Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Костры партизанские. Книга 1

ModernLib.Net / Селянкин Олег / Костры партизанские. Книга 1 - Чтение (стр. 17)
Автор: Селянкин Олег
Жанр:

 

 


      — Когда пойдем? — спросил Афоня.
      — Хоть сейчас идите, — ответил Василий Иванович.
      До самого Степанкова молчали, если не считать разговором замечание Афони:
      — Потри щеку, белеть начинает.
      В улочке Степанкова, когда стала видна комендатура, Афоня спросил:
      — Как добывать будем? Или я для мебели?
      — Первым делом в полицию заглянем, начальству покажемся. Потом я один явлюсь к Пузану, выменять на продукты попробую.
      Пузан — личность в районе известная: начальник одного из госпиталей, а все по деревням рыскает, покупает, выменивает и просто отбирает продукты, чтобы сразу же отослать их в Германию. Похваляется:
      «Я имею фюнф киндер: драй медхен унд два зонн… Мальчик!»
      В полиции, оставив Афоню в комнате дежурного, Виктор смело подошел к двери кабинета самого Свитальского, удивился, что здесь нет привычного глазу телохранителя, и, постучав, скользнул в кабинет.
      Вошел и прежде всего увидел не Свитальского, а чей-то розовый затылок, который, казалось, растекался в плечи, обтянутые простеньким серым пиджаком. Эти чьи-то плечи с розовым затылком, по краям которого вихрились седоватые волосы, похожие на клочья свалявшейся овечьей шерсти, были столь громоздки, что из-за них, как из-за надежного укрытия, выглянул пан Свитальский. Узнал Виктора, разгладил пальцами свисающие к подбородку усы и сказал с радушием хозяина, знающего, что все, сказанное им, будет принято только должным образом:
      — Прошу, пан Капустинский, прошу до нашей компании. — И когда Виктор подошел к столу: — Вы не знакомы? Пан Горивода, лесничий.
      — Мефодий Кириллович, — добавил Горивода. — Так сказать, имя и отчество у святых позаимствованы, но лично сам — каюсь! — во многом грешен.
      У Гориводы бугристое лицо. И брови буграми, и кончик носа самостоятельным бугром, иссеченным синими жилками, и подбородок — все буграми. Между ними, двумя светлыми точками, глаза. Голубые до прозрачности. Позднее Виктор заметил, что именно глаза передавали собеседнику настроение их хозяина, смеялись или были строгими, вопрошающими. Еще привлекали внимание руки — большие, жилистые. Сейчас они недвижимо лежали, но чувствовалось, им ничего не стоит сокрушить подлокотники массивного кресла, на которых они сейчас покоились.
      Разговор вертелся около того, что командование вермахта очень разумно поступает, сокращая фронт в канун рождественских морозов: отступая, выманивает русских в чистое поле.
      В разгар этого разговора в кабинет ввалился телохранитель Свитальского, зло глянул на Виктора, тревожно — на своего хозяина и успокоился, когда тот милостиво разрешил:
      — Давай все на стол, здесь чужих нет.
      На столе появились четверть самогона, увесистый кусок сала и даже две куриные ножки. Телохранитель положил их не на середину стола, как все прочее, а перед паном Свитальским, давая понять гостям, что это не для них.
      Как ни старался Виктор казаться беззаботным, подстроиться под тон застолья, это удавалось ему так плохо, что Горивода сказал, сверля Виктора бездонными голубыми глазами:
      — Мы тут хиханьки да хаханьки, а у молодого человека кошки сердце рвут. Может, мне выйти, чтобы не мешать деловой беседе? — Он даже чуть оторвал плечи от спинки кресла.
      — И не вздумайте, Мефодий Кириллович, кровно обидите, — запротестовал Виктор. — Жена заболела, а лекарств никаких, вот и… Сами понимаете, молодожены…
      — А ты, Капустинский, на бабьи болячки не оглядывайся, они выдуманные! — загоготал Свитальский.
      Горивода же спросил участливо:
      — Чем болеет, не знаете?
      — Жар сильный и кашель, — врал Виктор напропалую.
      — Чаем с малинкой поили?
