливым и мучительным остервенением роется в своей памяти – подобно смертельно раненному человеку, пытающемуся с невероятной осторожностью извлечь из своего тела застрявшую отравленную стрелу. «Как он одинок!» – думал тогда Бруно.

– Я ничего не знаю. Ничего не понимаю, – произносил вдруг Мартин. – Эта история с Алехандрой…

И, не докончив фразу, он вскидывал низко опущенную голову и наконец взглядывал на Бруно, но все равно как будто его не видел.

– Скорее всего… – бормотал Мартин, с неистовым упорством подыскивая слова, как бы боясь, что не сможет точно передать, что же это была за «история с Алехандрой» – фраза, которую Бруно, будучи на двадцать пять лет старше, легко мог бы дополнить «…история, одновременно чарующая и ужасная».

– Вы же знаете… – бормотал Мартин, до боли сжимая пальцы, – у меня не было сведений… я никогда не понимал…

Вытащив свой неизменный перочинный ножик с белой рукояткой, он рассматривал его, открывал и закрывал.

– Я много раз думал, что это похоже на ряд выстрелов, на… – Он искал сравнение. – На вспышки нефти, то есть… на внезапные вспышки загорающейся нефти в темную ночь, в грозовую ночь…

Глаза его устремлялись на Бруно, но на самом-то деле смотрели вовнутрь собственной души, все еще не в силах оторваться от огненного видения.

Однажды, после паузы, заполненной раздумьем, он прибавил:

– Хотя иногда… очень редко, конечно… мне казалось, что рядом со мной она как бы отдыхала.

Отдыхала (подумал Бруно), как отдыхают в случайной рытвине или в наскоро сооруженном убежище солдаты, идущие по неизвестной, окутанной тьмою территории, под шквальным огнем врага.

– Но все равно я не мог бы сказать, какие чувства…

Мартин снова поднял глаза, на сей раз он уже прямо глядел на Бруно, словно прося разгадки, но так как Бруно не отвечал, он опять опустил голову и стал разглядывать свой ножик.

– Ну, конечно… – пробормотал он, – это не могло продолжаться долго. Как во время войны, когда живут моментом… наверно, потому, что будущее ненадежно и всегда ужасно.

Потом он объяснил, что в безумном вихре их отношений возникали признаки грядущей катастрофы, как то бывает в поезде, где машинист сошел с ума. Это, мол, и тревожило Мартина, и в то же время привлекало. Он снова посмотрел на Бруно.

И тогда Бруно, чтобы хоть что-нибудь сказать, чтобы заполнить пустоту, ответил:

– Да, понимаю.

Но что он понимал? Что?

III

Смерть Фернандо (сказал мне Бруно) заставила меня заново продумать не только его жизнь, но также и свою – отсюда видно, каким образом и в какой мере собственное мое существование, равно как существование Хеорхины и многих других мужчин и женщин было зависимо от судорожного бытия Фернандо.

Меня спрашивают, ко мне пристают: «Вы же близко его знали». Но слова «знали» и «близко», когда речь идет о Видале, просто смехотворны. Да, я был поблизости от него в три-четыре решающих периода и узнал некую часть его личности: ту часть, которая, как одна половина луны, была обращена к нам. Также верно, что у меня есть кое-какие догадки насчет его гибели, догадки, которые я, однако, не склонен оглашать – слишком уж велика возможность ошибиться, когда дело касается его.

