Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ночь чудес

ModernLib.Net / Современная проза / Тимм Уве / Ночь чудес - Чтение (стр. 2)
Автор: Тимм Уве
Жанр: Современная проза

 

 


В самом деле, смотрелась она неплохо, тем более внутри действительно была утепленная подстежка. У моего отца была фотография Рихтгофена, висела у него в комнате. Рихтгофен, отцовский кумир, на фотографии был в кожаной куртке, похожей, вне всякого сомнения, на эту.

— Сколько у вас денег?

Я полез в карман, думая: вот повезло — льет как из ведра, холод, а мне так дешево подвернулась отличная куртка из мягкой натуральной кожи. Показал итальянцу деньги — сто семьдесят марок и немного мелочи. Разумеется, не проговорился, что в паспорте у меня припрятана еще сотня на всякий пожарный случай.

— Вот, сто семьдесят. Все мои деньги. Даже на такси не останется, чтобы до гостиницы добраться.

— А билет на автобус есть?

— Нет.

Он отдал мне четыре марки и сказал:

— Выгодная покупка. Ладно, теперь я на автостраду и воздам газу.

— Поддам, — поправил я.

Он засмеялся:

— Немецкий язык — трудный язык. Поддам! Ага, воздам! Счастливо! Arrividerci!

Удивительный народ, эти итальянцы, подумал я, — проворачивают мелкие делишки, мошенничают, но всегда делают это так, что, может, и надуют тебя, однако настроение ничуть не испортят. Но этого итальянца как раз я обставил; и обставил неплохо. Ухмыляясь про себя, я помахал ему рукой. «Tutto» — вот на что он купился, на это словцо. Итальянец помахал в ответ, крикнул «Addio!» и поддал газу так, что завизжали колеса.

Я натянул куртку и сразу почувствовал приятное тепло — просто чудесное ощущение, когда на улице ветер и дождь. Наконец-то. Отличная покупка, и не за тысячу двести, а всего за сто шестьдесят шесть марок. Почти счастливое число. Не хуже, чем в тот раз, в прошлом году, на озере Кляйнхессель. Там была распродажа потерянных или забытых на пляже вещей. Я купил себе плащ за сто восемьдесят марок, новый отличный «Берберри», почти не ношенный, с вышитой золотом этикеткой: «Conrad. High class for men». У прежнего владельца руки были, видно, коротковаты, говорят, это особенность швейцарцев, пришлось отпустить рукава сантиметра на четыре, но в остальном плащ был будто на меня сшит. А новая куртка и вовсе сидела как влитая, и до чего же она теплая, просто чудо!

* * *

Рейхстаг. Громадный, тяжелый, невнятно шелестящий. Будто видение из сна — странные, мрачные полотнища, свисающие вдоль стен, под порывами ветра они вздувались, колыхались. Центральный фасад был уже целиком завешен, четыре угловых башни ждали очереди на «упаковку».

Я пошел вдоль желтого забора из проволочной сетки, которым рождающееся на глазах произведение современного искусства оградили от не в меру любопытных зрителей.

За забором стояла охрана — здоровяки в желтых непромокаемых робах. Несколько человек, пришедшие поглядеть, в молчании бродили вдоль ограды, все закутанные, похожие на кульки, какая-то женщина сражалась с вывернувшимся под ветром зонтиком, мужчина тащил на поводке угрюмого пса, мокрого, всклокоченного, маленький человечек в старом прорезиненном плаще, остановившись возле копра, внимательно изучал вывеску на заборе. «Выемка обратным ходом», — прочитал я.

