Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Городу и миру

ModernLib.Net / Отечественная проза / Штурман Дора / Городу и миру - Чтение (стр. 42)
Автор: Штурман Дора
Жанр: Отечественная проза

 

 


      И - как ни перемывали в сплетнях мои собственные признания! - как будто они первые дознались, открыли. Ни одна моя покаянная страница не осталась без оживленного обтанцовывания, на каждую находились низкие оппоненты, кто выплясывал, скакал, указывал, торжествовал, как будто я скрывал, а он разоблачил. (А ведь среди этой публики - и писатели есть. И как же они себе мыслят литературу без признаний?)
      А в левом американском "Диссенте" шустрая чета приоткрыла опасную связь: "Отрицательные черты Солженицына являются чертами России, и расхождения с ним его либеральных оппонентов относятся не к нему, а к самой России... Читатели могут любить или не любить Солженицына, но это равносильно любви или нелюбви к его стране... Связь с отечеством его не прервана, а скорей усилилась изгнанием, подобно тому как - (оцените сравнение) - части раздавленного червя извиваются, пытаясь соединиться." (X, стр. 158-160. Разрядка Солженицына; выд. Д. Ш.).
      В последнем отрывке, в выделенных не Солженицыным, а мною словах, я вижу не обвинение, а - против воли и замысла пишущих, вопреки их ненависти и уродству образа, - похвалу писателю. Для кого не честь - быть отождествленным со своей страной - не с режимом, не с властью, а именно со страной, которая, будем надеяться, сквозь все пройдет и выживет, выздоровеет, во что верит и Солженицын? Что до оценки сравнения, то, на мой взгляд, сравнение хромает на обе ноги: "части раздавленного червя", извиваясь, не пытаются соединиться. И связи между ними нет ровно никакой. Сравнение это передает только отвращение пишущих - к России и к Солженицыну.
      Совершенно беспочвенны и широко распространенные рассуждения о сходстве Солженицына с Лениным. Различно их отношение к свободе: для Солженицына это личный ежечасный и непрерывный выбор на основании моральной ответственности, при наличии заповеданных Богом и подсказанных совестью моральных критериев. Для Ленина свобода - смутный и отдаленный финал эпохи насилия и принуждения, призванных переделать человеческий материал сообразно критериям коммунистической партии.
      Противоположно их отношение к морали, к нравственности. Ленин наиболее полно и концентрированно определил свое отношение к этим понятиям в речи на III Всероссийском съезде Российского коммунистического союза молодежи 2 октября 1920 года (ПСС, т. 41, стр. 298-318). В ее многочисленных публикациях эта речь именуется "Задачи союзов молодежи".
      Утверждая наличие особой, коммунистической, нравственности, Ленин ставит прямой вопрос:
      "В каком смысле отрицаем мы мораль, отрицаем нравственность?
      В том смысле, в каком проповедовала ее буржуазия, которая выводила эту нравственность из велений бога. Мы на этот счет, конечно, говорим, что в бога не верим, и очень хорошо знаем, что от имени бога говорило духовенство, говорили помещики, говорила буржуазия, чтобы проводить свои эксплуататорские интересы. Или вместо того, чтобы выводить эту мораль из велений нравственности, из велений бога, они выводили ее из идеалистических или полуидеалистических фраз, которые всегда сводились тоже к тому, что очень похоже на веления бога.
      Всякую такую нравственность, взятую из внечеловеческого, внеклассового понятия, мы отрицаем. Мы говорим, что это обман, что это надувательство и забивание умов рабочих и крестьян в интересах помещиков и капиталистов.
      Мы говорим, что наша нравственность подчинена вполне интересам классовой борьбы пролетариата. Наша нравственность выводится из интересов классовой борьбы пролетариата" (Ленин, ПСС, т. 41, стр. 309).
      Он настойчиво, несколько раз повторяет:
      "...для нас нравственность, взятая вне человеческого общества, не существует; это обман. Для нас нравственность подчинена интересам классовой борьбы пролетариата.
      А в чем состоит эта классовая борьба? Это - царя свергнуть, капиталистов свергнуть, уничтожить класс капиталистов.
      ...Мы говорим: нравственность это то, что служит разрушению старого эксплуататорского общества и объединению всех трудящихся вокруг пролетариата, созидающего новое общество коммунистов.
