Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Крушение России. 1917

ModernLib.Net / В. А. Никонов / Крушение России. 1917 - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: В. А. Никонов
Жанр:

 

 


Вячеслав Никонов

Крушение России. 1917

Введение

Кто может быть вполне уверен, что, зажигая маленький костер революции, он не кладет начало огромному пожару, который охватит все общество, испепелит не только дворцы, но и хижины рабочих, уничтожит не только «деспотов», но и… самих зажигателей вместе с тысячами невинных лиц? Никто.

Питирим Сорокин

Россия – одно из двух-трех государств на планете, которые могут похвастаться пятью веками непрерывного суверенного существования, не прерванного завоеваниями извне или нахождением под чьей-либо властью. За свою более чем тысячелетнюю историю Россия всего четыре раза терпела Крушения. Когда разрушались традиционные формы государственности, страна превращалась из субъекта в объект международной политики, становилась полем боя гражданских войн и/или интервенций, несла колоссальные человеческие жертвы, теряла огромные территории, отбрасывалась на десятки лет назад в экономическом развитии. Когда Россия неизмеримо ослабевала и вставал вопрос о выживании ее как государства и нации.

Только первое Крушение было вызвано внешним завоеванием: в XIII веке раздробленные русские княжества стали добычей монгольского войска и в большей своей части превратились в Западный улус Золотой орды. Однако все последующие Крушения объяснялись почти исключительно внутренними причинами, которые порождали революционные взрывы, ставившие страну на грань существования. Так было в начале XVII века, когда Россия захлебнулась в братоубийственной Смуте. Так было после революции 1917 года, когда гражданская война унесла миллионы жизней, а государственность была восстановлена методами большевистской диктатуры. Так было в 1991 году, который принес развал СССР (он был тогда формой существования России), сопровождаемый серией гражданских войн, катастрофическим экономическим обвалом на постсоветском пространстве, небывалым геополитическим ослаблением страны. Четыре Крушения, которые Ахиезер, Клямкин и Яковенко назвали «катастрофами российской истории», эти авторы связали с последовательной гибелью киевской, московской, романовской и советской государственности.[1]

Опыт Крушений показывает, что основные вызовы для российской безопасности исходят изнутри страны. При том, что большую часть своей истории государство наше провело в войнах, чаще – оборонительных.

Эта книга – о революции 1917 года. Причем о менее популярной – Февральской. О ней надолго забыли, когда в центр глобальной и отечественной истории была поставлена революция Октябрьская, приведшая к власти большевиков, которые предложили и попытались навязать остальным альтернативную модель общественного устройства, поставив на дыбы весь остальной мир. Но не следует забывать, что разрушение многовековых форм российской государственности произошло именно в феврале-марте 1917 года и именно тогда было положено начало лавинообразной общественной дезинтеграции. С точки зрения исследования Крушений России Февральская революция важнее Октябрьской.

Кроме того, без Февраля о приходе к власти большевиков, которые еще в начале 1917 года представляли собой крошечную маргинальную партию, а ее лидеры за границей полагали, что не доживут до революции, не могло быть и речи. «Октябрь родился не после Февраля, а вместе с ним, может быть, даже и раньше его; Ленину потому только и удалось победить Керенского, что в русской революции порыв к свободе с самого начала таил в себе и волю к разрушению, – подчеркивал известный философ и участник событий тех лет Федор Степун. – Чья вина перед Россией тяжелее – наша ли, людей Февраля, или большевистская, – вопрос сложный»[2]. С ним соглашался и самый яркий человек Октября – Лев Троцкий, полагавший, что «Февральская революция была только оболочкой, в которой скрывалось ядро Октябрьской революции»[3].

Понимание природы революций, осознание того, что и почему произошло в 1917 году – ключ к пониманию российских Крушений. А значит, и к их предотвращению.

Теоретические вопросы, вокруг которых ломают копья философы, историки, социологи, политологи, социопсихологии, обычно не очень интересны широкому читателю, которого я сразу приглашаю к началу первой главы. Любителям же профессиональных дискуссий предложу краткий экскурс в теорию и историографию революций вообще и русской революции 1917 года в частности.

Теория революций

Никто точно не знает, отчего происходят революции. Хотя их анализ начался очень давно. Фукидид в «Пелопоннесской войне», Платон в «Республике», Аристотель в «Политике» использовали термин «stasis», который близко походил к понятию «революция», обозначая общественный беспорядок. Аристотель вкладывал в него три основных значения: незаконное и насильственное низвержение правителя, значительное изменение институтов общества или конституционного строя, основательное изменение форм правления. Ставка в революции, полагал Аристотель, – обладание политической властью и теми благами, которые она дает, а именно богатства, престиж и побочные доходы. Субъектами революции выступают экономические страты – недовольное большинство решает ситуацию насильственным изменением строя, что собственно и составляет существо революции.

Уже в античной метафизике содержалась и идея революции как ускорителя медленно протекающих жизненных и социальных процессов. Хотя, строго говоря, в латыни слово «революция» имеет прямо противоположное значение – «поворот назад», «возвращение», «вращение», что, вероятно, отражает понимание древними возможности революционной борьбы не только за светлое будущее, но и за возврат к нарушенным старым порядкам. Примечательно, что вплоть до Великой Французской революции конца XVIII века слово «революция» в современном значении не использовалось ни в одном языке мира.

Первые аналитики, занявшиеся в начале XIX века осмыслением современных революций – Сен-Симон, а затем французские историки Тьерри, Гизо, Минье – склонялись, скорее, к теории ее классового происхождения. В наиболее законченном виде эту теорию сформулирует Карл Маркс, который стал, безусловно, наиболее влиятельным в новое время теоретиком революций. Не исключено, что благодаря его интересу в молодые годы к античной философии мысль об ускоряющей роли революций вошла в его идейный арсенал и обрела хрестоматийную форму «локомотивов истории», адекватную индустриальной эпохе.

Маркс соединил их с учением об общественно-экономических формациях, которые представляют собой стадии человеческого развития, основанные на способе производства. Каждой формации соответствует определенный экономический базис и политическая надстройка. Если надстройка мешает развиваться экономическим процессам и стоящим за ними интересам, она меняется. Переход от одной формации к другой не может происходить эволюционным путем, он требует революционного переворота. Социальная революция в полном объеме должна включать прогрессивный скачок в развитии производительных сил, производственных отношений и надстройки, переход политической власти в руки новых общественных сил. Капитализм, вызывая абсолютное и относительное обнищание порождаемого им многочисленного пролетариата, делает неизбежным возмущение и бунт трудящихся против горстки богатеющей буржуазии. Доказав бесперспективность капиталистической формации, Маркс пришел к выводу о неизбежности революции, которая приведет к торжеству социализма и передаст власть из рук буржуазии и подконтрольных ей политиков в руки рабочего класса. Примечательно, что за год до своей смерти Маркс вместе с Фридрихом Энгельсом пришел к выводу: «Россия представляет собой передовой отряд революционного движения в Европе»[4]. Чтобы точно убедиться в этом, Маркс даже выучил русский язык.

В марксизме революции рассматривались как позитивный качественный скачок в развитии общества, которые одновременно являются кульминацией активности и самодеятельности народных масс. Владимир Ленин видел главное отличие марксизма от других социалистических учений в самом решительном признании «значения революционной энергии, революционного творчества, революционной инициативы масс, – также, конечно, отдельных личностей, групп, организаций, партий, умеющих нащупать и реализовать связь с теми или иными классами»[5]. Революции происходят, когда верхи не могут, а низы не хотят жить по-старому, и происходит ухудшение выше обычного нужд и бедствий трудящихся масс. Марксисты сознавали, что революции сопровождаются кровавыми эксцессами, но считали их неизбежными издержками неизбежного и крайне желательного процесса, подготовка которого, собственно, и составляла смысл их жизни.

Однако еще до появления Карла Маркса на свет возникли течения мысли, которые крайне негативно оценивали революции, основываясь на опыте, прежде всего, Великой Французской. Наиболее ярким их представителем выступал основоположник консерватизма Эдмунд Берк, который так характеризовал деятельность французских революционеров: «Я постоянно убеждаюсь в том, что любая попытка – какую бы форму она не принимала – подавлять, лишать титулов, разорять, реквизировать имущество и разорять родовую знать, а также уничтожать земельную собственность целой нации, не может быть оправдана… Я непоколебимо убежден в том, что схема передачи высшей власти государства в руки церковных старост, констеблей или других подобных чиновников, руководствующихся благоразумием сутяг-адвокатов и еврейских биржевых спекулянтов, подстрекаемых бесстыжими и до крайности низко падшими женщинами, владельцами гостиниц, таверн, публичных домов, наглыми подмастерьями, клерками, посыльными, парикмахерами, уличными скрипачами и театральными танцовщицами… – неизбежно должна воплотиться в нечто постыдное и разрушительное»[6]. Причины революций консерваторы усматривали не в действии неодолимых сил истории, а в несовершенстве человеческой природы.

Либеральные трактовки революций, рассматривающие их как естественное стремление людей к свободе и демократии, которому препятствует старый режим, восходят, скорее, к Алексису де Токвилю. «Мы живем в эпоху великой демократической революции, – писал он. – …Одни считают ее модным новшеством и, рассматривая как случайность, еще надеются ее остановить, тогда как другие полагают, что она неодолима, поскольку представляется им в виде непрерывного, самого древнего и постоянного из всех известных в истории процессов… Повсеместно самые различные события, случающиеся в жизни народов, оказываются на руку демократии… Постепенное установление равенства условий есть предначертанная свыше неизбежность. Этот процесс отмечен следующими основными признаками: он носит всемирный, долговременный характер и с каждым днем все менее и менее зависит от воли людей; все события, как и все люди, способствуют его развитию»[7].

Тонкий знаток творчества Токвиля Алексей Салмин – безвременно ушедший из жизни умнейший российский политолог – подчеркивал: «Демократический процесс не просто необратим для Токвиля: он несет в себе отпечаток высшего предназначения и потому заслуживает если не восхищения, то, по крайней мере, безропотного смирения. Задача состоит, таким образом, не в том, чтобы остановить эгалитарный процесс, а в том, чтобы его упорядочить»[8]. Следует заметить, что сам французский мыслитель был сторонником, скорее, ограниченной монархии, и своим предтечей его чтили не только либералы, но и многие консерваторы. Токвиль предложил в качестве объяснения непосредственной причины революций завышенные ожидания, утверждая, что ее вероятность наиболее высока в те моменты, когда длительный период политической и экономической стагнации сменяется фазой резкого увеличения шансов и возможностей для каждого человека, особенно социальных низов[9].

В начале ХХ века распространение получили элитарные и социально-психологические интерпретации революций. Первые связаны, прежде всего, с именем Вильфредо Парето, который представлял революции как процесс циркуляции элит. Они происходят, когда у власти находится некомпетентная и неэнергичная элита, препятствующая продвижению наверх более компетентной и энергичной, общество выходит из равновесия. Революция выполняет у Парето позитивную функцию, расширяя сосуды для поступления новой крови, питающей власть, приводя наверх новую аристократию[10].

Психологию масс поставили на пьедестал Густав Лебон и Питирим Сорокин. Знаменитый русский социолог полагал, что «общая, основная и вечная причина революций… всегда состоит в росте «ущемления» главных инстинктов у значительной части общества», к коим он относил рефлексы к групповому самосохранению и половые, потребность в жилище и еде, инстинкты собственности и самовыражения. Революции случаются, когда это ущемление приобретает массовый характер, а группы порядка проявляют бессилие «уравновесить пропорционально усиленным торможением возросшее давление ущемленных рефлексов»[11]. Лебон объяснял революции спецификой психологии революционеров, увлекающих за собой послушную толпу: «По-видимому, почти во все времена имел силу общий психологический закон, по которому нельзя быть апостолом чего-либо, не ощущая настойчивой потребности кого-либо умертвить или что-либо разрушить»[12]. Сорокину и Лебону революции сильно не нравились, поскольку вели к немедленной общественной деградации и крови.

Канонической для описания более современных немарксистских школ изучения революций на Западе стала классификация американца Джима Голдстоуна, который выделил три поколения теорий революций[13], а затем провозгласил и возглавил четвертое. Первое поколение, к которому он отнес Эдвардса, Петти, Бринтона, Арендт, творило в 1920—60-е годы, концентрировалось на «великих революциях» как великих нарративах, предлагало «естественную теорию» их происхождения и оставалось в рамках, скорее, токвилевской, либеральной интерпретации. Ханна Арендт понимала революции как «поиск свободы», трактуемой и как обретение возможности делать, что заблагорассудится, и как создание условий для самовыражения и моральной автономии индивида[14]. Труды представителей первого поколения подверглись атаке за описательность, за то, что не могли объяснить, почему и как возникают революции, что определяет их успех или неудачу. И почему «поиск свободы» чаще всего сопровождается коллективным насилием и гражданскими войнами?

Ответы на эти вопросы постарались дать представители второго поколения, вновь заинтересовавшиеся идеями Лебона и Сорокина в рамках бихевиористской модели, которая выдвинула на первый план в объяснении революции депривацию и агрессивную фрустрацию. Были предложены и новые подходы: структурно-функциональный, сделавший основной упор на факторы системных напряжений, дисфункци-ональности и десэквилибриума в государственных и экономических институтах; теория развития (девелопментализм), объяснявшая революции провалами политического класса, не поспевающего за процессами социально-экономической модернизации. Если вкратце, в рамках этих концепций революции становились специфической реакцией на процесс модернизации и порождались разрывом между потребностями ушедшего вперед модернизированного общества с новым образованным средним слоем, рыночной экономикой и отстающей политической системой, не создающей каналы для политического участия этого слоя.

Один из знаковых представителей второго поколения Джеймс Дэвис сформулировал теорию «J-кривой». Он утверждал, что «вероятность революций высока в том случае, если период постоянного роста, порождающий рост ожиданий населения, резко сменяется периодом стагнации: в этом случае люди склонны к опережению событий, выражению иллюзорных мечтаний, что имеет следствием крушение надежд и резкий протест»[15]. Синтез идей всего этого поколения был предложен в книге «Политический порядок в изменяющихся обществах», выпущенной в 1968 году Самуэлем Хантингтоном (он, как видим, отметился не только в качестве автора идеи конфликта цивилизаций). Там доказывалось, что революции – это эпизоды в глобальном процессе модернизации и возникают там, где экономические и социальные реформы обгоняют политические. Революции тем вероятнее, чем больше пропасть между уровнем политической модернизации и уровнем политической активности граждан. Любая социальная группа, не включенная в политическую систему, потенциально революционна[16]. Для Хантингтона революция это – «быстрые, фундаментальные насильственные внутренние изменения в доминирующих в обществе ценностях и мифах, в его политических институтах, социальной структуре, лидерстве, деятельности и политике правительства»[17].

Теории второго поколения тоже были раскритикованы за абстрактность, невозможность применения к конкретным ситуациям, тавтологию (кто и почему испытывает депривацию, кто и почему вызывает дисэквилибриум?) и, главное, неспособность ответить, почему одни общества и типы систем оказываются уязвимыми или бессильными перед лицом различных вызовов, с которыми сталкивается каждая из них, а другие, напротив, лишь укрепляются. Появилось третье поколение, господствовавшее на Западе в 1970—80-е годы, которое вернуло в центр революционной теории государство и классы, а также обратило внимание на противоречия между государством и независимыми элитами, на факторы международного экономического и военного соперничества. Доминирующим стал структурный подход, основанный во многом на марксистском взгляде на историю: воздействие капиталистической конкуренции на государство и общество порождало классовые конфликты.

Классическим было признано определение великих революций, предложенное англичанкой Тедой Скочпол: «стремительное, коренное преобразование государственных и классовых структур общества… сопровождаемое и отчасти осуществляемое посредством восстаний масс, имеющих классовую основу»[18]. Она уделила повышенное внимание внешнему фактору, доказывая, что в условиях сильного давления извне, а, тем более, войны, когда власть мобилизует и централизует средства для нужд обороны, возникает ее конфликт с другими элитным группами, чья ресурсная база неизбежно сокращается. Скочпол называла три условия возникновения революции. Первое: возникновение международного давления со стороны более передовых государств. Второе: наличие экономических и политических элит, способных сопротивляться давлению государства и вызвать политический кризис. Наконец, наличие организаций, способных мобилизовать массы на восстание.

Другой ведущий теоретик третьего поколения Чарльз Тили определял революцию как «силовую передачу государственной власти, в ходе которой как минимум два отдельных блока претендентов выдвигают несовместимые претензии на контроль над государством, и значительная часть населения, находящаяся под юрисдикцией данного государства, разделяют требования каждого из блоков»[19]. Модернизация, хоть и усиливает социальную напряженность, сама по себе не приводит к революции, противостоящий власти блок должен непременно установить контроль за частью административных, военно-силовых, социальных, региональных элементов системы. Теории третьего поколения до настоящего времени весьма популярны. Так, Джеффри Гудвин, в 2006 году читавший соответствующую лекцию в Москве в рамках «Русских чтений», называл идеи Скочпол наиболее влиятельными и выделял пять факторов, ведущих к революции: проведение государством непопулярной экономической и социальной политики, исключение социально мобильных групп из политического процесса, авторитарность и репрессии в отношении инакомыслящих, слабость инфраструктуры власти, коррупция и патримональные настроения. По его мнению, «питательную среду для революций создают коррумпированные авторитарные правления, осуществляющие репрессии и закрывающие путь ненасильственных политических изменений»[20].

Теории третьего поколения были поставлены под сомнение самим ходом истории. Религиозные революции в Иране и Афганистане, направленные против модернизации; революции в восточноевропейских государствах, носившие национально-демократический характер; мультиклассовые революции в Никарагуа и на Филиппинах, направленные против проамериканских диктаторов; идеологические и националистические «цветные» революции на постсоветском пространстве – все это нанесло урон привычной картине мира и представлениям о классовой природе революций. Четвертое поколение, заявившее о себе с 1990-х, включило в набор исследуемых тем действия революционных акторов с точки зрения теории рационального выбора, микрооснования конфликтов, проблемы политического лидерства, этническую и региональную мобилизацию, сетевые институты, международные организации, «мягкую силу», идеологию, культуру, наконец, роль случая. Подобное дополнение явно помогло приблизить теорию к более адекватному и полному пониманию природы революций, которые конечно же не имеют и не могут иметь одного или двух объяснений.

Каноническое определение революции теоретиков четвертого поколения принадлежит Голдстоуну: «Это попытка преобразовать политические институты и дать новое обоснование политической власти в обществе, сопровождаемая формальной или неформальной мобилизацией масс и такими неинституциональными действиями, которые подрывают существующую власть»[21]. Голдстоун предложил пять ключевых условий, соединение которых приводит к революции:

1) Кризис власти, при котором государство воспринимается элитами и массами как неэффективное и несправедливое.

2) Кризис во взаимоотношениях между элитами, приводящий сначала к их отчуждению, потом разделению и, наконец, к резкой поляризации на отдельные фракции, каждая из которых имеет противоположное представление о путях дальнейших преобразований.

3) Кризис народного благосостояния, при котором городские и/ или сельские слои с трудом поддерживают свои стандарты жизненного существования с помощью привычных средств.

4) Возникновение коалиции части элит и народных масс в их атаке на государственную власть.

5) Существование той или иной оппозиционной идеологии, которая соединяет элиты и массы в их борьбе с властью, оправдывает эту борьбу и предлагает альтернативное видение будущего порядка[22].

Безусловно, все перечисленные факторы присутствовали в России в начале 1917 года. Однако если бы присутствовали только они, революции в нашей стране не было. К достоинствам четвертого поколения следует отнести возращение к известному еще Платону выводу о том, что (слова Голдстоуна) «здравые в военном и фискальном отношении государства, пользующиеся поддержкой сплоченной элиты, в целом неуязвимы для революций снизу»[23]. Обращение к теории элит породило в последние годы множество исследований конкретных революций, где крушение государства объясняется расколом элиты и ее отказом сотрудничать с режимом. Важно и внимание аналитиков четвертого поколения к проблеме восприятия эффективности и справедливости государства. Вне зависимости от реального положения дел власть, которую считают неэффективной и несправедливой, лишается поддержки и элиты, и народа.