Как я сказал, я находился (в физическом смысле) рядом с Фернандо в несколько важных моментов его жизни: в период его детства в селении Капитан-Ольмос в 1923 году; двумя годами позже в их доме в Барракас, когда умерла его мать и дедушка взял его к себе; затем в 1930 году, когда мы, подростки, участвовали в анархистском движении; наконец, у нас были короткие встречи в последние годы. Но в эти последние годы он уже был совершенно чужим для меня человеком и в известном смысле чужим для всех (только не для Алехандры, только не для нее). Он стал тем, кого, и по праву, называют помешанным, существом, отдалившимся от того, что мы, быть может наивно, именуем «светом». Я и сейчас помню тот день – было это не так давно, когда я увидел, как он, словно лунатик, идет по улице Реконкиста, не видя меня или притворяясь, что не видит, – и то и другое было равно вероятно, тем паче что мы не встречались, более двадцати лет и у обычного человека нашлось бы столько предлогов остановиться и поговорить. И если он меня увидел – а это возможно, – то почему притворился, что не видит? На этот вопрос, когда речь идет о Видале, немыслимо дать однозначный ответ. Одно из объяснений: возможно, он в тот момент переживал приступ мании преследования, и ему не хотелось встречаться со мною как раз потому, что я был старым его знакомым.

Мне, однако, совершенно неизвестны большие периоды его жизни. Я, конечно, знаю, что он побывал во многих странах, хотя, когда говоришь о Фернандо, вернее было бы сказать «промчался» по разным странам. Остались следы этих поездок, его экспедиций. Есть отрывочные сведения о его передвижениях от людей, видевших его или слышавших о нем: Леа Люблин однажды встретила его в кафе «Дом»; Кастаньино видел, как он обедал в харчевне возле Пьяцца-ди-Спанья, но, как только заметил, что его узнали, спрятался за газетой, словно близорукий, погрузившийся в чтение; Байсе подтвердил один пассаж из его «Сообщения»: да, он встретил Фернандо в кафе «Тупи-Намба» в Монтевидео. И все в таком духе. Потому что по существу и обстоятельно мы о его путешествиях ничего не знаем, тем более о его экспедициях на острова Тихого океана или в Тибет. Гонсало Рохас мне рассказывал, что однажды ему говорили об одном аргентинце «такого-то и такого-то вида», который разузнавал в Вальпараисо насчет места на шхуне, периодически отправлявшейся на остров Хуан-Фернандес; по его данным и по моим объяснениям мы пришли к выводу, что то был Фернандо Видаль. Что ему надо было на том острове? Мы знаем, что он был связан со спиритами и с людьми, занимавшимися черной магией, однако свидетельства людей подобного сорта не заслуживают особого доверия. Из всех темных эпизодов его жизни вполне достоверной можно считать его встречу в Париже с Гурджиевым [150] – и то лишь из-за возникшей между ними ссоры и вмешательства полиции. Вы, возможно, напомните мне о его мемуарах, о пресловутом «Сообщении». Думаю, этот опус нельзя воспринимать как правдивое изображение действительных фактов, хотя можно считать вполне искренним в более глубоком смысле. «Сообщение», по-видимому, отражает приступы галлюцинаций и бреда, которые, по правде сказать, заполняли весь последний этап его жизни, приступы, во время которых он запирался у себя или исчезал. Когда я читаю эти страницы, мне порой кажется, будто Видаль, погружаясь в бездны адовы, машет на прощанье платочком, будто он произносит лихорадочные, иронические слова прощанья или, быть может, обращается с отчаянными призывами о помощи, приглушенными и подавляемыми его тщеславием и гордостью.

