Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Портреты революционеров

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Троцкий Лев Давидович / Портреты революционеров - Чтение (стр. 4)
Автор: Троцкий Лев Давидович
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Биркенхед не видит ныне особой дальнозоркости Ленина и в подписании Брест-Литовского мира[21]. Неизбежность мира для Биркенхеда ныне очевидна. Только сумасшедшие истерики (hysterical fools) могли, по его словам, воображать, что большевики способны бороться с Германией, Поразительное, хотя и запоздалое признание! Ведь британское правительство 1918 года, как и все правительства Антанты, категорически требовали от нас войны с Германией, и на наш отказ от этой войны ответили блокадой и интервенцией. Приходится спросить на энергичном языке консервативного политика: где же, собственно, находились тогда сумасшедшие истерики? Не они ли решали судьбы Европы? Оценка Биркенхеда была бы очень проницательной в 1917-м. Но, признаться, мы не высоко ценим ту проницательность, которая обнаруживается через 12 лет после того, как она была необходима.

Черчилль приводит против Ленина – и в этом гвоздь его статьи – статистику жертв гражданской войны. Статистика эта фантастична. Но дело не в этом. Жертв было много с двух сторон. Черчилль особо отмечает, что он не включил жертв голода и эпидемий. На своем псевдоатлетическом языке Черчилль пишет, что ни Тамерлан, ни Чингисхан не могли бы выдержать матча с Лениным в отношении истребления человеческих жизней. Судя по расположению имен, Черчилль полагает, очевидно, что Тамерлан предшествовал Чингисхану. Это ошибочно. Увы, цифры хронологии и статистики не составляют сильной стороны этого министра финансов. Однако не это нас интересует. Чтоб найти пример массового истребления человеческих жизней, Черчилль обращается к XIII и XIV столетиям азиатской истории. Великая европейская бойня, в которой уничтожено десять миллионов человек и искалечено двадцать миллионов, совершенно выпала, по-видимому, из памяти британского политика. Войны Чингисхана и Тимура были детской игрой по сравнению с упражнениями цивилизованных наций в течение 1914—1918 годов. А блокада Германии, голод немецких матерей и детей? Если даже допустить нелепую мысль, что вся ответственность за войну лежит на германском кайзере, – хороша, к слову сказать, цивилизация, если один коронованный психопат способен на четыре года обречь континент огню и мечу, – если даже принять эту смехотворную теорию единоличной ответственности кайзера, то и тогда остается совершенно непонятным, почему немецкие дети должны были вымирать сотнями тысяч за грехи Вильгельма? Но я не становлюсь здесь на моральную точку зрения и меньше всего склонен перегибать весы в сторону гогенцоллернской Германии. Я готов повторить то же рассуждение в отношении сербских, бельгийских или французских детей, как и в отношении тех желто– и чернокожих, которых Европа в течение четырех лет обучала преимуществам христианской цивилизации над варварством Чингиса и Тимура. Обо всем этом Черчилль забывает. Цели, которые Англия преследовала в войне (и которых она совершенно не достигла), кажутся Черчиллю настолько непреложными и священными, что он не удостаивает внимания тридцать миллионов истребленных и искалеченных человеческих жизней. Он с высшим нравственным негодованием говорит о жертвах гражданской войны в России, забывая об Ирландии, об Индии и о многом другом. Значит, дело не в жертвах, а в задачах и целях, которые преследовала война. Черчилль хочет сказать, что всякие жертвы во всех частях света допустимы и священны, раз дело идет о могуществе и силе Британской империи, то есть ее правящих классов. Преступны лишь те, неизмеримо меньшие жертвы, которые вызываются борьбою народных масс, когда они пытаются изменить условия своего существования, как было в Англии в XVII столетии, во Франции в конце XVIII, в Соединенных Штатах в конце XVIII и середине XIX веков, в России в XX столетии и как будет еще не раз в будущем. Напрасно Черчилль вызывал при этом призрак двух азиатских завоевателей. Оба они боролись за интересы кочевой аристократии, подчиняя ей новые области и племена. В этом смысле их дела связаны непрерывной преемственностью с принципами Черчилля, а не Ленина. Кстати сказать, последний из великих гуманистов – имя его Анатоль Франс – не раз высказывал ту мысль, что из всех видов кровавого безумия, которое называется войной, наименее безумной является все же гражданская война, ибо в ней люди, по крайней мере сознательно, а не по приказу, делятся на враждебные лагери.

