Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ориенталист. Тайны одной загадочной и исполненной опасностей жизни

ModernLib.Net / Историческая проза / Том Риис / Ориенталист. Тайны одной загадочной и исполненной опасностей жизни - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Том Риис
Жанр: Историческая проза

 

 


В некотором смысле Лев Нусимбаум относился к типажу, который часто встречался в XIX–XX веках, а ныне практически более не существует: это – еврей-ориенталист, то есть житель и знаток Востока. Этот феномен появился в викторианской Англии, когда молодые люди из влиятельных еврейских семей, которым уже удалось максимально встроиться в английское общество, такие, например, как Уильям Гиффорд Полгрейв и Бенджамин Дизраэли, вдруг принялись искать свои корни в пустынях Востока. Стремление к восточной аутентичности заставило Полгрейва играть множество ролей, подвергаясь смертельной опасности. В 1850-х годах под видом врача-мусульманина, а на самом деле выполняя тайные поручения иезуитов, он отправился на Аравийский полуостров. Его целью было привести в действие интригу, которую финансировал Наполеон III, желавший, чтобы арабы-бедуины подняли восстание против Османской империи, – за полвека до того, как на Ближнем Востоке появился Т. Э. Лоуренс (Лоуренс Аравийский). Настояв на том, чтобы иезуиты называли его «отец Коэн», Полгрейв тем самым вернулся к фамилии, от которой его предки еще в XVIII веке предпочли отказаться. Именно Полгрейв, он же «отец Коэн», попытался тогда обратить в христианство сторонников ваххабизма[10]. Его воспоминания о собственных приключениях на арабском Востоке были долгое время бестселлером в Англии, пока их не затмили мемуары Лоуренса.

Евреи-ориенталисты рассматривали Восток как пространство для поисков собственных древних корней, а не поисков экзотического «Другого» и считали арабов братьями по крови или «евреями-всадниками», как называл их Дизраэли. Между тем сегодня невозможно оценивать самого Дизраэли, руководствуясь стереотипами нынешнего, постколониального мышления: ведь нашептывая королеве Виктории, что она должна стать императрицей Индии, он вовсе не имел в виду, что Запад должен владеть Востоком, господствовать над ним. Наоборот, Дизраэли преклонялся перед Востоком, боготворил его, а посему и мечтал о создании некоей Британско-восточной империи, которая вместила бы в себя лучшее из обоих миров. Ей надлежало быть британской, чтобы в ее организации, в самой структуре восторжествовали британские практичность и здравомыслие, и в то же время стать восточной, направляемой мудростью и глубиной Востока, истолковать которые для Запада предстояло уже обитавшим в Англии представителям этого самого Востока – евреям.

Существовавшее тогда мнение, будто евреи оказались для Европы чужеродным, восточным племенем, было продиктовано, разумеется, антисемитскими инсинуациями, однако евреи-ориенталисты перевернули его парадоксальным образом и стремились играть свою древнюю роль: быть знатью, аристократами пустыни. При этом они пытались сблизиться со своими утраченными сородичами, с «блудными братьями» на Востоке и сделать более понятной для Запада культуру семитских народов, в том числе исламскую. Евреи-ориенталисты, в узком смысле последнего понятия, были специалистами на поприще восточных религий, языков и антропологии Востока, хотя их роль в ориенталистике зачастую игнорируется[11].

Помимо ученых были в ту эпоху и евреи, которые в буквальном смысле слова растворились в своих мечтаниях и поползновениях обрести свою «восточную идентичность», – именно так случилось с Львом Нусимбаумом. Облачаясь в одежды бедуинов или дервишей для длительных путешествий и работы «в полевых условиях», эти евреи-ориенталисты, по-видимому, ощущали качественно иную, психологическую, душевную трансформацию, нежели интересовавшиеся Востоком неевреи. И хотя большинство из них выступали за создание государства евреев в Палестине, сионизм у них нередко причудливым образом вписывался в «пансемитскую», промусульманскую картину мира.

После завершения Второй мировой войны сама идея еврейского ориентализма потерпела крах, поскольку противоречия между иудеями и мусульманами достигли на Ближнем Востоке трагических, гигантских масштабов, совершенно похоронив воспоминания об их общем прошлом. Причины, по которым арабам и евреям не удается наладить нормальные отношения и в наши дни, представляются очевидными и неизбежными. А вот обстоятельства, позволявшие им некогда прекрасно уживаться друг с другом, ныне забыты.