      — Нет ее у нас… Понимаете, ничего нет. Она, я и хата. Все прочее для победы вермахта добровольно отдано.
      — А как много и чего из лекарств надобно?
      Голос подвел Гориводу, вопрос прозвучал так пристрастно, что даже Свитальский отложил в сторону необглоданную куриную ножку, уставился на Виктора.
      — Боже мой, или я доктор и знаю, каких и сколько лекарств надо, если человек простудился? — с обидой сказал Виктор. И не понять, была ли это обида на самого себя за то, что на пустяковые вопросы ответить не может, или на Гориводу, который только выспрашивал, но не помогал.
      — Малинки сушеной могу одолжить, если желаете, — потупил глаза Горивода. — Прочего — не обессудьте.
      Пока шел этот взаимно вежливый разговор, Свитальский пришел к выводу, что он обязательно должен воспользоваться этой ситуацией, чтобы привлечь Капустинского на свою сторону (авось с его помощью удастся сковырнуть Шапочника), и поэтому зычно рявкнул:
      — Генка! — и приказал, когда тот ворвался в кабинет: — Аллюр три креста — к доктору! Лекарств от простуды. Новейших! Расчет потом. — И взмахом руки отпустил телохранителя. — Вот и делов-то… Выпьем?
      Горивода отказался, сославшись на время, которого у него больше нет. Прощаясь, напомнил Виктору:
      — За малинкой забегайте, обещал — сделаю.
      — Большое спасибо, обязательно забегу! — заверил Виктор, стараясь не моргнуть под взглядом голубых глаз, инстинктивно почувствовав, что Горивода — враг первейший, посильнее и похитрее Свитальского и Золотаря, вместе взятых.
      Генка ворвался в кабинет без стука, швырнул на стол пакетик порошков и зло выпалил:
      — За такую хреновину кило сала отдавать!
      — Испарись! — для порядка повысил голос Свитальский.
      Виктор понял, что сейчас самое время уходить, и, поблагодарив за помощь и хлеб-соль, заверив в своей вечной признательности, униженно, задом, выскользнул из кабинета.
      Лишь за околицей Степанкова, когда рядом был только Афоня, Виктор зло выругался и сказал, потрясая кулаком с зажатыми в нем порошками:
      — Лучше бы напасть на госпиталь, чем так унижаться!
      — Может, сам порошки в лес снесешь?
      — А ты бы смог? На моем месте, смог?
      — Потому и предлагаю, что смог бы.
      Восточный ветер режет лицо, выжимает слезы. Скрипит снег под ногами двух человек, шагающих бодро, дружно. Рядом с дорогой замер белый лес. Береза ли обнаженная, ель ли разлапистая — все белое от комля ствола до самой тонкой веточки, до самой малой иголочки. И тишина. Будто умер лес, будто сгубил мороз все живое.
      Навстречу ползет обоз. И здесь в сани впряжены люди. Идут во всю ширину дороги. Полицаю дорогу они, разумеется, уступят, полезут в сугробы, увязнут по пояс в них. В душе будут проклинать; но дорогу уступят. Чтобы большую беду не накликать.
      Люди уже пытаются вырвать полозья головных саней из колеи, и Виктор с Афоней торопливо отступают с дороги.
      Скрипит обоз, скрипит. Медленно ползут сани. Виктор с Афоней все стоят, стараясь не встречаться взглядами с людьми, проходящими мимо; не злоба, а что-то иное, более страшное, читается в глазах людей.
      — Так и живем, для своих стараемся, а они живьем тебя съесть готовы, — злится Виктор, глядя на обоз.
      — Давай фрица кокнем? — предлагает Афоня. — Вон того, что нас догоняет.
      Действительно, разметав обоз на обе стороны дороги, тарахтит мотоцикл. С его руля прямо перед собой смотрит пулемет.
      Поравнявшись с полицейским, водитель швырнул на снег конверт и крикнул, разворачивая мотоцикл:
      — Приказ господина коменданта!