Черчилль делает попутно еще одну ошибку, самую главную и для него лично наиболее убийственную. Он забывает, что в гражданской войне, как и во всякой иной, имеются два лагеря и что, если бы он, Черчилль, не примкнул к лагерю ничтожного меньшинства, количество жертв было бы неизмеримо меньше. Власть мы завоевали в октябре почти без борьбы. Попытка Керенского вернуть себе власть испарилась, как капля воды на горячей плите… Натиск масс был так могуществен, что старые классы едва осмеливались сопротивляться. С какого времени начинается гражданская война и спутник ее – красный террор? Черчилль плох в хронологии, но мы ему поможем. Поворотным моментом является середина 1918 года. Руководимые дипломатами и офицерами Антанты чехословаки захватывают железную дорогу на Востоке. Французский посол Нуланс организует восстание в Ярославле[22]. Английский уполномоченный Локкарт организует террористические акты[23] и попытку разрушения петроградского водопровода. Черчилль вдохновляет и финансирует Савинкова. Черчилль стоит за спиною Юденича. Черчилль предсказывает точно по календарю день падения Петрограда и Москвы. Черчилль поддерживает Деникина и Врангеля. Мониторы британского флота обстреливают наши побережья. Черчилль трубит наступление «14 наций». Черчилль становится вдохновителем, организатором, финансистом, пророком гражданской войны. Щедрым финансистом, посредственным организатором, никуда не годным пророком. Лучше бы Черчиллю не приподнимать этих страниц прошлого. Ибо число жертв было бы не в десятки, а в сотни и тысячи раз меньше, если бы не британские гинеи, британские мониторы, британские танки, британские офицеры и британские консервы.

Черчилль не понял ни Ленина, ни его исторической задачи. Глубже всего это непонимание – если только непонимание может быть глубоким – обнаруживается в оценке поворота к новой экономической политике. Для Черчилля это отказ Ленина от самого себя. Биркенхед дополняет: за 10 лет принцип Октябрьской революции совершенно обанкротился. Биркенхед, который за 10 лет не уничтожил и даже не смягчил безработицы углекопов, требует от нас в десять лет построения нового общества, без ошибок, без поражений и без отступлений. Чудовищное требование, которое измеряет только глубину теоретической первобытности почтенного консерватора. Сколько будет на историческом пути отступлений, ошибок, рецидивов, это предсказать нельзя. Но уметь сквозь отступления, рецидивы и зигзаги видеть основную линию исторического развития – в этом и состояла гениальная сила Ленина. Даже если бы в России победила на время реставрация – до чего, смею думать, очень далеко, – это также мало отменило бы неизбежность смены общественных форм, как мало рвота отменяет законы пищеварения.

Когда Стюарты вернулись к власти, у них было гораздо больше прав думать, что принцип Кромвеля обанкротился. Между тем, несмотря на победоносную реставрацию, несмотря на всю дальнейшую цепь приливов и отливов, борьбу вигов и тори, фритредеров и протекционистов, бесспорно одно: вся новая Англия взошла на дрожжах Кромвеля. Эта историческая закваска стала истощаться только в последней четверти прошлого столетия. Этим объясняется неудержимый упадок мировой роли Англии. Чтобы возродить падающую Англию, нужны новые дрожжи. Не Черчиллю понять это. Ибо, в противоположность Ленину, который мыслил континентами и эпохами, Черчилль мыслит парламентскими эффектами и газетными фельетонами. А этого убийственно мало. Будущее, и не столь отдаленное, докажет это,

23 марта 1929 г.

Разногласия с Лениным

В чем было разногласие с Лениным?

В противовес отдельно выдернутым и ложно истолкованным цитатам мы дали выше более или менее связную, хотя далеко не полную картину действительного развития взглядов на характер и тенденции нашей революции. На этом важнейшем вопросе налипало, как всегда бывает во фракционной, особенно эмигрантской борьбе, много случайного, второстепенного и ненужного, что, однако, сподвигало и заслоняло важное и основное. Все это неизбежно в борьбе. Но теперь, когда борьба давно отошла в прошлое, можно и должно отбросить шелуху, чтобы выделить ядро вопроса.