* * *

Пытаясь разгадать тайну Льва Нусимбаума, я оказался в призрачном мире беженцев и людей без гражданства, который возник после революции в России и завершения Первой мировой войны, а также в результате событий в Германии, заложивших фундамент для развития нацизма и приведших ко Второй мировой войне. Ведь Льва, по существу, настигли, одна за другой, две революции: одна в России, а другая, пусть и называвшаяся иначе, – в Германии. На протяжении совсем недолгого времени с карты мира исчезли целые империи, множество людей не смогли пережить их, а некоторые – как Лев – до конца своих дней спасались бегством, чтобы сохранить собственную жизнь.

Когда я впервые увидел его фотографии, он сразу же напомнил мне моего двоюродного деда Лолека, сумевшего пережить распад Австро-Венгерской империи, вовремя покинуть Третий рейх и объявившегося в Нью-Йорке в 1930-х годах – они со Львом были практически одного возраста. Герой моего детства, Лолек, а также его бесчисленные приятели привнесли в Вашингтон-Хайтс, один из уголков Манхэттена, ставший их гнездом, особенный мир изощренного остроумия и жизненной умудренности. С детства помню, как я обожал слушать рассказы Лолека о его жизни в империи Габсбургов; меня неизменно пленяло то обстоятельство, что у моего деда был «свой император», что император этот был добрым, хорошим государем и что после его кончины на весь мир опустилась тьма. Лев, принявший мусульманство и одновременно обожавший русского царя, был, как мне казалось, близок моему двоюродному деду – социалисту, боготворившему императора Франца-Иосифа.

Лолек много рассказывал и о 1920-х годах, этом времени ожиданий, когда практически у каждого имелось немало идей на предмет переустройства мира и когда могло, казалось, случиться все, что угодно, – а когда «что угодно» случилось на самом деле, все друзья Лолека и мои родственники неожиданно оказались в западне. Но в своих рассказах Лолек ухитрился представить мне первую половину XX века как цепь веселых историй, как последовательность совершенно удивительных приключений, в которые оказывались замешаны и он сам, и его многочисленные друзья, а также его старший брат Янек, которого все звали «Быком», поскольку он был невероятно силен. А потом он рассказал мне, как пытался убедить этого Янека, моего родного деда, перейти вместе с ним границу, чтобы, пока не поздно, оказаться в Швейцарии. «Понимаешь, у твоего деда была семья, – сказал Лолек. – Вот он и не решался оставить их, не забрав с собой. Но что ему стоило уйти со мной, а потом уже выписать их к себе?»

Чувство юмора у моего двоюродного деда – а это был особенный юмор, каким отличались только жители Вены, – было способно превратить даже душераздирающее повествование о бегстве от нацистов в нечто, весьма похожее на выкрутасы знаменитых американских комиков братьев Маркс. Я был готов без конца выслушивать историю о том, как его подруга спряталась на балконе, когда гестаповцы ворвались в ее квартиру, затем, пока они проводили обыск в одной комнате, зашла с балкона в другую, а потом – наоборот, и в результате чудом осталась на свободе! «Ты все же должен понимать, – говорил мне Лолек с улыбкой, как бы посмеиваясь над этой ситуацией, – что это все вовсе не смешно: ведь если бы она попала им в лапы, они бы ее убили».

Когда летом 1994 года Лолек умер, эта своеобычная культура его родной австрийской Галиции и Вены конца XIX века ушла для меня навсегда. Ведь то, что он вообще выжил в ту эпоху, было невероятной случайностью – можно сказать, что ему просто повезло. Например, он получил австрийский паспорт в 1919 году, когда империя Габсбургов развалилась; а мой дед Янек, хотя они были родные братья и жили в одном и том же городе, получил уже польский паспорт. Из-за этого Янека в 1942 году отправили в Аушвиц, а Лолек смог спастись и даже добрался до Нью-Йорка.