Следует заметить, что в современной западной мысли заметно меньше уверенности в правильности различных концепций, объясняющих исторические события. Настоящей интеллектуальной сенсацией стала книга «Черный лебедь» Нассима Талеба – американского финансиста и философа ливанского происхождения. По его убеждению, «миром движет аномальное, неизвестное и маловероятное (маловероятное с нашей нынешней, непросвещенной точки зрения); а мы при этом проводим время в светских беседах, сосредоточившись на известном и повторяющемся». Мир находится во власти «черных лебедей» (до открытия Австралии все цивилизованное человечество было убеждено, что лебеди бывают исключительно белыми), под ними понимаются исторические события, которые аномальны, обладают огромной силой воздействия и заставляют нас «придумывать объяснения случившемуся после того, как оно случилось, делая событие, сначала воспринятое как сюрприз, объяснимым и предсказуемым». Действительно, никто не предсказал и как следует не объяснил тех важнейших событий, которые определили судьбу человечества. Чем объяснить успех христианства или ислама? Почему после тысячелетия этнического и конфессионального мира родной Талебу Левант в течение дней превратился в непрекращающуюся кровавую баню?[24] Одним из таких необъясненных событий была и революция 1917 года. Количество факторов, приводящих к фундаментальным катаклизмам, не поддается оценке человеческим разумом, а множество из них навсегда остается просто неизвестными.

Для ответа на вопрос о причинах русской революции 1917 года важны самые разные факторы, в том числе и редко называемые в общетеоретических трудах. Ничего невозможно понять без обращения ко многим особенностям национальной традиции, в которую современные социологи и политологи не заглядывают. Революций не бывает без революционеров, а это значит, что важны их численность, организованность, авторитетность, степень проникновения в государственные и силовые структуры, уровень их фанатизма и готовности умирать за идею, способность раскачать массу. Исключительно важно соотношение сил в конкретное время и в конкретном месте. Абсолютна критична готовность и способность власти продемонстрировать политическую волю, стоять до конца, наличие на ключевых постах людей, готовых эту волю проявить. И в целом, человеческий фактор – чаще всего решающий и в революциях, и в истории. В общих теориях революции всегда отсутствовало то, за что всегда ратовал глава французской исторической школы «Анналов» Марк Блок: в них «не пахло человечиной».

Много написано об объективности революций. Однако следует заметить, что объективного в нашей жизни вообще мало. Например, до сих пор мне не довелось прочесть ни одной объективной книги. Все они субъективны по определению, потому что их писали люди. Так и в истории, которую тоже творят люди. Причем не массы, а люди с именем и фамилией. Никакая народная масса не способна ни к какому совместному действию, пока ее не озарит общая идея. А идеи никогда не являются продуктом коллективного творчества. Они осеняют отдельные головы представителей интеллектуальной элиты, которые только и способны силой собственного авторитета внушить те или иные идеи толпе. Революции рождаются в головах немногих, которые в силу ряда обстоятельств, часто действительно от них не зависящих, оказываются способными заразить своим антисистемным пафосом критическую массу людей. Причем не обязательно во всей стране – достаточно столицы, здесь Ленин был прав.

А революция в моем понимании – организованный активной частью контрэлиты с использованием мобилизации масс антиконституционный переворот, который кардинально меняет характер государственного строя.

С этой точки зрения, не могу согласиться, что революции могут быть неудавшиеся. Еще Джозеф Пристли пошутил, что каждый успешный переворот называют революцией, а каждый неудачный – мятежом. В каждой шутке есть доля шутки. Ведь о том, произошла революция или нет, можно судить по ее результату – произошла ли коренная трансформация государственной власти. А если нет трансформации, то не было и революции. Поэтому все революции, в своем смысле, успешны. Они состоялись.

Русская революция 1917 года: теория, история, политика

Историографию русской революции очень сложно разложить по полкам. Изначально она была сильно идеологизирована, о ней писали все – от ультралевых до ультраправых. О революции рассуждали современники и историки, ее осмысливали философы и политики, в России и за рубежом. Кто-то подчеркивал ее объективный характер, кто-то его отрицал. Классифицировать взгляды можно по-разному. Оттолкнусь от достаточно традиционной оси, делящей всех авторов на пессимистов и оптимистов.

Пессимисты полагают, что предреволюционная Россия находилась в глубоком системном кризисе, ее социально-экономическая и политическая структура была безнадежно устарелой и нереформируемой, старая власть – недееспособной. Огромное общественное неравенство усугубляло проблему бедности, народные массы нищали. Первая мировая война стала последним толчком, который способствовал низвержению насквозь прогнившего режима.

Оптимисты же уверены, что строй позднеимперской России после Великих реформ 1860—1870-х годов и преобразований 1905–1906 годов обеспечивал хорошие условия для поступательного развития страны на основе частной собственности, рыночной экономики и формирующихся основ гражданского общества. Революция стала следствием случайных событий, к которым относилась, в первую очередь, мировая война.

Нельзя не заметить, что пессимистические взгляды более характерны для представителей левой и либеральной политической мысли, а оптимистические — для авторов консервативной, правой и националистической ориентации. Впрочем, есть множество исключений, и не всегда идеология ведет автора за собой.

Наиболее влиятельным в ряду теорий пессимистического направления был марксизм-ленинизм.

Ленинская теория русской революции 1917 года начала разрабатываться еще… до революции. Теми людьми, которые профессионально занимались тем, чтобы ее совершить, и рассматривали ее как искусство, прежде всего сам Владимир Ленин, который заложил фундамент единого понимания революции сперва на 1/6 части суши, а затем и гораздо шире, на три четверти века. По его убеждению, ее подготовило все предшествующее историческое развитие России, система российского империализма к 1917 году созрела для революции, имевшей объективные и субъективные предпосылки. Естественно, учение Ленина основывалось на марксистском, отдававшем пальму первенства формациям и экономике. Главную особенность России лидер большевиков видел в том, что переход капитализма в империализм проходил в условиях незавершенной буржуазной революции при сохранении крепостнических пережитков, и рассматривал нашу страну как «наиболее отставшую в экономическом отношении… в которой новейше-капиталистический империализм оплетен, так сказать, особенно густой сетью отношений докапиталистических»[25]. Россия оказалась самым слабым звеном в системе глобального империализма. Отечественный империализм оставался военно-феодальным потому, что буржуазия из-за своей слабости оказалась неспособной бросить вызов самодержавию и добиться трансформации России на чисто капиталистических принципах. При этом существовали такие благоприятные условия, как высокий уровень концентрации производства и государственного контроля над ним. Это, с одной стороны, облегчало установление в случае победы революции контроля над экономикой, а с другой, сосредоточивало массы пролетариата, основной движущей силы революции, в ключевых крупнейших городах, прежде всего в столице. Ленина также вдохновляло то обстоятельство, что «слой привилегированных рабочих и служащих у нас очень слаб», почти не имел «аристократической верхушки», а потому пролетариат был невосприимчив к оппортунизму[26], под которым понималась борьба трудящихся лишь за экономические права в рамках легальности.

Первая мировая война – захватническая и несправедливая – рассматривалась в ленинской парадигме лишь как ускоритель объективных процессов, который обострил и обнажил все противоречия капитализма, привел к обнищанию масс и вызвал такие колоссальные перегрузки режима, что он стал рассыпаться. Абсолютизм, лишенный обратной связи с обществом, потерял ориентацию, возник кризис третьеиюньской политической системы как союза царизма с помещиками и верхами торгово-промышленной буржуазии. Немало этому способствовала неадекватность всей высшей власти во главе с Николаем II. «Тюрьму народов», коей была Российская империя, расшатали и движения за национальное освобождение.

Но, конечно, царизм пал не сам, с ним покончило творчество масс – рабочих и одетых в солдатские шинели крестьян. «Не Государственная дума – Дума помещиков и богачей, – а восставшие рабочие и солдаты низвергли царя», – доказывал Ленин. При этом он все же признавал, что в революции слилось несколько классовых потоков, что было совершенно необходимо, чтобы «революция победила в восемь дней»[27]. Решающую роль в созревании субъективных предпосылок революции ленинизм отводил партии большевиков, которая с первых дней войны развернула борьбу за революционный выход из империалистической войны и превращение ее в войну гражданскую.

Самым крупным трудом о революции в сталинскую эпоху была официальная «История гражданской войны в СССР», первый том которой посвящен исключительно 1917 году. В редколлегию входило едва не все Политбюро ЦК ВКП(б), а Иосиф Сталин собственной рукой тщательно правил текст, вычеркивая и дописывая целые абзацы. «История» исходила из многофакторности происхождения революции, выдвигая на первый план обострение противоречий империализма в период Первой мировой войны, которая породила также хозяйственную разруху, разложение армии и усилила угнетение нерусских национальностей. В это время вызрели два заговора. Первый – заговор самодержавия под руководством императора, его супруги и клики Распутина с целью заключить сепаратный мир с Германией и задушить остатки гражданских свобод. Второй – заговор буржуазии, поддержанный союзниками, которая намеревалась «путем дворцового переворота омолодить дряхлеющее самодержавие – сменить бездарного царя и посадить другого – своего ставленника». Этим занимались военные заговорщики во главе с Гучковым и думские – во главе с Милюковым. «Но революция опередила и удар самодержавия, и дворцовый переворот: пока буржуазия и самодержавие возились друг с другом, на улицу против них вышли рабочие и крестьяне, ненавидевшие и буржуазию, и царизм»[28].

Упрощенно суммировать взгляд того времени на Февральскую революцию можно абзацем из книги Е. Фокина, вышедшей в том же 1937 году: «Развал хозяйства страны, разложение в армии вместе с тяжелыми поражениями на фронте ускоряли нарастание революционной бури, которая должна была смести самодержавие и дать массам революционный выход из войны. Все яснее становилось рабочим, крестьянам и солдатам, что единственный путь к прекращению ужасного истребления миллионов людей, выход из тисков надвигающегося на народные массы голода есть путь, указанный большевистской партией, – путь революции»[29]. Однако в феврале 1917 года, по мнению большевиков, произошла лишь буржуазно-демократическая, то есть внутриформационная революция. Поэтому потребовалась в октябре того же года еще одна революция, которая выполнила роль настоящего локомотива истории и стала социальной, поскольку положила конец капитализму в России и открыла всему человечеству путь в коммунистическую формацию.

Впрочем, следует заметить, что и в Советском Союзе выходили сотни профессиональных работ, не столько следовавших ленинской идеологической схеме, сколько анализировавших по доступным первоисточникам реальные процессы и события начала ХХ века и революционной эпохи. Большие советские эпические полотна революции начали выходить к ее 50-летию – из-под перьев академика Минца, а также доктора исторических наук Эдуарда Бурджалова, автора до сих пор самого серьезного двухтомника по Февральской революции[30].

Мнение об объективном характере революции можно было услышать далеко не только от большевиков, но и от многих русских авторов, вынужденных эмигрировать и творивших за пределами страны и большевистской парадигмы. За этим нередко скрывалось нежелание признавать собственную роль в провоцировании весьма неприятных, в том числе и для них самих, событий. Лидер кадетов, один из ведущих творцов Февраля Павел Милюков, глубокий историк, вскоре после 1917 года в толстой «Истории второй русской революции» будет одним из первых, кто выступит с либеральной интерпретацией революции и назовет следующие ее причины: слабость государственности, слабость социальных прослоек, максимализм интеллигенции, незаконченность культурного типа, упорство старого режима и неискренность его уступок[31]. Но все это было налицо и в XIX, и в начале XXI века. Субъективный фактор Милюков увидел лишь в том, что народ хотел довести войну до победы, а Николай II ему в этом мешал, и это предопределило содействие армии при совершении переворота Государственной думой.

Весьма распространена в рамках пессимистической парадигмы была точка зрения о саморазрушении власти. Известный эмигрантский историк Сергей Мельгунов, в 1917 году активный член народно-социалистической партии, отмечал: «Успех революции, как показал весь исторический опыт, всегда зависит не столько от силы взрыва, сколько от слабости сопротивления»[32]. Даже коллега Милюкова по кадетской партии Василий Маклаков, никогда не оправдывавший февральского переворота, говорил о вырождении династии Романовых, об отсутствии у императора пригодных преемников, коими, по его мнению, не могли быть ни больной цесаревич Алексей, ни аполитичный брат Михаил Александрович: «Спасти династию было трудно даже переворотом»[33].

В либерально-социалистических кругах весьма распространенным было убеждение, что «во всех российских несчастьях, прежде всего и больше всего, повинен царь». Сказавшая это писательница Нина Берберова описывала свою февральскую радость от того, «что рушилось то, что не только возбуждало ненависть и презрение, но и стыд, стыд за подлость и глупость старого режима, стыд за гниение его на глазах всего мира: Цусима, “Потемкин”, Восточная Пруссия, Распутин, царица, виселицы и сам он, тот, кому нет и не может быть прощения, пока на земле останется хоть один русский. Он думал, что он второй царь Алексей Михайлович и что Россия – та самая допетровская Русь, которой нужны помазанники, синоды и жандармы, когда России нужны были быстрые шаги сквозь парламентский строй и капитализм к планированию, новым налогам, свободному слову и технологии двадцатого века, к цивилизации для всех, к грамотности для всех, к человеческому достоинству для каждого»[34].

В эмиграции (как и в большевизме) популярной была идея о недовольстве народа растущими тяготами войны как о главной причине революции. Так, бывший министр иностранных дел Сергей Сазонов, уволенный Николаем II за чрезмерный либерализм, полагал: «На почве тревоги за исход войны легко развивается и растет чувство всеобщего недовольства и падает то обаяние властью, без которого не может держаться никакая государственная организация, достойная этого имени… Торжество русской революции есть, прежде всего, результат народного разочарования, перешедшего затем в безнадежность и отчаяние»[35]. На народ же чаще всего возлагалась ответственность за последующие эксцессы революции, приведшие к диктатуре пролетариата и гражданской войне.

Первым опытом оптимистического осмысления революционных событий был, вероятно, сборник «Из глубины», который издали в 1918 году выдающиеся русские мыслители того времени умеренно либерального и умеренно консервативного направления. Философ Сергей Франк иронизировал: «Господствующее простое объяснение случившегося, до которого теперь дошел средний “кающийся” русский интеллигент, состоит в ссылке на “неподготовленность народа”. Согласно этому объяснению, “народ” в силу своей невежественности и государственной невоспитанности, в которых повинен тот же “старый режим”, оказался не в состоянии усвоить и осуществить прекрасные, задуманные революционной интеллигенцией реформы и своим грубым, неумелым поведением погубили “страну и революцию”». Сам Франк придерживался иного мнения. «Народ есть всегда, даже в самом демократическом государстве, исполнитель, орудие в руках какого-либо направляющего и вдохновляющего меньшинства… Процесс… постепенного вытеснения добра злом, света тьмой в народной душе совершался под планомерным и упорным воздействием руководящей революционной интеллигенции… Интеллигенты-социалисты должны, прежде чем обвинять народ в своей неудаче, вспомнить всю свою деятельность, направленную на разрушение государственной и гражданской дисциплины народа, на затаптывание в грязь самой патриотической идеи, на разнуздание под именем рабочего и аграрного движения корыстолюбивых инстинктов и классовой ненависти в народных массах…»[36].

Мнение Франка в полной мере поддерживал Петр Струве: «Явление русской революции объясняется совпадением того извращенного идейного воспитания русской интеллигенции, которое она получала в течение почти всего XIX века, с воздействием великой мировой войны на народные массы: война поставила народ в условия, сделавшие его особенно восприимчивым к деморализующей проповеди интеллигентских идей». Одновременно Струве отвергал версию о старом режиме как виновнике революции, считая его «технически удовлетворительным» и подчеркивая, что «недостатки этого режима коренились не в порядках и учреждениях, не в “бюрократии”, “полиции”, “самодержавии”, как гласили общепринятые объяснения, а в нравах народа, или всей общественной среды, которые отчасти в известных границах даже сдерживались именно порядками и учреждениями»[37]. Кстати, Струве был одним из первых, кто использовал сравнение революционных событий начала ХХ века со Смутой начала XVII (к той же аналогии прибегали и другие современники, причем принадлежавшие к самым разным идеологическим лагерям: и социал-демократ и антисемит Локоть, и кадет-сионист Пасманик)[38].

«Оптимистической» выглядела позиция участников событий и эмигрантов, скорее симпатизировавших монархии. Для этого течения мысли весьма характерны выводы, сделанные историком и публицистом Иваном Солоневичем, который утверждал, что в феврале 1917 года никакой революции не было, состоялся почти классический военнодворцовый заговор, организованный земельной, денежной и военной знатью во главе со спикером Думы Михаилом Родзянко, банкиром Александром Гучковым и генералом Михаилом Алексеевым. У Николая II Солоневич усматривал лишь две основные ошибки: «то, что призвали в армию металлистов, и то, что не повесили П.Н. Милюкова. Заводы лишились квалифицированных кадров, а в стране остался ее основной прохвост». Причинами революции, по мнению Солоневича и его единомышленников, явились «прозаическое предательство» правых и «теоретический утопизм» левых[39].

Другой эмигрантский автор – Иван Якобий – доказывал: «В России не было почвы для революции, русский народ не бунтовал, а работал и сражался на фронте, но государство разлагалось благодаря разложению правящего класса. Императору Николаю II пришлось нести бремя правления в годы, когда верхние слои населения из творческих обратились в разрушительные элементы». Якобий подчеркивал и роль внешнего фактора, называя основным «конспиративным центром, в котором велся подкоп под русскую Монархию и мощь России», английское посольство[40].

В эмигрантской черносотенной литературе доминирующими стали темы «жидо-масонского заговора» и разрушительной деятельности Прогрессивного блока в Государственной думе. Лидер думской фракции правых Николай Марков 2-й доказывал, что Россия «рухнула потому, что была заживо, изнутри пожрана червями… Эти черви были сознательные и бессознательные агенты темной силы иудо-масонства». Но не они одни, поскольку за дело разрушения страны взялись «не бомбометатели из еврейского Бунда, не изуверы социальных вымыслов, не поносители чести Русской Армии Якубзоны, а самые заправские российские помещики, богатейшие купцы, чиновники, адвокаты, инженеры, священники, князья, графы, камергеры и всех Российских орденов кавалеры»[41].

Итак, еще в первые постреволюционные годы и десятилетия все базовые объяснения революции были сформулированы. Дальше началась их научная интерпретация и концептуализация. Причем шла она, в основном, на Западе, тогда как в СССР до конца 1980-х годов довольствовались смягченной марксистско-ленинской интерпретацией.

На Западе в советское время доминировали концепции, близкие к нашим левым и либеральным, а потому зарубежная литература о революции – как марксистская, так и немарксистская – выстроена, во многом, в пессимистическом ключе. Поначалу довольствовались газетными стереотипами, согласно которым «заговорщиками», свергнувшими царизм, объявлялись императрица, Распутин и бездарные министры, управлявшие нежизнеспособной страной при безвольном правителе. Но были и исключения. Одну из первых оценок революции в противоположном ключе дал Уинстон Черчилль: «Поверхностная мода нашего времени – описывать царский режим как слепую, прогнившую, ни к чему не способную тиранию. Но изучение тридцати месяцев войны с Германией и Австрией изменит это легковесное представление… Мы можем измерить прочность Российской империи теми ударами, которые она выдержала, теми неисчерпаемыми силами, которые она проявила». И, далее, об императоре: «Несмотря на ошибки большие и страшные – тот строй, который в нем воплощался, к этому моменту выиграл войну для России… Его действия теперь осуждают, его память порочат. Остановитесь и скажите: а кто другой оказался пригоднее?»[42]

Широкое научной изучение нашей революции на Западе началось уже в годы «холодной войны» и во многом в целях ее ведения. С тех пор сменились три поколения историков[43]. В чем-то они совпадали с упоминавшимися поколениями широких теоретиков революции, а чем-то и нет.

