Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Гумилев сын Гумилева

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Сергей Беляков / Гумилев сын Гумилева - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Сергей Беляков
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Из протокола собрания Клуба друзей книги от 21 июля 1929 года:

«Повестка дня

1. Литературные течения XX в. докл. т. Л.Гумилева».

Льву тогда задали один вопрос: «К какой группировке принадлежит поэзия Мандельштама?»

У молодого Гумилева были и замыслы романов: «Атлантида», «Подземное царство», «Новый астероид». Он не успел их написать – не хватило времени. Если стихи Гумилев будет писать еще очень долго, то к прозе вернется только в 1941 году, в Норильском лагере.

В это время у Гумилева появился еще один наставник – преподаватель литературы и обществоведения А.М. Переслегин. Переслегин и Сверчкова тогда дружили, так что пути Левы и Александра Михайловича пересеклись неизбежно. Переслегин преподавал и в железнодорожной, и во 2-й советской. С Левой он занимался и вне уроков. Подобно древним перипатетикам, Переслегин и молодой Гумилев беседовали о философии и литературе во время прогулок. В березовой аллее Александр Михайлович читал лекции своему ученику. Переслегин был человеком не только широко образованным, но и увлеченным. Б.П. Тарасов, простой советский парень, будущий шофер, вспоминал Переслегина с уважением: «Всем в своей жизни я обязан Александру Михайловичу Переслегину <…> он зажег во мне искру Божию».

«Александр Михайлович был европейски образованным человеком. Им мог бы гордиться любой университет», – говорил Лев Гумилев, к тому времени уже защитивший две докторские диссертации.

У Льва Гумилева были известные учителя: член-корреспондент Академии наук Якубовский, профессора Кюнер и Артамонов, – но рядом с ними надо поместить имя скромного учителя бежецкой школы, ведь он оказал на Гумилева влияние в самые важные, драгоценные для учебы годы. Лекции в березовой аллее Гумилев еще не раз вспомнит: «Этих незабываемых бесед мне хватило не только на сдачу экзаменов по философии в университете и в аспирантуре, но и на всю оставшуюся жизнь».

Гумилев сохранил о Переслегине добрую память. В шестидесятые Лев Николаевич будет посылать ему в Бежецк оттиски своих статей. Их переписка продлится до самой смерти Александра Михайловича (в 1972 году) – случай необычайный для Льва Николаевича, ведь он нередко забывал о старых друзьях и помощниках.

Вкус к литературным занятиям Гумилев унаследовал от родителей. Первые знания о философии принес ему Переслегин. Интерес к исторической науке был у Гумилева природным.

«Это от Бога», – не раз говорил Лев Николаевич.

Любовь к истории заметна даже в самых ранних стихотворениях Льва Гумилева. Впрочем, слово «любовь» здесь не совсем на месте. История – это воздух, которым он дышит. Это способ мировосприятия. Даже в стихах о речке Мологе у Гумилева появляются хазары, татары, монголы, древние финны:

Здесь лося бил из лука финн,

Не сеял здесь ржаное семя

Лесов дремучих властелин.

Бывало, из варяг в хазары

К далеким чуждым городам

Купцы везли свои товары

По разливным твоим водам…

Гумилев писал о битве при Йорке и битве при Гастингсе, а еще раньше, в 1924 году, одиннадцатилетний Лева пытался написать «нечто вроде драмы в стихах из рыцарских времен в Бретани». В это время одноклассники Левы не то что средневековой Бретанью, но и современной Британией вряд ли интересовались. Им просто неоткуда было узнать о Харальде Саксонском и Вильгельме Завоевателе, о Карле Мудром и Дюгеклене. Историю в школе не преподавали, ее заменяло обществоведение.

Историю Лева учил самостоятельно, по гимназическим учебникам. Они были подробными, а вся прелесть истории – не в схемах, а в исторических фактах. Сумасбродства Карла Безумного и ярость Фридриха Барбароссы, мудрость Филиппа Августа, мнимые или подлинные преступления тамплиеров – что может быть интереснее?