Я, подобно другим детям евреев (да и неевреев тоже), рос, без конца представляя себе в своих фантазиях, как бы я вернулся назад на машине времени и смог бы все же перехитрить, обмануть нацистов. У Льва Нусимбаума хватило смелости и сил прожить подобную фантазию до самого конца. Когда большевики захватили Баку, они с отцом умудрились бежать оттуда и вместе с караваном верблюдов странствовали по пустыням Туркестана и по просторам Персии. Позже Льву удалось ускользнуть от большевиков, притворившись одним из них; затем он пересек всю Европу и в 1923 году, в последние дни существования Османской империи, принял ислам в посольстве этой империи в Берлине. Все эти события случились в его жизни еще до того, как ему исполнилось восемнадцать лет, – и это лишь начало его приключений.

Однако для меня куда существеннее, несравненно интереснее, чем все его спасительные побеги, чем любые перемены его облика, то, что на протяжении всей своей жизни он отказывался играть роль, которую ему так желали навязать всевозможные идеологи XX века. Ведь после Первой мировой войны большинство евреев в Германии всеми силами старались ассимилироваться, а Лев делал все возможное, лишь бы выделиться на общем фоне как лицо постороннее, чтобы предстать чужаком. Он всегда одевался в свободно ниспадавшие, просторные одежды, носил тюрбан, хотя вращался среди завсегдатаев модных кофеен в Берлине и Вене. Правда, усвоенная им роль храброго воина пустыни в конечном счете сыграла с ним самим злую шутку. Он предпочел остаться в Европе, не стремясь использовать представлявшиеся ему возможности для спасения: ведь он мог переехать в Нью-Йорк, найти там приют у богатых родственников жены. Даже когда из оккупированной нацистами Вены ему удалось вырваться в Северную Африку, он предпочел вернуться домой, в самый центр фашистской Европы, словно существовала некая удивительная сила притяжения, удерживавшая его в орбите тех самых сил, которые стремились его уничтожить.

К своему тридцатилетию Лев уже опубликовал шестнадцать книг, большая часть которых стали бестселлерами в разных странах мира, а одна была признана подлинным литературным шедевром. Но истинный его дар заключался в умении создавать облик, переменчивый, как Протей: ведь до самой своей смерти в 1942 году Лев водил за нос большинство представителей фашистского истеблишмента, пускаясь на все более смелые хитрости и уловки, словно вор, проникший на бал-маскарад.

Столкнувшись с притеснениями со стороны как коммунистического, так и нацистского режима, Лев сумел выжить, лишь противопоставив грубой силе силу собственного воображения. Он ухитрился одновременно пребывать в обличье еврея, мусульманина и немца, однако, надевая на себя одну из этих личин, он никогда не отбрасывал остальные две – он упорно не желал быть зачисленным в какую бы то ни было категорию, носить какое бы то ни было клеймо. Он был бестия и обольститель, однако ни разу не проявил себя как аферист, как мошенник, пусть его в этом и обвиняли. Он был идеологическим Гудини[12], он стал, если так можно выразиться, религиозным и расовым трансвеститом, преодолевшим границы между религиями и расами в эпоху, когда именно раса и религия были застывшими, фиксированными понятиями, столь же определенными, как смертный приговор.

* * *

Непреходящее очарование старинных бумаг, этих свидетелей времени, хранимых в картонных коробках, в гардеробах, в ящиках комодов, всякий раз поражало меня, пока я искал сведения о Льве. За четыре года розысков мне удалось обнаружить более трехсот его частных писем, не известных другим исследователям; удалось найти несколько его неопубликованных рукописей; отыскал я и рукопись воспоминаний, написанных его берлинским однокашником. Однако главной находкой оказались его предсмертные дневники. Эти шесть исписанных мелким почерком тетрадей, это заключительное повествование Льва о себе самом – хаотичное, неорганизованное, эпическое, оно тем не менее позволило мне получить достаточно четкое представление о его жизни.

Письма его обнаружились на вилле в пригороде Милана, где пролежали пять десятилетий. Это продолжавшаяся три года переписка между Львом Нусимбаумом и Пимой Андреэ[13], светской львицей эпохи Муссолини. Пима, узнав о том, что Эсад-бей, писатель, которого она обожала, живет в Италии в стесненных обстоятельствах, без куска хлеба, без необходимых ему лекарств, сама написала ему. Его книги она любила за своеобычные взгляды на монархию, за нелюбовь к сталинской России, и именно поэтому порекомендовала ему прочесть книги… Курбана Саида, не подозревая, что Курбан Саид и Эсад-бей – одно и то же лицо. В то время у него не было ни гроша за душой, он был серьезно болен, а законы военного времени заставили итальянскую тайную полицию держать его под домашним арестом. Пима выслала ему денег.