Поколение «отцов» было представлено почти исключительно либералами, которые настаивали на том, что в феврале 1917 года осуществлялся прорыв к свободе, направленный против несостоятельного и прогнившего царского режима. С этой точки зрения, они были «пессимистами». С другой стороны, отвергая марксистские трактовки, «отцы» подчеркивали роль субъективного фактора и тем самым нередко выступали в роли «оптимистов». Героями революции были политики, ориентированные на западный путь развития, в основном кадеты и умеренные социалисты; антигероями – представители власти, консерваторы, а также большевики, все испортившие. В эпических, хорошо документированных полотнах революции, выходивших из-под пера таких проверенных бойцов «холодной войны», как Ричард Пайпс, Джордж Кеннан, Збигнев Бжезинский, Адам Улам, Леонард Шапиро, Мартин Малиа, представало зеркальное отражение официальной советской историографии – с изменением оценок на прямо противоположные. «Отцы» уделяли первоочередное внимание настроениям и политическим действиям элит. Так, Пайпс полагал, что в начале ХХ столетия в России не было предпосылок, неумолимо толкавших ее в революцию, кроме общей бедности большой части населения и наличия необычайно активной и оппозиционно настроенной интеллигенции, поставлявшей в большом количестве кадры фанатичных профессиональных революционеров. Вина на такой настрой интеллигенции возлагалась на царскую власть, которая не допускала ее к участию в политической жизни и тем самым заставляла объединяться в касту, исповедующую идеологию крайнего толка[44]. Весьма популярны были и идеи о саморазложении режима. Улам уверял, что «сначала самодержавие, а затем демократия капитулировали перед анархией». Это была «патриотическая революция, направленная на свержение правительства и режима, неспособного довести войну до победного конца». После Февраля «Россия могла с полным основанием занять место среди народов, борющихся за свободу»[45].

В 1970-е годы политическая историография либерального толка подверглась атаке со стороны поколения «детей» – молодых тогда «ревизионистов», поднявших флаг социальной истории, или «истории снизу», и вернувших в круг исследования рабочих, солдат и крестьянство. Находясь под немалым влиянием марксизма, они исходили из точки зрения о «развращенных высших классах и их добродетельных жертвах – низших классах», сочувствовали «тяжелому положению и требованиям угнетенных масс». Но, при этом, социальные историки исповедовали довольно широкую палитру взглядов: «республиканские, демократические, народнические, либеральные и даже леворадикальные»[46]. В классической для ревизионизма работе Леопольда Хеймсона доказывалось, что социальная поляризация и волнения среди рабочих еще до войны поставили Россию на грань революции, которая была неизбежна при любом сценарии последующих событий[47]. Социальные историки чаще были «пессимистами»: царизм находился в состоянии назревающего кризиса, режим и общество разделяла пропасть, власть не пользовалась никакой поддержкой, растущие города становились застрельщиками всеобщего натиска на самодержавие. Вопрос стоял не о том, будет ли революция, а какого типа революция сметет Николая II: «дворцовый переворот, оппозиция в парламенте или социалистическая революция на улице»[48].

Распад Советского Союза, окончание «холодной войны» и «архивная революция» с 1990-х годов выдвинули на передний план поколение «внуков» – представителей «новой культурной истории» и постмодернистов. Они отличаются междисциплинарностью, первостепенным вниманием к человеку и его культуре, первоочередным интересом к анализу интеллекта, менталитета, дискурсов, семантики. Место эпических полотен заняли очень конкретные исследования достаточно узких проблем, позволяющие воссоздать ранее совсем не замеченные штрихи российской жизни. При этом следует подчеркнуть, что в историографии «внуков» обращено немалое внимание на «разобщение внутри правящих элит и противоречия между потенциальными элитами» как решающие для объяснения событий на только революции 1917 года, но также Смуты начала XVII века и распада Советского Союза[49]. Отказавшись и от марксистского нарратива о классовой борьбе, и от либеральных концепций «трагедии порабощенного народа» и «моральных преступлений большевизма», новые историки не проявили интереса к какой-то одной исследовательской парадигме. Западные историки перестают проклинать или славить русскую революцию 1917 года, они начали ее изучать, как это произошло намного раньше с английской и французской революциями. Что еще не всегда можно сказать о российских исследователях.

В современной России события Февраля и Октября 1917 года все еще, во многом, остаются предметом политики и идеологической борьбы. При этом любопытно, что используются и живут новой жизнью все существовавшие прежде отечественные концепции, многие из которых смешались с упоминавшимися западными идеями последних десятилетий.

Во главе пессимистов по-прежнему сторонники марксистско-ленинской интерпретации революции, которую в полной мере разделяет и нынешнее руководство Коммунистической партии Российской Федерации, считающей себя прямыми наследниками Великой Октябрьской Социалистической революции. При этом в ней наметился очевидный национал-патриотический пласт, никак не характерный для самого Ленина.

В рамках пессимистической трактовки пустило корни на нашей почве мальтузианство, объяснявшее причину общественных катаклизмов нерегулируемой высокой рождаемостью при падающей производительности земли. Эта концепция – структурно-демографическая – применительно к русской революции разрабатывается, например, Сергеем Нефедовым из Уральского отделения РАН, который видит ее причины в абсолютном обнищании трудящихся. Недостаточные наделы, сохранившееся помещичье землевладение, вывоз зерна за границу, эксплуатация крестьянства были причинами массового вымирания быстро росшего в количественном измерении населения – от голодовок и болезней. Россия оказалась – главным образом, из-за «голодного экспорта» – в классической мальтузианской ловушке[50].

Весьма созвучными взглядам современных российских либералов оказались теории модернизации, столь популярные на Западе в 1960– 70-е годы. Императорская Россия рухнула потому, что ее власть оказалась неспособной вписать страну в рамки модерна, под которыми понимаются индустриальное производство, правовое государство, гражданское общество и рациональный автономный индивид. Страна не смогла осуществить политическую модернизацию: перейти от абсолютизма к конституционной государственности, а также передать власть от традиционной элиты модернистской.

Ахиезер, Клямкин и Яковенко доказывают, что, хотя модернизация конца XIX – начала ХХ века не относилась к разряду репрессивно-принудительных, она была экстенсивной, осуществлялась благодаря многократно увеличившемуся вывозу зерна и широкому привлечению иностранного капитала, то есть за счет большинства населения, которое модернизацией оставалось незатронутым. Незапланированным результатом модернизации явился конфликт интересов, наложившийся на культурно-ценностный раскол страны и открывший путь для смуты. Либерально-демократические реформы Николая II, сочетавшиеся с предельно жесткими военно-полицейскими мерами, смогли, как выяснилось, лишь на время приостановить ее. «Форсированная индустриализация, бывшая ответом на внешние вызовы и осуществлявшаяся правительством в соответствии с принципом “недоедим, но вывезем”, явилась одновременно мощнейшим стимулятором внутренней напряженности и, как следствие, новой русской смуты»[51].

Сходным образом объясняют революцию Стародубовская и Мау, делающие акцент на обострении трех групп противоречий. Во-первых, противоречий типичных для ранней индустриализации, когда возникает потребность достаточно радикального решения аграрного вопроса. Во-вторых, противоречий догоняющей индустриализации в отсталой стране, требующих для быстрой модернизации активного перераспределения ресурсов из традиционных отраслей экономики в новые промышленные сектора. В-третьих, «это противоречия, связанные с тем, что кризис ранней модернизации в России наложился на формирование предпосылок кризиса зрелого индустриального общества»[52].

Близок к этой позиции и многогранный обществовед Леонид Гринин, определяющий основные причины революции как «усиливающееся несоответствие социального и политического строя и господствующей идеологии (возвышающей наиболее влиятельную элиту) быстрым социальным, экономическим и культурным изменениям в стране, включая и подпитывающий их быстрый демографический рост»[53]. Сюда же я поместил бы и мнение Бориса Илизарова, который на круглом столе о Февральской революции, организованном к ее 90-летию Институтом отечественной истории РАН, говорил, что она «предстает как результат отказа последних российских императоров от кропотливой и неуклонной реформаторской деятельности, от продолжения дела Петра Великого». С этой точки зрения, обвинения Николая II в бездарности видятся историку оправданными. На том же круглом столе А.Н. Медушевский видел причину «в конфликте новых социальных условий развития, связанных с появлением массового общества и с широкой социальной мобилизацией, – с одной стороны, и архаичной политической надстройкой российского государства – с другой… Февральскую революцию можно рассматривать как мощный рывок в развитии демократии, первую революцию такого рода в ХХ в., которая породила целое направление революций данного типа»[54].

Отношение современных либеральных российских политиков к событиям того времени неоднозначно. Часть из них считает себя наследниками и продолжателями дела мирной Февральской революции, открывшей дорогу для демократического развития, с которой страну столкнули большевики. «Главное, с чего надо начинать, – сказать… что мы – наследники февраля 1917 года. Что в России была монархия, она рухнула без всякого насилия, потому что она не смогла приспособиться к новым реалиям. Она металась 17 (? – В.Н.) лет. Думу создавала, разгоняла, закончилось тем, что царь отрекся. Потом, находясь в тяжелейшем состоянии, в разрухе, наша страна начала создавать для того времени европейское государство: готовить Учредительное собрание и Конституцию, проводить выборы»[55], – писал накануне 90-летия Февральской революции лидер партии «Яблоко» Григорий Явлинский. Но тогда же с ним не соглашалась не менее либеральная политик Валерия Новодворская, которая полагала, что «Февраль вовсе не был ни бархатной, ни поющей, ни оранжевой революцией. Вместе с наивными интеллигентами, курсистками и гимназистками на улицы вырвался охлос. Громили магазины (через несколько дней Петроград остался без продовольствия), поджигали здания судов, полиции, военных ведомств, убивали полицейских, били офицеров и просто хорошо одетых людей… Хороший человек и очень плохой кризисный менеджер Николай II и бунт не сумел подавить, и до нужных реформ не додумался»[56].

Позиции оптимистов также по-прежнему сильны в современной российской мысли, причем в разных частях политического спектра.

Они безусловно преобладают на право-консервативном, национал-патриотическом, монархическом фланге. Для взглядов его представителей характерны слова историка Олега Платонова: «Движущими силами второй антирусской революции стали мировое масонство, российское либерально-масонское подполье, а также социалистические и националистические (прежде всего еврейские) круги, активно действовавшие во время войны на деньги германских и австрийских спецслужб, а также международных антирусских центров»[57]. Петр Мильтатули, чей предок был расстрелян вместе с императорской семьей в Екатеринбурге, считает, что произошла «не имеющая в примеров в истории измена верхушки русского общества и верхушки армии своему царю – Божьему Помазаннику, Верховному главнокомандующему, в условиях страшной войны, в канун судьбоносного наступления». При этом «ведущая организаторская роль в деле свержения императора Николая II с престола принадлежала силе извне», представлявшей «интересы тайного международного сообщества. Главной целью этого сообщества было уничтожение любой ценой самодержавной России»[58].

Наш великий современник Александр Солженицын продолжал, скорее, умеренно консервативную российскую традицию, усматривая причины революции и в действиях радикальной интеллигенции, и в ошибках Николая II. «Власть продремала и перестаревшие сословные пережитки, и безмерно затянувшееся неравноправие крестьянства, и затянувшуюся неразрешенность рабочего положения… А затем власть продремала и объем потерь, и народную усталость от затянувшейся… войны. Накал ненависти между образованным классом и властью делал невозможным никакие конструктивные совместные меры, компромиссы, государственные выходы, а создавал лишь истребительный потенциал уничтожения»[59]. Эти идеи Нобелевского лауреата о внутри-элитном расколе как источнике «потенциала уничтожения» развивают многие современные исследователи.

К такой же точке зрения склоняется глубокий петербургский историк социальных процессов в России Борис Миронов: «Непосредственная причина революции заключалась в борьбе за власть между разными группами элит: контрэлита в лице лидеров либерально-радикальной общественности хотела сама руководить модернизационным процессом, который почти непрерывно проходил в России в период империи, и на революционной волне отнять власть у старой элиты – романовской династии и консервативной бюрократии»[60].

Валерий Соловей видит универсальную логику всех русских «смутореволюций» – от начала XVII до конца ХХ века: «кризис во взаимоотношениях элит, их отчуждение, разделение, поляризация, апелляция враждующих элитных фракций к обществу. Именно элиты транслировали в общество революционные призывы, деструктивные образы и модели поведения, открывая пространство для прорыва накопившейся энергии массового недовольства»[61].

Владимир Булдаков, который утверждал, что «1917 г. следует оценивать по параметрам средневековой Смуты» и других смут в российской истории, также отдавал должное фактору раскола элит, отхода от поддержки императора церковных иерархов, высшего генералитета. Впрочем, Булдаков предлагает исключительно широкий спектр причин революции – от всеобъемлющих до относительно узких. Он пишет и о системном кризисе империи, в котором выделяет ряд уровней или стадий протекания: этический, идеологический, политический, организационный, социальный, охлократический, рекреационный. При этом обращается внимание и на движущие силы революции, на рабочий и солдатский «бунт с изрядной примесью истероидности», переход на сторону восставших Петроградского гарнизона и т. д.[62]

По-прежнему распространено классическое оптимистическое объяснение революции как события, порожденного войной. «Революция 1917 г., на мой взгляд, – трагическая случайность», – подчеркивает профессор РГГУ Михаил Давыдов. Ее детонатором стала «безнадежно проигрываемая война со всеми многочисленными последствиями»[63]. Аналогичные взгляды высказывает С.М. Исхаков: «В результате Первой мировой войны, потребовавшей предельной концентрации сил и ресурсов, произошел коллапс… Правительство могло оплачивать не более половины своих затрат, что означало финансовый провал, банкротство государства, не выдержавшего “гонки” военных расходов». Февральская революция явилась «результатом неспособности устаревшей системы адекватно реагировать на угрозу со стороны экономически более развитых держав, стала следствием банкротства самодержавного государства, его административной и военной машины»[64].

В рамках чисто академической «оптимистической» и элитистской парадигмы находится все больше места мнениям о большой роли заговоров части верхов. «Февральскую и Октябрьскую революции спровоцировали, прежде всего, страдания и ожесточение народа от страшной войны, не ставшей действительно народной, – подчеркивает заместитель директора Института российской истории РАН В.М. Лавров. – Одновременно имелась и такая причина, которую можно назвать изменой высшего генералитета и ряда известных политиков (прежде всего Гучкова), вошедших вскоре во Временное правительство. Дворцовый переворот или заговор не только готовился, а осуществился, по меньшей мере, в том, что генералитет во главе с начальником Генерального штаба Алексеевым поддержал революцию»[65]. Серьезность таких заговоров подтверждается в ряде последних конкретно-исторических исследований[66].

Продолжается и линия авторов сборников «Вехи» и «Из глубины», связывающая революцию с интеллигентским максимализмом. Эти мнения высказывают современные философы, например, Борис Капустин, пишущий об «авангардистском синдроме», который «всякий раз выражался в стремлении просвещенного меньшинства скорректировать сложившуюся дискурсивную практику посредством разоблачения коварных властолюбивых мошенников (или даже их физического устранения, как это делали якобинцы) и наставления на путь истинный обманутых простаков, они же – несчастное и страдающее большинство»[67]. Их разделяют и историки, изучающие феномен русской интеллигенции: «Так или иначе, именно интеллигенция была идеологом, вдохновителем и организатором всех крупных революций в истории»[68].

Наконец, последнее, по порядку, но не по значению. В современной России вышло замечательное множество замечательных конкретно-исторических работ, которые по своему качеству, пониманию проблем и российской специфики, погружению в источники заметно превосходят современные исследования зарубежных историков русской революции. Можно назвать десятки и сотни книг и статей маститых и молодых отечественных аналитиков, которые очень глубоко и всесторонне рассмотрели события и процессы начала ХХ века и революционной эпохи: экономическое развитие, социальная структура, система власти в центре и на местах, положение окраин и национальных меньшинств, состояние гражданского общества, положение отдельных социальных слоев, религиозные проблемы, ментальность, армия, Первая мировая война, персоналии и многое другое. Даже одно перечисление авторов займет слишком много места. Подняты огромные архивные пласты, публикуются документы и воспоминания, ранее не издававшиеся, переиздается в массовом порядке эмигрантская литература всех направлений. Серьезно работали историки тех стран, которые раньше входили в состав Российской империи. По ходу изложения я назову многих из этих авторов и их работы, буду на них ссылаться, соглашаться или не соглашаться.

К пятилетию революции 1917 года видный эсер Марк Вишняк написал статью, к которой бросил вызов всем будущим исследователям: «Мы, современники, заранее опротестовываем действия будущего историка, который неминуемо захочет привнести от себя смысл и разум в весь хаос и нелепицу наших дней. Мы заранее оспариваем будущую легенду…»[69]. Что ж, возможно, современный историк много упустит. Однако, как справедливо замечал классик политологии Карл Поппер, «не может быть истории “прошлого в том виде, как оно действительно имело место”, возможны только исторические интерпретации, и ни одна из них не является окончательной. Каждое поколение имеет право по-своему интерпретировать историю, но не только имеет право, а в каком-то смысле и обязано это делать, чтобы удовлетворить свои насущные потребности»[70].

У нас есть преимущество по сравнению с очевидцами – преимущество дистанции. Издалека можно гораздо больше увидеть. Конечно, во всем, что касается деталей событий, мы полагаемся на их непосредственных участников и составленные ими документы. Но для обобщений у нас оснований больше. Более того, огромное количество новейших конкретных исследований дают основания для нового качества обобщения.

Я не буду априори отвергать ничего из уже написанного или сказанного о революции. Постараюсь проверить все основные версии, оценить правоту «пессимистов» и «оптимистов». Измерить степень объективного и субъективного, спонтанного и рукотворного, элитного и массового, бескровного и насильственного.

Глава 1

Россия. Страна и социум

Я далек от восхищения всем, что я вижу вокруг себя; как писатель, я огорчен, как человек с предрассудками, я оскорблен; но клянусь вам честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, ни иметь другой истории, чем история наших предков, как ее послал нам Бог.

Александр Пушкин

В начале ХХ века Россия не была сверхдержавой. Но она, безусловно, была одной из великих держав. У нее была очень нелегкая судьба. Россию выстрадали столетия народных усилий и жертв. Как подсчитал в год вступления на престол Николая II профессор Николаевской академии Генерального штаба и военный историк генерал-майор Николай Сухотин, «с XIV века, с которого можно считать начало возрождения русского государства, и до наших дней, в течение 525 лет (1368–1893 гг.) Россия провела в войнах 353 года, т. е. две трети всей жизни, в том числе во внешней войне 305 лет (считая войну на Кавказе – 329 лет…)»[71]. Только за четыре века, предшествовавшие революции, страна воевала 167 раз, чаще, чем кто бы то ни было. Причины были разные, но чаще – давали отпор тем, кто привык или пытался разговаривать с ней с позиции силы.

Российская империя была самым крупным государством на планете. Его площадь превышала 22,4 млн квадратных километров – от западных пределов Царства Польского и Финляндии – до Чукотки, от Северного ледовитого океана – до Памира (площадь современной Российской Федерации – около 17 млн квадратных километров). Протяженность страны с севера на юг составляла 4675,9 километра, с востока на запад – 10732,3. Общая длина границ измерялась в 69245 км, из которых на долю сухопутных границ приходилось 19941,5 км[72].