      Коммунистическая нравственность это та, которая служит этой борьбе, которая объединяет трудящихся против всякой эксплуатации, против всякой мелкой собственности, ибо мелкая собственность дает в руки одного лица то, что создано трудом всего общества" (Ленин, ПСС, т. 41, стр. 310-311).
      Пройдет всего полгода, и с введением НЭПа мелкая собственность перестанет быть категорией безнравственной, а за недавние бесчеловечные крайности в политике "военного коммунизма" ответят наиболее ревностные исполнители вчерашних лозунгов Ленина, освобожденные им от "химеры совести" (Гитлер). Между тем они всего-навсего дисциплинированно исполняли следующее назидание Ленина:
      "Когда нам говорят о нравственности, мы говорим: для коммуниста нравственность вся в этой сплоченной солидарной дисциплине и сознательной массовой борьбе против эксплуататоров. Мы в вечную нравственность не верим и обман всяких сказок о нравственности разоблачаем" (Ленин, ПСС, т. 41, стр. 312-313).
      Надо ли снова приводить цитаты, для того чтобы показать, как в творчестве Солженицына торжествуют эти ненавистные для Ленина "сказки" о совести, справедливости, морали, нравственности, выведенные "из велений бога", "из внечеловеческого, внеклассового понятия", "из идеалистических или полуидеалистических фраз ...что очень похоже на веления бога" (сохраняем орфографию Ленина)? В своем отношении к морали и нравственности Ленин и Солженицын - антиподы, представляющие два взаимоисключающих взгляда на них: Ленин - крайний политико-прагматический релятивизм, не ставящий никаких преград ни лжи, ни насилию; Солженицын - оценку всех земных деяний в системе отсчета, проистекающей из высшего, вневременного и безотносительного Божественного Источника.
      Можно усмотреть некоторую аналогию в поглощении обоих своими задачами, но задачи эти принципиально различны. Ленин всегда воюет за власть своей партии, за сохранение и укрепление этой власти, и любые исторические экскурсы для него - маневры этой войны. Любой его спор подчинен не отысканию истины, а целям все той же борьбы за власть. Солженицын погружен в историю ради постижения того, что произошло с его страной. Его приковывают к себе веерa возможностей, возникавших перед Россией в критические моменты ее исторического бытия, начиная с эпохи великих реформ Александра II, и он ищет среди этих возможностей ту, которая могла бы уберечь его родину от падения в тоталитарную бездну. Он ищет в прошлом и прообразы возможного будущего. Он видит странное и угрожающее сходство между предреволюционной Россией и нынешним Западом и пытается открыть последнему это сходство, чтобы Запад успел от него уйти. Занятия Солженицына ни в чем не сродни занятиям Ленина, прежде всего политическим. Исследователи и единомышленники писателя не связаны никакой партийной порукой и лишь в немногих случаях знакомы с ним и друг с другом лично. Вполне понятно поэтому недоумение и негодование Солженицына, звучащие в следующих словах:
      "И усвоили, и печатно употребляют как самоясное выражение - 'люди Солженицына,' - то есть как будто мною мобилизованы, обучены, и где-то существуют, и тайно действуют страшные когорты. Да очнитесь, господа! Если бы я непрерывно ездил на конференции, как вы все это делаете, всё организовывал бы комитеты, или пристраивался бы к госдепартаментским, как вы этим заняты! - но я заперся на 6 лет для работы и даже трубку телефонную в руки не беру никогда. Да у вас переполох от ненависти и страха" (X, стр. 160).
      Замечу, однако, что речь идет ниже далеко не обо всем свободно написанном по-русски с 1950-х гг., а лишь о некоей броской, но не преобладающей части этой большой палитры, когда Солженицын разочарованно заключает:
      "Так с удивлением замечаем мы, что наш выстраданный плюрализм - в одном, в другом, в третьем признаке, взгляде, оценке, приеме - как сливается со старыми ревдемами, с "неиспорченным" большевизмом? И в охамлении русской истории. И в ненависти к православию. И к самой России. И в пренебрежении к крестьянству. И - "коммунизм ни в чем не виноват". И "не надо вспоминать прошлое". А вот - и в применении лжи как конструктивного элемента?
      Мы думали - вы свежи, а вы - всё те же" (X, стр. 160).