Несколько лет подряд, между 1939 и 1942 годами, Пима попросту помогала Льву выжить. Что еще важнее, она завязала с ним переписку, которая превратилась во взаимную «интеллектуальную влюбленность» и стала для него последней дружбой, последней нитью, связующей его с внешним миром. Правда, Пима была еще менее уравновешенной натурой, чем сам Лев, и, несмотря на то, что он ничего от нее не скрывал, он ни разу не проговорился ей о своем происхождении. Влиятельная дама из немецко-итальянской семьи, Пима держала салон, к которому принадлежал целый ряд тогдашних ведущих интеллектуалов – фашистов и нацистов, в том числе и из Америки, таких, как Эзра Паунд, и члены семьи самого Муссолини, причем иногда они даже жили на ее вилле в Рапалло.

Пима написала Муссолини, ходатайствуя за Льва. Писала она и еще одному человеку, которого Лев называл «мистер Эзра», и этот второй адресат обещал сделать все, что в его силах, дабы помочь товарищу по перу. 22 июня 1942 года, в одном из самых странных писем за весь период их переписки, Лев взволнованно писал Пиме: «А государственные инстанции вдруг вспомнили обо мне. Через три недели, всего лишь через три недели, я снова получу от них какие-то деньги, если, конечно, доживу до этого. Ведь я, несмотря ни на что, все же хочу жить. Мы, конечно, в скором времени победим в этой войне, и вот тогда я уже определенно, первым делом приеду к вам с визитом – иного я себе просто не представляю. Ах, победа будет такой восхитительной!»

В этом письме «мы» означает – нацистская Германия.

* * *

Но сколь бы захватывающими ни оказались для меня все эти письма и документы, ничуть не менее удивительными были люди, с которыми мне доводилось встречаться, пока я изучал жизнь моего героя. Среди них баронесса Эренфельс, к которой я отправился на свидание в замок Лихтенау. Это не та баронесса, что взяла себе, как мне сообщили в Вене, псевдоним Курбан Саид: та была второй женой барона Эренфельса. Нынешняя же баронесса, третья жена барона, поведала мне историю собственной жизни, а потом отвела меня в помещение в одной из башен замка, в подвал, заваленный до потолка фамильными документами и фотографиями…

Позже, когда я вернулся в США, мне удалось встретиться с Питером Вирэком, отец которого, Джордж Сильвестр Вирэк, был «нью-йоркским другом» Льва и его соавтором. Кроме того, Вирэк-старший, по-видимому, первым из американских журналистов взял интервью у Гитлера. Фанатичный германофил, он впоследствии пытался пропагандировать свою идею, что можно быть приверженцем нацизма, оставаясь филосемитом. При этом он ссылался на то, что сам поддерживал отношения как с Гитлером, так и различными «неарийцами» типа Зигмунда Фрейда. В конце концов Вирэка даже посадили в американскую тюрьму как нацистского агента. Яркие, противоречивые натуры, подобные Вирэку, – живое свидетельство царившего в ту эпоху смятения в умах. Вспомним хотя бы то, что один из ведущих американских журналов в 1931 году в качестве своих главных авторов называл таких, мягко говоря, разных писателей, как Лев Нусимбаум, Ленард Вулф, Йозеф Геббельс и Томас Манн…

Необходимо упомянуть и женщину, передавшую мне удивительные записные книжки Курбана Саида и саму по себе совершенно удивительную. Побывав в Позитано, на могиле Льва, над которой установлен белый мраморный пилон с мраморной же чалмой наверху, так что кажется, будто стоишь перед очень худым, изможденным человеком в восточном головном уборе, я в очередной раз отправился в Вену. Там я пытался разыскать, хотя и без особых надежд на удачу, последнего издателя и редактора Льва Нусимбаума – Терезу Киршнер. В 1930-х годах она была «арийским» секретарем издательства, принадлежавшего «неарийцам», а когда ее хозяевам-евреям пришлось бежать из страны, чтобы спасти свою жизнь, она купила у них издательство за одну тридцатую его стоимости.