      Руки коченеют на резком ветру, но Виктор вскрывает конверт и вчитывается в каждую строчку:
      «В целях выравнивания отдельных участков фронта в последние дни производится планомерный отход частей вермахта на заранее намеченные и подготовленные рубежи. Вместе с вермахтом добровольно отходит и местное население.
      Однако в массе добровольно уходящего на запад русского народа затаились и отдельные враждебные элементы, которые не только распускают ложные слухи, но и идут на поджоги, убийства и другие террористические действия по отношению к коренному местному населению. Это обязывает местные власти к особой бдительности, и поэтому: запрещается без разрешения коменданта района давать пришельцам приют более чем на ночь.
      За нарушение данного приказа — расстрел и полная конфискация всего имущества».
      — Выходит, гнать людей из тепла? С детишками малыми на мороз выгонять? — заволновался Афоня.
      — Так получается.
      — И будем?
      — Это как Василий Иванович решит… Может, он любую ночь прикажет первой считать?
      Некоторое время шли молча, потом, когда настала пора расставаться, Афоня спросил:
      — Что он, Зигель, родив такой приказ, выигрывает? Людей поморозит?
      — Само собой… Да и на другое нацелился: чтобы уберечься от расстрела, местные, как он думает, сторониться пришлых будут. Вот и пойдет разлад.
      — Ясно… Ты прямо домой?
      — К деду Евдокиму… Как домой пойду, если меня оттуда выгнали?.. Да и перед Клавой…
      — А я бы пошел. И рассказал все. Поймет же, не деревянная.
      — А я не пойду, — ответил Виктор и зашагал, ни разу не оглянувшись.
      Дед Евдоким, казалось, ждал прихода Виктора; ни о чем не спрашивал, ничего не рассказывал, а, шаркая валенками, ходил по своей избушке, собирал на стол, что имел: картошку, лук и хлеб, Виктор был благодарен ему за молчание, думал, что на сегодня мытарства кончились, и вдруг явилась Груня, строгая, неулыбчивая.
      — Витенька, выйди со мной на одно словечко, — сказала она ласково и добавила, заметив, что он готов выскочить как есть: — Сбрую-то захвати.
      Виктор гадал, что заставило Груню ночью разыскивать его и куда она ведет. А когда понял, что идут они к знакомой околице, к домику Клавы, то запротестовал:
      — Не пойду я туда!
      Тогда Груня надвинулась на него грудью, заставила отступить в снег и зло прошипела:
      — Измываешься над девкой?
      — Стыдно же…
      — Иди, дурной. — И со скрытой лаской рванула его за рукав. Войдя в дом, первым делом покосился на лавку, где тогда умирала старушка. Лавка была свободна. Он, украдкой вздохнув и пряча глаза от людей, поискал, куда можно поставить винтовку, бросить одежду. Выручила Клава, она забрала и унесла все к себе в горницу.
      — Ужинать будешь или сразу спать? — спросила она так, словно не было за ним никакой вины.
      — Чего зря спрашиваешь? Мужик весь день на ногах, на морозе — ясно, голоден, — повысила голос Груня.
      Сегодня Виктора не обижало, не злило то, что Клава ухаживала за ним.

6

      Больше недели куражились морозы, и почти все это время Пауль болел тяжело, временами бредил. Все это время около него посменно дежурили Ганс и Петро. Да и остальные были готовы в любую минуту прийти на помощь. Даже курили только в печурку, даже разговаривали только шепотом.
      Не заболей Пауль, не окажись Каргин с товарищами такими человечными, отзывчивыми на чужую беду, возможно, еще долго таял бы лед отчужденности, возможно, еще не один месяц прошел бы, прежде чем людей друг в друге разглядели бы. А теперь, едва Пауль, очнувшись, попросил есть, как просит каждый больной, решительно повернувший на поправку, Ганс встал, опустил руки по швам и сказал, глядя на Каргина:
      — Я думал о вас плохо…
      — Что ж, бывает, — ответил тот и кивнул, давая понять, что считает разговор оконченным.
      Зато Григорий сразу же постарался вознаградить себя за долгие разговоры шепотом:
      — Ты, Ганс, удивительно темная личность, такая темная, что слов нет! И чего нас бояться?
      Ганс пожал плечами и улыбнулся. Первый раз за время пленения улыбнулся.