Никакого принципиального разногласия в оценке основных сил революции не было. Это слишком ясно показали 1905-й и особенно 1917 годы. Но разница в политическом подходе была. Сведенная к самому основному, эта разница может быть сформулирована следующим образом. Я доказывал, что победа революции означает диктатуру пролетариата. Ленин возражал: диктатура пролетариата есть одна из возможностей на одном из следующих этапов революции; мы же еще должны пройти через демократический этап, в котором пролетариат может быть у власти только в коалиции с мелкой буржуазией. Я на это отвечал, что наши очередные задачи имеют буржуазно-демократический характер, что, бесспорно, на пути их разрешения могут быть разные этапы с той или другой переходной властью, не отрицаю, но эти переходные формы могут иметь только эпизодический характер; даже и для разрешения демократических задач необходима будет диктатура пролетариата; отнюдь не покушаясь перепрыгивать через демократическую стадию и вообще через естественные этапы классовой борьбы, мы должны сразу брать основную установку на завоевание власти пролетарским авангардом. Ленин отвечал: от этого мы ни в каком случае не зарекаемся; посмотрим, в каком виде сложится обстановка, каково будет в частности международное положение и прочее. Сейчас же нам надо выдвинуть три кита и на этих трех китах обосновать революционную коалицию пролетариата с крестьянством.

Нужны либо крайняя ограниченность, либо крайняя недобросовестность, чтобы теперь – после того, как Октябрьская революция уже совершилась, изображать эти две точки зрения как непримирение. Октябрь 1917 года их очень хорошо примирил. Выдвигание Лениным, всемерное подчеркивание и полемическое заострение демократической стадии революции и программы трех китов было политически и тактически, безусловно, правильно и необходимо. И когда я говорил о неполноте и пробелах в так называемой теории перманентной революции, я имел в виду именно тот факт, что я лишь принимал демократическую стадию как нечто само собою разумеющееся – принимал не только на словах, но и на деле, что достаточно доказано опытом 1905 года. Но теоретически далеко не всегда сохранял в своей перспективе ясную, отчетливую, всесторонне разработанную перспективу возможных последовательных этапов революции и мог отдельными заявлениями, статьями – в то время, когда эти статьи писались, – вызывать такое представление, будто я «игнорирую» объективные демократические задачи и стихийно-демократические силы революции, тогда как на самом деле я считал их само собою разумеющимися и исходил из них как из данных, что доказывается полностью другими моими работами, писавшимися под другим углом зрения и для других целей.

Известная односторонность тех или других статей, написанных по этому вопросу, на протяжении дюжины годов (1905—1917) была тем самым «перегибанием палки», пользуясь выражением Ленина, которое совершенно неизбежно в больших вопросах идейной борьбы. Этим и объясняются те или другие полемические отклики Ленина, вызванные той или другой формулировкой в отдельной моей статье, но ни в каком случае не отвечающие ни моей общей оценке революции, ни характеру моего участия в ней.

Один из моих критиков однажды весьма популярно внушал мне мысль, что не нужно все полемические отзывы Ленина брать за чистую монету, а нужно вносить в них некую немаловажную политико-педагогическую поправку. У критика моего выходило, что Ленин делает из мухи слона.

В этих словах есть доля истины, которую знает всякий, кто знает Ленина по его писаниям. Но выражена здесь мысль с исключительной психологической грубостью: «Ленин делал из мухи слона». Тот же автор в другом месте выражается так: «Эту мысль Ленин защищал „с пеной у рта“». И пена у рта, и превращение мухи в слона ни в каком случае не вяжутся с образом Ленина. Но зато оба эти выражения как нельзя лучше вяжутся с образом автора, их породившего. Давно сказано: стиль – это человек…

Верно, во всяком случае, то, что, поскольку я не входил во фракцию, а позже в партию большевиков, Ленин отнюдь не склонен был искать случаев для выражения согласия с теми или другими выраженными мною взглядами И если ему это приходилось делать по важнейшим вопросам, как показано выше, значит, солидарность была налицо и требовала признания. Наоборот, в тех случаях, когда Ленин полемизировал против меня, он вовсе не искал «справедливой оценки» моих взглядов, а преследовал ударные задачи минуты – чаще даже не по отношению ко мне, а по отношению к той или другой группе большевиков, которой нужно было в этом самом вопросе дать острастку.