С первых школьных лет Леве совершенно не давалась математика. Чрезвычайно любопытны его письма к Ахматовой. Они оригинальны, образны, художественны: «Только арифметика мой враг, и с ним сражаюсь, бывают мелкие стычки и большие бои. Сегодня я выиграл бой, но проиграл несколько стычек!»

Из письма Льва Гумилева Павлу Лукницкому от 20 декабря 1926 года: «Дела мои по школе вовсе не блестящие: у меня два незачета, по геометрии и по физике. <…> Признаюсь, поленился и жестоко наказан».

В начальной школе с Левой занимались тетя Шура и бабушка, но в старших классах они уже не могли ему помочь. Ахматова как-то даже отправила 15 рублей, чтобы Лева мог взять хоть несколько частных уроков математики.

Практичная тетя Шура советовала Леве после школы поступать в Бежецкий педагогический техникум, но Ахматова об этом и слышать не хотела: только университет или педагогический институт.

Гумилев еще не раз вспомнит город своего детства добрым и недобрым словом. А тогда, осенью 1929-го, он уезжал к матери в Ленинград с легким сердцем и большими надеждами.

Фонтанный дом

Образ Фонтанного дома в мемуарах неизменно двоится: Шереметевский дворец, «сиятельный дом», «Дом поэта» и просто ленинградский адрес: Фонтанка, 34, кв. 44, скромное жилище в миру Анны Андреевны Ахматовой. Здесь, в южном флигеле дворца, в служебной квартире своего гражданского мужа, искусствоведа и сотрудника Русского музея Николая Николаевича Пунина она прожила много лет. Пройдя через кружевные чугунные ворота и вестибюль дворца, посетитель попадал во внутренний двор, где росли старые, еще шереметевские липы, «будто из ее стихов или пушкинских». И вдруг… обшарпанный флигель. «Я поднялась по черной, трудной, не нашего века лестнице, где каждая ступенька за три <…> ободранности передней, где обои висели клочьями, я как-то совсем не ждала <…> Кухня, на веревках белье, шлепающее мокрым по лицу <…> Коридорчик после кухни и дверь налево – к ней», – вспоминала Лидия Чуковская.

Тот же контраст впечатлений остался в памяти Руфи Зерновой: «“Фонтанный дом”. Это получалось вроде Бахчисарайского фонтана, загадочно, красиво, с нежным поворотом полугласных “н”». Но дворец показался ей «огромным грязным домом с огромным темным двором».

Лев Гумилев приехал в Ленинград в начале сентября или в конце августа 1929 года, ему еще не исполнилось и семнадцати лет. Вероятнее всего, ни Ахматову, ни Пунина он не застал дома. Николай Николаевич провел сентябрь 1929-го на Черном море, в Хосте, Анна Андреевна лечила астму в Крыму, в Гаспре. Впрочем, она могла и встретить Леву, провести с ним несколько дней, а затем уехать. Свидетельств не осталось, можно только предполагать. Первый месяц своей ленинградской жизни Лев провел в обществе восьмилетней Ирины Пуниной и ее матери, первой жены Пунина, Анны Евгеньевны Аренс.

Эмоциональный и еще совсем юный Лев, сменивший провинциальный Бежецк на Ленинград, видимо, был счастлив. 19 сентября 1929 года Пунин из Хосты пишет Ахматовой: «Вчера была от Левы и Иры открытка. Лева чего-то ликует, вероятно, оттого, что его никто не шугает». Не знаю, для чего Пунину было «шугать» Леву, который, вероятно, просто опьянел от осеннего ленинградского воздуха. Как не опьянеть: ведь бедный провинциал Лева жил теперь в самом центре Ленинграда, с его музеями, библиотеками, театрами, с его институтами наконец!

Для Левы это был город его отца, а сам Николай Степанович Гумилев, мир повидавший, некогда уверял: «Петербург – лучшее место земного шара». «…В Городе я чувствую себя как в сказке», – писал Лев. Ленинград навсегда останется для Льва Гумилева любимым, родным городом. Даже ленинградские тюрьмы он будет предпочитать всем прочим тюрьмам и лагерям Советского Союза.