Точная численность населения страны к началу Первой мировой войны неизвестна, первая и последняя дореволюционная перепись прошла в 1897 году и дала цифру 128,2 млн человек. После этого население стремительно росло. Правительственный справочник за 1914 год на основе данных Центрального статистического комитета Министерства внутренних дел (МВД), который производил учет населения, в основном путем расчета данных о рождаемости и смертности, представлявшихся губернскими статистическими комитетами, приводил цифру в 178,4 млн человек; статистическое издание съездов представителей промышленности и торговли – 171,3 млн без учета Финляндии[73]. Ленин пользовался немецкими данными – 169,4 млн жителей. Управление главного врачебного инспектора МВД давало оценочную цифру в диапазоне от 166,7 до 174 млн человек без учета Финляндии[74]. В любом случае, больше людей жило тогда только в Китае и Индии. Для сравнения, сегодняшняя Россия с населением в 142 млн человек занимает по его численности десятое место в мире.

В начале ХХ века наша страна стояла на одном из первых мест в мире по уровню рождаемости, почти половина ее обитателей была моложе двадцати лет[75]. Естественный прирост населения (процент превышения количества родившихся над количеством умерших) в 1908–1913 годах составил 15,6 %, выше, чем в Германии (13,0), Франции (0,9), Великобритании (10,8). Только за первые двадцать лет правления Николая II количество жителей Российской империи выросло более чем на 50 миллионов человек. Впрочем, высокий прирост населения был тогда характерен для многих неурбанизированных традиционных обществ, от России по этому показателю не отставали, скажем, Болгария, Румыния, Аргентина или Австралия[76]. Сохранялись традиции больших семей в наших деревнях, весьма сильны были устои брака, освященные церковью. По сведениям Питирима Сорокина, среди православного населения Европейской России ко времени революции на 1000 браков приходилось порядка 2,5 разводов, то есть один развод на 400 браков (уже в 1920–1922 годах этот показатель достигнет 1 развода на 11,7 браков, то есть количество разводов увеличится на три с половиной порядка)[77]. Великий ученый Дмитрий Менделеев в начале ХХ столетия предсказывал, что к 2050 году численность населения составит 800 миллионов человек. По «среднему» варианту последнего прогноза ООН, население Российской Федерации к середине ХХ! века не превысит 100 млн человек)[78].

Россия восстановила статус политической великой державы, утраченный ненадолго в результате Крымской войны, военную мощь, систему европейских альянсов, заявила о своих претензиях на сферы влияния по всему Евразийскому материку. Идея избранности Святой Руси, маргинальная в интеллигентской традиции, была сильна в народном сознании, составляла идеологический фундамент, который скреплял общество и власть, давал им смысл существования и основу для духовного самоуважения.

Перед Российской империей начала ХХ века объективно стояла задача форсированной экономической, политической и социокультурной модернизации. Страна догоняющего развития, Россия по существу только в 1860-е годы (при Александре II), с многовековым опозданием по сравнению с ведущими западноевропейскими странами, начала переход от патриархально-феодальной системы к начальным формам капиталистической организации. Эволюция к более мягким методам управления, последовавшая за отменой крепостного права, впервые дала возможность развиваться независимым от государства экономическим и общественным субъектам.

Результат был налицо.

Экономика

К концу XIX века заговорили о «русском экономическом чуде», страна решительно вошла в рыночную экономику. Как полагал классик политической науки Макс Вебер, Россия, не разделив с Западом фазы раннего капитализма, разделила с ним фазу позднего капитализма. В ней господствовал крупнокапиталистический уклад, отчасти связанный с государством, отчасти импортированный[79]. Роль государства в стимулировании экономического роста была значительной, но все же ограниченной. Стародубовская и Мау справедливо замечали, что «прямое участие государства в индустриализации России ограничивалось в основном строительством железных дорог. Для поощрения развития промышленности использовался целый комплекс косвенных мер, направленных на стимулирование спроса, создание благоприятных общеэкономических условий, привлечение иностранного капитала. При этом государство не стремилось подменить частного собственника»[80].

Чистый национальный продукт, произведенный в России (аналог современного ВВП, по расчету П. Грегори) с 1880-х годов увеличивался на 3,3 % ежегодно. С 16,1 млрд рублей в 1909 году он вырос до 21,4 млрд в 1913-м. В структуре его распределения лишь 10,5 % приходилось на правительственные расходы, тогда как 76,1 % – на личное потребление, 10,8 % – на инвестиции, 2,7 % – на отток капитала за границу. Русский и советский академик Станислав Струмилин оценивал «народный доход» страны скромнее – в 16,3 млрд рублей в 1913 году. Структура экономики, вклад отдельных отраслей в ВВП, по его оценке, выглядели следующим образом: сельское хозяйство – 54 %, промышленность и строительство – 28,7 %, транспорт и связь – 8,9 %, торговля – 8,4 %[81].

Промышленное производство с 1860-х годов и вплоть до Первой мировой войны увеличивалось в среднем на 5 % в год. В дополнение к хлопчатобумажной промышленности, выступавшей локомотивом отечественной индустриализации в XIX веке, возникали все новые отрасли экономики – тяжелое машиностроение, нефтехимия, электроэнергетика, средства связи, а также новые промышленные районы – в Донбассе, Кузбассе, Баку. В период наиболее быстрого роста – с 1887 по 1913 год – общий объем промышленного производства вырос в 4,6 раза[82]. Рост обеспечивался большим объемом инвестиций, главным образом, частных. В 1909–1913 годах ежегодные вложения в промышленность и железнодорожное строительство достигали 380 млн рублей, в 2,5 раза больше, чем в 1900-м. В этот период среднегодовые темпы роста производства предприятий группы «А» достигли рекордных 13 %, группы «Б» – 6,2 %. Накануне Первой мировой войны в Россия работали 255 металлургических заводов, 1800 металлообрабатывающих, 568 – угольных разрезов, 224 – нефтеперерабатывающих предприятий, 840 хлопчатобумажных фабрик[83].

Много это или мало в международном сопоставлении? «По темпам роста промышленности Россия опережала в то время ведущие страны мира. За почти пятнадцатилетний период накануне Первой мировой войны среднегодовой прирост валового национального продукта в России был выше, чем в странах Западной Европы»[84], – подчеркивал прежний директор Института российской истории РАН академик Андрей Сахаров. По средним темпам экономического роста Россия отставала лишь от США, до и то лишь на 0,2 % в годовом исчислении[85]. По протяженности железных дорог Россия также уступала только США. «По абсолютным размерам добычи железной руды, выплавке чугуна и стали, объему продукции машиностроения, промышленному потреблению хлопка и производству сахара она вышла на четвертое-пятое место в мире, а в нефтедобыче на рубеже XIX – ХХ вв. стала даже мировым лидером благодаря созданию Бакинского нафтепромышленного района»[86], – констатировал отличный экономический историк, мой однокашник по МГУ и нынешний директор ИРИ РАН Юрий Петров. Благодаря Бакинской нефти Россия уже имела такой топливный баланс, на который многие даже развитые страны выйдут через полвека: большинство локомотивов, весь волжский и каспийский флот ходили на мазуте, на нем в основном работала промышленность Поволжья и Центрального района[87].

Согласно расчетам известного англо-американского исследователя Пола Кеннеди, чьи труды по истории великих держав считаются классическими, по общим показателям индустриального развития Россия оказалась на четвертом месте на планете. Вот как выглядели доли отдельных стран в мировом промышленном производстве[88]:


При этом, втрое сократив за три десятилетия отставание от Великобритании и на четверть от Германии по валовым показателям, Россия все еще заметно отставала от ведущих держав по качественным хозяйственным параметрам, технологии, уровню жизни. Накануне войны национальный доход на душу населения (41 долл.), по оценке Пола Кеннеди, был в 6 раз меньше, чем в Англии, и в 9,2 раза меньше, чем в США. По душевому производству промышленной продукции мы отставали от Соединенных Штатов и Великобритании более чем в 6 раз, от Германии – в 4 раза, находясь на одном уровне с Японией[89].

Иные оценки можно найти в статистическом исследовании, подготовленном А. Мэдисоном по заказу Организации экономического и социального развития (ОЭСР) в связи с наступлением нового тысячелетия в 2001 году. Там Россия по размеру ВВП (а не объему промышленного производства, как у Кеннеди) в 1913 году также на 4-м месте в мире, более чем вдвое уступая США, совсем немного – на 3–4 % – Германии и Китаю, но на столько же опережая Великобританию. По уровню ВВП на душу населения Россия обгоняла все восточные страны, включая Японию, но в 2–3 раза отставала от ведущих западных[90]. По оценке Китаниной, усредненная зарплата российского рабочего была в 2,5 раза ниже, чем у западноевропейского[91].

Состояние финансовой системы Российской империи оценивалось как вполне стабильное. В результате проведенной Сергеем Витте в бытность его министром финансов денежной реформы 1895–1897 годов был введен золотой стандарт. Выпускавшиеся Государственным банком бумажные банкноты обеспечивались золотым запасом государства и свободно обменивались на золото вплоть до начала Первой мировой войны. В обращение вводились золотые монеты, самой крупной из который был империал (11,6 граммов чистого золота), за который давали 15 рублей, а также серебряные монеты 900-й пробы достоинством от 25 копеек до 1 рубля[92]. За один доллар давали два рубля. Золотой запас, измерявшийся к началу царствования Николая II 642 млн рублей, к 1914 году вырос до 1615 млн[93].

Государственный бюджет Российской империи, хронически дефицитный, усилиями премьеров Сергея Витте и Петра Столыпина с 1910 года стал сводиться с профицитом. В 1914-м доходная часть составила 3431 млн рублей, расходная – 3382 млн Основные поступления в бюджет (30,6 % от общей суммы) обеспечивали доходы от казенных имуществ и капиталов, главным образом, железных дорог; далее по значению шли доходы от правительственных регалий (30 %), к которым относились винная монополия и услуги почты, телеграфа и телефонов; косвенные налоги (20,7 %) – таможенные сборы и акцизы, которые существовали на большую группу товаров, в том числе на сахар, винно-водочные изделия, пиво, табак, спички, керосин.

Налоговое бремя распределялось все более справедливо. В пореформенные годы к платежу прямых налогов были привлечены новые группы населения, ранее от них избавленные: дворянство, чиновники, казаки и национальные меньшинства, тогда как ранее казну пополняли исключительно крестьяне, мещане и купцы. Рабочие в дореволюционной России налогов не платили вообще. Многочисленные косвенные налоги ложились, главным образом, на горожан. Таким образом, по подсчету Бориса Миронова, на долю крестьянства, составлявшего больше 80 % населения, приходилось лишь 32 % всех налогов и платежей[94].

Роль государственной винной монополии в пополнении казны была исключительно большой. Изучавший этот вопрос Михаил Давыдов с изумлением отмечал, что в 1906–1907 годах «жители лишь 12(!) из 90 губерний и областей России всего за два года (притом что для большинства этих губерний оба года были неурожайными) выпили водки на сумму, превышающую стоимость почти всех кораблей Балтийского и Тихоокеанского флотов империи, вместе взятых, а также вооружений, уничтоженных и захваченных японцами в Порт-Артуре… Замечу при этом, что по потреблению алкоголя на душу населения Россия отнюдь не была в числе европейских лидеров!». На долю Главного управления неокладных сборов и казенной продажи питий приходилось в среднем 38,5 % от обыкновенных доходов Российской империи[95]. Помимо прочего, это свидетельствовало о наличии могучего легального платежеспособного спроса.

Среди главных распорядителей расходной части бюджетных средств выступали министерства: путей сообщения – 20,7 %, военное – 18,8, финансов – 15,6, народного просвещения – 14,6, морское – 7,9 внутренних дел – 6 %. Около 0,6 % бюджета уходило на Министерство императорского двора, 0,3 – на высшие государственные учреждения, 1,5 % – на нужды церкви по линии Святейшего Синода[96].

Бюджету помогало и положительное сальдо внешней торговли, составившее в 1913 году 146 миллионов рублей. Структура российского экспорта мало отличалась от средневековой, главными предметами вывоза были хлеб, доски, яйца, лен, масло коровье. Импортировали, главным образом, хлопок-сырец, машины и оборудование, каменный уголь, каучук, шерсть. Основными странами, куда направлялся российский экспорт, были: Германия – 29 % от общего объема в 1909–1913 годах, Великобритания – 20,5, Голландия – 10,4, Франция – 6,3, Иран – 3 %. Импорт поступал, прежде всего, из тех же Германии и Англии, за которыми следовали США, Китай и Франция[97]. Россия занимала шестое место в мире по объему внешней торговли.

Правительство весьма активно заимствовало средства на международном финансовом рынке, способствовало привлечению в страну иностранных капиталовложений. Тогда это ставилось в вину правительству критиками режима всех направлений – от черносотенцев до большевиков. Еще Сергея Витте дружно обвиняли в «распродаже Родины» и превращении страны в «колониальный придаток» Европы. Затем многие историки, как марксисты, так и либералы, увидели в чрезмерном уповании на внешний капитал одну из предпосылок революции и ахиллесову пяту Российской империи, которая напрягала все большие ресурсы на выплату внешнего долга, попадала в политическую зависимость от зарубежных правительств и западных бизнесменов, которые к тому же выкачивали из страны баснословные прибыли. Следует заметить, что объем внешнего долга был немал, накануне мировой войны он превысил 6 млрд рублей, из них 4,5 млрд приходились на центральную власть, а остальные – на гарантированные правительством займы частных компаний, а также займы городов и закладные листы государственных земельных банков. Главным держателем внешнего российского госдолга (больше 60 %) выступала Франция, займы привлекались под 4,5–5 % годовых[98]. Всего же государственный долг России, с учетом и внутренних заимствований, составлял около 9 млрд рублей. Было ли это критично для России? Для сравнения скажем, что госдолг Франции составлял 12 млрд рублей, Германии – 9,5, Австро-Венгрии – 7, Англии – 6,7, Италии – 5,3 млрд[99]. Как видим, Россия не была рекордсменом. Тем не менее, на обслуживание государственного долга ежегодно тратилось около 14 % бюджета.

Иностранные инвестиции шли преимущественно из Франции – 30 %, Великобритании – 25, Германии – 21, Бельгии – 12, США – 6 % и направлялись, по преимуществу, в железнодорожное строительство, промышленность и в кредитный сектор[100]. Был и чисто спекулятивный западный капитал, но большой роли он не играл. По российскому законодательству прямая деятельность иностранных банков в стране запрещалась, поэтому зарубежный капитал поступал по каналам совместных банковских учреждений и предприятий. С капиталом приходили и новейшие технологии. Но, безусловно, отечественный капитал сохранял доминирующие позиции, за чем следило и правительство, добивавшееся, чтобы направление и отраслевая структура внешних инвестиций отвечала потребностям внутренней экономики. Привлекая крупные капиталы извне, Россия не выступала изобретателем велосипеда. Как справедливо подчеркивал Юрий Петров, она «принципиально ничем не отличалась от других стран, вступивших на путь капиталистической модернизации с некоторым опозданием и пользовавшихся поддержкой более развитых соседей»[101]. Внешняя зависимость российской экономики не была критичной и не создавала угрозу социальному миру.

Растущая сеть банков, бирж, кредитных организаций обеспечивала кровообращение капитала, товаров и услуг. Банковскую систему венчали учреждения Государственного банка, удельный вес которых на протяжении предвоенных лет постоянно снижался и достиг 38 % от общего объема кредитных операций. На 1 января 1914 года насчитывалось также 50 коммерческих банков, 319 городских банков и 1108 обществ взаимного кредита. Существовали также сословные корпоративные банки – Крестьянский поземельный и Дворянский земельный. Наибольшие вопросы и претензии вызывала деятельность коммерческих банков. Левые силы обвиняли их в установлении контроля над правительством. Общественность возмущалась, что капитал вкладывался не только и не столько в производство, сколько в недвижимость и ценные бумаги. Сильно критиковался монополизм в банковской сфере, быстрый рост приближенных к высшим чиновничьим сферам петербургских банков. Действительно, на долю комбанков к 1914 году приходился уже 51 % всех банковских операций, причем 12 крупнейших контролировали до 80 % частных капиталовложений. Лидеры столичного банковского мира были и впрямь огромными: сумма балансов Русско-Азиатского банка составляла 835 млн рублей, Петербургского для внешней торговли – 628, Петербургского Международного – 618 млн[102]. Но, конечно, ни о какой зависимости царской власти от банковского или иного капитала речи быть не могло. Напротив, как отмечал еще советский историк Гиндин, «государственные финансовые органы – Министерство финансов с его оперативным управлением, Кредитной канцелярией, Государственный банк и другие финансовые институты – имели вплоть до 1917 г. определяющее влияние на деятельность частных коммерческих и ипотечных банков»[103].

Население активно пользовалось услугами банковского сектора. Вклады населения накануне войны превышали 2,5 млрд рублей, росли объемы кредитования. Процентные ставки по кредитам, устанавливавшиеся Госбанком, составляли в предвоенные годы 4,5–5 %, в коммерческих – на четверть дороже, что ненамного превосходило ставки в Англии (3–4,5 %) или Франции (3–4 %)[104]. Активно развивалась ипотека, с 1900 по 1913 год кредитные общества увеличили свой залоговый портфель в 2,1 раза[105].

Активнейшим образом рос фондовый рынок, вовлекавший в себя все больше игроков. По городской переписи населения 1913 года, в столице обнаружилось 40 тысяч биржевых маклеров. «Выдающиеся представители петербургского общества включали в число приглашенных видных биржевиков, – свидетельствовал великий князь Александр Михайлович, внук Николая I. – Офицеры гвардии, не могущие отличить до сих пор акций от облигаций, стали с увлечением обсуждать неминуемое поднятие цен на сталь. Светские денди приводили в полное недоумение книготорговцев, покупая у них книги, посвященные сокровенным тайнам экономической науки и истолкованию смысла ежегодных балансов акционерных обществ. Светские львицы начали с особым удовольствием представлять гостям на своих журфиксах “прославленных финансовых гениев из Одессы”, заработавших столько-то миллионов на табаке. Отцы церкви подписывались на акции, и обитые бархатом кареты архиепископов виднелись вблизи бирж.

Провинция присоединилась к спекулятивной горячке столицы, и к осени 1913 г. Россия из страны праздных помещиков и недоедавших мужиков превратилась в страну, готовую к прыжку, минуя все экономические заслоны, в царство отечественного Уолл-Стрита!»[106]. Наряду с фондовыми, вовсю развивались товарные биржи, число которых достигло 94. Сюда входили и биржи широкого профиля, предлагавшие сотни наименований товаров, и специализированные, занимавшиеся крупнооптовым сбытом хлеба, мяса, леса, угля. Рост товарных бирж приостановил развитие ярмарок, число которых в предвоенные годы оставалось на уровне около 17 тысяч[107].

Россия стала одним из лидеров в области экономических и финансовых исследований, наши ученые в этих областях пользовались мировой известностью.

Однако следует заметить, что плоды индустриальной революции, как и следы рыночных отношений, были слабо заметны на селе, где было занято семь восьмых населения. Значит ли это, что крестьянское население беднело в абсолютном выражении и вымирало в массовом порядке из-за «голодного экспорта»? Сразу заметим, что сельское хозяйство, по-прежнему составлявшее основу экономики страны, росло темпами, обгонявшими прирост населения. С 1885 по 1913 год средняя урожайность в стране поднялась в 1,7–2 раза, валовые показатели сельхозпроизводства увеличивались на 2,5–3 % в год[108]. Шло постоянное расширение хлебных посевов, усиливалась порайонная специализация зернового хозяйства, его товарность. Производство сахара с 1897 по 1913 год выросло в 2,4 раза, растительного масла – более чем в 10 раз[109]. Прирост, однако, обеспечивали в основном мелкие крестьянские хозяйства, все больше вытеснявшее крупное помещичье землевладение, на долю которого приходилось уже немногим более 7 % сельхозпродукции. Урожайность зерна в России составляла в 1908–1912 годах 53 пуда на десятину, на уровне Португалии, тогда как во Франции – 83, в Германии и Англии – около 130, Бельгии, Голландии и Дании – более 145 пудов[110]. По среднедушевому потреблению хлеба Россия среди великих держав опережала только Австро-Венгрию.