      Кто как. И написано, и напечатано неподцензурно за все советские годы по обе стороны то менее, то более плотного государственного рубежа достаточно много непреходяще ценного, для того чтобы плюрализм без кавычек - как принцип разнообразия мнений и свободы самовыражения - был еще раз оправдан. Но только без "применения лжи как конструктивного элемента". К Солженицыну же ложь применяется непрерывно. В своем напряженном писательском уединении, которое граничит с затворничеством, он мало общается с людьми, редко имеет досуг для писем. Может быть, и это плодит обиды и домыслы, предопределяет человеческие потери. Но взятая Солженицыным на себя гигантская творческая задача диктует ему, по-видимому, вынужденную готовность к этим потерям.
      ( О настоящем и будущем возвращенного Горбачевым в Москву А. Д. Сахарова мы здесь размышлять не станем.
      ЗАКЛЮЧЕНИЕ
      Urbi et Orbi
      Жизнь продолжается, а в книге необходимо в какой-то момент поставить последнюю точку. Между окончанием книги и ее выходом в свет произойдут многие события, на которые автор уже не сумеет отозваться: книга будет в руках издателей, а затем - читателей. Мы не исследовали в ней ни публицистических книг Солженицына ("Архипелаг ГУЛаг" и "Бодался теленок с дубом"), ни публицистических глав "Красного колеса": для этого понадобились бы годы работы и тома текста. Но и рассмотренное нами свидетельствует: перед нами писатель, чей опыт и чьи мысли об этом опыте бесценны не только для его родины, но и для всего человечества. Отсюда название этой книги: "Городу и миру" - "Urbi et Orbi".
      Сегодня на родине Солженицына и во многих странах, следующих или вынужденных следовать советским путем, нельзя открыто читать его книги. Но их можно читать на Западе и во многих странах "третьего мира". И это чтение на соответствующих языках могло бы сослужить человечеству великую пользу, если бы не те предостерегающие от доверия к Солженицыну ярлыки, которые лепят на него поверхностные или недобросовестные ценители его творчества. Я не говорю о полемике по поводу художественных достоинств "Красного колеса", представляющей диаметрально противоположные мнения. Но Солженицына сплошь и рядом изображают реакционером, ретроградом и шовинистом-ксенофобом, в то время как перед нами религиозный моралист, либерал в классическом смысле этого слова и убежденный центрист в политике.
      Но понятие "центрист" в приложении к Солженицыну должно быть дополнительно оговорено и осмыслено. Пребывание в центре политического и мировоззренческого спектра данного общества слишком часто связывается в представлении наблюдателей и в реальности с отсутствием четкой позиции, с пассивностью, с колебаниями то вправо, то влево (последнее - чаще, ибо левый край сегодня как правило и активней и массивней правого), с политической бесхарактерностью и расплывчатостью. Солженицын в "Красном колесе" и в публицистике беспощадно обнажил эти качества центристов XX века - российских дооктябрьских (с октября 1917 года началось их истребление и частичное изгнание) и современных западных. Вместе с тем он настойчиво говорит о желательности "средней линии" политического поведения. Что он при этом имеет в виду? Прежде всего - линию очень четкую, самостоятельную, не поддающуюся искажающим инородным влияниям и притом способную учесть и освоить все ценное, что есть в других течениях общественной мысли и политических движениях. Поведение активное и последовательное, цель которого - сочетание устойчивости человеческого и общественного бытия с необходимыми переменами и развитием. Идеал такого центризма - гражданская, личная и экономическая свобода, не переходящая в разрушительную потребительскую эйфорию, в преступное своеволие и разнузданность, терроризирующие нынешний мир.
      Солженицыну по душе работоспособный, мускулистый и энергичный центризм (может быть, к нему приближаются, не всегда последовательно, Р. Рейган и М. Татчер), способный реализовать свои идеалы и цели и защитить их от агрессии извне и изнутри своего общества. Основа такого движения для Солженицына духовное просветление, моральное самосовершенствование, неустанный нравственный рост всего общества (каждого человека) на религиозной основе. Но и соответствующее законодательство, и соответствующая линия поведения исполнительной и судебной власти.
      У Солженицына нет полной уверенности, что человечество нащупает этот спасительный путь, но у него есть надежда на это. И есть убеждение, что иначе миру сему - погибель.