Двинулся дальше, дошел до угла. От дождя моя куртка отяжелела и с каждой минутой делалась все тяжелей, почему-то вдруг вспомнилась жилетка со свинцовыми пластинами, которую я много лет назад надевал на тренировках, когда бегал спринтерскую дистанцию, каждый день пять-шесть раз, да еще в гору, к замку Ричмонд. Интересно — когда я надел куртку, она была легче перышка, что ж, этим отличаются вещи итальянского производства, конечно, они же там воображают, что в их кожаных куртках люди будут гулять по солнечным южным полям, вот потому и выделка никудышная. Но если подойти к делу с другой стороны… Мои добротные американские ботинки тоже размокли. Вот уже и ноги мерзнут. Ветер неистово налетал на здание Рейхстага и раскачивал из стороны в сторону громадные полотнища из серого синтетического материала. Сейчас, ночью, этот серый цвет был в точности такой же, как у безобразной военной формы гэдээровской Народной армии. Я увидел за забором человека в синем комбинезоне и желтой каске, вдобавок он был перепоясан широким желтым ремнем с массивными альпинистскими карабинами. Вчера в программе новостей показывали, как строительные рабочие спускали с крыши огромные разматывающиеся рулоны серебристо-серого материала, картина чем-то напоминала громадный парусный корабль с матросами на реях.

Тут я понял, почему Кубин вопил: «Трави шкоты, руби мачты!» Конечно, он тоже видел эти кадры. Я спросил альпиниста, верно ли, что он упаковывает Рейхстаг.

Он немедленно меня поправил:

— Не упаковываем, мы должны его скрыть. Все скрытое однажды будет явлено взорам. Это Кристо так сказал. — Он запрокинул голову и озабоченно поглядел на раскачивавшиеся полотнища. — С обеда простаиваем. Не ветер — настоящий шквал нынче. Болтались там, наверху, что твои мартышки на лианах.

— Вы берлинец?

— Не, из Ростока мы, на заработках.

— Скажите, а как вы считаете, в ГДР скалолазание хорошо было поставлено?

— Какое там! Разве только на Эльбе лазали, по скалам из песчаника. Ну и в фабричных трубах, конечно.

— В трубах? Фабричных?

— Ага. При социализме мы, альпинисты, тренировались в трубах. Лесов строительных вечно не хватало, дефицит. Но у гиблого народного хозяйства были свои плюсы. Фабричные трубы ремонтировали изнутри, спускались туда на тросах. Отлично, в смысле спортивной подготовки, между прочим. Один раз я ремонтировал кусок трубы на высоте двести шестьдесят метров, во как! А теперь у меня свое предприятие, ага. Фабричные трубы — ремонт, расшивка швов, замена железных скоб. Цены нормальные. В ГДР был я «герой труда», а из долгов не вылезал. Ну, шабаш, пора на боковую. Завтра в пять утра вставать.

Я вдруг почувствовал усталость и неимоверную тяжесть во всем теле. Ничего удивительного, ведь и я сегодня встал в пять, в бешеном темпе дочитал книгу «The Potato and Its Wild Relatives» [5], потом забежал в библиотеку, просмотрел статистические материалы о разведении картофеля и сахарной свеклы на территории Германии в девятнадцатом веке, после обеда перелетел из июньской жары Мюнхена в пронизывающий холод Берлина, с чувством, с толком отужинал и выпил у Кубина, а теперь вот шатаюсь по ночному городу в этой тяжеленной, будто свинцовой куртке. На сегодня с меня хватит, подумал я, и пошел по Унтер-ден-Линден в сторону вокзала Фридрихштрассе. На четыре марки, которые оставил мне итальянец, доеду как раз до Цоо. Тем временем куртка страшно набухла от воды и буквально тянула к земле, можно было подумать, что ее карманы битком набиты гранитной щебенкой. Но я решил не падать духом: если сбрызнуть куртку каким-нибудь водоотталкивающим составом, я прекрасно буду ее носить, осень в Мюнхене холодная и сухая. И вообще, все-таки в куртке тепло. И уже не преследует отвратительный запах, нет этой гнусной вони от выделений каких-то шелковых червей. Теперь пахнет… В самом деле, чем же от нее пахнет? Да ведь это запах, как в лавке старьевщика на Эппендорфервег, в Гамбурге. В детстве я таскал туда картон и макулатуру, сдавал, получал пусть маленькие, но деньги. Было это в начале пятидесятых, шла война в Корее, и здорово подскочили цены на металлолом. И вот однажды меня из подвала позвал отец. Он стоял в мокрых брюках, штанины — хоть выжимай. Подозвал поближе и влепил мне пару затрещин. И чего ему приспичило мыть руки не в ванной, а в подвале, под рукомойником, которым сто лет никто не пользовался. Я-то открутил от раковины сливную трубу, она была свинцовая. А за свинец тогда платили больше, чем за другие металлы. Так что папашины затрещины принесли мне кое-какой доход… Никаких сомнений, тот же запах, один к одному, тот самый, что в лавке старьевщика. От меня пахло старой намокшей бумагой.