Но это не снижало объемов вывоза зерна, которое составляло 63 % всего экспорта из России. Без вывоза хлеба обходиться было невозможно, так как он являлся главным источником накопления для промышленного развития. Как доказывал известный экономист Николай Кондратьев, «избытки хлебов в России, товарность этих хлебов и развитие экспорта их базируется, в общем, на относительно низких нормах потребления широких масс населения»[111]. Именно здесь, как мы видели, многие исследователи видели «мальтузианскую ловушку» России.

Что ж, проблема недоедания существовала, но она не была напрямую связана с экспортом. Во-первых, абсолютный прирост производства продовольствия превышал рост его экспорта. «Избытки хлеба покрывали потребности и внутреннего, и внешнего рынков, – подчеркивает Давыдов. – Урожаи главных хлебов в стране продолжали расти, однако доля экспорта в урожае всех главных хлебов, кроме ячменя, уменьшалась (причем иногда в абсолютном выражении)». И уж точно в относительном. Если в 1899–1903 годах экспорт зерна составлял 8,9 % от общего сбора ржи, пшеницы, ячменя и овса, то в 1904—1908-м – 8,2 %, а в 1909–1913 годах – 7,6 %[112]. Во-вторых, как справедливо подмечал специалист по эконометрике Сергей Цирель, «на экспорт шла, в основном, пшеница, слишком дорогая для российской бедноты и специально производимая в количествах, превосходящих спрос на внутреннем рынке (в среднем экспортировалось от 1/3 до 1/2 ее чистого сбора)»[113]. В-третьих, в России была нормальная рыночная экономика, и именно она, а не правительство определяла параметры хлебного рынка и его экспорта. Если бы, пишет Миронов, «в России существовал неудовлетворенный спрос на хлеб, то внутренние цены были бы выше мировых, и русский хлеб не шел бы за границу, а оставался в стране, поскольку речь идет о предмете первой необходимости, обладающем минимальной эластичностью потребления и спроса. В действительности на внешний рынок уходил лишь избыток хлеба, который не находил спроса на внутреннем рынке»[114].

В то же время в неурожайные годы огромные районы переживали вспышки катастрофического голода, уносившего сотни тысяч жизней. Мелкие крестьянские хозяйства были слишком слабыми, слишком близка была грань, за которой оно переставало кормить, особенно если оно хирело, хозяин пил, семья болела и т. д. Голод был локальным и неизбежным, приходил обычно зимой, и массово бежать от него было невозможно. По некоторым данным, в 1901 году от голода скончались 2,8 миллиона человек, в 1905—1908-м – четыре, в 1911 году – один миллион, даже в 1913 году – самом урожайном в дореволюционное время, страна потеряла от недоедания 1,2 млн граждан[115].

Причины недостаточного уровня развития аграрного сектора, что снижало и общеэкономический уровень, заключались в преобладающем типе крестьянского хозяйства, которое представляло из себя «традиционное семейное хозяйство, интегрированное в поземельную общину, слабо втянутое в рыночные отношения, опутанное, как правило, различными видами докапиталистической кабальной эксплуатации»[116]. Понятно, что такие хозяйства, в огромной массе нищие и безлошадные, не были приспособлены к восприятию каких-либо технических новшеств индустриальной цивилизации, типа трактора. Настоящим бичом российского общества стало аграрное перенаселение, число лишних рабочих рук на селе оценивалось в половину от общего количества занятых в сельском хозяйстве.

По-своему цельное и органичное простое, патриархальное сельское общество не могло породить индустриальную революцию, вывести Россию на ведущие позиции в мире. Это хорошо понимали многие государственные руководители России начала XX века – Николай II, Сергей Витте, Петр Столыпин, пытавшиеся силой изменить страну сверху. Попытки реформировать российскую деревню, сломав общину, вызывали довольно бурную ответную реакцию. Более того, «самые серьезные конфликты в сельской местности были спровоцированы “миром” ради того, чтобы защитить устоявшиеся нормы и общинные интересы от внешних угроз – действий должностных лиц либо домохозяйств, пытавшихся действовать вразрез с интересами общины»[117]. Здесь мы действительно должны зафиксировать реакцию социального недовольства на модернизацию.

Больший результат дали меры правительства, нацеленные на распространение сельскохозяйственного образования, оказание технической и агрономической помощи, мелиорацию, облегчение доступа к кредиту, поощрение на селе кустарной промышленности. Этого не могли отрицать даже откровенные критики режима. «Мелкий кредит, ссуды для кооперации, производительной и потребительской, опытные сельскохозяйственные станции, агрономические школы, разъездные инструктора, склады орудий, семян, искусственных удобрений, раздача племенного скота – все это быстро повышало производительность крестьянских полей»[118], – признавала видная деятельница кадетской партии Ариадна Тыркова-Вильямс, проводившая немало времени в родовом селе. В стране существовала и система продовольственной помощи, так называемый «царев паек», который предназначался на помощь голодающим и финансировался из госбюджета.

Как мы еще увидим, власть активно реформировала страну. Но она сталкивалась с огромным сопротивлением всего социального тела, всей российской почвы. Тысячелетние традиции, устои народной культуры, православная вера – все восставало против ценностей неумолимо наступавшей промышленно-городской цивилизации, вязало реформаторов по рукам и ногам.

Россия не хотела меняться. И менялась.

Социум

Для модернизации – превращения общества из сельского в городское, а производства из аграрного в индустриальное, – необходимо было ломать сословные перегородки, менять социальную структуру деревни, переместить из сельского хозяйства в промышленность огромные массы людей. Должны были расти города как генератор среднего класса, субъекта модернизации и творца промышленной революции. Все это шло, но медленно.

Формально российское общество по-прежнему делилось на сословия, которых оставалось четыре: дворянство (1,5 % населения, в том числе потомственного не более 1 %), духовенство (0,5 %), городских (17 %) и сельских (больше 80 %) обывателей. Еще 1 % приходился на армию и 0,2 % – на разночинцев[119]. Существование сословий с различными, порой непересекающимися и даже враждебными субкультурами, с имущественным неравенством друг с другом и внутри себя крайне затрудняло не только формирование среднего класса, но и складывание единой гражданской нации. Тем более что речь шла о многонациональной стране. Впрочем, об уровне неравенства в Российской империи существует явно преувеличенное представление. Подсчеты Бориса Миронова показывают, что в 1901–1904 годах доходы 10 % наиболее обеспеченных людей превышали доходы 10 % самых бедных в 5,8 раза. В тогдашних США этот децильный коэффициент составлял 16–18 раз[120], в современной России – порядка 15.

Горожане все еще тонули в море сельских жителей. В Англии в 1900 г. в крупных городах жило 33 % населения, в России – 4,8 %[121]. Перед Первой мировой войной процент городского населения составлял в Европейской России 14,4 %, в польских владениях Российской империи – 24,7, в Сибири – 11,9 %, тогда как в Англии – 78 %, Германии – 56, США – 41,5, Франции – 41,2.2 Да и то из этих «горожан» более трети составляли временно пришедшие на заработки крестьяне. С начала века и до войны городское население увеличилось на 10 млн человек, из них более миллиона пополнили население Санкт-Петербурга, 700 тысяч – Москвы. В 81 губернии и 20 областях Российской империи насчитывался 931 город.

Столица империи была первоклассным европейским городом и полноценной витриной промышленной революции. «Величественные окна великокняжеских дворцов горели пурпуром в огне заката. Удары конских копыт будили на широких улицах чуткое эхо. На набережной желтые и синие кирасиры на прогулке после завтрака обменивались взглядами со стройными женщинами под вуалями. Роскошные выезды, с лакеями в декоративных ливреях, стояли перед ювелирными магазинами, в витринах которых красовались розовые жемчуга и изумруды. Далеко, за блестящей рекой с перекинутыми через воду мостами, громоздились кирпичные трубы больших фабрик и заводов. А по вечерам девы-лебеди кружились на сцене императорского балета под аккомпанемент лучшего оркестра в мире»[122], – живописал Александр Михайлович.

Но Петербург был исключением, и даже он все больше терял свою столичную исключительность под наплывом приезжих. «Не успев сформироваться в качестве полноценных центров городской цивилизации со всеми ее плюсами и минусами, российские города были размыты потоком сельского населения»[123]. Все большее число городских жителей оказывались носителями деревенских культурных традиций, менталитета, образа жизни. Городская культура начала прошлого века, бурно развиваясь, несла на себе неповторимый колорит, связанный с массовым присутствием недавних крестьян. Не могу себе отказать в удовольствии привести обширную цитату из Александра Вертинского, описывавшего городские будни своей бурной юности: «А Москва была чудесная! Румяная, вальяжная, сытая до отвала, дородная – настоящая русская красавица! Поскрипывала на морозе полозьями, покрикивала на зазевавшихся прохожих, притопывала каблучками… В узеньких легких саночках, тесно прижавшись друг к другу, по вечерам мчались парочки, накрытые медвежьей полостью. В Охотном ряду брезгливые и холеные баре иногда лично выбирали дичь к обеду. Там торговали клюквой, капустой, моченой морошкой, грибами. Огромные осетры щерили зубы, тускло глядя на покупателей бельмами глаз. Груды дикой и битой птицы заполняли рундуки. Длинными белыми палками висела на крючках визига для пирогов. И рано утром какой-нибудь загулявший молодец (в голове шумел вчерашний перепой) подходил к продавцу, стоящему у больших бочек с квашеной капустой, низко кланялся ему в ноги и говорил:

– Яви Божескую милость! Xриста ради!

И продавец, понимая его душевное и физическое состояние, наливал целый ковшик огуречного рассола, чтобы молодец опохмелился. И ничего за это не брал!.. В сорокоградусные морозы горели на перекрестках костры, собирая вокруг бродяг, пьяниц, непотребных девок, извозчиков и городовых. Все это хрипло ругалось отборнейшим российским матом, притопывало валенками, хлопало руками по бедрам и выпускало облака пара. А вокруг по сторонам, куда ни кинь взор, – трактиры с синими вывесками. В трактирах бойко подавали разбитные ярославцы-половые, расчесанные на пробор, «посередке», с большими «портмонетами» из черной клеенки, заткнутыми за красные кушаки. Они низко кланялись гостю и говорили «ваше степенство» всем и каждому (даже мне, например) и летали, как пули, из зала на кухню и обратно»[124]. Ни с каким западноевропейским городом такое не спутаешь.

Однако за этой чудной картинкой скрывалась и другая реальность, отражавшая экономическую недоразвитость. Качество жилья, благоустройство населенных пунктов, уровень комфорта и потребления, организация здравоохранения не отвечали даже минимальным европейским стандартам. Из 1231 городов и населенных пунктов уездного масштаба с числом жителей не менее 10 тысяч, 1068 имели какое-то освещение, из них лишь 162 – электрическое, а подавляющее большинство – керосиновое, водопровод был в 219, а канализация наблюдалась в 65[125]. Антисанитария была настоящим бичом страны.

Рост городов повлек за собой увеличение государственных затрат на просвещение и здравоохранение. За 1885–1913 годы расходы центрального правительства и местных властей на эти цели возросли с 54 до 410 млн, их доля достигла 1,8–2 % от ВВП, что, однако, в полтора раза уступало уровню более развитых стран.

Врачебно-санитарное дело и забота о предупреждении и пресечении эпидемий в Российской империи была возложена на Министерство внутренних дел. В губерниях и областях существовало около 4 тысяч врачебных участков, в каждом из которых были больница или приемный покой, доступные для бесплатного посещения. Лучше учреждения здравоохранения проявляли себя там, где находились под опекой земств. В 1913 году во всех больницах гражданского ведомства имелось всего 228 тысяч коек, что соответствовало приблизительно 16 единицам на 10 тысяч жителей. Это вдвое превышало уровень 1881 года, но в разы уступало показателям западных стран или более поздним советским. 80 % больных тифом и в 1913 году оставались без стационаров. Вакцинация использовалась только для борьбы с оспой, в 1910 году были привиты 78 % новорожденных.

Смертность от заразных болезней составила 529 случаев на 100 тысяч населения в год, тогда как в Западной Европе она нигде не превышала 100 случаев. И это еще без чумы и холеры, которые стали частым городским явлением из-за попадания в водопровод сточных вод[126]. Стоит ли удивляться, что ожидаемая продолжительность жизни составляла 32 года для мужчин, 34 – для женщин (в Англии того времени – 50 и 53), каждый четвертый ребенок умирал в возрасте до года[127]. Вместе с тем, в пореформенное время средний рост мужского населения увеличился со 163,9 до 169 сантиметров, а средний вес – с 61 до 65 килограммов[128].

К концу 1914 года в стране насчитывалось 123,7 тысяч начальных учебных заведений, из них более 80 тысяч принадлежало Министерству народного просвещения. Наиболее распространенным их типом являлись сельские училища с трех– или пятилетним сроком обучения, финансируемые земствами, сельскими общинами и частными лицами. Священный Синод курировал около 40 тысяч церковноприходских школ со сроком обучения три или четыре года. Школы посещали 30 % детей в возрасте от 8 до 11 лет, причем в городах – почти половина[129]. Грамотность росла повсеместно, но к 1913 году читать и писать умели лишь около половины горожан и до четверти крестьян[130].В столицах, в западных регионах – особенно Польше и Финляндии – и среди мужчин ситуация была получше. В Петербурге более 80 % рабочих-мужчин были грамотными, вот только для большинства из них любимым чтением были ультралевые издания. В периферийных же регионах – Средней Азии, Закавказье, Бесарабии – уровень грамотности не превышал 4 %.

В системе среднего образования центральное место занимали классические гимназии – мужские и женские – выпускники которых имели преимущественное право поступления в университеты. Государство уделяло все больше внимания специальному и техническому образованию, быстро развивалась сеть реальных училищ, технологических и военно-технических институтов, готовивших кадры для промышленности и армии.

Общее количество высших учебных заведений достигло 63, среди них было только 10 университетов (против 32 в Германии). Все они были первоклассными по мировым меркам. Инженерных вузов было 15, военных и военно-морских – 8, богословских и земледельческих – по 6, юридических – 4, медицинских – 2. Общее количество профессоров и преподавателей не превышало 4,5 тысяч человек, и это была, во многом, настоящая интеллектуальная элита. Студентов на всю страну насчитывалось чуть более 70 тысяч[131]. «Образованность и способность открывали в России путь к любой службе, – признавала Тыркова-Вильямс. – Несмотря на неосторожные слова министра народного просвещения Делянова, что кухаркиным детям ни к чему давать образование, гимназии и университеты были всесословны. Получив диплом, можно было высоко подняться по бюрократической лестнице»[132].

Последние десятилетия монархии – годы удивительного, хотя и не однозначного интеллектуального, культурного и художественного пробуждения, оставившие множество настоящих шедевров – в архитектуре, живописи, театральном искусстве, поэзии. Серебряный век русской культуры не превзойден по богатству, разнообразию, разноплановости, творческой искрометности, эпатажу.

Очевидный бум переживало издательское дело, в 1913 году было издано больше 34 тысяч наименований книг общим тиражом почти 120 миллионов экземпляров. Выходили 2167 газет и журналов на русском языке, а еще 303 – на польском, 60 – на иврите и идише, а еще на немецком, латышском, эстонском, татарском… [133]

Долгое время считалось, что в дореволюционной России отсутствовало или очень слабо было развито гражданское общество, а потому не находившая себе конструктивного применения общественная активность вылилась в борьбу с режимом. Да и сейчас немало авторов, которые доказывают, как немец Лутц Xефнер, «низкий уровень развития гражданского общества. В то время в стране отсутствовала как толерантность в отношении к требованиям религиозного и равноправного этнического многообразия, так и понимание необходимости прекращения докучной опеки государства над обществом»[134]. Однако все больше историков приходят к выводам прямо противоположным. Действительно, еще в период реформ Александра II были заложены основы самоуправления, первоначально проявившего себя в земских учреждениях, но ими не ограничившегося. Культура печатного слова, пресса, образование, урбанизация – все это привело к тому, что к началу XX века по всей России уже существовали тысячи добровольных ассоциаций. Это были научные общества, студенческие союзы, сельскохозяйственные объединения, национальные землячества, спортивные клубы, вольные пожарные команды, общества любителей животных и так далее, и так далее. Некоторые из них пользовались огромным авторитетом. Например, Русское техническое общество, занимавшееся содействием развитию отечественных научных разработок, распространением практических знаний и улучшением инженерного образования. Или Комитет грамотности, создавший сетевую горизонтальную структуру по всей стране из учителей и образованных крестьян для оказания консультативной помощи системе начального образования.

Широкое распространение получила благотворительность, соединившая православную идею милосердия с европейской идеей общественного служения. Уже в начале века насчитывалось 4,7 тысяч обществ для помощи бедным и 6,3 тысячи странноприимных заведений. Благотворительные общества были созданы при большинстве больниц и учебных заведений. В Петербурге были хорошо известны Общество столовых, чайных и домов трудолюбия, Общество попечения о бедных и больных детях «Синий крест», Общество для пособия бедным женщинам. Как указывает знаток вопроса Галина Ульянова, лишь четверть бюджета системы общественного призрения шла из казны, от земств и городов, а остальное покрывалось добровольными пожертвованиями[135]. В сфере гражданской активности активно заявили о себе женщины, составившие костяк сети благотворительных, педагогических, культурных ассоциаций.

В добровольные общества было вовлечено около 5 % совершеннолетнего мужского городского населения[136], и немного меньше – женского. «Конечно, по сравнению с Западной Европой и Северной Америкой, сеть эта в обширной и куда менее урбанизированной империи была более разреженной, а количество членов ее на душу населения – явно меньше, – пишет американский историк Джозеф Брэдли. – Но ассоциации играли слишком важную роль, чтобы ими могло пренебрегать тогдашнее правительство Российской империи – или… историки сегодня»[137].

В России жили люди 140 национальностей, причем русские составляли только 43–46 %. Православными числилось 70,8 % населения, католиками – 8,9 %, мусульманами – 8,7 %. При этом наиболее существенно для нашей темы то обстоятельство, что многие народы национальных окраин вступали в тот период развития раннего индустриального общества, в тот этап Нового времени, когда, как и в Западной Европе, начинали поднимать вопрос о возможной национальной государственности. Повсеместно наблюдался подъем национальных чувств и движений, что, в свою очередь, питало и великорусский национализм, выдержанный на принципах сохранения России как единого и неделимого государства. Страну ожидало серьезное испытание на разрыв из-за роста национального сознания на окраинах. Однако, как я постараюсь показать ниже, ни в одной из национальных окраин (за исключением оккупированной немцами части Польши) к Февралю 1917 года не было протестного потенциала, способного бросить вызов стабильности в стране в целом.

Следует подчеркнуть, что в социальной структуре России мы пока не обнаружили ничего, что объективно толкало бы страну к разрушению. Более того, страна существовала как единый живой организм. Россия, русский мир были уникальной, неповторимой, самобытной цивилизацией. «Святая Русь не легенда и не метафора, – напишет в 1918 году известный публицист Валериан Муравьев в сборнике «Из глубины». – Она и в самом деле была. Не в том сладко-сказочном облике, какой рисуют художники и поэты, но в виде живого целого, полного своеобразной красоты, звуков и образов, и, во всяком случае, великой жизненности»[138]. И это живое целое очень неплохо развивалось. Питирим Сорокин подведет некоторый итог в 1922 году: «Начиная с 90-х годов XIX века, мы развивались во всех отношениях – и в материальном, и в духовном – такой быстротой, что наш темп развития опережал даже темп эволюции Германии. Росло экономическое благосостояние населения, сельское хозяйство, промышленность и торговля, финансы государства находились в блестящем состоянии, росла автономия, права и самодеятельность народа, могучим темпом развивалась кооперация, уходили в прошлое абсолютизм, деспотизм и остатки феодализма. Исчезала безграмотность, народное просвещение поднималось быстро, процветала наука, полной жизнью развивалось искусство, творчество духовных ценностей было громадным in extenso и глубоким по интенсивности»[139].