Я также был, на свой лад, влюблен в Алехандру, пока не понял, что на самом-то деле люблю Хеор-хину, ее мать, и, лишь когда был отвергнут, обратил свое чувство на дочь. Со временем мне стала ясна моя ошибка, и я снова отдался первой (и безнадежной) страсти, страсти, которая, думаю, не покинет меня, пока Хеорхина не умрет, пока у меня будет хоть малейшая надежда быть рядом с нею. Потому что – нет, вы не удивляйтесь! – она еще жива, она не умерла, как думала Алехандра… или притворялась, что думает. У Алехандры, с ее характером и взглядами на жизнь, было достаточно поводов ненавидеть мать, и также достаточно поводов считать ее мертвой. Но спешу вам объяснить, что Хеорхина – вопреки тому, что вы могли бы предположить, – глубоко порядочная женщина, неспособная кому-либо причинить зло, тем более своей дочери. Почему же Алехандра так сильно ее возненавидела и мысленно уже в детстве похоронила ее? И почему Хеорхина живет вдали от нее и вообще вдали от всех Ольмосов? Не знаю, сумею ли ответить на все эти вопросы, а также на многие другие, которые наверняка возникнут в связи с этой семьей, столь много значившей в моей жизни, а теперь и в жизни этого юноши. Сознаюсь, я не собирался говорить вам о любви к Хеорхине, так как… ну, скажем, так как не склонен откровенничать о своих переживаниях. Но теперь вижу, что будет невозможно осветить некоторые изломы личности Фернандо, не рассказав хотя бы вкратце о Хеорхине. Я говорил вам, что она кузина Фернандо? Да, да, она дочь Патрисио Ольмоса, сестра Бебе, того сумасшедшего с кларнетом. А Ана Мария, мать Фернандо, была сестрой Патрисио Ольмоса. Вы поняли? Стало быть, Фернандо и Хеорхина – двоюродные брат и сестра и, кроме того – что чрезвычайно важно, – Хеорхина удивительно похожа на Ану Марию, причем не только внешностью, как Алехандра, но, главное, характером: она словно бы воплотила квинтэссенцию рода Ольмосов, не зараженную мятежной и злокозненной кровью Видалей, – деликатная и добрая, робкая и слегка мечтательная, тонко чувствующая и глубоко женственная. Теперь о ее отношениях с Фернандо.

Вообразим себе пьесу, где героиня – красивая женщина, пленяющая нас спокойствием осанки, серьезностью и задумчивой красотой, – является медиумом или объектом в опыте гипноза и передачи мыслей, который проводит человек с могучей и злой волей. Всем нам приходилось когда-нибудь бывать на подобных зрелищах, и мы видели, как медиум автоматически повинуется приказаниям и даже просто взгляду гипнотизера. Всех нас удивляли пустые, словно бы слепые глаза жертвы подобного опыта. Вообразим же, что мы испытываем к этой женщине неодолимое влечение и что она, в те интервалы, когда бодрствует и когда сознание ее свободно, выражает нам некую симпатию. Но что нам остается, когда она попадает под влияние гипнотизера? Лишь отчаиваться и грустить.

Так было со мной, с моим чувством к Хеорхине. И лишь чрезвычайно редко та пагубная сила, казалось, отступала, и тогда (о дивные, недолгие, мимолетные мгновения!) она со слезами склоняла голову на мою грудь. Но как кратки были эти минуты счастья! Колдовство вскоре опять покоряло ее своими чарами, и тогда все было бесполезно: я простирал к ней руки, умолял, сжимал ее пальцы, но она меня не видела, не слышала, не воспринимала.

Что ж до Фернандо, вы спросите – любил ли он ее? и любил ли искренне? Тут я не могу ничего сказать с уверенностью. Прежде всего, я думаю, он вообще никогда никого не любил. Вдобавок у него было так велико сознание своего превосходства, что он даже не испытывал ревности: если он видел рядом с Хеорхиной мужчину, на его лице появлялось едва заметное выражение иронии или презрения. Он ведь знал, что стоит ему шевельнуть пальцем – и слабенькая, нарождающаяся симпатия между этими двумя рассеется, как от легкого щелчка рассыпается карточный домик, который мы усердно, затаив дыхание, сооружали. И она, видимо, страстно ждала этого мановения со стороны Фернандо, словно то был знак величайшей любви к ней.