Я свернул на Фридрихштрассе, и тут навстречу мне откуда-то вынырнули трое — все в блестящих пиджаках, не бритоголовые, но очень коротко стриженные. Практичная мода, подумал я, мне-то самому мокрые волосы залепили глаза. Ну что стоило перед поездкой попросить жену постричь меня покороче?

— Ну че пялишься? — Один из парней надвинулся вплотную. — Ты, шваль подзаборная!

— Вали-ка на родимую помойку, Альди[6], — сказал второй. Первый четким, точно выверенным движением сильно двинул меня в живот. Вода из куртки брызнула, будто из поролоновой губки. Я дернулся и вскрикнул, хотя боли не почувствовал — парень ведь просто ткнул меня кулаком, но куртка порвалась. Те трое удивленно — нет, в испуге! — уставились на дыру. Из нее лезло что-то красное. Скорей зажал дыру руками — под пальцами какая-то склизкая каша. Я застыл от ужаса, но боли по-прежнему не ощущал. Те трое бросились наутек. Я медленно приходил в себя после шока. Первым делом поднял к глазам руки. Они не были красными. То, что вылезло из дыры… это была мокрая красная подкладка. Я затолкал ее внутрь, при этом отвалился кусок кожи. Наверное, в кулаке у паршивца был зажат нож, или металлическая расческа, или связка ключей — я слыхал, что связка ключей в драке — опаснейшее оружие, которым наносят кошмарные раны. Выходит, моя новая куртка, раздувшаяся от воды кожаная куртка, спасла меня от тяжких телесных повреждений. Ай-яй-яй, какая большая треугольная прореха. Ерунда, тут же утешился я, кожаная куртка с заплатой — прекрасно, бывалый вид, не то что какая-нибудь обновка, прямо из магазина. На заплату, правда, пойдет изрядный кусок кожи…

Вот и вокзал. Наконец-то я в сухом и теплом помещении. В грязной стеклянной двери, не мытой, должно быть, со времен исторического Восьмого съезда СЕПГ, я рассмотрел свое отражение.

Этот мутный образ внес ясность — я понял, что хотели сказать те парни, послав меня на помойку и обозвав «альди». Не «альди» — «альби», то есть албанец-нелегал, они же бездомные, ночуют часто под открытым небом. Да, но куртка оказалась порванной не в одном — в нескольких местах. Даже на поясе. Ну и халтура! Волосы сосульками свисали у меня со лба. Я подумал, хорошо еще, что я не чернокожий, каким кажусь сейчас, отражаясь в этом грязном стекле. Опустил глаза — да что же это? Кожа разлезалась, превращаясь в бахрому. Хуже того — она расползалась на отдельные волокна. Пощупал — к пальцам что-то прилипло, мягкая, вязкая масса, как жеваная промокашка. В школе мы любили жевать промокашку и плеваться шариками жеваной бумаги в классную доску, они прилипали к доске грязно-белыми лепешками, и мы еще долго ими любовались. Но у меня в руке был черный шарик. А от подкладки легко отщипнулись красные комочки. Не беда, утешился я, глядя на свои пальцы, слава Богу, эта пакость не линяет, хоть пиджачок мой шелковый не испорчен. Мимо прошел молодой человек, на ходу кивнул, улыбнулся и сунул мне в руку пачку сигарет, синюю, «Голуаз», с изображением шлема Меркурия. Нет, тот итальянец — просто гений, подумал я. Позаботился даже о том, чтобы мне не пришлось ехать зайцем. А сто шестьдесят шесть марок, сказала бы моя мама, это жертва, которую я принес богам. Известно ведь — возбуждать их зависть не рекомендуется. А у меня в последнее время что-то больно хорошо все складывалось в жизни, слишком хорошо, пожалуй. Нет-нет, я не обозлен и не расстроен. В пачке как-никак три сигареты. Я отдал их бездомному, потом стащил с себя куртку, которая расползалась под руками, истекая водой, и затолкал ее, голубушку, туда, где ей самое подходящее место, — в мусорный бак. И пошел к своему поезду.