Так что же произошло с этим живым и развивающимся социумом? Может, действительно он пал жертвой собственной экономической модели?

«Мальтузианской ловушки» в позднеимперской России явно не было: все отрасли экономики, включая и сельское хозяйство, росли не только быстрее, чем во всех других странах планеты, кроме США, но и быстрее собственного населения. Что касается революционизирующего воздействия формулы «недоедим, но вывезем», то оно нуждается как минимум в серьезных дополнительных доказательствах. Мне не попадались сведения о массовых выступлениях против неправильной структуры внешней торговли, равно как и о голодных бунтах (несмотря на реальный голод в ряде регионов в неурожайные годы). Если крестьяне против чего и протестовали, так это было малоземелье и разрушение общины. В великой русской литературе того времени, зараженной могучим разоблачительным пафосом – Лев Толстой, Антон Чехов, Иван Бунин, Владимир Короленко, даже Максим Горький – мы много читаем о пороках российской действительности, в том числе деревенской: о разрушении морали, стяжательстве, пьянстве, мироедстве, бездуховности, дикости нравов, невежестве. Но тема голода в литературе едва ли прослеживается в качестве центральной или даже одной из главных.

Но, может быть, правы уважаемые отечественные авторы, которые утверждают: «Особенности российской модернизации, инициируемой “сверху” авторитарной властью, обусловили, с одной стороны, реальные позитивные подвижки в сфере экономического и социального развития, формирования новых социальных страт, начавших сначала робко, а затем активно и по нарастающей претендовать на передел власти и собственности, с другой – постепенно привели к стагнации политической системы»[140]. Может быть, в ней причина революции? Соглашусь, что появление новых страт, обделенных властью, стало реальным вызовом для режима. Но вызывает сомнение тезис об авторитарной модернизации как специфической российской черте, приводящей к революции. Мне не известен ни один случай «догоняющей» модернизации (форсированное превращение общества из аграрного и сельского в промышленное и городское) в крупной стране в течение последнего века, который бы осуществлялся не на авторитарной основе. Это касается и Германии с Японией, и «азиатских тигров» в конце XX века, и современного Китая. И мало где авторитарная модернизация имела следствием революцию.

Глава 2

Государство

Как трудно общество создать!

Оно устоялось веками:

Гораздо легче разрушать

Безумцу с дерзкими руками.

Не вымышляйте новых бед;

В сем мире совершенства нет!

Николай Карамзин

Россия – исключительно государственническая страна. Более того, «страна» и «государство» в русском языке и в нашем сознании чаще всего выступают как синонимы. Фактически все, что происходило на бескрайних просторах России, так или иначе было связано с государством, развивалось под его покровительством или встречало его противодействие. В этом заключалось решающее отличие нашей страны от классического Запада, где на протяжении веков развивались институты гражданского общества, а государство не любили за то, что оно слишком сильно вмешивается в жизнь людей. Но Россия отличалась и от Востока, где люди просто растворяются в государстве, почитая его как одну из высших стихий. В нашей стране всегда одновременно существовали и властное, и анархическое начало, а государству прощали все. Кроме слабости и отсутствия заботы о людях. На государство в России возлагают большие надежды и ожидания. А всякая революция, как мы знаем – есть революция несбывшихся надежд и ожиданий.

Высшим символом государства, его главным и бесспорным авторитетом в народном сознании в начале прошлого века оставался император. «За крушение корабля – кто отвечает больше капитана?»[141] – вопрошает Александр Солженицын. Действительно, кто?

Император и Императорская фамилия

Николай II в опросном листе первой всероссийской переписи населения в графе о роде занятий дал совершенно искренний ответ: «Хозяин Земли Русской»[142]. До октября 1905 года Государь Император был монархом неограниченным, единственным творцом законов, распоряжений и постановлений. Но мы мало что поймем в логике российской истории и политики, если не обратим внимание на то обстоятельство, что верховная власть у нас была гораздо большим, нежели просто государственным институтом. «Царская власть и есть та точка, в которой происходит встреча исторического бытия с волей Божией»[143], – передавал ощущение монархической легитимности философ-богослов B.В. Зеньковский. Монарх неизменно выступал фокусом русской истории, он был наделен не только властными полномочиями, но и бременем долга и ответственности, которое воспринималось и царем, и обществом как вид религиозного послушания. Именно так воспринимал свою миссию Николай Александрович Романов.

Сказать, что фигура Николая спорная, это значит не сказать ничего. Академик Юрий Пивоваров написал, что «этот исторический персонаж, этот человек обладает рекордной по неадекватности – даже для нашей страны – репутацией. Нерешительный, не волевой, не очень умный, под пятой нервнобольной жены, холодно-равнодушный, какой-то вечно ускользающий – причем неизвестно куда. В общем – царь неудачный, в особенности для крутопереломной эпохи»[144]. Вал негативных оценок оставили противники царя и некоторые его бывшие соратники из всех частей политического спектра. Для большевиков он был «Николаем кровавым» и ничтожеством. Лев Троцкий писал, что родители Николая «не дали ему ни одного качества, которое делало бы его пригодным для управления Империей, даже губернией или уездом»[145]. По словам видного октябриста Сергея Шидловского, «царствование Николая II представляет целый ряд неудач, начиная с его женитьбы, неудач его политики вообще, если таковая у него была, и параллельно с этим систематическую утрату авторитета и силы власти»[146]. Монархист из правых националистов Василий Шульгин сокрушался: «Николай II, этот несчастный Государь, был рожден на ступенях престола, но не для престола»[147].

Весьма нелицеприятные характеристики давали ему собственные министры, особенно уволенные. «Его мысли, вопросы, замечания… в большинстве случаев отличались относительной узостью, недостаточной серьезностью их содержания, – вспоминал министр земледелия Александр Наумов. – В наших разговорах на общеполитические темы Государь не проявлял глубины и широты государственно-мыслительного размаха, который так хотелось чувствовать в Верховном Правителе огромной Российской империи»[148]. Министр иностранных дел Александр Извольский шел еще дальше: «Образование Николая II не превосходило уровня образования кавалерийского поручика одного из полков императорской гвардии»[149]. Давайте разбираться. Памятуя при этом и старую английскую поговорку о том, что никто не может быть великим в глазах своего слуги. Анализируя реальный жизненный путь и обращаясь к мнениям и свидетельствам лучше всего знавших его людей.

По своему воспитанию и образованию Николай Александрович был лучше подготовлен к занятию должности главы государства, чем любой из его предшественников и преемников в истории нашей страны.

Об этом позаботились его родители – царь Александр III, человек исключительно волевой и властный, грубоватый, чтивший российскую традицию и остававшийся русским в малейших деталях жизни. И мать – принцесса Датская, воспитанная в одном из самых патриархальных европейских дворов, которая внушила сыну незыблемое уважение к семейным традициям и передала ему свое личное обаяние.

Николай начал учиться в 8 лет и вместе со своим братом Георгием закончил сперва курс трехлетнего начального образования. Блестяще сдав экзамены, он приступил к специально для него разработанному курсу среднего образования, которое продолжалось восемь лет, а затем – пятилетнему университетскому. Курсы отличались не только тем, что занятия вели лучшие отечественные учителя и наиболее выдающиеся профессора, но и более практическим уклоном по сравнению с классическим гимназическим или университетским образованием. За счет сокращения мертвых языков были расширены естественнонаучные дисциплины, курсы русского языка, истории, литературы, а также иностранных языков. Николай, обладавший, по всеобщему признанию, исключительной памятью, свободно владел английским, французским и датским языками, чуть хуже – немецким. Подбор университетских дисциплин был уникальным и включал в себя столь разные курсы, как политическая экономия, юриспруденция, история, эстетика, военное дело по курсу Академии Генштаба, вольтижировка, фехтование, музыка, живопись. Это не было образование кавалерийского поручика, и Николай был хорошим учеником.

Бог его хранил. 13-летний Николай был рядом со своим любимым дедом императором Александром II в тот день 1 марта 1881 года, когда бомба террориста Степана Халтурина прервала жизнь «царя-освободителя». Дед умер на глазах внука, Александр II в свой последний миг хотел что-то сказать ему, но не хватило сил. Чуть не оказалась роковой панихида в день шестилетия гибели Александра II, когда спецслужбам в самый последний момент удалось предотвратить теракт, который должен был уничтожить всю царскую семью в соборе Петропавловской крепости. Одним из организаторов покушения был террорист из «Народной воли» студент Петербургского университета Александр Ульянов, брат Владимира Ленина – преемника Николая II. 29 октября 1888 года под откос у станции Борки пошел императорский поезд, на котором ехала вся семья Александра III. Каким-то чудом стены вагона отлетели от пола, и семья оказалась на железнодорожном полотне. Все они выжили, хотя жертв было немало. Царь несколько минут держал на своих могучих плечах крышу вагона, спасая жену и детей, что фатально отразилось на его здоровье. Следствие ничего не дало, но в императорской фамилии все были уверены в версии теракта. Удивительно, что за все годы правления Александра III за терроризм были казнены всего 17 человек, а за другие преступления смертной казни не предусматривалось вообще. Сын его не любил террористов.

Подготовка Николая к занятию трона выходила далеко за стены классных комнат. В 19 лет он на общих основаниях приступил к военной службе в гвардейском полку, которым командовал его дядя, великий князь Сергей Александрович. Примечательно, что Александр III был генерал-лейтенантом в 11 лет, тогда как своего сына, с рождения записанного во все гвардейские полки, он к приходу его в полк произвел в штабс-капитаны. Николай командовал полуротой, был в лагерях, на учениях, стоял на дежурствах. Ему нравилась армия. «Общественная среда, бывшая по сердцу Николаю II, где он, по собственному признанию, отдыхал душой, была среда гвардейских офицеров, вследствие чего он так охотно принимал приглашения в офицерские собрания наиболее знакомых ему по личному составу гвардейских полков и, случалось, засиживался на них до утра»[150], – отмечал член Государственного Совета Владимир Гурко. Армейская среда не всегда отвечала Николаю взаимностью, и одной из причин стало… чрезмерное почтение к памяти отца, не позволявшее ему принять более высокий чин, чем тот, который был присвоен Александром III. Николай II до конца дней будет полковником. «Этот трогательный, но несколько наивный поступок сыновней почтительности, – свидетельствовал Извольский, – не способствовал его престижу в военных кругах, где его всегда называли “полковник”, – кличка, которая в конце концов звучала как насмешка с оттенком пренебрежения»[151].

Подготовка к царствованию включала и знакомство с миром. В 1890 году, когда университетский курс был закончен, отец отправил Николая вместе с братом Георгием и кузеном – греческим принцем Георгом – в длительное морское путешествие, в ходе которого наследник побывал в Египте, Индии, Сиаме, многих других странах. Судьба вновь спасла его в Японии, где Николая Александровича принимали с большим почетом, но он едва выжил, когда японский полицейский ударил его саблей по голове и готов был уже добить, если бы не своевременная помощь принца Георга. После этого заграничное путешествие закончилось, но подготовка к трону продолжалась. Он на месте изучал регионы империи с особым упором на Сибирь и Дальний Восток и даже получил назначение на должность председателя Комитета Сибирской железной дороги, в ведение которого находились все вопросы строительства самой протяженной в мире магистрали, известной как Транссиб.

Ничто человеческое Николаю было не чуждо. В начале 1890-х свет обсуждал его роман со знаменитой балериной Матильдой Кшесинской. Но сердце его уже тогда принадлежало другой – принцессе Алисе-Виктории-Елене-Луизе-Беатрисе Гессенской и Прирейнской, для него – Аликс. «Высокая, с золотистыми густыми волосами, доходившими до колен, она, как девочка, постоянно краснела от застенчивости; глаза ее, огромные и глубокие, оживлялись при разговоре и смеялись, – вспоминала ее ближайшая фрейлина Анна Вырубова. – Дома ей дали прозвище “солнышко” – “Сани”, имя, которым всегда называл ее Государь»[152]. Родителям этот выбор не очень понравился, но они смирились с решением сына и назначили свадьбу на 1894 год, который был омрачен большой потерей. Венчание с Александрой Федоровной, как стали величать гессенскую принцессу, прошло под знаком траура.

Александр III стремительно угасал от вызванного крушением поезда заболевания почек. 26-летний Николай навсегда запомнил слова, сказанные отцом на смертном одре: «Тебе предстоит взять с моих плеч тяжелый груз государственной власти и нести его до могилы так же, как нес его я и как несли наши предки… Я избрал мой путь. Либералы окрестили его реакционным. Меня интересовало только благо моего народа и величие России. Я стремился дать внутренний и внешний мир, чтобы государство могло свободно и спокойно развиваться, нормально крепнуть, богатеть и благоденствовать. Самодержавие создало историческую индивидуальность России. Рухнет самодержавие, не дай Бог, тогда с ним рухнет и Россия. Падение исконной русской власти откроет бесконечную эру смут и кровавых междоусобиц. Я завещаю тебе любить все, что служит ко благу, чести и достоинству России… В политике внешней – держись независимой позиции. Помни – у России нет друзей. Нашей огромности боятся. Избегай войн. В политике внутренней – прежде всего покровительствуй церкви. Она не раз спасала Россию в годины бед. Укрепляй семью, потому что она основа всякого государства»[153]. Николай Александрович старался следовать этим заветам.

Царский долг он понимал так, как тот был сформулирован в пастырском напутствии Московского митрополита Сергия в день его коронования в Успенском соборе Московского Кремля: «Твой прародительский венец принадлежит Тебе Единому, как Царю Единодержавному… Как нет выше, так нет и труднее на земле Царской власти, нет бремени тяжелее Царского служения… Через помазание видимое да подастся Тебе невидимая сила, свыше действующая к возвышению твоих царских добродетелей, озаряющая Твою самодержавную деятельность ко благу и счастью Твоих верных подданных»[154]. Историк монархии и биограф российских царей Александр Боханов подчеркивал: «Душевный склад личности тут играл определяющую роль, и для Николая II долг христианина был не просто первее других приоритетов, но абсолютно значим»[155].

К горю от потери самого близкого человека добавлялся груз огромной ответственности перед Богом и людьми за огромную страну: «Что будет теперь с Россией. Я еще не подготовлен быть царем! Я даже не знаю, как разговаривать с министрами…»[156]. Начало царствования было действительно исключительно тяжелым и запомнилось оно людям не хозяйственными и финансовыми реформами, запустившими «русское экономическое чудо», а событиями трагическими, которые приобрели символическое и даже мистическое значение. Коронация, которая состоялась 14 мая 1896 года в Успенском соборе Кремля, сопровождалась трагедией Ходынки, которая преследовала императорскую чету до конца их дней. На Ходынском поле, где раздавали народу праздничные подарки, в результате нечеловеческой давки погибли 1282 человека, среди них множество женщин и детей. Николай и Александра, растерявшиеся от церемониальной круговерти, обрядов, ритуалов, приемов депутаций, не сразу прервали торжества и выразили соболезнования, а дали еще обед волостным старшинам и отправились на бал к французскому послу. Кличка «царь Ходынский» навсегда прилепилась к императору. Есть сведения, что из-за коронационных потрясений Александра Федоровна потеряла их первого, не родившегося ребенка[157]. Императрицу с первых дней стали считать «приносящей горе».

В 1899 году еще одна трагедия – на Кавказе, лечась от туберкулеза, скончался брат Николая, наследник-цесаревич Георгий Александрович. Династия осталась без наследника. Первенцы царской четы были девочки, ждали сына, не провозглашая наследником еще одного младшего брата – Михаила Александровича. В 1900 году это чуть было не имело роковых последствий – сам Николай II в крымской Ливадии заболел тяжелой формой сыпного тифа. «Императрица охраняла комнату больного, словно цербер, – сокрушался заведующий канцелярией Министерства Императорского двора генерал-лейтенант Александр Мосолов. – Она не пропускала даже тех лиц, за которыми посылал сам царь… Именно на этом этапе императрица взяла за практику отдавать “приказы”, касающиеся государственных дел»[158]. Конечно, это преувеличение, Николай держал в руках бразды государственного правления.

Что за человек был Николай II, какими были его человеческие качества и управленческий стиль?

В его внешнем виде современники отмечали простоту и некоторую отстраненность, которая проявлялась во взгляде, в манере говорить, в привычках. Генерал-квартирмейстер при Верховном главнокомандующем Юрий Данилов так опишет Николая: «Государь был невысокого роста, плотного сложения, с несколько непропорционально развитою верхнею половиной туловища. Довольно полная шея придавала ему не вполне поворотливый вид, и вся его фигура при движении подавалась как-то особенно, правым плечом вперед. Император Николай II носил небольшую светлую овальную бороду, отливавшую рыжеватым цветом, и имел серо-зеленые спокойные глаза, отличавшиеся какой-то особой непроницаемостью, которая внутренне отдаляла его от собеседника… Все жесты и движения императора Николая были очень размеренны, даже медленны. Эта особенность была ему присуща, и люди, близко знавшие его, говорили, что государь никогда не спешил, но никогда и не опаздывал… Государь очень любил физический труд на свежем воздухе, рубил для моциона дрова и много работал у себя в Царском Селе в парке. Верховой езды он не любил, но зато много и неутомимо ходил, приводя этой своей способностью в отчаяние своих флигель-адъютантов… В простой суконной рубахе с мягким воротником, в высоких шагреневых сапогах, подпоясанный кожаным ремнем, император… подавал пример скромности и простоты среди всех тех, кто окружал его или приходил с ним в более близкое соприкосновение»[159].

Царь был первоклассным спортсменом. Он прекрасно играл в теннис, обыгрывая всех лиц свиты, но уступая, правда, чемпиону России графу Николаю Сумарокову-Эльстону. Может, он и не очень любил верховую езду, но был отменным всадником. Очень метко стрелял. Император даже выступал организатором спорта, снарядив первую в истории российскую команду на Олимпийские игры – в 1912 году в Стокгольм. Николай II стал также инициатором физкультурного движения, назначив близкого ему генерала Владимира Воейкова главно-наблюдающим за физическим развитием народонаселения Российской империи. Внимание к спорту, который в свете считался блажью, общественность тоже поставит царю в вину. Как отмечал Воейков, «русское общество считало спорт только развлечением, а некоторые даже смотрели на лиц, им руководивших, как на людей, желающих устроить себе видное служебное положение и угодить Государю»[160]. Царь был исключительно вынослив и закален, даже зимой он почти никогда не надевал верхней одежды. Распространенные разговоры о его запойном пьянстве в компании с Воейковым были ложью, тем более что последний был трезвенником.

Николай был человеком обаятельным, мало кто мог устоять перед магией общения с ним. Причем, как подчеркивал Владимир Гурко, «это не было обаяние царственного величия и силы, наоборот, оно состояло как раз в обратном – в той совершенно неожиданной для властителя 180-миллионного народа врожденной демократичности. Николай II каким-то неопределенным способом во всем своем общении давал понять своим собеседникам, что он отнюдь не ставит себя выше их, не почитает, что он чем-то отличает себя от них»[161]. Флаг-капитан Морского штаба при Верховном главнокомандующем в годы Первой мировой войны Александр Бубнов также отмечал, что император был по своему нравственному облику из тех, «кого в общении называют хорошим и скромным человеком. По природе своей деликатный, он был приветлив и благосклонен в общении с людьми, особенно со своими приближенными и со всеми, в ком не чувствовал резко оппозиционного настроения или стремления воздействовать на его слабую волю. Никто никогда не слыхал от него грубого или обидного слова»[162].