Один из знатоков германского исламизма, с которым мне удалось побеседовать в Берлине, упомянул, что она живет в Вене, однако, по его впечатлениям, фрау Киршнер (которая теперь носила фамилию покойного мужа – Мегле) оберегала свое прошлое и не желала обсуждать его с кем бы то ни было.

Фрау Мегле не значилась в телефонном справочнике, но я просто пришел по тому адресу, где прежде помещалось ее издательство, и в списке жильцов у входа в подъезд нашел фамилию Мегле, а под ней – логотип издательства, которое она переименовала в 1940 году в «Терезе Киршнер Ферлаг». Я решил не звонить к ней в квартиру, а отправился к себе в номер, чтобы написать ей на бланке гостиницы, подчеркнув, что меня интересует лишь некий автор по имени Эсад-бей и, соответственно, любые ее воспоминания, связанные с ним самим и его произведениями. Я отправил это письмо с посыльным. Спустя всего двадцать минут, когда я пил кофе в фойе гостиницы, меня подозвал к телефону консьерж: с вами хочет поговорить некая фрау Тереза Мегле, сказал он. Я пригласил ее пообедать со мной в ресторане, изо всех сил стараясь правильно говорить по-немецки.

В лице фрау Мегле было что-то орлиное. Ей уже исполнилось девяносто шесть лет, однако она выглядела гораздо моложе своего возраста и говорила о своих авторах как старая учительница, которая вспоминает учеников из давно выпущенного класса. Большинство их были евреями, и уже в первые несколько недель после аншлюса они бежали из Вены, а вот издательство еще в течение двух лет продолжало получать доходы от продажи их книг. Фрау Мегле говорила об их неожиданном отъезде с каким-то странным негодованием: «Один автор взял да уехал, ничего не сказав, просто снялся с места и пропал, а мне еще пришлось возиться с его делами».

Выяснилось, что память у фрау Мегле удивительная, она точно помнила лица конкретных людей, названия их рукописей, выплаченные денежные суммы. Ее воспоминания о послевоенном времени перемежались рассказами о пожертвованиях, которые она сделала в счет различных обществ помощи африканским детям. «Я ничего дурного не делала, – беспрестанно повторяла она, – понимаете, я хороший человек, я спасала людей, я стольких спасла, мне пришлось для них так много сделать, я не могла видеть людские страдания». Наконец, разговор о той обременительной задаче по присмотру за делами бежавших из страны авторов-евреев снова вывел нас на Эсад-бея.

К этому времени мы уже шли по улице в сторону квартиры фрау Мегле, к бывшему офису ее издательства. «Волшебно написано, это действительно одна из его лучших вещей», – сказала она об «Али и Нино», а когда мы вошли к ней в квартиру, спросила, не читал ли я еще один роман, который он написал под псевдонимом Курбан Саид. Он называется «Ничего не понимавший про любовь». Я признался, что даже названия такого не слышал.

Лукаво взглянув на меня, она встала и вышла в соседнюю комнату. Я решил было, что она собралась показаться передо мной в очередном своем меховом манто из морского котика – она уже успела продемонстрировать мне несколько шуб различного покроя, – однако она вернулась с перевязанной голубой ленточкой стопкой из шести записных книжек в кожаных переплетах. Она положила их передо мной и развязала ленту. «Я хранила их у себя в шкафу более пятидесяти лет. Я могла бы получить за них целое состояние, но я не алчный человек, так же, как я и не дурной человек, верно?»

Я взял первую записную книжку в обложке из коричневой кожи с глубоким тиснением. На первой, пожелтевшей, ломкой страничке сверху было написано детским почерком – «Курбан Саид». А чуть ниже: «Der Mann, der nichts von der Liebe verstand», то есть «Тот, кто ничего не понимал про любовь». Еще ниже – «Роман. Книга первая». Я прочел вслух по-немецки первое предложение, написанное неуклюжими каракулями:

Боль сильнее жизни, она сильнее смерти, любви, верности, долга.

На одной из следующих страниц, пробегая глазами неровные чернильные строчки, я прочел: «Эта книга не литературное произведение. Сейчас, перед лицом смерти, я лишь хочу обозреть собственную жизнь… Я намерен сколь возможно правдиво записать события своей странной жизни, своей судьбы».