«Лучшего места на земле нет», – напишет он Сергею Лаврову четверть века спустя. Ленинграду будет посвящать свои стихи:

Когда мерещится чугунная ограда,

И пробегающих трамваев огоньки,

И запах листьев из ночного сада,

И темный блеск встревоженной реки,

И теплое, осеннее ненастье

На мостовой, средь искристых камней,

Мне кажется, что нет иного счастья,

Чем помнить Город юности моей.

Мне кажется… Нет, я уверен в этом!

Что тщетны грани верст и грани лет,

Что улица, увенчанная светом,

Рождает мой давнишний силуэт,

Что тень моя видна на серых зданьях,

Мой след блестит на искристых камнях.

Как город жив в моих воспоминаньях,

Как тень моя жива в его тенях.

Правда, эти стихи он сочинит в Норильске.

Для нищего и бесправного зэка прекрасный и величественный «град Петров» был воспоминанием о прошлом, в сравнении с лагерной жизнью относительно благополучном. Между тем 1929 год был для Ленинграда тяжелым и мрачным. Веселые времена нэпа прошли, вновь ввели карточки на продукты, появились забытые со времен военного коммунизма хвосты очередей. Гумилев не мог оценить нищету и убожество тех лет, но практически одновременно с ним в Ленинград приехал Игорь Дьяконов, будущий знаменитый востоковед. Игорь был всего двумя годами моложе Льва, но прибыл он не из бедной тверской провинции, а из Норвегии, где прожил несколько лет, учился в норвежской школе, не раз бывал и в соседней Швеции. Неудивительно, что его первые ленинградские впечатления отличались от гумилевских.

Город стоял «обнаженный, некрашеный и мрачный», привыкшего к европейскому уюту молодого человека угнетали «убогие пригороды, красные трамвайчики, низкий и захолустный Финляндский вокзал». В то время как раз закрывались последние частные лавки, исчезали или превращались в артели сапожные, портняжные, часовые мастерские. «На полках кооперативов было пустовато, а то и совсем пусто, и часто на требование дать товар – с полки ли, или с витрины – следовал лаконичный и мрачный ответ: “Бутафория”». Брат Игоря Михаил встретил вернувшихся из Скандинавии родителей и брата словами: «В Ленинграде голод».

Голод в Ленинграде рубежа двадцатых – тридцатых – преувеличение. Вероятнее, речь шла о постоянном недоедании и вообще о скудости жизни. Свидетельств тому множество, почитайте хотя бы переписку Лидии Корнеевны Чуковской с отцом, Корнеем Ивановичем. Семейство Чуковских «стояло на ногах» намного крепче, чем юный Гумилев, но даже Чуковским постоянно не хватало средств на рубашки и носки, вечной головной болью были дрова. В огромном, почти столичном городе на протяжении нескольких лет не хватало ни товаров, ни денег: «У Марины нет ни копейки. <…> Коля ходит с чеком в 400 р. в кармане, по которому банк не платит. У меня сейчас ровно 10 к. <…> Цезарю не заплатили в Институте жалования… <…> Дело не в том, что у твоих детей мало денег… а в том, что в городе нету денег (курсив Л.К. Чуковской. – С.Б.), их невозможно достать. <…> Денег нет ни у кого, все в таком же положении, как и мы».

Десятки тысяч людей бежали из деревни, где уже раскулачивали, в города, началась новая волна «уплотнений», росло население коммуналок. Такой коммуналкой была и квартира Пунина. В одной комнате жила Ахматова, в другой Анна Евгеньевна с дочерью Ириной, у Николая Николаевича был кабинет; наконец, еще одну комнату до войны занимала рабочая семья Смирновых. Место Леве нашлось только в коридоре на деревянном сундуке. Своя комната появится у него лишь после войны.