По своим интеллектуальным качествам Николай II соответствовал занимаемому посту. Сергей Витте, человек весьма самолюбивый и имевший много оснований для недовольства императором, признавал, что он – человек «несомненно, очень быстрого ума и быстрых способностей; он вообще все быстро схватывает и быстро понимает»[163]. Вместе с тем, наверное, стоит согласиться – например, с тем же Гурко, – кто не замечал у царя широкого стратегического видения: «Вообще синтез по природе был ему недоступен… Отдельные мелкие черты и факты он усваивал быстро и верно, но широкие образы и общая картина оставались как бы вне поля его зрения»[164].

Однако гораздо больше вопросов, чем интеллект, у современников и историков вызывали волевые качества Николая. «В его нецарской нерешительности главный порок его для русского трона»[165], – был уверен Солженицын. Что ж, с этим, пожалуй, можно согласиться: действительно волевые, не перед чем не останавливающиеся люди не теряют власть, а тем более не отдают ее добровольно. По природе Николай был совестливым и не жестоким, что и предполагала его глубокая религиозность. «По натуре царь был застенчивым и сдержанным человеком, – отмечал учитель его детей швейцарец Пьер Жильяр. – Он принадлежал к категории людей, которые все время сомневаются, потому, что слишком робки, и которые не могут навязывать другим свои решения, потому что слишком мягки и чувствительны. Он не верил в себя и считал себя неудачником»[166]. Император не обладал даром повелевать. Ему было проще уволить министра, чем заставить его сделать то, что считал необходимым, или просто повысить не него голос. Его жена, знавшая Николая лучше всех, неоднократно наставляла его на путь истинный: «Извини меня, мой дорогой, но ты сам знаешь, что ты слишком добр и мягок – громкий голос и строгий взгляд могут иногда творить чудеса. Будь более решительным и уверенным в себе, ты отлично знаешь, что правильно, и когда ты прав и не согласен с остальными, настой на своем мнении и заставь остальных его принять… Смирение – высочайший божий дар, но монарх должен чаще проявлять свою волю»[167].

Однако согласиться с тезисом о слабоволии императора можно лишь с очень существенной оговоркой. Многие современники принимали за безволие исключительное самообладание императора. Та же императрица Александра Федоровна доказывала: «Он преодолел неодолимое – научился владеть собой, – за это его называют слабовольным. Люди забывают, что самый великий победитель – это тот, кто побеждает самого себя»[168]. За обходительными манерами, мягким обращением, граничащим со скромностью и даже робостью, простотой нрава скрывалось упрямое мужество, основанное на глубоких и выстраданных убеждениях. Однако царь действительно проявлял нерешительность, когда речь шла о применении силы, о жизнях людей. «Россия никогда не имела менее самодержавного Государя, чем Николай II»[169], – скажет его министр иностранных дел Сергей Сазонов. И это воспринималось как слабость, а для императора и было слабостью. Ее в России не прощают.

У Николая были и бесспорные недостатки, из которых на первое место я поставил бы то, что он не владел в полной мере искусством властвования, организации рациональной работы госаппарата, привлечения на свою сторону политических противников и просто талантливых людей. Он не умел глубоко разбираться в людях и опасался делать ставку на сильные личности, политические фигуры, представлявшие весь срез элиты, что предопределило и большое количество кадровых просчетов. Проницательный французский посол в российской столице Морис Палеолог довольно интересно сравнил представления о власти у Николая II и Наполеона: «Царь, как я уже часто замечал это, не любит на деле своей власти. Если он ревниво защищает свои самодержавные прерогативы, то это исключительно по причинам мистическим. Он никогда не забывает, что получил власть от самого Бога, и постоянно думает об отчете, который он должен будет отдать в долине Иоасофата. Эта концепция его державной роли совершенно противоположна той, которую внушило Наполеону знаменитое обращение Редерера: “Я люблю власть; но я ее люблю, как художник; я люблю ее, как музыкант любит свою скрипку, чтоб извлекать из нее звуки, аккорды, гармонии”… Добросовестность, человечность, кротость, честь, – таковы, кажется мне, выдающиеся достоинства Николая II, но ему не хватает божественной искры»[170].

Собственной сильной команды у царя, в отличие от его отца и деда, не было. Он вступил на престол юношей, и весь его предшествовавший круг общения сводился ко двору, учителям, а также к армейской среде. Но в этом кругу он не находил лиц, на которых можно было положится в деле государственного управления, и пытался все делать сам, не имея даже личного секретаря. Придворный историограф генерал Дубенский отмечал: «Не было людей, которые имели бы особый вес в глазах Государя. Ко всем “своим” Его Величество относился ласково, внимательно, ценил их преданность, но при большом уме Государя он ясно понимал окружавших его ближайших лиц и сознавал, что они не советчики ему»[171]. Наиболее приближенным к императору лицом оставался долгие годы министр двора граф Фредерикс, честный, благородный служака преклонного возраста, который не вдавался в политические вопросы, но обладал незаменимым даром находить решения, которые устраивали всех, и жалеть чувства своего повелителя. В последние годы – дворцовый комендант Воейков, бодрый весельчак, спортсмен, женатый на дочери Фредерикса. Он подрабатывал производством минеральной воды, но не мог быть первоклассным советчиком в делах государственных. Как и практически все члены свита, Воейков был обязан свой карьере службе в Конной гвардии. Крупные фигуры попадались в правительстве, прежде всего, речь о премьерах Витте и Столыпине. Но они были скорее исключением, царь не любил, чтобы им правила чужая воля, а потому предпочитал людей не только лояльных, но и не имеющих собственной политической повестки дня. «Государь не терпит иных, кроме тех, которых он считает глупее себя, – сокрушался Витте, когда оказался в опале, – и вообще не терпит имеющих свое суждение, отличное от мнений дворцовой камарильи…»[172].

Итак, император не столько наслаждался и пользовался властью, сколько работал, полагаясь больше на себя, чем на свою команду или профессиональных управленцев. У него «отсутствовало понимание различия между правлением и распоряжением, вернее говоря, в его представлении правление государством сводилось к распоряжениям по отдельным конкретным случаям»[173]. Его рабочий график был нечеловечески плотным, и он занимался вещами, которые главам государств несвойственны. Камердинер Терентий Чемодуров свидетельствовал: «В 8 часов Государь вставал и быстро совершал свой утренний туалет; в 8 1/2 часов – пил у себя чай, а от 8 1/2 до 11 часов занимался делами: прочитывал представленные доклады и собственноручно налагал на них резолюции. Работал Государь один, и ни секретарей, ни докладчиков у него не было; от 11 до 1 часу, а иногда и долее, Государь выходил на прием, а после часу завтракал в кругу своей семьи… После завтрака Государь работал и гулял в парке, причем непременно занимался каким-либо физическим трудом, работая лопатой, пилой или топором; после работы и прогулки в парке – полуденный чай, от 6 до 8 часов вечера Государь снова занимался у себя в кабинете делами, в 8 часов вечера Государь обедал, затем опять садился за работу до вечернего чая (в 11 часов вечера). Если доклады были обширны и многочисленны – Государь работал далеко за полночь и уходил в спальню только по окончании своей работы. Бумаги наиболее важные Государь сам лично вкладывал в конверты и заделывал»[174].

Поскольку царь принимал почти все решения сам, то и ответственность за все возлагалась на него. Так, много недоброжелателей ему добавляли любые шаги по назначениям и награждениям. Как было известно еще Людовику XIV, назначая одного из десяти на какой-либо пост, вы получаете девять недовольных и одного неблагодарного. То же с чинами и наградами. Сергей Палеолог, заведовавший представлениями в придворные чины и звания в МВД, замечал: «Фактами можно доказать, что, если бы после 1905 г. своевременно было удовлетворено честолюбие ряда жаждавших попасть ко Дворцу либеральных и влиятельных деятелей, оппозиционные элементы значительно ослабели бы». Так, спикер Думы Родзянко был страшно зол, когда к 50-летию земств получил орден Святого Владимира 3-й степени, тогда как рассчитывал на Анненскую ленту. Лидер черносотенцев Пуришкевич, мечтавший всю жизнь попасть в камергеры, так никогда не удостоился подобной чести[175]. Не в этом ли одна из причин их проснувшейся перед Февралем оппозиционности?

Скорее недостатками Николая, которые в какой-то момент окажутся едва ли не самыми существенными, был его фатализм и мистицизм, парадоксальным образом сочетавшийся с искренней религиозностью. Фатализм снижал волю к борьбе, к сопротивлению. Извольский как-то изумился спокойствию царя в 1905 году и услышал в ответ, что «судьба России, точно так же, как судьба моя и моей семьи, находится в руках Бога, который поставил меня на мое место. Что бы ни случилось, я склонюсь перед Его волей, полагая, что никогда я не имел другой мысли, как только служить стране, управление которой он мне вверил»[176]. Склонность к мистицизму, свидетельствовал легендарный глава Петербургского охранного отделения Александр Герасимов, «он унаследовал от своих предков. В начале его царствования многие питали надежды на то, что под влиянием своей жены – образованной женщины… царь излечится от излишнего мистицизма. Жизнь не оправдала этих надежд. Не царь под влиянием недавней оксфордской студентки повернул от мистицизма к твердому реализму, а наоборот»[177]. Это фактор сыграет роль в появлении при дворе Распутина, что вызовет огромное возмущение в свете. В начале же царствования это скорее сближало императорскую чету с обитателями столичных салонов, где в начале века повсеместно занимались спиритизмом, вертели столы, вызывали духов. В Петербурге и Москве в начале века, по самым скромным подсчетам, насчитывалось до 20 тысяч оккультистов. Не нравилось другое.

Николай и Александра оказались чужими не только в кругах петербургской аристократии, но и, во многом, в императорском доме.

В огромной и бурно разраставшейся Императорской фамилии, на содержание которой шла все большая доля государственной казны, император оказался окруженным огромным количеством старших по возрасту родственников, которые намеревались если не сами поруководить страной, то, по крайней мере, посоветовать, как это надо делать. Основным двором долгое время после коронации Николая II продолжали считать двор его матери вдовствующей императрицы Марии Федоровны. Но у Александра III после его смерти остались четыре родных брата – Владимир, Александр, Сергей, Павел Александровичи – и десять двоюродных.

Николай на их фоне смотрелся как юнец, тем более что ростом пошел в мать и был заметно ниже остальных мужчин из рода Романовых. Кстати, этот фактор имел весьма серьезные последствия: он эстетически не соответствовал образу монарха. «Нередко люди различных взглядов, включая и изрядное число монархистов, именовали Николая II “невзрачным” царем, появилась кличка “большой господин маленького роста”, – заметил петербургский исследователь ментальной обстановки эпохи Борис Колоницкий. – И эта негативная характеристика визуального восприятия императора, важнейшего символа монархии, становилась индикатором его политической уязвимости, она распространялась на характеристику его царствования»[178].

Особенным авторитетом в императорском доме пользовался великий князь Владимир Александрович, президент Академии художеств, меценат, окружавший себя артистами, певцами и художниками. Законодателем мод и средоточием самой роскошной светской жизни столицы был двор его супруги Марии Павловны (старшей). «Ее двор затмевал двор императрицы, – констатировал Мосолов. – Быть назначенной фрейлиной Марии Павловны означало получить шанс сделаться королевой красоты на всех конкурсах красоты… Снобы, которым никогда бы не выпал шанс попасть в высшее общество, толпились вокруг прилавка великой княгини, жертвуя крупные суммы в ее благотворительный фонд… В Санкт-Петербурге Мария Павловна была центром любого события в высшем обществе. Ее высказывания повторялись потом по всему городу»[179].

Молодая императорская чета не пришлась ко двору ни в одном из старших дворов, где откровенно сравнивали новое правление со временами Александра III, которые воспринимались как золотой век. Сравнение было не в пользу Николая. Привыкли к временам его отца, который обладал крутым нравом и железной рукой правил страной. «Не умри он, не было бы ни революции, ни даже, может быть, войны, – писала в эмигрантских мемуарах княгиня Ольга Палей, жена Павла Александровича. – В России его любили и боялись»[180]. По сравнению с ним его сын долго воспринимался как несмышленый юнец, как человек, безразличный к власти: нерадивое исполнение приказов уже не сопровождалось немедленным увольнением или ссылкой.

Окончательный разрыв между Николаем и семьей Владимира Александровича произошел в 1905 году, когда его сын – Кирилл Владимирович – женился на великой герцогине Гессенской, дважды при этом нарушив российское законодательство: он не имел права жениться без разрешения императора и брать в жены свою двоюродную сестру. Царь запретил Кириллу появляться в России, чем взбесил Владимира Александровича, подавшего в отставку со всех постов. Старшие Романовы еще сильнее ополчились на царя.

Но даже прохладное отношение к Николаю не шло ни в какое сравнение с отношением к Александре Федоровне.

Не успев приехать в Россию, которой она не знала, императрица прослыла холодной, черствой, спесивой, презрительной дамой из числа «захудалых немецких принцесс», хотя была не только принцессой Гессенской, но и внучкой великой английской королевы Виктории, и считала себя скорее англичанкой, чем немкой. В окружении вдовствующей императрицы ее заглазно называли «гессенской мухой»[181]. Мария Федоровна продолжала считать хозяйкой страны себя, а к 22-летней Аликс относилась как к бедной девушке, взятой из сострадания в состоятельную семью. «Современники ставили в вину Александре Федоровне гордыню, иностранный акцент, плохой вкус и провинциальные манеры»[182], – отмечал ее биограф Крылов-Толстикович. Царице было нелегко скрывать свои разочарование и обиду. По природе она была гордой, страстной, увлекающейся и упрямой в достижении своих целей. Получившая англо-протестанское воспитание, Александра была рассудительна в повседневных делах, привержена семейным ценностям и не склонна к развлечениям с русским размахом. Болезненно застенчивая, она не владела искусством непринужденных светских бесед, избегала их, чем породила разговоры о своем высокомерии и холодности. С юных лет Аликс отличал религиозный мистицизм. В России она «с фанатизмом неофита восприняла законы православия, которое стало ее естественной и истиной верой. Императрица глубоко изучила церковный устав, русскую церковную историю, она занималась церковной археологией…»[183]. Совсем не тем, что было принято в высшем свете.

Поначалу воспитание юной императрицы, попыталась взять на себя Мария Павловна (старшая), но Александра не разделила ее страсти к бурным светским развлечениям. Обида не была прощена и она переросла в неприкрытую ненависть после разрыва царя с Владимиром Александровичем. Двор Марии Павловны, открытый для всех российских властителей дум, модных художников, послов и других зарубежных гостей стал главным источником самой «проверенной» и гнусной информации о царской семье. «Наиболее обидные для императрицы слухи исходили именно из непосредственного окружения Марии Павловны»[184], – уверен Мосолов. С молодым поколением Романовых у императрицы отношения тоже не складывались. Вот строки из воспоминаний великой княгини Марии Павловны (младшей), дочери Павла Александровича: «Императрица застенчивая и скрытная от природы, за все годы жизни в России так и не смогла постичь русскую психологию; русская душа навсегда осталась для нее загадкой… Она с детства была ограниченной во взглядах и не терпела слабости других людей. Русские аристократы казались ей распущенными, и если они относились к ней прохладно, то она отвечала им презрением»[185].

Николай II и императрица все сильнее ощущали, что им хорошо только в тесном семейном кругу. Первые четверо детей были девочками – Ольга, Татьяна, Мария и Анастасия. Как замечал Жильяр, «очарование этих детей было в их простоте, искренности, свежести и врожденной доброте»[186]. Родители их обожали, но… Не было наследника. Когда император узнал о рождении четвертой дочери, он ушел в сад и плакал. Мечта о сыне стала своего рода навязчивой идеей, которая подрывала здоровье Александры, заставляла ее жить в обстановке тревог, страхов и нервных приступов. Именно после этого во дворце стали появляться «божьи люди». В 1903 году император, вызвав очередную бурю возмущения в обществе и даже в части церковных кругов, поддержал канонизацию Серафима Саровского. На состоявшихся по этому поводу в Сарове торжествах императорская чета молила об обретении долгожданного сына.

Ровно через год – 30 июля 1904 года – появился на свет Алексей, наследник цесаревич. Родители были вне себя от счастья. В крестные отцы был приглашен немецкий кайзер Вильгельм, в почетные восприемники младенца было записано «все православное воинство», сражавшееся в те дни на Дальнем Востоке. Но то, что произошло потом, обернулось огромной семейной драмой, которая одним из своих последствий имела еще большее увеличение разрыва между семьей царя и знатью. У мальчика обнаружилась гемофилия, неизлечимая болезнь, наследуемая по материнской линии. «Обычно первое кровотечение возникает до полуторагодовалого возраста, часто после незначительного повреждения, – читаем в современном медицинском справочнике. – У ребенка с гемофилией легко образуются подкожные кровоизлияния. Даже внутримышечная инъекция может вызвать кровотечение, которое приводит к образованию большой гематомы («синяка»). Повторяющиеся кровоизлияния в суставы и мышцы способны, в конечном счете, приводить к значительным деформациям этих тканей, так что иногда человек становится инвалидом. В результате кровотечения возможно развитие гематомы корня языка, которая блокирует дыхательные пути, затрудняя дыхание. Легкий удар по голове может спровоцировать выраженное кровотечение в полость черепа, ведущее к повреждению мозга и смерти»[187]. По статистике начала ХХ века, 85 % больных гемофилией умирали в раннем детстве. Здоровье любимого сына, жизнь которого ежесекундно была в опасности, который испытывал частые суставные и мышечные боли, порой не мог ходить или пошевелить рукой, особенно – левой, его будущее, его предстоявшее царствование – вот что занимало родителей в первую очередь.

«Императрица, нежно любящая мать, страдала вдвойне: ее терзали и постоянные опасения за жизнь цесаревича, и мучительное сознание того, что она сама передала ему эту болезнь, – писал князь Феликс Юсупов. – Болезнь наследника старались скрыть. Скрыть до конца ее было нельзя, и скрытность только увеличивала всевозможные слухи, которые вообще порождались в обществе уединенной жизнью Государя. Казалось, какой-то таинственный покров был наброшен на царскую семью. Он разжигал любопытство, подстрекал недоброжелательство и меньше всего заставлял думать и догадываться о том, как мучились отец и мать за своего ребенка, в какой постоянной тревоге они жили»[188]. У Александры Федоровны обострились проблемы с сердцем и нервной системой, она часто болела.

«С этого момента жизнь матери превратилась в мучительную агонию, – подтверждал ежедневно находившийся в семье Жильяр. – Она знала, что это за страшная болезнь: от нее умерли ее дядя, один из братьев и двое племянников. С детства она слышала об этой ужасной болезни, против которой люди бессильны… Когда несчастная мать поняла, что люди бессильны ей помочь, она обратилась к Богу. Только он мог сотворить чудо!»[189] Но милость Господа еще надо было заслужить. Надо было вести образ жизни, угодный Богу, и избегать мирской суеты. Николай все больше времени старался проводить в семье, избегая развлечений и удовольствий. Александра, и раньше не любившая торжественные церемонии, после рождения сына их просто возненавидела. Царская семья стала жить очень уединенно, в непарадном Александровском дворце Царского Села, сведя к минимуму демонстрации роскоши и величия императорского двора. Были прекращены грандиозные царские балы.

Английский посол Джордж Бьюкенен, замечал, что царская семья выезжала в Петербург «только в тех случаях, когда государственные дела или религиозные церемонии требовали их присутствия. Двор также не принимал участия в светской жизни столицы, и пышные балы, которыми славился Зимний дворец, отошли в область предания». Зимний открывали для приемов только на новый год и крещенское водосвятие, но и в этом случае, по авторитетному мнению Бьюкенена, подаваемый обед «ни по внешности, ни с гастрономической точки зрения нельзя сравнить с банкетами в Букингемском дворце»[190]. А уж тем более с балами времен Александра III. А что это все означало? Для огромного количества людей, представлявших высшую элиту Российской империи, жизнь просто потеряла смысл! Ведь традиционно жизнь аристократического Петербурга проходила от одного крупного торжества, когда можно было и на царя посмотреть, и себя показать, до другого. И это вдруг кончилось. Последний костюмированный бал в Российской империи состоялся в 1903 году. Такого не прощают.