Фрау Мегле сказала, что Эсад-бей передал ей эти шесть записных книжек, свое последнее произведение, когда она ездила повидаться с ним в Позитано. «Он хотел, чтобы я их опубликовала, и я бы, конечно, на этом заработала целое состояние, но я не смогла. Сил не было читать это, ведь так ужасно было чувствовать его боль, я сохранила их, но так ничего с ними не сделала. Если хотите, можете взять их себе и прочитать».

Вскоре я ушел от нее, из этого старого многоквартирного дома. В тот вечер в Венской опере был бал, и по улице, несмотря на снегопад, шли празднично разодетые люди, мужчины в смокингах, дамы в бальных платьях. Я прижимал к груди эти записные книжки, чтобы они не намокли от снега. Почему Лев отдал эти записи фрау Мегле? И почему она отдала их мне? Вернувшись к себе в номер, я бросился на кровать и тут же раскрыл первую записную книжку.

И записи синеватыми чернилами, сделанные его убористым почерком, поведали грандиозную, невероятную историю его жизни.

Часть первая

Глава 1

Революция

Лев Нусимбаум родился в октябре 1905 года, когда культурная толерантность богатых бакинцев стала исчезать. 17 октября 1905 года Николай II издал манифест о конституции, однако сделано это было ради того, чтобы притушить нараставшие волнения. На улицах Баку появились казаки, разгонявшие граждан, превративших свой прежде многонациональный город в зону военных действий, где восторжествовали средневековые обычаи. Богатые виллы, обитатели которых принадлежали к той или иной этнической или религиозной группе, вызывавшей ненависть у толпы, порой оказывались в настоящей осаде.

Подобно многим писателям, родившимся на закате империи, Лев идеализировал мир своего детства и отрочества. Этот мир рухнул на пятнадцатом году его жизни и рухнул так стремительно, что, спасая свою жизнь, множеству людей пришлось бежать из домов, буквально от накрытых к обеду столов… Лев вспоминал о Баку как о месте, где доброжелательность, расположение к людям существовали с глубокой древности, и объяснялось это относительной слабостью местных правителей. На протяжении всей своей жизни сам он последовательно выступал как противник революции, заменившей сложное переплетение древних религий и культур примитивной уравниловкой. Для Льва революционные политические перемены навсегда запомнились как «яростное безумие, захлестнувшее город»:

И вот на лицах вдруг появились гримасы. Они выражали все то адское, животное, тупоумное, на что только способна человеческая природа. Словно подвижные черты человеческих лиц, некогда благородно застывшие, насильно смягченные, теперь смогли обрести свою истинную свободу, отныне являя миру лишь примитивные, зверские, «свободные» выражения. Власть большевиков началась с того, что человеческое лицо превратилось в гримасу.

В архивах Баку нет записи о рождении Льва Нусимбаума[14]. Как нет такой записи и в архивах Тифлиса, Киева, Одессы или Цюриха. В рассказе, опубликованном в 1931 году в одной берлинской газете, он признает, что места своего рождения назвать не может:

Родился в …? Уже с этого начинается загадка моего существования. Ведь большинство людей могут назвать дом или хотя бы населенный пункт, в котором они появились на свет. К этому месту или к этому дому человек впоследствии совершает паломничества – с тем, чтобы предаваться сентиментальным воспоминаниям. Мне же для этой цели пришлось бы оказаться в купе скорого поезда. Ведь я родился во время первой забастовки железнодорожников в России, среди просторов русских степей, где-то между Европой и Азией, когда моя мать возвращалась из Цюриха, этого гнезда русских революционеров, в Баку, где проживала наша семья. Как раз в день моего рождения царь обнародовал свой манифест, в котором он даровал жителям России политическую конституцию. А в тот день, когда меня при вез ли в Баку, город был уже охвачен пламенем революции и в нем началась резня, устроенная чернью. Меня несли до дома отца в корыте, а отец чуть было не выгнал на улицу мою няньку вместе со мной. Так началось мое существование на этом свете. Отец мой был нефтепромышленник, крупный магнат, мать же – радикально настроенная революционерка.

Согласно этому варианту, Лев оказывается в самом центре исторического переворота, который определил его последующую жизнь, и впоследствии, рассказывая о своей семье и о своем происхождении, он ни разу не отклонился от этих основных фактов[15].

Правдивость этой истории[16] подтверждают свидетельства независимых источников, в том числе воспоминания бонны Льва немки Алисы Шульте, написанных в 1940-х годах. Она была единственной свидетельницей того, как мальчик, за которым она всю жизнь преданно ухаживала, превратился в затравленного, преследуемого человека.