      А еще через несколько дней Пауль вышел из землянки, посмотрел на серое небо, угрожающе нависшее над землей, на деревья, ветки которых согнулись под тяжестью налипшего на них снега — мягкого, пушистого, и сказал:
      — Гут!
      — Что гут? — спросил Федор, который выскочил вслед за ним.
      Не понимал себя Федор. Нет, ненависть к немцам у него не ослабела, она стала даже еще сильнее, чем была раньше. Всех немцев ненавидел, кроме этих. Почему так? Хотелось разобраться, понять себя, вот и прислушивался к беседам товарищей с немцами, вот и старался, будто нечаянно, оказаться с Паулем или Гансом.
      — Все гут! — убежденно ответил Пауль.
      — И я?
      — О, Федор — тоже гут!
      Пауль уже накопил какой-то запас русских слов, но предпочитал говорить короткими фразами, комплектуя их из наиболее известных русских и немецких слов. Случалось, слов все же не хватало, тогда на помощь спешили руки, они дополняли, растолковывали. Вот и сейчас рука плавно поднялась, нацелилась на ель, и Пауль сказал:
      — Хорошо! Рождество!
      Ель действительно хороша: метров под тридцать высотой, разлапистая, она гордо возвышалась над сестрами; хлопья белейшего снега пластами лежали на ее ветвях, подчеркивая строгость их зелени.
      А рождество… Оно где-то рядом с Новым годом…
      На Новый год елку в клубе ставили. Высотой под потолок. И с красной звездочкой на верхушке…
      Как далеко все это!
      Федор заговорил о том, что больше всего волнует его сейчас:
      — Нет, для вас я плохой. Для меня немец, что заноза в сердце. Увижу — обязательно убью.
      Пауль уже знал историю Федора, знал, что через самое страшное он прошел, прежде чем оказался в отряде. И уважал его за это. За верность Родине главным образом. Очень уважал. Поэтому не обижался на его, порой резкие, слова. И сам старался говорить с ним без вызова в голосе, спокойно.
      — Федор плохой для наци, — сказал Пауль и тут же постарался увести разговор от опасной темы: — У нас не такая зима. Немного снега, немного мороза. Как это?.. Валенки! Они не нужны.
      — Тогда ночью вместо Гришки с Юркой наскочи на вас я — убил бы без промедления.
      — Федор лжет на себя.
      — Не стал бы разглядывать, просто прострочил бы и все.
      Действительно, почему Федор не мог бы поступить так? Перед ним были бы враги. И бог не осудил бы его: убить врага — всегда святое дело.
      Ответил же Пауль по-другому, так как не смог подобрать нужных слов:
      — Война есть плохо. Солдату не дано знать, где его ждет смерть… Война — зер шлехт.
      — Ага, дошло! — обрадовался Федор и, увидев товарищей, которые вылезли из землянки, радостно сообщил им: — Сагитировал я его, война — плохая штука, говорит!
      Григорий считает, что Федор незаслуженно приписывает себе перевоспитание Пауля, и бросает словно между прочим:
      — Пауль — мужик башковитый, сам разобрался.
      — Считаешь, самолично до всего дошел? — усмехнулся Каргин.
      — О нет, не сам! — протестует Пауль и, волнуясь, рассказывает о том, что зимнее обмундирование лежит на складах, хотя солдаты вермахта замерзают в лесах, рассказывает о неоправданной жестокости наци не только к русским, но даже и к немцам, которые осмеливаются лишь думать несколько иначе, чем Гитлер.
      Только высказался Пауль и сразу заметил, что впервые фюрера назвал просто Гитлером. Русские и Ганс, кажется, этого не заметили, а он полон смущения, будто согрешил против чего-то священного для своего народа. Одновременно пришло и облегчение: сказал просто — Гитлер, тяжесть свалилась с души.
      Ганса тоже прорвало, он вдруг выложил всю правду про отца, не умолчал и о своих сомнениях. А закончил так:
      — Я не уверен, что вы во всем правы, но я ищу правду и уверен, что найду ее.