Но как бы ни обстояло дело насчет старой полемики Ленина против меня по вопросам о характере революции, как бы ни обстояло дело с вопросом о том, правильно ли я понимал Ленина в этом вопросе раньше и даже правильно ли я его понимаю теперь, допустим даже на минуту, что разумению моему не доступно то, что вполне является умопостигаемым для Мартынова[24], Слепкова[25], Рафеса, Степанова-Скворцова[26], Куусинена и всех прочих Лядовых[27], без различия пола и возраста, – остается все же налицо один совсем маленький, но весьма забористый вопросец: как же это так случилось, что те, которые в основном вопросе о характере русской революции не расходились с Лениным, разделяя его точку зрения полностью, и прочее, и прочее, заняли, – одни, поскольку были предоставлены самим себе, а другие – и после возвращения Ленина в Россию, – столь позорно оппортунистическую позицию в том самом вопросе, вокруг которого идейная жизнь партии вращалась в течение предшествовавших 12 лет.

На этот вопрос надо ответить, что я не перепрыгивал через аграрно-демократическую стадию революции, это доказано незабываемыми историческими фактами и всем предшествовавшим изложением. Но почему же мои ожесточенно беспощадные критики на самом важном месте… недопрыгнули? Неужели только потому, что никому не дано прыгать выше собственных ушей? Такое объяснение в отдельном случае вполне законно, но мы не имеем в данном случае дела с целым слоем партии, воспитавшимся на определенной установке начиная с 1905 года. Нельзя ли в смягчение политической вины… привести то объяснение, что Ленин, считая само собою разумеющейся возможность перерастания буржуазной революции в социалистическую, в полемике слишком отодвигал этот исторический вариант, недостаточно останавливался на нем, недостаточно разъяснял… не только теоретическую возможность, но и глубокую политическую вероятность того, что пролетариат в России окажется у власти раньше, чем в передовых капиталистических странах.

Если бы пломбированный вагон не проехал в марте 1917 года через Германию, если бы Ленин с группой товарищей и, главное, со своим деянием и авторитетом не прибыл в начале апреля в Петроград, то Октябрьской революции – не вообще, как у нас любят калякать, а той революции, которая произошла 25 октября старого стиля– не было бы на свете. Как неопровержимо свидетельствует мартовское совещание (протоколы которого не опубликованы по сей день)[28], авторитетная, руководящая группа большевиков, вернее сказать, целый слой партии, вместо неистово-наступательной политики Ленина навязала бы партии политику постольку, поскольку… политику разделения труда с Временным правительством, политику неотпугивания буржуазии, политику полупризнания империалистской войны, прикрытой пацифистскими манифестами народов всего мира.

И если Ленин, выдвинувший свои тезисы 4 апреля, натолкнулся ни больше ни меньше, как на обвинение в троцкизме, то что произошло бы, спрашиваю я, если бы на великую пагубу русской революции Ленин оказался бы отрезанным от России или погиб бы в пути и курс на вооруженное восстание и диктатуру пролетариата был бы провозглашен кем-либо другим? Что тогда произошло бы?

После всего, что мы пережили за последние годы, это совсем не трудно себе представить. Инициаторы пересмотра установки лозунга, то есть проповедники курса на захват власти, стали бы предметом бешеной травли как ультралевые, как троцкисты, как нарушители традиции большевизма и – чего доброго – как контрреволюционеры. Все Лядовы ныряли бы в этой полемике и травле, как рыба в воде. Конечно, пролетариат снизу могущественно бы напирал и прорывал бы демократический фронт, но, лишенный объединенного, дальнозоркого и смелого руководства, он месяцем раньше или позже натолкнулся бы на победоносный корниловский, чанкайшистский переворот. После этого была бы написана семимильная резолюция о том, что все свершилось в строгом соответствии с законами Маркса, ибо буржуазии свойственно предавать пролетариат, а бонапартистским генералам свойственно в интересах буржуазии производить государственные перевороты. Кроме того, «мы это заранее предвидели».