23 сентября 1929-го Анна Евгеньевна пишет Пунину: «Лева смешит своею детскостью и пугает ленью и безалаберностью. Учу и дисциплинирую как умею». Вернувшийся с Кавказа Пунин вскоре положит этой вольной жизни конец и устроит Леву в 67-ю единую трудовую школу, где директором был Александр Николаевич Пунин, брат Николая Николаевича. Ее предшественница – классическая 10-я гимназия, открытая на 1-й Роте (к 1929 году уже 1-й Красноармейской) в начале XX века. Сейчас это 272-я гимназия Адмиралтейского района. Так, не без помощи Пунина, Лев еще раз закончит девятый класс – уже в ленинградской школе – и подготовится к институту.

Пунин

Биографы Льва Гумилева относятся к Пунину с неизменной враждебностью. Пунина изображают скаредным и бесчувственным человеком, который унижал Анну Андреевну, а Леву попрекал куском: «Что же ты хочешь, Аня, мне не прокормить весь город!» Он не стеснялся сказать за столом при Анне Андреевне и Леве: «Масло только для Иры».

Биограф и друг Льва Николаевича Сергей Лавров даже поставил в вину Пунину «донос» на Николая Гумилева – заметку в газете «Искусство коммуны». В этой несчастной заметке Пунин, тогда заместитель Луначарского, народного комиссара просвещения, встречу с Гумилевым «в советских кругах» отнес к проявлениям «неусыпной реакции, которая то там, то здесь да и подымет свою битую голову».

Неосведомленный читатель только подивится: как же это могла Ахматова столько лет жить с таким чудовищем?

Эпиграфом к «пунинской» главе Лавров избрал слова из дневника Николая Николаевича: «Если бы я не был так ничтожен… <…> Но я труслив, слаб и изворотлив…» Образ создан. Но стоит вспомнить, где и когда появилась эта запись, как меняется всё. 15 октября 1941-го, блокадный Ленинград. Немолодой мужчина в осажденном, голодном городе размышляет о жизни, о наступающей старости: «Я встречаю ее в фантастическом пространстве войны. Я – один в мире и вместе с тем как будто не один. Рядом она – суровый сторож моей жизни. Перед ее непреклонностью я чувствую себя лживым мальчишкой, и помню, и вижу, как нечисто живу». Трагическая фигура этого незаурядного человека стоит внимания читателя.

Как известно, Ахматова и Пунин познакомились еще в 1913 году в редакции журнала «Аполлон». Ахматова окончательно переехала к Пунину в 1925 году. Разошлись они в 1938-м, но и позднее продолжали жить под одной крышей, пусть и вынужденно. Ахматову всегда окружали талантливые мужчины – от Николая Гумилева, Амедео Модильяни и Владимира Шилейко до Исайи Берлина, Иосифа Бродского, Арсения Тарковского. Но даже на их фоне Пунин не теряется. Биографы Ахматовой к Пунину гораздо снисходительнее. Современники ставили его очень высоко. «Умный, желчный, блестящий человек», – напишет о нем Надежда Яковлевна Мандельштам.

Психологический портрет Пунина в историко-литературном контексте оставил искусствовед Всеволод Петров:

«Николай Николаевич Пунин был похож на портрет Тютчева. Это сходство замечали окружающие: А.А. Ахматова рассказывала, что когда, еще в двадцатых годах, она приехала в Москву с Пуниным и они вместе появились в каком-то литературном доме, поэт Н.Н. Асеев первый заметил и эффектно возвестил хозяевам их приход: “Ахматова и с ней молодой Тютчев!”

С годами это сходство становилось всё более очевидным: большой покатый лоб, нервное лицо, редкие, всегда чуть всклокоченные волосы, слегка отвислые щеки, очки.

Сходство, я думаю, не ограничивалось одной лишь внешностью; за ним угадывалось какое-то духовное родство.

Оба – великий поэт и замечательный критик – были романтиками.

Оба более всего на свете любили искусство, но вместе с тем стремились быть, в какой-то степени, политическими мыслителями.