А сам он был неуязвим. Вспоминаю, например, как Фернандо женился. Ах да, вы же, конечно, не знаете. Сейчас я опять вас удивлю. Не тем, что он женился, но тем, что женился-то он не на своей кузине. По сути, как подумать хорошенько, было бы совершенно непонятно, если бы он это сделал, и уж такой брак и впрямь был бы удивителен. Нет, с Хеорхиной отношения у него были тайные, в то время дверь дома Ольмосов была для него закрыта, и я не сомневаюсь, что дон Патрисио, при всей своей доброте, убил бы его за нарушение запрета. И когда Хеорхина родила дочку… Ах, все объяснять было бы слишком долго, да и бесполезно – думаю, достаточно сказать, что она ушла из дому главным образом из-за своей робости и стыдливости: ни дон Патрисио, ни его жена Мария Элена, разумеется, не были способны на грубое, недостойное обращение с нею, и все же она ушла, исчезла незадолго до родов, как говорится, сквозь землю провалилась. Почему она рассталась с Алехандрой, когда девочке исполнилось десять лет, почему отправила ее к дедушке с бабушкой в Барракас, почему сама Хеорхина туда уже не вернулась – рассказ обо всем этом завел бы меня слишком далеко, но вы, возможно, отчасти это поймете, если вспомните, что я вам говорил о ненависти, о смертельной, все возраставшей по мере того, как она взрослела, ненависти Алехандры к матери. Итак, вернусь к тому, о чем начал говорить, – к женитьбе Фернандо. Любого удивило бы, что этот нигилист, этот нравственный террорист, издевавшийся над любыми сантиментами и буржуазной моралью, решил жениться. Но еще удивительней то, как он женился. И на ком… То была шестнадцатилетняя девушка, очень хорошенькая и очень богатая. Фернандо питал слабость к женщинам красивым и чувственным, одновременно презирая их, и особенно привлекали его молоденькие. Подробностей я не знаю, в то время я с ним не встречался, а если б и встречался, тоже, наверно, не много узнал бы: он был человеком, умевшим без всяких зазрений вести двойную, а то и более сложную жизнь. Мне, однако, доводилось слышать разговоры, вероятно, содержавшие долю истины – впрочем, достаточно сомнительной, как все, что было связано с поступками и идеями Фернандо. Говорили, разумеется, что он польстился на богатство девушки, что она просто дитя, ослепленное этим фигляром; прибавляли, что у Фернандо была связь (одни утверждали, что до брака, другие – что во время и после брака) с ее матерью, польской еврейкой лет сорока, с претензиями на интеллектуальность, у которой не ладилась жизнь с мужем, сеньором Шенфельдом, владельцем текстильных фабрик. Шли слухи, будто, когда у Фернандо была связь с матерью, забеременела дочка и что по сей причине «он должен был жениться» – фраза, изрядно меня рассмешившая, настолько бессмысленно она звучала по отношению к Фернандо. Некоторые дамы, считавшие себя лучше осведомленными, так как ездили играть в канасту [151] в Сан-Исидро [152], уверяли, будто между действующими лицами этой гротескной комедии разыгрываются бурные сцены ревности и угроз и будто – уж это мне казалось вовсе забавным – Фернандо заявил, что не может жениться на сеньоре Шенфельд, даже если она получит развод, ибо он, мол, принадлежит к старинной католической семье, и, напротив, полагает своим долгом жениться на дочке, с которой у него была связь.

Сами судите, у человека, который знал Фернандо, как знал его я, подобные сплетни могли вызвать лишь ироническую улыбку; все же они содержали некую долю истины, как всегда бывает даже с самыми фантастическими слухами. Вскоре слухи подтвердились: Фернандо женился на шестнадцатилетней девушке-еврейке. Несколько лет он роскошествовал в прекрасном доме в Мартинесе [153], купленном и подаренном сеньором Шенфельдом; быстро растранжирил деньги, которые, конечно, были получены к свадьбе, затем продал и дом и в конце концов оставил жену.

Таковы факты.