Попытка указать самодовольным филистерам, что предвидение их не стоит выеденного яйца, ибо задача состояла не в том, чтобы предвидеть победу буржуазии, а в том, чтобы обеспечить победу пролетариата, эта попытка вызвала бы дополнительную резолюцию о том, что все произошло на основании соотношения сил, что пролетариат отсталой России, да еще в обстановке империалистической бойни, не мог перепрыгивать через исторические стадии развития и что выдвигать такую программу могут только сторонники перманентной революции, против которой Ленин боролся до последних дней своей жизни.

Вот как пишется нынче история. И делается она так же плохо, как и пишется.

Между этими двумя постановками есть различие, но нет ничего похожего на противоречие. Различие подхода вело иногда к полемике, всегда лишь случайной, эпизодической. Ленинская позиция означала выдвигание на первый план политически действенных моментов. Моя позиция означала выдвигание, подчеркивание революционно исторических перспектив в целом. Тут было различие подхода, но не было противоречия. Лучше всего это обнаруживалось каждый раз, когда эти две линии пересекались в действии. Так было в 1905 и 1917 годах.

Лето 1927 г.

Иосиф Сталин

Опыт характеристики

В 1913 году в Вене, в старой габсбургской столице, я сидел в квартире Скобелева за самоваром. Сын богатого бакинского мельника, Скобелев был в то время студентом и моим политическим учеником; через несколько лет он стал моим противником и министром Временного правительства. Мы пили душистый русский чай и рассуждали, конечно, о низвержении царизма. Дверь внезапно раскрылась без предупредительного стука, и на пороге появилась незнакомая мне фигура, невысокого роста, худая, с смугло-серым отливом лица, на котором ясно видны были выбоины оспы. Пришедший держал в руке пустой стакан. Он не ожидал, очевидно, встретить меня, и во взгляде его не было ничего похожего на дружелюбие. Незнакомец издал гортанный звук, который можно было при желании принять за приветствие, подошел к самовару, молча налил себе стакан чаю и молча вышел. Я вопросительно взглянул на Скобелева.

– Это кавказец Джугашвили, земляк; он сейчас вошел в ЦК большевиков и начинает у них, видимо, играть роль.

Впечатление от фигуры было смутное, но незаурядное. Или это позднейшие события отбросили свою тень на первую встречу? Нет, иначе я просто позабыл бы о нем. Неожиданное появление и исчезновение, априорная враждебность взгляда, нечленораздельное приветствие и, главное, какая-то угрюмая сосредоточенность произвели явно тревожное впечатление…

Через несколько месяцев я прочел в большевистском журнале статью о национальном вопросе за незнакомой мне подписью: И. Сталин[29]. Статья останавливала на себе внимание главным образом тем, что на сером, в общем, фоне текста неожиданно вспыхивали оригинальные мысли и яркие формулы. Значительно позже я узнал, что статья была внушена Лениным и что по ученической рукописи прошлась рука мастера. Я не связывал автора статьи с тем загадочным грузином, который так неучтиво наливал себе в Вене стакан чаю и которому предстояло через четыре года возглавить Комиссариат национальной политики в первом советском правительстве.

В революционный Петроград я приехал из канадского концентрационного лагеря 5 мая 1917 года. Вожди всех партий революции уже успели сосредоточиться в столице. Я немедленно встретился с Лениным, Каменевым, Зиновьевым, Луначарским, которых давно знал по эмиграции, и познакомился с молодым Свердловым, которому предстояло стать первым председателем Советской Республики. Сталина я не встречал. Никто не называл его. Он совершенно не выступал на публичных собраниях в те дни, когда вся жизнь состояла из собраний. В «Правде», которой руководил Ленин, появлялись статьи за подписью Сталина. Я пробегал их через строку рассеянным взглядом и не справлялся об их авторе, очевидно решив про себя, что это одна из тех серых полезностей, которые имеются во всякой редакции.