…Самой характерной чертой Пунина я назвал бы постоянное и сильное душевное напряжение. Можно было предположить, что в его сознании никогда не прекращается какая-то трудная и тревожная внутренняя работа. Он всегда казался взволнованным. Напряжение находило выход в нервном тике, который часто передергивал его лицо…»

Студенты же боготворили своего профессора: «Культ Пунина был частью, “подкультом” Искусства, ну, скажем, наподобие почитания Моисея в иудаизме, – пишет Борис Бернштейн. – В наших глазах Пунин был пророком, посвященным, жрецом Искусства – не по должности, не по многознанию, а по дарованному ему откровению и благодати. Он был там, в сакральном пространстве, куда нам, смотри – не смотри, учи – не учи, читай – не читай, входа нет, хорошо уже то, что мы можем слышать его речи – оттуда. Мы слушали эти речи, где бы он их ни произносил, кому бы ни предназначался курс, была ли это лекция, семинар или что другое, внеакадемическое, – мы бежали на звук пунинского голоса».

«Он удивительно понимает стихи, – говорила Ахматова. – Он так же хорошо слышит стихи, как видит картины». Вероятно, Пунин лучше других понимал Ахматову, потому их союз и оказался так долог.

Но для молодого Льва Пунин остался холодным и неприятным человеком: «Морду надо бы набить прохвосту», – писал Лев Николаевич много лет спустя, когда Пунина уже не было в живых. Гумилев будет проклинать Пунина до конца своих дней.

В дневниках Пунина имя Левы встречается нечасто, Пунин пишет о нем немного и довольно сдержанно: «Лева Гумилев проехал на фронт», «приехал с фронта Лева Гумилев». И так почти все записи о Льве. Поразительная для нервного и впечатлительного Пунина невозмутимость. И это тот самый Пунин, что будет долго и горестно оплакивать безвременную кончину кошки Андромеды!

Отношения усугубляла и скупость Пунина, известная нам не только по запискам Лидии Чуковской, интервью Льва Гумилева и мемуарам Эммы Герштейн, но и вот по этому документу.

6 сентября 1921 года Пунина, тогда комиссара Русского музея, освободили из-под стражи. Казалось бы, вырваться из застенков ЧК, где только что погиб Николай Гумилев, уже само по себе величайшее счастье. Но счастье Пунина было омрачено одним обстоятельством, о котором он поведал в своем заявлении к члену Петросовета товарищу Богданову:

«При освобождении 6 сентября мне не были возвращены подтяжки, так как их не могли разыскать. Вами было дано обещание разыскать их к пятнице 9-го. Если они разыскались, прошу выдать. На подтяжках имеется надпись “Пунин” (камера 32)».

Случай, достойный пера Зощенко. И вот этот человек еще до приезда Левы содержал дочку и двух жен.

С осени 1929-го на попечении Пунина оказался взрослеющий юноша, совершенно ему чуждый. Как же он мог относиться к Леве, который, даже переселившись к своему другу Акселю Бекману, продолжал столоваться у Пунина? Эти обеды назывались «кормление зверей».

На обед приходили и гости – Павел Лукницкий или приехавшая в Ленинград Эмма Герштейн. Прогнать их было нельзя, но денег на широкое застолье не хватало, а потому «…Николай Николаевич угрожающе рычал (ему казалось, что Лукницкий и Лева брали с блюда слишком большие куски жаркого): “Павлик! Лева!”».

Неожиданное для профессора изящных искусств сочетание рачительности с природной экспансивностью не раз становилось поводом для шуток. Николай Харджиев прозвал Пунина «сумасшедшим завхозом».

К 1937 году, когда Ахматова лишилась своей персональной пенсии, которую прежде получала «за заслуги перед русской литературой», отношения стали еще хуже. Атмосфера в Фонтанном доме была перенасыщена электричеством. Николай Николаевич сидел в красном халате и раскладывал пасьянс. Анна Евгеньевна подавала реплики («как ножом отрежет», по словам Герштейн), от которых, вероятно, вздрагивали даже гости. «“А за такие слова вам дадут десять лет”, – раздался мрачный голос Анны Евгеньевны с другого конца стола».