      Горячее всего Солженицын надеется на то, что коммунистическое затмение сойдет с его родины. Как это ни парадоксально звучит, одним из самых главных показателей органичности или косметичности перемен, происходящих в Советском Союзе, является отношение кремлевских правителей к творчеству Солженицына в его полном объеме. Если все, что написано Солженицыным, вернется на его родину и будет там издано массовыми тиражами, это будет означать, что КПСС отказалась от той "монополии легальности" (Ленин), которая была краеугольным камнем ее господства семьдесят лет. Дело в том, что творчество Солженицына полностью отрицает партийную версию мировой, русской и советской истории, партийное толкование революции, коммунизма и социализма, партийный муляж Ленина. Солженицын отвергает мировоззрение, тактику и стратегию коммунизма как в его наиболее общих принципах, так и во всей бытовой конкретности этого движения и учения. Взамен Солженицын формулирует свое толкование исторических событий и общественных течений, свою систему ценностных координат. Оставаясь самими собой, вручить своим подданным феномен, имя которому - творчество Солженицына, правители СССР не могут. Это породило бы в подвластном им обществе необратимые мировоззренческие процессы. Духовная ночь, семьдесят лет стоящая над народами СССР, начала бы рассеиваться: вернув Солженицына, не было бы причин не возвратить других, тоже полностью.
      Насколько реален такой поворот событий, пусть судит читатель.
      6 сентября 1987 года
      POST SCRIPTUM
      Когда была уже набрана эта книга, увидели свет материалы, не коснуться которых при технической возможности сделать это в книге о публицистике Солженицына нельзя. Я имею в виду интервью писателя западногерманскому журналу "Spiegel" (№ 44 от 26 октября 1987 г., стр. 218-251) и юбилейный доклад Горбачева к семидесятилетию октябрьской революции, опубликованный в советских газетах 3 ноября 1987 года. Что связывает, а точнее противопоставляет друг другу эти материалы, мы увидим в дальнейшем. Сначала обращусь к первому из них.
      Интервью, взятое у Солженицына Рудольфом Аугштейном, еще не опубликовано по-русски. Цитировать Солженицына в обратном переводе с иностранного языка на русский невозможно. Поэтому я буду пересказывать слова Солженицына по возможности близко к тексту, как и реплики его собеседника.
      Разговор посвящен, в основном, циклу романов "Красное колесо", что и отмечено в подзаголовке интервью. Но слова, вынесенные в его заголовок, набранные крупным шрифтом и принадлежащие Солженицыну, относятся к восприятию его творчества разноязычной критикой и потрясают своим трагизмом: "Man lugt uber mich wie uber einem Toten" - "Обо мне лгут как о мертвом" - иначе эти слова перевести невозможно. Солженицын произносит их в следующей связи: размышляя об имперских амбициях Петра I, который втиснул в двадцатилетний срок преобразования, требовавшие, по убеждению Солженицына, двухсот лет естественного развития, писатель рекомендует себя вообще не сторонником эскалации имперской власти. Я не знаю, что Солженицын имел в виду: свою приверженность к развитию России преимущественно в ее этнических границах или к истинно равноправному федеративному объединению ряда граничащих наций. Но в этой точке беседы Аугштейн заметил, что Солженицына считают на Западе "великодержавным шовинистом". И именно по этому поводу Солженицын в двух репликах подряд повторил, что о нем "лгут как о мертвом". Упорное стремление как набирающих силу русских шовинистов ("Память" и близкие к ней лица и течения), так и ряда альтернативных авторов изобразить Солженицына великодержавным шовинистом - часть этой лжи. К такому выводу привело нас непредвзятое прочтение публицистики Солженицына, и я рада, что он декларативно констатирует тот же вывод. Но до чего же горестно звучит эта констатация: "Обо мне лгут как о мертвом". Может быть, она кого-нибудь устыдит - как из числа хулителей, так и из клики тенденциозных и недобросовестных эпигонов, бесцеремонно эксплуатирующих часть идей Солженицына в целях глубоко ему чуждых.
      Второй пример лжи, не предвидящей отпора, лжи "как о мертвом", связан со статьей "Наши плюралисты".