Глава 3

СПОДВИЖНИК ЛЫСЕНКО

Наутро я из пансиона позвонил Розенову. Передал привет от Кубина и сказал, что пишу культурологическое исследование об истории картофеля. Не окажет ли Розенов мне любезность, дав адрес доктора наук профессора Роглера?

— Роглер, — раздалось в трубке. Затем настала пауза. — Нет. Роглер умер.

— Господи Боже мой! Кубин мне почему-то ничего не сказал.

— Вероятно, он еще не знает. Роглер умер пять месяцев тому назад.

— Ах, как жаль. Я надеялся, что смогу получить у него консультацию.

— Конечно, он бы с удовольствием помог вам… Знаете что? Остался ведь его личный архив, картофельный архив.

— И с ним можно познакомиться? — Вопрос прозвучал довольно бесцеремонно.

— Архив находится в моей старой квартире. Пожалуйста, если вам нужно, можете им заняться.

— Он бы очень пригодился мне в работе. Я приехал ненадолго, всего на несколько дней. Нельзя ли как-то ускорить дело?

— Хорошо. Давайте встретимся. В обед, если вы не против.

— Прекрасно. А где?

— В баре «Париж».

* * *

Ровно в час я ждал в баре «Париж», размышляя о том, что сказал мне вчера Кубин, сказал, правда, уже еле ворочая языком: у бывших гэдээровцев просто безумное, неимоверное желание наверстать упущенное, они так и лезут, так и рвутся туда, где, как они думают, перед ними раскроется огромный мир. А потом говорят, мол, в ГДР жилось им, в сущности, очень даже распрекрасно, вот только бы ездить еще по свету разрешали, путешествовать где хочешь, без ограничений. Я попробовал представить себе Розенова — бывший сотрудник Академии наук ГДР, бледненький, очкастенький, лысый человечек, старомодно одетый, в брюках вроде тех, какие носил Хрущев. Ничего подобного! Севший за мой столик мужчина был в элегантном темно-синем пиджаке превосходного качества, в галстуке, тщательно подобранном в тон, а уж рисунок на галстуке был словно выполнен по эскизу самого Матисса. Розенов бережно положил на стол мобильный телефон, вытянул антенну. Чтобы избежать возможных недоразумений, я сразу спросил, был ли он лично знаком с Роглером, специалистом по картофелю.

— Да, — сказал он, — был… Был…

На вид Розенову можно было дать лет пятьдесят — загорелое лицо, густые, даже пышные волосы с сильной проседью на висках, первоклассная стрижка, — это сразу бросалось в глаза, на затылке у него я заметил тонкую полоску светлой кожи, не иначе, стригся дня два назад. Официант, обращаясь к Розенову, называл его «доктор», но не «господин доктор», то есть придерживался самых тонких правил хорошего тона. Розенов заказал себе жареную кровяную колбасу, ее же порекомендовал мне. Из питья выбрал минеральную воду.

— Привычка, оставшаяся со времен реального социализма, — пояснил он, — ни капли алкоголя, если я за рулем.

Я спросил, чем он теперь занимается, и услышал: недвижимостью. Но как свободный художник. Он — внештатный сотрудник одной крупной фирмы, работает на договорной оплате. И, не дожидаясь вопросов, Розенов продолжал:

— Почему бы и нет? Ведь что типично для нашего общества — нестабильность. Всем и каждому угрожает банкротство, вот все и стремятся к стабильности, всем подавай недвижимость, и чтобы все оставалось как есть, но зато в других вопросах люди хотят мобильности — тут вам и мода, и путешествия, и связи. У нас, в ГДР, раньше все было как раз наоборот: недвижимость никто не считал ценностью, да и не имело это смысла, зато все наше гэдээровское общество было одной большой недвижимостью.