      — Факт, найдешь, — авторитетно заверил Юрка, а Каргин подвел итог:
      — Отец у тебя наблюдательный… Побольше бы таких в Германии, не дрались бы мы между собой.
      — А знаете, что мне сейчас пришло в голову? — оживился Ганс. — Мы с вами — верные союзники. Это же необоримая силища! И французов, и англичан мы мигом поставили бы на колени!
      — Почему как верные союзники мы были бы должны ударить на Францию и Англию? — скорее удивился, чем возразил, Каргин.
      Действительно, почему? Эльзас и Лотарингия — исконные немецкие земли? Или чтобы расширить территорию Германии за счет колоний Англии?
      Сегодня этот довод почему-то кажется неубедительным, и Ганс бормочет: «Черчилль…», — вкладывая в это имя только ему одному понятный смысл.
      Однако Каргин разгадал ход его мыслей и бьет в самое уязвимое место:
      — Каждая мать желает счастья своему ребенку. И вдруг ее ребенка убили. За что убили? Кому-то понравилась его земля. Справедливо так будет, Ганс?.. Наконец, если земля вам так нужна, почему не возьмете ее у себя? Как мы в Октябре семнадцатого года?
      — Мы каждый квадратный сантиметр своей земли держим на строгом учете. Мы точно знаем, что у нас нет внутренних резервов земли, — заявляет Ганс.
      — А какую площадь занимают поместья хотя бы одного Геринга?
      Поместья Геринга… В Вестфалии, Баварии, Восточной Пруссии и еще где-то они есть. Какова их площадь? Газеты об этом не писали ни разу. О больших охотах и приемах писали, а об этом — ни строчки.
      Разобраться в догадках не дает Пауль, он говорит:
      — Муттер обижать плохо…
      Мама… Канун рождества, и она сейчас наверняка поглощена заботами: бегает по магазинам, на рынок, может быть, и к фермерам ездит, чтобы в праздник стол был получше. Ведь от него, Ганса, уже давненько нет посылок…
      Ганс так отчетливо представил себе мать — чуть сгорбившуюся и поседевшую, но изо всех сил старающуюся казаться молодой, что перехватило дыхание от нахлынувшей нежности.
      У мамы такие ласковые глаза…
      — Пауль, если завтра на нас нападут твои соотечественники… Если завтра нам придется обороняться от них, можно будет дать тебе оружие? Оно не выстрелит нам в спину? — спрашивает Каргин.
      Белка высунула голову из дупла, посмотрела на людей, недовольно зацокала и, распушив хвост, перепрыгнула на ветку ели. Ветка качнулась, и снег посыпался с нее белым облаком. Когда оно осело, ветка оказалась без белых отметин, строго темно-зеленой.
      Белка же, словно ей только и нужно было очистить ветку от снега, вновь спряталась в дупло.
      — Я не буду стрелять в тебя… в Григория… В тебя тоже… Когда вернусь домой, буду молиться за вас. Если нужно будет убить вашего полицейского… Стреляю хорошо, убедитесь… Или итальянцы нападут, тоже буду стрелять. — Он замолчал, не осилив того, что был обязан сказать.
      — Спасибо и на этом, — вздохнул Каргин.
      Ганс впервые обрадовался искренности Пауля: не скажи он, самому пришлось бы высказать то же самое. И высказал бы: обманывать спасителей было свыше его сил. Стрелять по соотечественникам — тоже. Ведь тот, в кого он в этом случае будет целиться, возможно, жил с ним в одном городе, в одну школу ходил…
      И вдруг в ушах сначала неясно, потом все отчетливее и отчетливее зазвучал голос инструктора из гитлерюгенда: «Мы одинаково безжалостно уничтожим всякого, кто осмелится мешать нам. Для настоящего немца враг не имеет национальности».
      Выходит, они, Ганс и Пауль, сейчас стали врагами Германии? Только потому, что едят и спят с русскими под одной крышей? Не пытаются уничтожить их?
      Не маловата ли вина, господин инструктор?!
      И тут впервые за последние месяцы вспомнилось то утро — солнечное, теплое и трагическое. Их часть недавно вернулась из Франции, вернулась победительницей. Гремели оркестры, произносились речи, возвеличивающие фюрера, Германию и отдельных солдат, чьи подвиги были отмечены различными железными крестами.