Часть II

Первый бастион

Первый ленинградский год жизни Гумилева освещен источниками хуже всего. Лев оказался на содержании матери и Пунина, но по мере сил пытался «отработать» свой хлеб: колол дрова, носил их вязанками из сарая в квартиру, топил печь, ходил за продуктами.

Лева учился в школе, Пунин иногда помогал ему готовить уроки. Жили очень бедно, в декабре 1929-го Павел Лукницкий записал в дневнике: «А.А. живет по-прежнему тихо и печально. Холод в квартире, беспросветность и уныние. Встречи нового года не будет – нет ни денег, ни настроения».

Начало лета отмечено важным событием: Гумилев оканчивает школу и подает документы на немецкое отделение педагогического института. Гумилев-германист – какой странный мираж. Позднее у Гумилева не будет особого интереса к Германии. Но тогда он готовился заранее, полгода учил немецкий язык на специальных курсах, хотя смысла в этом не было: до середины тридцатых поступать в вуз было легко и приятно. Вступительные экзамены давно отменили, за учебу платы не брали, абитуриент должен был принести в институт или университет только свою автобиографию, фотокарточку и на месте заполнить анкету, но именно анкета и становилась барьером, фильтром, который не должен был подпускать к высшему образованию детей лишенцев и контрреволюционеров.

С удовольствием принимали в институты крестьянских (не кулацких!) детей, детей рабочих и… детей научных работников – их приравняли к рабочим. Путь в институт открывала именно «хорошая» анкета, точнее – хорошее социальное происхождение, а происхождение у Гумилева было чудовищным. Не внебрачный сын Николая Романова, конечно (несколько лет назад в газете «Московский комсомолец» появилась и такая забавная «версия»), но все-таки сын контрреволюционера с довольно громкой фамилией.

В институтах и университете происхождение проверяла так называемая секретная часть, которая могла послать запрос в ГПУ: уточнить происхождение, род занятий, выяснить, нет ли на абитуриента компрометирующих материалов.

В педагогическом у Льва даже не приняли документы. В июне 1929-го Ахматова с Ирой Пуниной уехали на дачу Валерии Срезневской, а Гумилев вернулся в Бежецк к бабушке. Пунин, если верить воспоминаниям Гумилева, даже требовал, чтобы Лев уехал в Бежецк. Но из этих воспоминаний, надиктованных Гумилевым на магнитофонную пленку в сентябре 1986 года, неясно, заставлял ли он Гумилева вернуться в Бежецк летом 1930-го, после неудачной попытки поступить в институт, или же осенью 1930-го.

О чем он думал тогда, о чем мечтал, предположить несложно. Высшее образование, доступное малограмотному рабфаковцу, превратилось для Гумилева в труднодостижимую вершину, в крепость, которую не удалось взять приступом. Но уже осенью 1930-го он приступит к ее планомерной осаде.

Как солдат штрафного батальона искупает вину кровью, так сын буржуя или аристократа должен был «перевариться в рабочем котле» – получить рабочий стаж, стать настоящим пролетарием. И Гумилев стал рабочим.

В любой сколько-нибудь подробной биографии Гумилева читатель прочтет, что первым рабочим местом его была «Служба пути и тока», где восемнадцатилетний Лев трудился разнорабочим.

Тридцать лет спустя, заполняя в Государственном Эрмитаже личный листок по учету кадров, Гумилев написал, что работал в «Службе пути и тока» с 1 октября по 1 декабря 1930 года. Составители сборника воспоминаний о Гумилеве «Живя в чужих словах чужого дня» М.Козырева и В.Воронович датируют работу Гумилева в «Службе пути и тока» ноябрем-декабрем 1930-го. А что было прежде?