Уже первая книга Льва, «Нефть и кровь на Востоке», заложила основы для дальнейших мифов, к которым он не раз будет возвращаться. В ней рассказ о его собственной жизни переплетается с историей Кавказа. Лев знакомит читателей со своим отцом, Абрамом, рассказывая о том, как он прохаживался туда-сюда перед бакинской тюрьмой «в восточной бараньей шапке на голове, с янтарными четками в руках, без которых в Баку невозможно существовать». Лицо Абрама потемнело от местного, жаркого солнца, правда, в другой книге Лев приписывает его смуглоту турецкой и персидской крови. Согласно свидетельству Льва, отцу удалось выкупить из тюрьмы его будущую мать, «молоденькую, темноглазую девушку, члена российской большевистской партии»: она ожидала высылки за ведение политической агитации, однако Абрам сразу женился на ней и ввел ее в свой гарем. Правда, мать Льва быстро взяла власть в доме в свои руки и этот гарем ликвидировала.

Версия о том, что Абрам Нусимбаум был мусульманским аристократом персидско-турецкого происхождения – или кем угодно еще, но только не евреем с европейским образованием, – составляла часть того мифа, который Лев создавал преднамеренно. На самом деле свидетельство о рождении Нусимбаума-отца сохранилось. Происходил он из евреев-ашкенази[17] и родился 24 августа 1875 года в Тифлисе (Тбилиси), который с тех пор, как Кавказ оказался под властью России, был столицей Тифлисской губернии и всего Кавказского наместничества. Его родители переехали на Кавказ не то из Киева, не то из Одессы, этих двух крупных центров черты оседлости, где процент еврейского населения был достаточно высок. Территории, находившиеся ранее в составе Речи Посполитой, – Белоруссия, Литва и западная часть Украины, были присоединены к России при разделах Польши в 1772, 1793 и 1795 годах[18]. В результате этого присоединения помимо миллионов славян, как православных, так и католиков, подданными Российской империи стали и около полумиллиона евреев. До присоединения польских территорий евреев в России практически не было, и страна оказалась не готова к тому, чтобы воспринять новую религиозно-этническую примесь. Официальное решение «еврейского вопроса» в России свелось к одному: ограничить проживание всех евреев территориями тех бывших польских воеводств, которые оказались под властью Екатерины Великой, так называемой «чертой оседлости». По сути дела было создано крупнейшее в истории гетто, огромная географическая тюрьма для новоявленных «российских» евреев.

В истории России бывали периоды, когда накал религиозных страстей в России доходил до того, что даже собственных православных правителей часть подданных считала еретиками. Так, во всяком случае, относились к ним старообрядцы, апокалиптически настроенные фундаменталисты, которые протестовали против изменений в богослужебном чине Русской православной церкви, предпринятых в XVII веке с целью привести его в большее соответствие с ритуалом церкви Греческой. Старообрядцы, убежденные, что следование новым обрядам не позволит им обрести вечное спасение, даже совершали в знак протеста массовые самосожжения (правда, на момент, когда родился Лев, их в России, по ряду оценок, было все же около тринадцати миллионов[19]).

Распространена была и так называемая ересь «жидовствующих», последователи которой не признавали божественной природы Христа и следовали только Ветхому Завету, почитали не воскресенье, а субботу и соблюдали целый ряд других иудейских обычаев, хотя отнюдь не считали себя иудеями. Жидовствующими заинтересовался царь Иван III, их представителей пригласили в Москву, и в последние десятилетия XV века им удалось обратить в свою веру немалое число знати, так что исповедующие православие ощутили потребность противодействовать опасной тенденции – некоторые ересиархи были сожжены. Православное духовенство заставило царя изгнать иудеев, они были объявлены вне закона в середине XVI века, и именно по этой причине в Российской империи их не было, когда в ее состав в конце XVIII века вошли территории, объявленные чертой оседлости. Иудаизм, подобно масонству, с которым его часто смешивали, особенно после того, как русские масоны обратились к каббале и начали избирать из своей среды священнослужителей, которых называли «коэнами», рассматривался как слишком опасное и вредное для России вероучение.

Желая избежать религиозных смут, власти стремились обратить в христианство новых подданных-евреев.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8