      А потом было то утро — солнечное, теплое. Тогда оркестры молчали. Тогда часть, в которой служил он, Ганс, просто выстроили во дворе казармы. Когда появились сам оберст и люди Гиммлера, из черного автомобиля вытолкнули Иоганна — унтер-офицера, кавалера двух железных крестов.
      Он был бледен, скорее всего — упал бы, если бы его не поддерживали два гестаповца.
      Перед строем полка с него сорвали погоны, сняли кресты.
      «Он совершил преступление против нации и достоин смерти, но фюрер милостив: смертная казнь для него заменена пятью годами пребывания в концлагере», — сказал оберст.
      После этого Иоганна швырнули в тот же черный автомобиль-фургон и увезли.
      Уже значительно позднее из разговоров шепотком Ганс узнал вину Иоганна: он с раннего детства любил соседскую девчонку, которая неожиданно оказалась еврейкой; он попросил снисхождения для нее.
      Если за такую малую вину Иоганн осужден на пять лет, то что ждет Пауля и Ганса? А раз так, то не лучше ли попросить у русских оружие, чтобы было с чем в руках отстаивать свою жизнь?
      Не успел разобраться в этих вопросах Ганс: появился Павел, готовый к походу, — на лыжах, с автоматом за спиной, рог магазина которого смотрел в серое небо.
      — Ничего не забыл? — спросил Каргин.
      Павел пожал плечами.
      — Тогда — ни пуха ни пера.
      — Иди к черту, — ответил Павел без намека на улыбку и заскользил в глубину леса.
      Он пошел на задание. Не в первый раз кто-то из русских уходит на задание. И всегда так же буднично, как на обыкновенную работу. Кажется, пора бы привыкнуть, но Гансу и Паулю невольно хочется почтительно вытянуться.

7

      Аркашка Мухортов вовсе не был затворником, вовсе не искал одиночества. Даже наоборот, все его потуги с выбором профессии таили в себе одну мечту: выкарабкаться в знаменитости, завладеть деньгами, чтобы вокруг всегда суетились людишки, возвеличивая его.
      Первое время, став полицейским, он, как казалось ему, нашел то, о чем мечтал втайне: перед ним заискивали, сгибали спины в поклоне, одним словом, он чувствовал себя если и не пупком деревни, то фигурой весомой. И вдруг потом вокруг него образовалась пустота. Нет, ему по-прежнему тащили самогон, но от бесед с ним уклонялись. Даже в доме Авдотьи, где еще недавно безраздельно властвовал только он, что-то нарушилось. Об этом кричали и боязливые взгляды ребят, которые он частенько ловил на себе, и молчаливая покорность Авдотьи. Только покорность, ничего больше!
      А внимание людское было крайне необходимо ему. И сегодня, проснувшись, когда ночь еще и не думала отступать, он вдруг решил, что обязательно сейчас же пойдет в лес, выберет, срубит и принесет домой самую лучшую елку. Небось тогда загалдят Авдотьины звереныши, начнут ластиться к нему, Аркашке: шутка ли, лишь у них в канун Нового года будет елка. Единственная на все Слепыши.
      Вместо игрушек на нее навешать винтовочных патронов — вот и вся недолга!
      Он засунул за пояс топор, закинул за спину винтовку, встал на лыжи и пошел в лес. Шел не спеша, чтобы в ельник прибыть к рассвету, шел и думал теперь уже не о том, как станет ластиться к нему ребятня, а о том, как бы так словчить, чтобы привлечь к себе внимание большого начальства и сначала обскакать, а потом, при удобном случае, в мелкую пыльцу стереть старшого!
      Не было у Аркашки никаких фактов против Опанаса Шапочника, но внутренний голос почти непрерывно нашептывал: «Не тот он, за кого себя выдает, не тот!»
      Неважно, откуда и когда зародилось такое предубеждение, но оно крепло с каждым днем, каждый день его подкармливало и взращивало то, что дед Евдоким и Грунька с Клавкой живут, как одна семья, все время друг к дружке снуют.