Я начал опасаться, что придется выслушать пространную лекцию на тему «О коренных различиях между капитализмом и социализмом», и поспешил спросить:

— Вам не приходилось слышать о сорте картофеля, который называется «Красное деревце»?

— Никогда! — Розенов засмеялся. — Видите ли, я, конечно, занимался историей культуры, но картофелем — нет, не случалось. В прошлом моей специальностью было территориальное планирование в период с начала века до сорок пятого года. Конкретно — Берлин и Бранденбург. Как вы понимаете, сегодня, после объединения, мои знания представляют немалую ценность.

Официант принес минеральную, разлил по бокалам.

— А Роглер чем занимался?

— Сельским хозяйством. Потом стал специализироваться на истории картофелеводства. Потратил много лет, пытаясь организовать выставку на эту тему. Разрабатывал концепции выставки, одну, другую, бесконечно. Всякий раз партийное руководство к чему-нибудь придиралось. Волынка тянулась почти до самого объединения Германии… Роглер в своей области был корифеем. Картофель, если можно так выразиться, пустил корни в его сердце. — Розенов засмеялся, но добродушно, без ехидства. — Мечта Роглера, грандиозная выставка… Он хотел реабилитировать непритязательный овощ, добиться прежде неслыханных вкусовых изысков. Причем именно здесь, в Восточной Германии, где картошка распространена, как нигде на всей земле. Должным образом приготовленная картошка могла бы, по мысли Роглера, стать для нас тем, чем для итальянцев являются макароны. Он мечтал вывести ее на такой же уровень качества, ведь наша народно-демократическая картошечка была водянистой и безвкусной, попросту отвратительной.

Он выловил вилкой и сбросил на блюдце кусочки льда из своего бокала, осторожно отпил воды.

— Кубин говорил, он был фанатиком. Это так?

— Ну нет, преувеличил. Я Роглера хорошо знал. Мы много лет были друзьями. А когда я с ним познакомился, он как раз недавно получил от партийного начальства задание подготовить выставку. Дело было после исторического Восьмого съезда, на котором провозгласили курс на либерализацию жизни. Роглер эти лозунги воспринял в буквальном смысле. Он был убежден, что в ГДР можно и нужно изменить жизнь путем культурной революции. А это означало — долой колбасы и мясное ассорти, долой вареную картошку и жирные котлеты. В ресторанных меню тогда так и писали: «Отварной картофель, высококалорийный гарнир». Распробуйте-ка эти слова: вы-со-ко-ка-ло-рийный гар-нир… — Розенов отпил воды. Я заметил, что она опять показалась ему слишком холодной. Прежде чем проглотить, он подержал воду во рту. Наверное, у него нежный желудок, подумал я, а может, и гастрит нажил.

— Да, — продолжал он. — Это было его убеждением: сперва надо изменить сознание, а уж потом — отношения собственности. — Он испытующе поглядел на меня.

Я сказал:

— Антонио Грамши. Первоочередная задача — изменение привычек, эмоций, эротики, одежды, питания. Лишь тогда возможно обновление социальной структуры.

— Ага! — Розенов понимающе усмехнулся. — Я вижу, и в вашем прошлом не обошлось без левого уклонизма. Верно, Роглер читал Грамши, специально итальянский выучил, в ГДР ведь его работы очень мало переводились, и уж конечно не издавались критические статьи, направленные против пролеткульта и бездарной доктрины сталинистов, согласно которой бытие определяет сознание, но никак не наоборот.

Официант принес колбасу и поинтересовался, не хотим ли мы попробовать жаренные в масле бобы, свеженькие, хрустящие. Розенов кивнул и спросил:

— Вам тоже?

Я не возражал.

— ГДР, — он откинулся на спинку стула, — приказала долго жить из-за грубости официантов.

— Из-за чего?