      Аугштейн хорошо знаком с расхожим стереотипом идеологического образа Солженицына, кочующим из эмигрантской прессы в западную и обратно. Поэтому в конце беседы он задает писателю вопрос об его отношении к плюрализму взглядов и мнений. Солженицын отмечает своевременность этого вопроса и рассказывает следующую историю: после смерти Генриха Бёлля "Der Rheinische Merkur" опубликовал его переписку с астрофизиком из Бохума Теодором Шмидт-Калером. Как писал Бёлль, его русские друзья сообщили ему, что Солженицын предал анафеме плюрализм, который он, Солженицын, считает наихудшим злом на свете. При этом Бёлль сослался на статью "Наши плюралисты", которой он сам не читал (она вышла на русском, английском и французском языках, но не была опубликована на немецком). Бёлля, которого Солженицын называет своим другом, информировали об этом его русские друзья, и он умер в убеждении, что Солженицын стал врагом плюрализма. Солженицына это крайне удручает.
      Аугштейн замечает, что заголовок "Наши плюралисты" выглядит отстраняющим, создающим дистанцию. И Солженицын совершенно однозначно констатирует то, что мы предположили при разборе этой статьи. Он говорит: "Это же ирония". И далее замечает, что ни в одном месте статьи не выступил против плюрализма как такового, снова и снова подчеркивая сугубо иронический характер термина "плюралисты" в своей статье. По его словам, он хотел только показать одну определенную группу эмигрантов, которые настойчиво искажают русскую историю и при этом в отношении самих себя охотно пользуются термином "плюралисты". Значит, с нашей стороны не было ошибочным утверждение, что в статье Солженицына вокруг определения "плюралисты" везде ощущаются не поставленные автором кавычки. Аугштейн прямо спрашивает Солженицына, является ли тот сторонником свободы мнений в политической жизни. И Солженицын, ответив однозначно утвердительно, цитирует самого себя: "Да, разнообразие - это краски жизни, и мы их жаждем, и без того не мыслим" (X, стр. 134).
      То, что Бёлль, мнение которого Солженицыну дорого, ушел из жизни, видя в нем врага плюрализма, нанесло Солженицыну несомненную травму, тем более глубокую, что объясниться уже нельзя.
      Писатель приводит еще один неприятный для себя пример искажения его позиции прессой. В "Stuttgarter Zeitung" можно было прочесть, что Солженицын свою статью о так называемых "плюралистах" направил против евреев. Между тем в статье присутствует специальная оговорка: "...все говоримое тут о плюралистах отнюдь не относится к основной массе третьей, еврейской, эмиграции в Штаты" (Х, стр. 146). И Солженицын напоминает об этой оговорке Аугштейну, добавляя, что подавляющая часть еврейской эмиграции не согласна с группой, которую он критикует, а занимает собственную, противоположную позицию. Немецкая газета этого его замечания вообще не приняла к сведению; и она в своей интерпретации адресованности "Наших плюралистов евреям, к сожалению, не одинока. Заключая свой ответ на вопрос Аугштейна, Солженицын подчеркивает, что он протестует против такого ограничения плюрализма, когда ему говорят, что плюрализм должен царить лишь в строго заданных рамках, узаконивающих четко определенный комплекс идей, а вне этих рамок он неприемлем.
      Аугштейн замечает, что такова была позиция Розы Люксембург, требовавшей свободы для инакомыслящих, но только внутри партии. И никакой свободы для некоммунистов. Напомню, что Бухарин в свое время требовал свободы дискуссии для руководящей элиты партии в сочетании с полным единомыслием на партийной периферии, не говоря уже о беспартийных. Сегодня (1987), на фоне появления в СССР все большего числа "неформальных объединений", особенно часто молодежных, в советской прессе все настойчивей звучат руководящие призывы и указания ввести рвущееся к жизни разнообразие в определяемые комсомолом и партией рамки. Мировое квазилиберальное мышление современности тоже имеет свой набор идеологических штампов, и Солженицын фактически отстаивает свое право мыслить шире этого стандарта воззрений.
      Одним из таких выходов Солженицына за пределы квазилиберального комплекта идей является в его беседе с Аугштейном обращение к центральной для "Августа Четырнадцатого" теме Столыпина. Касаясь далеко не всех аспектов этого многопроблемного интервью, мы затронем тему Столыпина, потому что в ней раскрывается отношение Солженицына к либерализму как таковому - отношение, чуждое стандартизованному мышлению тех, кого он называет "плюралистами". Солидаризуясь со Столыпиным, необходимое предварительное условие фундаментальной либерализации российской жизни начала века Солженицын видит в экономической и гражданской эмансипации крестьянского сословия (Замечу в скобках: не существует ли некоей исторической симметрии и не является ли сегодня условием неподдельной, структурной либерализации СССР воссоздание класса индивидуального фермерства, свободного и кооперироваться, но по своему, а не по государственному усмотрению?).