      Конечно, к такой дружбе формально не придерешься: староста деревни и семьи полицейских живут в мире и согласии — только радоваться. Тогда почему он, Аркашка Мухортов, не пришей к шубе рукав? И должностное лицо, и живет близехонько, а к нему не бегают, к себе погостить его не зовут?
      Нет, врешь, господин старшой, Арканя все видит, на ус наматывает, и наступит время, обязательно с поличным тебя ущучит. Тогда, не обессудьте, отыграется за пренебрежение, всласть натешится!
      Шел по насупившемуся лесу, веселя себя подобными мечтами, шел до тех пор, пока не уперся в густой ельник. Елки-одномерки, словно держась друг за друга, переплелись ветвями.
      Чтобы выбрать лучшую, решил дождаться полного рассвета и, найдя поваленное ветром дерево, уселся на него. Только уселся, только перестал шевелиться, и сразу влился в окружающую тишину, стал частицей ее.
      Это было время, когда ночь сдавала вахту дню, и поэтому ночные хищники уже забились в свои тайники, а дневные обитатели еще не вышли на промысел. И в лесу царила тишина, которая казалась плотной, даже осязаемой и хрупкой, как стекло. Сломайся малюсенький сучочек — она уже лопнула; рассыпалась звонкими осколками. А тут раздался кашель. Обыкновенный человеческий кашель. Он сокрушил тишину.
      При первых его звуках Аркашка метнулся в ельник, потом сообразил, что лыжня все равно выдаст, что в такой ситуации лучше иметь возможность маневра, и осторожно, вспахивая головой снег, вылез из ельника, затаился за деревом, всматриваясь и вслушиваясь в редеющий полумрак.
      Неизвестного лыжника увидел, когда тот проходил метрах в десяти от засады. Одет он был в крестьянский полушубок, но за спиной рогом в сторону Аркашки покачивался немецкий автомат.
      Немецкий автомат у цивильного — вернее паспорта обличает.
      Вот она, возможность отличиться!
      Может, крикнуть ему: «Стой!»?
      Лучше без крика: еще бухнется в снег да как стеганет оттуда очередью…
      Выждав, пока незнакомец не миновал места засады, Аркашка выстрелил ему в спину. Целился чуть повыше магазина автомата.
      Незнакомец, не докончив шага, рухнул, неудобно подломив под себя ногу.
      Выстрел сорвал снег с ветвей дерева, под которым стоял Аркашка. Комки снега упали тяжело и сразу. Зато пыльца, почти невесомая, холодная и равнодушная, оседала долго.
      Ошалев от удачи, Аркашка подбежал к убитому, перевернул его на спину, заглянул в лицо: не знакомый ли?
      Лицо убитого было худощавым, молодым. Русая бородка завитками. Однако и она оказалась бессильна состарить незнакомца. Двадцать два, ну, двадцать четыре года ему, не больше. Значит, из красноармейцев или младших командиров. Из тех, о ком не раз предупреждал господин комендант района.
      После того как обшарил карманы убитого и не нашел ничего, первым побуждением было бежать в деревню, сообщить старшому и уже с подводой вернуться сюда. Однако эту мысль сразу же начисто отверг: еще заграбастает старшой себе его, Аркашкину, удачу. Лучше употеть до последней нитки, но самому доставить в деревню трофей: народ, он любит на убитых смотреть, обязательно сбежится, и тогда старшой, хочет он этого или нет, не сможет скрыть правды от начальства, хочет или нет, а придется ему докладывать куда следует о геройстве полицейского Мухортова.
      Из последних сил выбился, пока дотащил убитого до Слепышей. Со злобной яростью сбросил его с плеч на дорогу, едва увидел, что его ноша замечена и почти от всех хат спешат люди.
      Подошли, сгрудились вокруг. Народу много столпилось, а слышно только дыхание, прерывистое, взволнованное. Оно давит, гнетет, и Аркашка докладывает, вытирая рукавом пот со лба:
      — Вот, выследил и ухлопал.
      В ответ — молчание. Многопудовое. Оно так ощутимо, что Аркашка спешит добавить:
      — Стрелял гад по мне. Очередями, длинными. Однако я ему врезал.