— Да-да. Из-за тотальной недоброжелательности. Если социальная структура никуда не годится, значит, надо это чем-то компенсировать — дружелюбием, большими свободами, терпимостью, скажем, в отношении сексуальных меньшинств, надо давать людям больше свободного времени, но так, чтобы они с чистой совестью распоряжались своим досугом. В нашем обществе реального социализма в пятницу после обеда только дураки работали. Даже на производстве. А план — план выполняли гномики, домовые. Фантастика. Мы были уникальным государством лоботрясов и лежебок. Но попробуй скажи такое — живо пришили бы распространение вражеской пропаганды. Все время мы лезли в гору, лезли, карабкались, пока окончательно не выдохлись. Конечно, я худо-бедно приспособился к нашей системе, хотя случались иногда трения. Но у меня-то не было в жизни такой ситуации, в какую угодил мой друг Роглер, мне не приходилось заниматься подготовкой картофельной выставки.

Запищал мобильник. Розенов заговорил с кем-то о пятикомнатной квартире в старом жилом фонде, пригодной под офис и для сдачи в аренду. Произносились слова: паркет, дуб, кафельные печи, лепнина, амуры на потолке, внутренний дворик. Пока Розенов разговаривал, я соображал, как бы мне вклиниться в его оправдательный монолог и снова навести на тему картофельного архива.

— Договорились. Нормально. Зайду примерно через час. — Он положил телефон на стол. Я поспешно спросил:

— Какая же в картофеле политическая компонента?

— Какая?… Гм… — Он посмотрел на меня, мелкими глоточками отпивая минеральную. — Роглер иногда просто выходил из себя, его бесило, что из-за всевозможных директивных указаний чиновников значительно сократилось количество сортов этого овоща. Унификация как путь рационализации в экономике, конечно, дает выгоды, но с эстетической точки зрения ведет к потерям — вкус остается неразвитым. Это не моя мысль — Роглер так говорил. Социалистическая картошка становилась все хуже и хуже, селекция пришла в упадок, честно говоря, картошку стало невозможно есть. Скверные условия хранения, длительные перевозки по никуда не годным железным дорогам опять же не шли ей на пользу. Роглер, так сказать, ратовал за неуклонную приватизацию вкуса. Понятно, что вскоре он преступил границу того, что было дозволено партийным руководством. Выставку, о которой он хлопотал, никто не запретил — ее просто не разрешили провести. Между прочим, я знал предшественника Роглера на его должности, это был верный лысенковец. Он все доказывал, что дорогой товарищ Сталин дал биологам ценнейшие указания о том, как вывести, представьте, морозоустойчивую картошку.

Я недоверчиво засмеялся.

— Серьезно. Они хотели доказать, что картофелеводы страны социализма впереди всей планеты, ибо трудятся в обществе, которое по всем статьям превосходит прогнивший империалистический строй, а значит, и картошка в ГДР лучшая на свете.

— Мне казалось, Лысенко — фигура комическая.

Розенов неторопливо прожевал кусок колбасы, проглотил.

— Согласен. Но если рядом с Лысенко поставить кое-кого с пистолетом в кобуре, шут гороховый мигом превращается в маститого ученого. Должность, которую занимал верный лысенковец, Роглеру дали, когда тот ушел на пенсию. Как раз началась так называемая «оттепель». Сталин упокоился, как Белоснежка, в хрустальном гробу, усы его, правда, не переставали расти. А мой друг Роглер в своей картофельной области вознамерился претворить в жизнь идею социализма с человеческим лицом. — Розенов засмеялся, но странным, невеселым смехом, и смахнул слезу. — Трижды три года работы. — Он глубоко вздохнул. — Роглер при каждой смене партийного курса все начинал сначала, а курс менялся каждые три года. Но наконец мой друг уперся — наотрез отказался в очередной раз изменять концепцию выставки. Его оставили в покое, несколько лет он тихо работал себе, работал, работал… И тут пала Берлинская стена.

— Почему же он в это время не попытался организовать выставку на Западе?