      Солженицын ставит вопрос о том, кто был в пореформенной России сторонником общинной системы землепользования, стеснявшей всякую личную экономическую инициативу, - кто был, следовательно, реакционером. И отвечает, что реакционерами были, во-первых, представители высших кругов, во-вторых, - социалисты, потому что община уже была прообразом колхоза, прообразом социализма. Либералы же, образованные слои пошли на блок с социалистами. Аугштейн обращает свое внимание на портрет Столыпина, висящий у Солженицына над столом. И Солженицын взволнованно говорит, что Столыпин возглавлял энергичную группу специалистов и государственных деятелей, хотевших разрушить систему общинного крепостничества. Столыпин стремился создать сельскохозяйственную систему западного типа с самостоятельными крестьянами, чему Солженицын горячо сочувствует, - где же здесь почвеннический консерватизм, который ему упорно приписывают? "Кто же здесь был либералом и кто реакционером? Столыпин был либералом!" - повторяет Солженицын, подтверждая очередной раз то, что мы выше говорили о характере его собственного центризма и либерализма. Он соглашается с Аугштейном в том, что Столыпина ненавидели крайне правые и крайне левые. Руководящая идея Столыпина состояла, по Солженицыну, в том, чтобы освободить крестьянина от экономической зависимости, - тогда бы он стал гражданином. Сперва нужно было создать гражданина - затем возникло бы гражданское сознание. На замечание Аугштейна, что в России не было среднего слоя (придающего, скажу от себя, социальной системе устойчивость), Солженицын отвечает, что потому Столыпин и создавал эту, в известной мере, новую систему единоличных хозяйств (хуторов, отрубов) "по западному образцу...".
      Напомню, что, когда в 1927-1930 гг. Сталин полемизировал с Бухариным, главным доводом первого против продолжения НЭПа было утверждение, что еще немного - и "кулак" (прочно стоящий на ногах фермер) скажет: "Припустите меня к власти". Экономическая эмансипация привела бы к эмансипации гражданской и политической, от чего надежно страхует коммунистическую власть коллективизация сельского хозяйства при всей самоочевидности ее экономической нецелесообразности.
      И снова, в конце своего рассуждения о судьбах российского и советского крестьянства, Солженицын объясняет, почему он столько внимания уделяет Столыпину и в этом разговоре, и в своей книге: по его представлению, это был настоящий либерал, который стремился раскрепостить экономику, а вместе с ней - и гражданское сознание. Трудно не оценить злободневности этих размышлений Солженицына для нынешней ситуации в СССР.
      Обратимся к тому, что говорит Солженицын Аугштейну о своей публицистике и о своих романах.
      По мнению Солженицына, политическая публицистика отличается от художественного произведения тем, что автор речи или статьи должен отстаивать одну определенную точку зрения. Тогда перед ним оказываются те или иные оппоненты, тоже отстаивающие свою определенную точку зрения, так что поневоле изложение позиции всегда будет идти по одной линии. Политическая публицистика линейна, в то время как художественное восприятие действительности объемно, предлагая даже не трехмерность, а десятки направлений мысли. Поэтому Солженицын, по его словам, в политической публицистике чувствует себя сильно стесненным, из-за чего он четыре с половиной года назад от нее отказался.
      Что ж, можно только глубоко пожалеть об этом, потому что публицистика Солженицына во всей ее совокупности представляет собой явление многомерное, многоаспектное, широкий и глубокий источник идей и преломлений действительности - источник, этой книгой отнюдь не исчерпанный. Но, пожалуй, наиболее горько заставляет сожалеть о себе тот факт, что Солженицын в этом интервью говорит о своем решении не продолжать эпопею "Красное колесо" дальше мая 1917 года. Вот как развивается в его разговоре с Аугштейном эта тема. Писатель замечает, что он как художник сказал о русском самодержавии, русском государстве и его обществе начала XX века вещи подчас куда более горькие, чем ему противопоставляют иные публицисты, причем публицисты в российской истории некомпетентные. Аугштейн отвечает на это вопросом о том, как получилось, что Россия оказалась в руках большевиков. Чтобы рассказать об этом, говорит Солженицын, он должен продолжить литературную серию своих исторических "узлов". Но одно замечание он делает тут же: он характеризует коммунизм как феномен, не ограниченный одной нацией. Коммунизм говорит об интернационализме, называет себя интернациональным и представляет собой, по определению Солженицына, не что иное, как интернационал-социализм. В этом определении (коммунизм интернационал-социализм) содержится и сближение большевизма с нацизмом, и одновременно их противопоставление друг другу по одному из ведущих признаков: и тот, и другой - социализмы, но один из них расистско-националистический, а другой - интернационалистский.