      Словно окаменели старшой и другие. Смотрят на убитого — и ни слова. То ли завидуют ему, Аркашке, то ли осуждают?
      И вдруг Клавка всхлипывает, выдает себя.
      Всхлипывает и тут же, правда, спохватывается, зажимает рот концом головного платка. Сама-то спохватывается, да одного не учитывает: бабы на причитания охочи, они всегда только выжидают момента, чтобы одна какая начала. Так и здесь случилось: Клавка первую слезу пустила и поперхнулась, а Грунька уже воет во весь голос, бьется в плаче на груди Афони, своего полюбовника.
      А тот прижал ее к себе, успокаивает, хотя у самого губы тоже пляшут…
      Вот когда попались! Знакомец, выходит, на дороге валяется?!
      И вдруг на Аркашку холодным ливнем обрушились причитания Груни:
      — И что с нами станется теперь? Понаедет сюда начальства разного, следствие закрутится!.. И зачем ты, ирод проклятый, приволок его сюда?
      Аркашка опешил от догадки, что совершил промашку, а Василий Иванович на лету схватывает подсказку и кричит:
      — Разойдись!
      Люди недоуменно смотрят на него, не понимая, почему надо уходить. Тогда он кричит по-настоящему зло:
      — Кому говорю, разойдитесь?!
      Теперь у тела Павла только свои, если не брать во внимание Аркашку.
      — Да, натворил ты дел, теперь всем нам беду расхлебывать и расхлебывать, — говорит Василий Иванович.
      — Чего я натворил? Врага срезал? — хорохорился Аркашка.
      — Не срезать, а живьем захватить его надо было, — развивает атаку Василий Иванович. — «Языка» ты уничтожил, вот в чем твоя вина. А спрос теперь с кого?
      Только теперь до Аркашки доходит, что поступил он опрометчиво, что большое начальство, пожалуй, так приметит — не возрадуешься. И он заюлил, выпрашивая сочувствие:
      — Как его захватишь, если он длинными очередями стегал?
      Афоня взял в руки автомат убитого, понюхал ствол и сказал:
      — Не стрелял он, нагаром не пахнет.
      Окончательно же доконал Аркашку дед Евдоким:
      — Видать, ты крепко слова его боялся, раз убивать только со спины осмелился… Полчок твой, что ли?
      Если волчью стаю обнести красными флажками, волки теряют разум, лезут прямо на охотников и погибают, хотя запросто могли бы проскользнуть под шнурком с пугающими флажками. Нечто похожее произошло сейчас и с Аркашкой. Услышав обвинения, высказанные Василием Ивановичем и дедом Евдокимом, он настолько растерялся и перетрусил, что начисто забыл о своих недавних честолюбивых помыслах, думал лишь о том, как выкарабкаться из ямы, в которую сам и добровольно прыгнул. Больше же всего пугало и угнетало — ведь знал, что нет вины за ним, а как докажешь, если спрос пойдет? А у фрицев он особый. С него мертвые оживают, слезами умываются.
      И, дрожа за свою жизнь, он униженно заканючил:
      — Честное слово, братцы, не подумал, что все так может обернуться… Неужели не поможете? Нешто я не свой, не русский?.. Да я после этого и с печки не слезу! — И тут же польстил старшому: — Кроме как по вашему приказанию… Вызволите из беды, тогда приказывайте, что надо, все в лучшем виде исполню!..
      — Помочь бы надо, да как поможешь? — пожал плечами Василий Иванович.
      Ему было очень нужно, чтобы немцы не узнали о Павле, чтобы до них и слух не дошел о том, что здесь, в сравнительно глубоком немецком тылу, расхаживают советские солдаты, расхаживают с немецкими автоматами. Василий Иванович уже многому научился за месяцы скитаний, приобрел выдержку, которой раньше порой не хватало, и теперь выжидал, добивался, чтобы перепуганный Аркашка сам подсказал нужный выход и даже сам привел в исполнение весь план, уже сложившийся в голове Василия Ивановича. Так надежнее: на себя с доносом не побежит.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23