Что ж до их толкований и сплетен, тут было над чем призадуматься. Пожалуй, надо бы вам рассказать и то, что об этом думаю я, так как эти события отчасти помогают понять личность Фернандо, вроде того как истории о трагикомических проказах дьявола отчасти раскрывают его суть. Забавно, что слово «трагикомические» сейчас впервые пришло мне на ум в связи с Фернандо, но, кажется, оно тут вполне уместно. Фернандо по сути своей был человеком трагическим, но есть в его жизни моменты, окрашенные юмором, пусть и черным юмором. Известно, например, что во время сомнительных перипетий его женитьбы он дал волю своей склонности к мрачному юмору, разыграв инфернально комический спектакль, что доставляло ему огромное удовольствие. Об этом говорила его фраза, передаваемая дамами, любительницами канасты, фраза о католическом благочестии его семьи и о невозможности жениться на разведенной. Фраза вдвойне издевательская: он тут насмехался не только над католицизмом своей семьи, католицизмом вообще и над любыми принципами и основами общества – он еще изрекал ее перед матерью девушки, перед той, с кем у него была интимная связь. Вообще, смешивать «почтенное» с непристойным было одной из любимых забав Фернандо. То же и в словах о жене, по слухам произнесенных им, дабы не лишиться великолепного дома в Мартинесе: «Она сама покинула семейный очаг». Когда в действительности бедняжка, вероятно, в ужасе бежала оттуда или, что еще вероятней, была изгнана какой-либо дьявольской проделкой. Одним из развлечений Фернандо было приводить в дом женщин, которые явно были его любовницами, причем он убеждал женушку (а дар убеждения у него был неслыханный), что она должна их принимать и угощать; и несомненно, что он с умыслом довел этот эксперимент до крайности – жена устала и в конце концов сбежала из дому, чего Фернандо и добивался. Каким образом сохранилось за ним право собственности, я не знаю, но думаю, что он сумел уладить дело с матерью (она продолжала его любить и, следовательно, ревновать к дочери) и с сеньором Шенфельдом. А каким образом коммерсант стал другом человека, который, по слухам, был любовником его жены, и как эта дружба или некая слабость дошла до того, что опытнейший делец подарил роскошный дом человеку, который мало того, что был любовником его жены, но еще сделал несчастной его дочь, – все это навеки останется одной из тайн, окружавших темную фигуру Видаля. Но я убежден, что для этой цели он провернул какую-то хитрейшую интригу, вроде тех, к каким прибегают правители макиавеллического толка, чтобы подавить оппозиционные партии, которые к тому же враждуют между собой. Я представляю себе дело так: Шенфельд ненавидел жену, изменявшую ему не только с Фернандо, но еще раньше – с его компаньоном по фамилии Шапиро. Наверняка он испытал злорадное чувство, узнав, что наконец нашелся человек, который унизил и заставил страдать эту ученую даму, нередко выказывавшую ему свое презрение; от злорадства до восхищения и даже привязанности – один шаг, чему еще помог дар Фернандо очаровывать людей, когда он этого хотел, дар, подкрепленный полным отсутствием искренности и порядочности, ведь люди искренние и порядочные – когда к их отношениям с друзьями примешиваются нотки неудовольствия из-за каких-либо недоразумений, неизбежных в общении даже самых лучших людей, – не способны совершать подобные подвиги, очаровывать в корыстных целях, как делают циники и обманщики; и совершается это по тем же законам, по коим ложь всегда приятней правды, ибо правда всегда задевает – даже люди, близкие к совершенству, люди, которым мы хотели бы более всего нравиться и угождать, несвободны от недостатков. Кроме того, сеньор Шенфельд, вероятно, радовался еще и от сознания, что жена его страдает, чувствуя себя униженной из-за своего возраста, так как Фернандо обманывал ее с юной, прелестной девушкой. И наконец (быть может, это тоже играло роль), во всей этой операции он, Шенфельд, ничего не терял, ибо он и раньше был обманутым мужем, зато проигрывал сеньор Шапиро, у которого, как у соблазнителя, самолюбие должно было быть куда более обостренным, но также более уязвимым, чем у сеньора Шенфельда. И поражение Шапиро в этой единственной области, где он имел преимущество над своим компаньоном (хотя Шенфельд и был как супруг, возможно, не на высоте, в делах коммерческих ему не было равных), унижало его так ощутимо, что, по контрасту, силы Шенфельда должны были удвоиться. Наверно, так оно и было – не только его текстильные предприятия оживились благодаря новым, смелым коммерческим операциям, но также после женитьбы Фернандо все заметили в обращении Шенфельда со своим компаньоном явную, почти отеческую нежность.