В фондах Музея Ахматовой хранится интереснейший документ. Это письмо Сергея Александровича Кузьмина-Караваева, внучатого племянника Анны Ивановны Гумилевой. Оно датировано 8 августа 1975 года, отправлено не на домашний адрес, которого Кузьмин-Караваев не знал, а на адрес Ленинградского университета, адресовано «профессору истории гуннов Льву Николаевичу Гумилеву». В этом письме Кузьмин-Караваев, которому шел в то время девяносто первый год, просит пристроить в «Археологический институт» или хотя бы взять на «археологические работы» своего пасынка (от третьего брака). Прежде Кузьмин-Караваев не слишком интересовался судьбой Гумилева, а потому попытался оправдаться и даже напомнил Льву Николаевичу о своей давней услуге. Цитирую, сохраняя авторскую орфографию и пунктуацию: «Вас вероятно чрезвычайно удивит письмо – ведь я никогда не писал – но это не означает, что я не помнил, что у меня ест племянник Лева, которого по окончании школы в Бежецке в 1930 г. я взял на завод им. Свердлова в Лгр., где я в то время руководил отд. реконструкции, но чертежные работы тебя не устраивали и ты ушел с завода».

Завод имени Свердлова находился на Васильевском острове. Там выпускали и ремонтировали металлообрабатывающие станки, прессы, паровые машины. Сейчас этого завода уже нет. Несколько лет назад он обанкротился, предприятие закрыли, а хорошо известный бренд «Станкостроительный завод “Свердлов”» выкупил кировский «Станкомаш». А тогда, на рубеже двадцатых и тридцатых годов, на этом уже старом, основанном еще в шестидесятые годы XIX века заводе как раз проводили модернизацию, и Гумилев должен был внести и свой вклад в советскую индустриализацию. Сразу после школы Гумилев поступить на завод не мог, весной 1930-го у него были другие планы. Значит, остается сентябрь 1930-го. Но, должно быть, занятие, которое Кузьмин-Караваев нашел для своего «племянника», было для молодого Льва чуждо, скучно и непереносимо, раз он предпочел работе в отапливаемом цеху труд чернорабочего на окраине города.

Но вот только на какой окраине? Сергей Лавров и Ольга Новикова, не только биографы Гумилева, но и его друзья, со слов самого Льва Николаевича утверждали, что работал Гумилев в Парголове. Более того, Ольга Новикова рассказывала мне, что сам Лев Николаевич в последние годы жизни прощался с городом и показывал ей места, где жил или работал, в том числе и Парголово. Новикова восстановила приблизительный путь Гумилева до рабочего места. Он садился на трамвай № 20, который шел от площади Лассаля (нынешней площади Искусств) до конечной станции Озерки. Отсюда до работы Гумилеву оставалось идти еще два километра. Его рабочее место находилось дальше, в поселке Парголово 1-е, где началось строительство нового трамвайного кольца. Здесь, в деревянной будке, переделанной из старого трамвайного вагона, и размещалось отделение «Службы пути и тока», где Гумилев трудился чернорабочим.

Но вот в беседе с ленинградским публицистом Львом Варустиным, опубликованной журналом «Аврора» еще при жизни Льва Николаевича, в ноябре 1990 года, назван другой номер трамвая – 19-й – и совсем другой район – Полюстрово. В пользу этой версии говорят и некоторые живые подробности, детали быта, о которых рассказал Варустину Гумилев. Во-первых, наводит на размышления сама будка, переделанная из трамвайного вагона. В 1930 году трамвайная линия не дотягивала до Парголова 1-го, трамвайное кольцо там откроют только в 1934-м. Во-вторых, Гумилев рассказал Варустину, что в будке отдыхали приехавшие на трамвайное кольцо вагоновожатые и кондукторы. Но в Парголове им нечего было делать, кольцо 20-го трамвая находилось южнее. Отдых труженика «пути и тока» краток: посидел, попил чаю – и снова в трамвай. Тут каждая минута дорога. Какой же нормальный человек пойдет с настоящего трамвайного кольца на далекую недостроенную станцию? А вот кольцо 19-го трамвая на Кондратьевском проспекте для отдыха кондукторов и вагоновожатых как раз подходило.