На партийных совещаниях я, несомненно, встречался с ним, но не отличал его от других большевиков второго и третьего ряда. Он выступал редко и держался в тени. С июля до конца октября Ленин и Зиновьев скрывались в Финляндии. Я работал об руку со Свердловым, который, когда дело касалось важного политического вопроса, говорил:

– Надо писать Ильичу, – а когда возникала практическая задача, замечал иногда:

– Надо посоветоваться со Сталиным.

И в устах других большевиков верхнего слоя имя Сталина произносилось с известным подчеркиванием, – не как имя вождя, нет, а как имя серьезного революционера, с которым надо считаться.

После переворота первое заседание большевистского правительства происходило в Смольном, в кабинете Ленина, где некрашеная деревянная перегородка отделяла помещение телефонистки и машинистки. Мы со Сталиным явились первыми. Из-за перегородки раздавался сочный бас Дыбенко; он разговаривал по телефону с Финляндией, и разговор имел скорее нежный характер. 29-летний чернобородый матрос[30], веселый и самоуверенный гигант, сблизился незадолго перед тем с Александрой Коллонтай, женщиной аристократического происхождения, владеющей полудюжиной иностранных языков и приближавшейся к 46-й годовщине. В некоторых кругах партии на эту тему, несомненно, сплетничали. Сталин, с которым я до того времени ни разу не вел личных разговоров, подошел ко мне с какой-то неожиданной развязностью и, показывая плечом за перегородку, сказал, хихикая:

– Это он с Коллонтай, с Коллонтай…

Его жест и его смешок показались мне неуместными и невыносимо вульгарными, особенно в этот час и в этом месте. Не помню, просто ли я промолчал, отведя глаза, или сказал сухо:

– Это их дело.

Но Сталин почувствовал, что дал промах. Его лицо сразу изменилось, и в желтоватых глазах появились те же искры враждебности, которые я уловил в Вене. С этого времени он никогда больше не пытался вступать со мной в разговоры на личные темы.

Когда Сталин стал членом правительства, не только народные массы, но даже широкие круги партии совершенно не знали его. Он был членом штаба большевистской партии, и в этом было его право на частицу власти. Даже в «коллегии» собственного комиссариата Сталин не пользовался авторитетом и по всем важнейшим вопросам оставался в меньшинстве. Возможности приказывать тогда еще не было, а способностью переубедить молодых противников Сталин не обладал. Когда его терпение истощалось, он попросту исчезал из заседания. Один из его сотрудников и панегиристов член коллегии Пестковский дал неподражаемый рассказ о поведении своего комиссара. Сказав: «Я на минутку», – Сталин исчезал из комнаты заседания и скрывался в самых потаенных закоулках Смольного, а затем Кремля.

«Найти его было почти невозможно. Сначала мы его ждали, а потом расходились».

Оставался обычно один терпеливый Пестковский. Из помещения Ленина раздавался звонок, вызывавший Сталина.

– Я отвечал, что Сталин исчез, – рассказывает Пестковский. Но Ленин требовал срочно найти его.

«Задача была нелегкая. Я отправлялся в длинную прогулку по бесконечным коридорам Смольного и Кремля. Находил я его в самых неожиданных местах. Пару раз я застал его на квартире матроса Воронцова, на кухне, где Сталин, лежа на диване, курил трубку…».

Эта запись с натуры дает нам первый ключ к характеру Сталина, главной чертой которого является противоречие между крайней властностью натуры и недостатком интеллектуальных ресурсов. Куря трубку в кухне на диване, он размышлял, несомненно, о крайнем вреде оппозиции, о невыносимости прений и о том, как хорошо было бы со всем этим раз и навсегда покончить. Вряд ли он тогда надеялся, что ему удастся достигнуть этой цели.

* * *

Иосиф, или Coco, четвертый ребенок в семье сапожника Виссариона Джугашвили, родился в маленьком городе Гори Тифлисской губернии 21 декабря 1879 года. Прежде чем закончится этот год, нынешнему диктатору России исполнится, следовательно, 60 лет. Мать, которой во время рождения четвертого ребенка было всего 20 лет, занималась стиркой белья, шитьем и выпечкой хлеба у более зажиточных соседей. Отец, человек сурового и необузданного нрава, большую часть скудного заработка пропивал. Школьный товарищ Иосифа рассказывает, как Виссарион своим грубым отношением к жене и сыну и жестокими побоями «…изгонял из сердца Coco любовь к богу и людям и сеял отвращение к собственному отцу».