— Он пытался. — Розенов отодвинул тарелку. — Вступил в контакт с одной этнологиней из Западного Берлина. Они принялись искать источники финансирования, иначе говоря, спонсоров. Заинтересовалась крупная фирма — производитель картофельного пюре и супчиков быстрого приготовления, знаете, конечно, такие, в вакуумной упаковке. Ну и что же этим фирмачам сказал мой друг Роглер? «У нас с вами получится единообразная каша. А мы такой уже накушались в нашей ГДР, хотя у нас она и была похуже качеством». — Розенов засмеялся, качая головой. — Вот так прямо в лоб им и брякнул, менеджерам тем, с картофельным пюре в баночках и супчиками из порошка. Тем не менее специалисты той фирмы очень доброжелательно приняли его проект. И что же? Повесить два-три рекламных щита — нет! Ну хотя бы указать где-то название фирмы, она в то время как раз перешла в собственность американцев, — нет! В сущности, у Роглера не было понимания ни того, ни другого строя.

Я не сразу решился, но все-таки спросил:

— Отчего он умер?

— Нет, ничего похожего на то, о чем вы сейчас подумали. Никаких снотворных в лошадиных дозах. Мне кажется, он до конца был в ладу с самим собой. Хотя в последние месяцы перед его смертью мы редко виделись. Просто разошлись как-то, ни ссор, ни вражды не было. Я тогда переехал на другую квартиру, в западную часть Берлина. Да… — Розенов замолчал и довольно долго сидел, уставясь в одну точку. — Да… У него ведь была тяжелая наследственность. Его отец умер от сердца в сорок семь лет, брат еще моложе был и тоже умер от сердца. Вот и он, в пятьдесят два года. Инфаркт. Днем раньше я с ним говорил по телефону. Мы в то время не встречались. Но иногда перезванивались. А раньше очень любили всякие розыгрыши, дурачились. Рассказывали друг другу анекдоты про нашу академию, потом — о своих передрягах и приключениях в рыночной экономике, о которой мы тогда понятия не имели. — Розенов улыбнулся. — Я, например, рассказал ему историю о крысе, которая меланхолично полеживала себе в унитазе, когда покупатель квартиры — старый фонд, после капитального ремонта, — солидный богатый клиент, поднял крышку. А Роглер, помню, рассказывал, как его на бирже труда хотели подрядить начальником отдела рекламы, и куда же? — в Мак-Дональдс! Разумеется, картофель-фри в кульке тоже картошка. Вот и нашли подходящего специалиста. «Нет», — сказал он. Ему уже за пятьдесят было, в работе с общественностью он ничегошеньки не смыслил. Пришел, так он рассказывал, к ним в офис, изложил свои взгляды, и заведующий со смеху едва не лопнул. Роглер всегда рассказывал о таких казусах с большой самоиронией. Да… За день до его смерти мы разговаривали по телефону. Он говорил серьезно, что показалось мне необычным, и сказал довольно странную вещь. Надо, сказал он, поступать как бедуины в пустыне — они, чуть что, сворачивают свои шатры, и снова открывается горизонт. Странно, правда? Почему именно такой образ пришел ему на ум? Ну, потом его сестра все прибрала к рукам, картины русских авангардистов тоже. Спросила, куда девать ящик с картофельным архивом. Ладно, говорю, возьму ящик. Это его личный архив. А другой, тот, что он собрал в институте академии, разбазарили. Часть отдали на хранение в какой-то мебельный склад. Часть исчезла без следа, когда академию распустили. — Розенов опять отпил воды. — Он разрабатывал совершенно несуразную тему. Задумал составить каталог вкусовых оттенков картошки.

— Каталог вкусовых оттенков?

— Именно так. Наподобие каталогов, какие используют дегустаторы вин или чая. Мы в то время жили с ним в одной квартире. Роглер сидел дома, пробовал картошку, размышлял, подыскивал точные слова, пытался описать вкус. Хотел выявить и передать словами тончайшие нюансы. Иногда я и ночью заставал его за работой. У меня, знаете ли, пузырь слабоват, ночью приходится иногда вставать. Так вот, мой друг ночью ходил взад-вперед по коридору, что-то бормоча себе под нос. «Пеноподобная, нет, пеноморфная, пенообразная». Искал новые вкусовые эпитеты для каждого сорта. Помню, увидев меня, он, точно лунатик, вернулся в комнату, к своей картотеке в каталожных ящиках. Там, в этой картотеке, ему открывался новый мир — мир вкусовых ощущений. — Розенов допил воду и задумчиво покачал головой. — Роглер был своего рода одержимым.