Что до Хеорхины, могу вам рассказать о характерной для нее черточке. Брак совершился в 1951 году. Тогда я и встретился с нею на улице Маипу, вблизи Авениды, – случай очень редкий, она не любила бывать в центре. К тому времени я не видел ее лет десять. В свои сорок лет она поблекла, постарела, была грустна и более молчалива, чем прежде, – она и всегда не отличалась многословием, но в тот момент ее молчание было просто тягостным. В руках она держала сверток. Я, как всегда, испытал сильное душевное волнение. Где скрывалась она все эти годы? В каких неподобающих местах переживала втайне свою драму? Что делала все это время, о чем думала, что перенесла? Мне очень хотелось расспросить ее, но я знал, что это бесполезно – ее и вообще-то трудно втянуть в разговор, но уж вовсе невозможно услышать ответ на вопросы, касающиеся ее личной жизни. Хеорхина всегда напоминала мне иные дома в отдаленных кварталах, дома почти постоянно запертые и безмолвные, где живут только взрослые, окруженные тайною люди: какие-нибудь братья-холостяки, перенесший личную трагедию одинокий человек, художник-неудачник, никому не известный и мизантропически настроенный, зато с канарейкой и кошкой; дома, о которых мы ничего не знаем и которые открываются лишь в определенный час, чтобы почти незаметно принять съестное – не самих продавцов или посыльных, но только принесенное ими, что из-за полуоткрытых дверей забирает рука жильца-нелюдима. Дома, где по вечерам свет обычно загорается лишь в одном окне, вероятно, на кухне, где одинокий жилец ест и подолгу сидит; потом свет переносится в другую комнату, где он, возможно, спит, или читает, или занимается какой-нибудь никчемной работой – например, мастерит бутылки с корабликами внутри. Одинокий огонек этот неизменно вызывает у меня, человека любопытного и любящего строить догадки, разные вопросы: кто этот мужчина, или эта женщина, или эти две старые девы? За счет чего они живут? Получают ли ренту, или им досталось наследство? Почему они никогда не выходят? И почему свет у них горит до глубокой ночи? Может, они читают? Или пишут? Или же это одинокий и к тому же боязливый человек, способный сносить одиночество лишь с помощью могучего врага призраков, а именно света?

Мне пришлось взять ее за руку, чуть ли не встряхнуть, чтобы она меня узнала. Казалось, она идет в полусне. И было так странно видеть ее среди хаотического уличного движения.

На усталом ее лице изобразилась улыбка, подобно мягкому свету свечи, зажженной в темной, тихой, унылой комнате.

– Пойдем, – сказал я и повел ее в «Лондон».

Мы сели, я положил ладонь на ее руку. Как она осунулась! И я не знал, что ей сказать, о чем спросить – о том, что меня действительно интересовало, нельзя было спрашивать, а о другом не имело смысла. И я только смотрел на нее – так человек, бродящий по местам, где бывал когда-то, смотрит с нежностью и грустью, как годы изменили прежний пейзаж: поваленные деревья, разрушившиеся дома, заржавевшие чугунные решетки, незнакомые растения в старом саду, сорняки и пыль на грудах поломанной мебели.

Но не в силах сдержать себя я с отвратительной смесью иронии и огорчения высказался:

– Значит, Фернандо женился.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31