Путь с Фонтанки до Кондратьевского проспекта намного короче, чем до Парголова 1-го, но все-таки и он очень долог. Общество чернорабочих и кондукторов вряд ли было интересно книжному мальчику. Правда, Гумилев там получал небольшую зарплату и хлебную карточку, но вставать ранним утром и отправляться на северо-восточную окраину города, на далекое трамвайное кольцо, было мучительно. Поздняя осень и начало зимы в России – самое темное время. Ленинград в те годы был освещен слабо, так что большую часть пути Леве приходилось проделывать в темноте. Наконец, у Льва совершенно не было опыта физической работы. Словом, никаких оснований задерживаться в «Службе пути и тока» у Гумилева не было, а потому он уже в декабре 1930-го меняет ее на курсы коллекторов при Центральном научно-исследовательском геологоразведочном институте (ЦНИГРИ).

Хамар-Дабан

Выбор Гумилева представляется почти столь же случайным, как и работа в трамвайном депо. Ни интереса, ни способностей к естественным наукам у Гумилева вроде бы не было. На курсах коллекторов он, по-видимому, не проявлял рвения к учебе. Летом 1931-го Лев со смехом признается своей новой подруге Анне Дашковой: «Читал охотно Апулея, а геологоразведочного дела не читал!» Эту фразу он будет повторять и позднее, вплоть до рассказов о своей лагерной работе на Таймыре. Но профессия коллектора оказалась для Гумилева спасением.

В годы первых пятилеток власть не скупилась на средства для геологических экспедиций, ведь новые советские заводы нуждались в отечественном сырье. Экспедиции формировались одна за другой, спрос превышал предложение, а потому их руководители не обращали внимания на соцпроисхождение работников – были бы молоды, здоровы, выносливы, грамотны. Среди коллег Гумилева по курсам коллекторов и участников будущих экспедиций встречалось немало таких же, как он, бесправных «лишенцев». С ними было, вероятно, легче сработаться, чем с настоящими пролетариями в трамвайном депо. Гумилев вспоминал впоследствии, что ни в одной из своих ранних (до университета) экспедиций не чувствовал себя изгоем, к нему относились не хуже, чем к другим.

Экспедиции дали нищему Гумилеву возможность «посмотреть мир», своими глазами увидеть тайгу и степи, побывать в Сибири и в Крыму. На время экспедиций Лев мог вырваться из тягостной для него атмосферы Фонтанного дома. Наконец, в экспедициях можно было заработать немного денег, а еще там неплохо кормили, и Лев отъедался после полуголодной зимы.

11 июня 1931 года Гумилев отправился в свою первую экспедицию – Прибайкальскую геологоразведочную. На Московском вокзале его провожала Ахматова, передала ему пакет с продуктами. Поезда тогда ходили медленно, путь от Ленинграда до Иркутска занимал неделю. Душный плацкартный вагон был так переполнен, что напоминал общий. В Иркутске предстояла пересадка. До станции Слюдянка, что на южном берегу Байкала, добирались уже в красном товарном вагоне, наспех приспособленном под пассажирский. Слюдянка, рабочий поселок на берегу Байкала, стала базой экспедиции. Работать же пришлось в горах Хамар-Дабана.

Хамар-Дабан – древняя горная страна, что отделяет Сибирь от степей Центральной Азии. Климат в этих горах влажный и холодный, особенно на северных склонах. Даже в самые засушливые годы, когда восток Великой степи превращался в пустыню, Хамар-Дабан служил надежной границей, не пускавшей пески и суховеи на север. В древности и в Средние века на склонах Хамар-Дабана спасались от засухи кочевые тюркские и монгольские племена.

Зимой безлесные вершины гор («гольцы») покрывались снежными шапками, русла таежных рек иногда промерзали насквозь, зато весной горные потоки несли воду к подножьям, образуя бесчисленные водопады.

В тайге, покрывающей склоны гор, жили лоси, кабаны, маралы, бурые медведи. Местные охотники издавна добывали там горностая, белку, лисицу и даже драгоценного соболя. Изредка встречались в горах изящная высоколапая рысь и неутомимая энергичная росомаха. «Более красивого и благодатного места я в жизни не видел», – признает Гумилев полвека спустя.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14