— А где теперь его личный архив?

— Да все там же, в квартире, где мы с ним жили. Если вам он нужен — сделайте одолжение, заберите эти бумаги. Честно говоря, я не знаю, как с ними быть. А держать их на чердаке лишь из почтения к памяти хозяина и ждать, пока они зарастут пылью, — Роглеру бы это наверняка не понравилось.

Розенов не позволил мне заплатить, щедро дал на чай официанту, поинтересовался его планами на отпуск. Я уже ждал у выхода. Розенов выглядел отдохнувшим, даже повеселевшим, наверное, он рад, подумал я, что нашел человека, которому нужен этот бесхозный архив. Запищал мобильник.

— Да, — сказал Розенов в трубку, — приду. Нет, не сейчас. Ну, ладно, пока.

Мы немного прошлись пешком по Кантштрассе. Свою машину, БМВ, Розенов поставил передними колесами на тротуар.

— Я дам вам карточку. — Он нацарапал на визитке несколько слов. — В самом деле, буду вам чрезвычайно признателен, если заберете тот ящик. Понимаете ли, когда я туда прихожу… В общем, они нас там, в бывшей народной демократии, довольно кисло встречают. В квартире живет наш бывший коллега, его зовут Клаус Шпрангер. Его тоже вышибли из академического института. Вот он и покажет вам, где ящик.

Глава 4

СТРИЖЕЧКА

Я доехал до Александерплац, а там спустился в метро и покатил на восток, в Хенов. В вагоне было много велосипедистов с велосипедами всех цветов радуги — а вот в Мюнхене нынче в моде только черные, других почти не видно. На Западе черный цвет — последний крик велосипедной моды. Еще ехали девчушки с серьгами в ушах, женщины с битком набитыми сумками. Чей-то пластиковый мешок опрокинулся на пол, и по всему вагону покатились четыре, нет, пять банок с маргарином. Мальчик полез под сиденья собирать их. В вагоне стоял запах моющего средства, этот запах у меня был прочно связан с ГДР, он и еще жара зимой в натопленных сверх всякой меры помещениях, где из-за духоты приходилось открывать окна. Энтропия системы, она самая. Напротив меня сидели два паренька в рубашках «Лакоста» с тропическими мотивами. Крокодильчики, показалось мне, были будто приклеены сверху, да и крупноваты, а у одного хвост отлепился и торчал. Главное в этих фирменных рубашках — как раз то, что крокодильчики не отрываются, сколько ни отдирай. Да что это я? Везде и всюду вижу изъяны и халтуру — это, конечно, последствия вчерашней «выгодной» покупки макулатурной куртки.

Я вышел на Магдалененштрасе. Именно здесь Красная армия, спустившись с холмов, прорывалась в город. СС, гитлерюгенд и фолькс-штурмовцы дрались за каждый дом, «катюши» и прочая артиллерия били по стенам, разнося квартал за кварталом. А потом тут нагромоздили домов из бетонных блоков, застроили все поперечные улицы уродскими коробками с серо-бурыми стенами, однако они выглядели лучше, чем дочерна закопченные бетонные постройки в западных районах города. На одной из улиц, пересекающих Магдалененштрасе, в окружении новых домов стоял симпатичный старинный особнячок, чудом уцелевший в войну. Оказалось, это и есть нужный мне дом. На фасаде в стиле модерн с одного боку отвалились большие куски штукатурки, обнажив кирпичную кладку, а там, где штукатурка еще держалась, виднелись старые выбоины, оставленные осколками снарядов. По их количеству и виду можно было бы восстановить картину прошлого и сообразить, за какими окнами прятались снайперы, немцы или русские, в апреле сорок пятого…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14