Рабское положение грузинской женщины в семье наложило на Иосифа отпечаток на всю жизнь. Он признал позже программу, которая требовала полного равноправия женщин, но в личных отношениях навсегда остался сыном своего отца и смотрел на женщину как на низшее существо, предназначенное для необходимых, но ограниченных функций.

Отец хотел сделать из сына сапожника. Мать была более честолюбива и мечтала для своего Coco о карьере священника, как мать Гитлера лелеяла надежду увидеть своего Адольфа пастором. 11 лет Иосиф поступил в духовное училище. Здесь впервые познакомился с русским языком, который навсегда остался для него школьным, усвоенным из-под палки, чужим языком. Большинство учеников были дети священников, чиновников, мелких грузинских дворян. Сын сапожника чувствовал себя маленьким парием среди этой захолустной аристократии. Он рано научился сжимать зубы с затаенной ненавистью в сердце.

Кандидат в священники уже в школе покончил с религией.

– Знаешь, нас обманывают, – сказал он одному из товарищей. – Бога не существует.

Юноши и девушки предреволюционной России вообще порывали с религией в раннем возрасте, нередко в детстве: это носилось в воздухе. Но формула «нас обманывают» несет на себе личную печать будущего Сталина. Из низшей духовной школы молодой атеист перевелся, однако, в духовную семинарию в Тифлис. Здесь он провел пять томительных лет По внутреннему режиму семинария стояла между монастырем и тюрьмой. Недостаток пищи возмещался обилием церковных служб. Педагогика сводилась главным образом к наказаниям. Зато многие воспитанники научались под благочестивыми минами прятать от дежурных монахов свои мятежные мысли. Из тифлисской семинарии вышло немало кавказских революционеров. Немудрено, если в этой атмосфере Coco примкнул к группе будущих заговорщиков. Его первые политические мысли были ярко окрашены национальным романтизмом. Coco усвоил себе конспиративную кличку Коба, по имени героя грузинского патриотического романа. Близкие к нему товарищи называли его этим именем до самых последних лет; сейчас они почти все расстреляны.

В семинарии молодой Джугашвили еще острее, чем в духовном училище, ощущал свою бедность.

– Денег у него не было, – рассказывает один из воспитанников. – Мы же все получали от родителей посылки и деньги на мелкие расходы.

Тем необузданнее были мечты Иосифа о будущем. Он им покажет! Уже в те годы товарищи отмечали у Иосифа склонность находить у других только дурные стороны и с недоверием относиться к бескорыстным побуждениям. Он умел играть на чужих слабостях и сталкивать своих противников лбами. Кто пытался сопротивляться ему или хотя бы объяснять ему то, чего он не понимал, тот накликал на себя «беспощадную вражду». Коба хотел командовать другими.

Теперь он стал читать русских классиков, Дарвина, Маркса. Потеряв вкус к богословским наукам, Иосиф стал все ниже опускаться по лестнице познанья и оказался вынужден покинуть семинарию до окончания курса, в июле 1899 года. Он пробыл в духовной школе всего 9 лет и вышел из нее 20-летним юношей, т. е., на кавказский масштаб, взрослым человеком. Он считал себя революционером и марксистом. Мечты матери увидеть Coco в рясе православного священника рассыпались прахом.

Коба пишет прокламации на грузинском и плохом русском языках, работает в нелегальной типографии, объясняет в рабочих кружках тайну прибавочной стоимости, участвует в местных комитетах партии. Его революционный путь отмечен тайными переездами из одного кавказского города в другой, тюремными заключениями, ссылкой, побегами, новым коротким периодом нелегальной работы и новым арестом. Полиция характеризует его в своих рапортах как «…уволенного из духовной семинарии, проживающего без письменного вида, без определенных занятий, а также и квартиры».

Его друг молодости изображает его мрачным, обросшим волосами и неряшливым.

«Его средства, – объясняет он, – не давали ему возможности хорошо одеваться; но правда и то, что у него не было потребности поддерживать свою одежду в чистоте и порядке».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29