      Далее следуют уже знакомые нам размышления Солженицына о том, что большевизму проложила дорогу февральская ситуация, полностью лабильная и анархическая, что аналогичные переходы произошли в ряде стран, что ход истории определяется совокупностью массы факторов... И вдруг - совершенно неожиданное заявление Солженицына о том, что такого огромного количества "узлов", которое он задумал ранее, он писать не должен. Сначала он ссылается на то, что в наше время люди меньше читают, что надо считаться с терпением читателей, затем - на свой возраст (Солженицыну 69 лет - так ли уж много?), не позволяющий ставить перед собой новые большие задачи. Но ведь задача показать октябрьские события 1917 года для Солженицына не нова, и материал для ее решения собирался писателем годами!
      А далее сказано, что книга окончится описанием событий 5 мая 1917 года по старому стилю и что к этому времени Россия была готова к захвату ее большевиками, так что, дойдя до этой точки, писатель в известном смысле выполнил свою задачу.
      Но ведь впереди еще остаются провалившийся июльский (по новому стилю) путч большевиков, корниловское движение и его роковое предательство Керенским, раздоры в среде большевиков перед переворотом - целый ряд моментов, когда весы истории колебались (в том числе, и после переворота), когда ход событий не был предопределен однозначно. И читатель-друг (а таковых - множество) с нетерпением ждет интерпретации этих событий Солженицыным.
      Следующее высказывание Солженицына я приведу сначала по-немецки, как оно опубликовано, а затем - в буквальном его переводе, чтобы ни в чем не исказить его смысла.
      "Naturlich hatte ich Lust, ware es sehr interessant weiterzuarbeiten: der Oktoberumsturz und was im Jahre 1918 kam. Aber dazu wird es nicht mehr kommen".
      Вот буквальный перевод этих строк: "Естественно, мне хотелось бы и было бы очень интересно продолжить работу: октябрьский переворот и что произошло в 1918 году. Но до этого уже не дойдет".
      Я с горечью отказываюсь от истолкования этих загадочных для меня слов.
      Аугштейн задает Солженицыну вопрос о том, питал ли он когда-либо надежду, что советское государство с помощью интеллигенции изменится под властью сознательно действующего правителя. Но Солженицын, рассказывая историю своего отношения к режиму, оставляет этот вопрос без ответа.
      Обращусь еще к одному моменту интервью. После того, как Солженицын решительно отказывается от приписываемой ему претензии быть первым и единственным правильным истолкователем российской истории XX века, настаивая лишь на твердости и определенности своих убеждений, Аугштейн спрашивает его, есть ли надежда, что он вернется назад, в Россию. И Солженицын (в очередной раз) отвечает, что все его книги вернутся на родину, что таково его твердое убеждение. Сегодня они, по его словам, текут на родину маленьким ручейком, но ему достоверно известно, что каждый экземпляр прочитывают, по меньшей мере, сто читателей - и очень интенсивно. "Каждый экземпляр!" - повторяет он.
      "А вы сами?" - настаивает Аугштейн.
      Солженицын, однако, отказывается гадать, доживет ли он до своего личного возвращения на родину. Раньше, чем его книги, он, по его глубокому убеждению, вернуться не может. Сначала должны вернуться его книги, а потом - он, повторяет он снова. И заключительное его замечание: книги неподвластны времени, а их автор ему подвластен.
      Могут ли сегодня вернуться на родину Солженицына его книги - все, обязательно включая и публицистику?
      Выше мной было сказано, что, оставаясь самими собой, вручить своим подданным целостный феномен, имя которому - творчество Солженицына, правители СССР не могут. Они ищут путей оздоровления социалистической ситуации - Солженицын эту ситуацию отвергает, от ее самых отдаленных литературно-теоретических истоков до ее отечественного и планетарного будущего.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43