Обвинения посыпались, в первую очередь, на Александру Федоровну. «Злоязыкий и беспощадный аристократический свет скорее бы простил ей адюльтер, чем пренебрежение к себе, – замечал Александр Боханов. – Он платил ей фабрикацией слухов и сплетен, к чему постепенно подключились и либеральные круги, где критические суждения, а потом и осуждения Романовых, и в первую очередь Александры Федоровны, сделались как бы “хорошим тоном”»[191]. Обратим внимание на то, что все это происходило еще до появления в столице Григория Распутина, о котором речь пойдет ниже.

По салонам и министерским кабинетам начали раздаваться возмущенные голоса о том, что Александра Федоровна «монополизирует» царя, воздействует на его умонастроение. Некоторые основания для разговоров были. Как справедливо замечал американский биограф венценосной семьи Роберт Масси, императрица «была обеспокоена тем, что ее мягкому мужу, которого она любила за его доброту и обаяние, не достает монаршего величия», и пыталась восполнить недостаток его решимости[192]. В политических кругах ее стали считать реакционеркой, сторонницей «закручивания гаек», которая держала Николая под своим контролем. «Императрица была бесспорной вдохновительницей принципа сильной, или как принято тогда было выражаться, “крепкой власти”, и в ней находил Император как бы обоснование и оправдание своих собственных взглядов…»[193], – отметит опять же опальный премьер Владимир Коковцов. Конечно, каждая жена так или иначе влияет на мужа. Но считать Николая II несамостоятельным лидером страны, как мы еще неоднократно увидим, не было оснований.

У Николая и Александры оказалось очень немного по-настоящему близких друзей в высших кругах, даже в собственной семье. Царь часто виделся и обсуждал политические вопросы лишь с двоюродным дедом Михаилом (братом Александра II), двоюродным дядей Николаем Николаевичем (младшим) – внуком Николая I, братьями отца – Сергеем и Павлом Александровичами. Остальные члены фамилии виделись с императором не чаще двух-трех раз в год, причем в форматах, когда и пообщаться наедине было невозможно, что вызвало дополнительные обиды. Кирилл Владимирович сокрушался, что со смертью Александра III «канули в Лету дух взаимопонимания, непринужденность и веселье, царившие в нашей семье»[194]. Еще больше был возмущен великий князь Николай Михайлович, становившийся главным критиком царя внутри собственно фамилии: «Император Александр III и его супруга имели около себя кружок лиц, которых они любили и которым оказывали свое доверие… Ничего похожего не было у преемников этих Государей. Никогда никакой интимности с кем бы то ни было, и даже была определенная оппозиция против идеи создания такого кружка преданных и приближенных лиц»[195]. Естественно, вина возлагалась, в первую очередь, на императрицу.

Ничуть не шире был круг общения у Александры Федоровны. «Я не помню ни одного случая приглашения императрицей кого-либо помимо ее ограниченного двора и ближайшей свиты, – писал всезнающий глава дворцовой канцелярии Мосолов. – Ни один художник, писатель или ученый, даже знаменитый, никогда не допускался в близкий царице круг. Она считала, что чем меньше людей видит, тем лучше!.. Вскоре Александра Федоровна оказалась почти совсем без друзей, и каждое личное унижение императрицы вызывало ликование светского общества»[196].

Широчайшее поле для внутрисемейного конфликта открывала бурная личная жизнь великих князей, в которую император, по закону, обязан был вмешиваться. Тайные браки членов фамилии, за которые Николай просто обязан был наказывать, в том числе и морганатические (не с представителями царствующих домов) оказались весьма популярными. Так было не только в упоминавшемся случае с Кириллом Владимировичем, но и с браками великих князей Николая Константиновича, Михаила Михайловича, Павла Александровича и, наконец, младшего брата царя Михаила.

Великий князь Михаил Александрович, которому судьба уготовила участь формально последнего российского императора, был на десять лет моложе Николая II. Высокий, стройный, голубоглазый, обаятельный, Михаил был большим жизнелюбом и человеком множества дарований, среди которых, впрочем, не было политического. Он любил загородную жизнь, псовую охоту, тяжелые виды спорта, включая бокс, веселые розыгрыши. Командир кавалерийского эскадрона синих кирасир элитного лейб-гвардейского полка, Михаил Александрович был блестящим наездником, неоднократно побеждавшим на скачках, прекрасно стрелял и фехтовал. При этом обожал театральное искусство во всех его проявлениях, сочинял музыку, играл на фортепиано, флейте, балалайке, гитаре. Не случайно, что Михаил, который к тому же был одним из богатейших молодых людей на планете, пользовался огромным успехом у женщин. Несколько раз он был на грани женитьбы, но всякий раз дело заканчивалось скандалом, нелегкими объяснениями со старшим братом, с обманутыми европейскими дворами, а также нервными срывами неудавшихся избранниц.

В 1908 году у Михаила возник бурный роман с женатой уже вторым браком Натальей Вульферт, дочерью известного московского адвоката Шереметевского. Император сделал все, чтобы очередной роман брата не перерос во что-то более серьезное. Великий князь был отправлен командовать Черниговским гусарским полком в Орел, куда Наталье въезд был запрещен. Но здесь нашла коса на камень. Михаил вынудил своего однополчанина ротмистра Вульферта дать Наталье развод и убедил брата пожаловать дворянское достоинство своему внебрачному сыну Георгию. В октябре 1912 года Михаил, путешествуя по Европе, ушел от неотлучно его сопровождавших сотрудников российских спецслужб и тайно обвенчался с Натальей в сербской церкви в Вене, нарушив все мыслимые законы Российской империи. Разъяренный Николай II запретил брату въезд в Россию, учредил над его «личностью, имуществом и делами» опеку. Супруги вынуждены были жить за границей как частные лица – Лондон, Париж, Канны – и без привычной царской роскоши. Михаил будет прощен и вернется в Петроград только после начала мировой войны. Он получит звание генерал-майора с зачислением в Свиту императора и назначение командующим Кавказской (Дикой) туземной конной дивизией на Юго-Западном фронте. А Наталья Вульферт станет графиней Брасовой[197]. Но обиды прощены не были…

Заметим, что практически все обиженные, необласканные или недостаточно обласканные Николаем великие князья занимали очень высокие посты в государстве и, особенно, в военной иерархии, и от их лояльности во многом зависела устойчивость трона.

Важно также зафиксировать начавшийся процесс десакрализации царской власти, начало которому было положено в самых верхах – недовольными императорской четой членами дома Романовых. Благодаря им стало возможно распространение разнообразных сплетен и домыслов о венценосцах, кулуарная критика и доселе неслыханное – открытое фрондирование перед лицом самодержца и его супруги. Отдельные представители высшего света перестали появляться на официальных приемах «из-за императрицы», что только сильнее оскорбляло Александру Федоровну и любившего ее мужа.

У интеллигенции, которая придерживалась по большей части либеральных и социалистических взглядов, к Николаю добавлялись претензии иного рода – он не был ни либералом, ни социалистом. И это было чистой правдой. Его идеология строилась в парадигме монархического сознания, к базовым компонентам которой философ Иван Ильин отнес авторитет, культ ранга, принятие судьбы и природы, ведомых Провидением, патриархальность и фамильярность, пафос верности и чести[198]. Николай полагал, что в силу огромных размеров, этнической разнородности и культурной отсталости страны политика должна оставаться в руках государственной администрации, действующей под присмотром единоличного арбитра. Император не был западником, не испытывал пиетета перед Петром I. «Он слишком благоговел перед европейской культурой, – откровенничал Николай Александрович с Мосоловым. – Он слишком часто топтал российские устои, обычаи наших предков, традиции, передаваемые в народе по наследству»[199]. Унаследовав страну от отца, он видел своей основной обязанностью передачу ее наследнику.

Так ли он был неправ? Царь не был противником перемен. Николай провел больше реформ и больше сделал для модернизации России, чем кто-либо из его предшественников. При нем возникла нормальная рыночная экономика и, как мы скоро увидим, конституционный строй. И не так важно, действовал ли царь по заранее намеченному плану или под давлением обстоятельств. Все мы, так или иначе, жертвы обстоятельств. Но он также понимал, насколько опасно одномоментно реформировать, а тем более разрушать традиционные, сложившиеся веками государственные и общественные институты. Он читал Токвиля и знал, что только гений и удача могут спасти того, кто дает свободу своим подданным после долгого периода жесткого государственного контроля.

И опыт Временного правительства, которое воплотит в жизнь либеральные и социалистические рецепты того времени и полностью развалит государство, это полностью подтвердит. Есть все основания согласиться с мнением историка Андрея Сахарова, который пишет: «Возможно, лишь один монарх и его ближайшие советники и исполнители монаршей воли – такие, как Витте и Столыпин, – вполне соответствовали своими действиями российской действительности в ее исторически периферийном выражении общественных реалий, которых никто не хотел признавать… История подтвердила обоснованность сомнений Николая II по части быстрого и огульного осуществления в России принципов западноевропейской демократии»[200].

Итак, он не был безупречным руководителем, но был вполне адекватен своей должности. В 1905 году только его решительный политический маневр, сочетающий карательные меры с глубокой политической реформой, позволил удержать страну на краю пропасти.

Политический режим

Развитие рыночных отношений, появление независимых центров экономической силы, начало становления гражданского общества требовали большего полицентризма, оперативности решений, наличия легальных каналов для выхода инициативы и протеста снизу, социальной мобильности. Отставание России в уровне общественной организации от наиболее развитых стран являлось кошмаром прогрессивной российской политической мысли.

Российское государство начала ХХ века напоминало задраенный котел, в котором было мало терморегуляторов, задающих температуру кипения, или клапанов для выпуска пара. Такой котел может вполне существовать, если содержимое находится в спокойном состоянии, а крышка (власть) надежно закреплена. Но общество становилось более динамичным и бурлящим. И Николай II это тоже понимал.

Он начал реформы с осторожных шагов, демонстрируя ставший вскоре фирменным стиль, который Иван Солоневич сформулирует довольно точно: «как всегда медленно и как всегда с огромной степенью настойчивости, – ничего не ломая сразу, но все переделывая постепенно»[201]. Николай шел навстречу требованиям студентов, восстанавливая автономию университетов. Началась разработка законодательства, облегчающего выход крестьян из общины, поощряющего хуторские выделы, крестьянское подворье стало частной собственностью.

Важным фактором модернизации страны Николай считал расширение прав земств – выборных органов местного самоуправления, которые существовали в большинстве губерний и уездов Центральной России. Возглавляемые местными предводителями дворянства земские собрания, куда депутатов избирали по трем куриям – уездных землевладельцев, владельцев городской недвижимости и представителей сельских обществ, – и их исполнительные органы (губернские и уездные управы) ведали народным образованием, медициной, строительством дорог, развитием агрономической службы, кустарных промыслов. Со времен Екатерины II существовали и выборные органы городского самоуправления, функции которых во многом совпадали с земскими, но к ним добавлялись специфически городские заботы – транспорт, освещение, отопление, канализация, водопровод, мостовые. Земские органы имели немаловажное отличие от органов государственной власти: «на работу в земство шли либерально настроенные помещики (консерваторы предпочитали бюрократическую карьеру). При этом либералы стремились к расширению прав и функций земства, ослаблению бюрократической опеки и часто конфликтовали с администрацией по конкретным поводам»[202].

От конкретного конфликт поднимался к общему. Председатель Московской губернской земской управы Дмитрий Шипов был уверен, что «с воцарением Николая II условия нашей государственной жизни не изменились к лучшему: преследование общественной самодеятельности не прекратилось, отношения правительства к общественным учреждениям не изменились, и по-прежнему продолжал господствовать в стране неограниченный произвол административной власти… Эти мысли постоянно и все с большим напряжением обсуждались в частных собраниях земских и общественных деятелей. Многими лицами высказывалось, что молодой Государь мало и плохо подготовлен к ответственному делу государственного управления»[203]. Критическое настроение к власти разливалось так широко, что даже убийства эсеровскими террористами двух подряд министров внутренних дел – Дмитрия Сипягина и Вячеслава Плеве, – по свидетельству Федора Шлиппе, который сменит Шипова у руля московского земства, вызвали «даже сочувствие общественных кругов. В Москве, центре общественной жизни, часто созывались съезды по разным вопросам земства и кооперации. Все они носили определенно оппозиционный характер. Партийность в этой среде еще не успела выкристаллизоваться, но уже намечались программы и течения. Одно было ясно, что вся земская передовая среда, и тем более представители вольных профессий, стараясь укрепить так называемое освободительное движение, из тактических соображений шла рука об руку с крайними, в том числе и террористическими группами, революционным программам которых они, вероятно, даже и не сочувствовали… Как во времена декабристов, так теперь в наши дни тон в оппозиции задавали лица из старой аристократии – Долгорукие, Волконские, Львовы и т. д., но заметное влияние приобрели также представители именитого купечества: Морозовы, Третьяковы и др.»[204]

Следует заметить, что наши либералы (даже земские!), которые были вынуждены соперничать за симпатии народа с исключительно радикальными социалистическими организациями, сами занимали гораздо более левые позиции, чем аналогичные группы в Западной Европе. Так, в 1902 году был создан «Союз освобождения», совет которого возглавлял дворянский революционер Иван Петрункевич, заместителем был служащий курского земства Анненский, и куда входили князь Павел Долгорукий, философ Сергей Булгаков, правовед Николай Ковалевский, священник и публицист Николай Пешехонов. Они выступили не только за Учредительное собрание и 8-часовой рабочий день, но и за экспроприацию помещичьих, государственных и церковных земель и перераспределение их в пользу крестьян. И не только они. Макс Вебер замечал: «Сравнивают русскую революцию с французской. Не говоря о бесчисленных прочих различиях между ними, достаточно назвать одно: даже для “буржуазных” представителей освободительного движения собственность перестала быть священной и вообще отсутствует в списке взыскиваемых ценностей»[205].

Итак, десакрализацию власти императора начала его большая семья, а непосредственную борьбу против нее возглавили активисты земского движения из числа высших аристократов и крупных бизнесменов и продолжили земские дворянство и служащие вместе с прогрессивной интеллигенцией. Рабочий класс они подключат позже. Однако Николай II по-прежнему был уверен, что именно земство станет той почвой, на которой может быть построен будущий российский конституционный строй. В 1904 году после убийства Плеве царь назначил на этот ключевой пост Петра Святополк-Мирского. Просвещенный бюрократ, он отменил телесные наказания, ослабил цензуру и позволил многим руководителям земств, разогнанных его предшественником за участие в несанкционированных земских съездах, вернуться в исполнению своих обязанностей. Более того, разрешил проведение в ноябре 1904 года Земского съезда в форме «частного совещания».

На нем впервые в российской истории легально прозвучали призывы к принятию конституции, созыву парламента и введению основополагающих прав и свобод. Впрочем, тот же съезд показал, что далеко не все земское движение было однозначно оппозиционным. Руководитель казанского земства Николай Мельников подчеркивал, что «радикализмом были увлечены некоторые, отдельные земские деятели. Примкнули к нему и очень многие земские служащие. Но земство как таковое, оставаясь по отношению к центральной власти на положении борющейся стороны… не променяло этой мирной борьбы на военные действия, к которым звал «Союз освобождения» и радикалы. Доказательством тому были и ноябрьское 1904 г. частное совещание и то, как отнеслись к его постановлениям многие земства»[206].

Император отреагировал на решения съезда изданием в декабре 1904 года Манифеста с обещанием уравнять крестьян в правах с остальными сословиями, ввести принцип независимости суда, ограничить применение исключительных законов, уравнять раскольников и евреев в правах с остальными подданными. Но «прогрессивную общественность», как стали называться сторонников ускоренной либерализации России по западному образцу, это совершенно не удовлетворило. Резолюции съезда с требованиями немедленной демократизации стали распространяться по стране.

Проснувшиеся надежды либералов на то, что власть готова пойти на более серьезные уступки, заразили даже профсоюзы, находившиеся под контролем полиции. Причем заразили настолько, что их руководитель священник Гапон был вынужден согласиться с проведением беспрецедентной акции – вручения царю петиции с требованиями рабочих. Николай II отнесся к этому событию, намеченному на 9 января 1905 года, крайне легкомысленно и накануне уехал в Царское Село в полной уверенности, что ситуация находится под контролем. В его отсутствие петербургский градоначальник генерал Фултон применил оружие, чтобы не допустить демонстрантов на площадь перед Зимним дворцом. 96 человек было убито, 333 – ранено. Император получил еще одно запоминающееся прозвище – «Николай кровавый».

Вслед за этим по всей империи пошли митинги протеста, рабочие стачки, столкновения демонстрантов с полицией – в Риге, Варшаве, Одессе. 4 февраля тихий и задумчивый сын полицейского чиновника из Варшавы эсер Иван Каляев в отместку за 9 января… убил московского генерал-губернатора, дядю царя Сергея Александровича. Супругой великого князя была старшая сестра Александры Федоровны Елизавета, которая после этого события удалилась в монастырь, усугубив одиночество императрицы.

Впервые, наверное, с пугачевского бунта, власти пришлось иметь дело с восстающей страной. Разрываемый между сознанием необходимости восстановления порядка и опасениями усугубить положение, царь выбрал вариант минимально возможного отступления. 18 февраля он подписал Высочайший рескрипт на имя вновь назначенного министром внутренних дел Александра Булыгина о своем намерении привлечь «достойнейших, доверием народа облеченных, избранных от населения людей к участию в предварительной разработке и обсуждению законодательных предположений». О реакции общественности Тыркова-Вильямс: «Несколько лет раньше это было бы большое событие. Теперь рескрипт никого не удовлетворил, был встречен радостными насмешками как доказательство растерянности и глупости правительства»[207]. Вместо того, чтобы успокоить страну, рескрипт стал катализатором для выдвижения все новыми слоями политических требований.

Пошла кампания петиций, в которых земские либералы помимо требований конституции стали предлагать созыв Учредительного собрания и введения законодательного представительства на основе всеобщего, прямого, равного и тайного голосования (в России это называли четыреххвосткой). В начале мая был образован «Союз союзов», в который вошли недавно созданные союзы адвокатов, медработников, земских активистов, крупнейшая рабочая организация – Всероссийский союз железнодорожных служащих и рабочих, другие профессиональные объединения. Союз сыграет важную роль в раздувании оппозиционных настроений.

На фоне и без того крайне непопулярной русско-японской войны к резкому обострению напряженности в стране привели известия о гибели русского флота в Цусимском проливе 14 мая 1905 года. Это было воспринято как неслыханное поражение России. Вспыхнули крупные восстания на Черноморском флоте, бунт на броненосце «Потемкин» был далеко не единственным Крупные города бурлили, особенно – столицы. Союз освобождения устроил демонстрацию протеста на вокзале Павловска, где давался многолюдный вечерний концерт. Бросались скамейками и кричали: «Долой самодержавие!» В Москве шли нескончаемые земские и городские съезды, требовавшие от императора «предначертать ряд мер к изменению ненавистного и пагубного приказного строя». За реформу государственного строя проголосовали уже московская и петербургская городские думы и даже всероссийское совещание предводителей дворянства.

Император вновь идет на уступки, выразившиеся в «Булыгинской конституции» от 6 августа, где предлагался созыв законосовещательного парламента. Но это вновь не удовлетворило земскую и либеральную оппозицию, она решила апеллировать к народу для организации акций гражданского неповиновения.

В начале октября «Союз союзов» по инициативе железнодорожников поддержал проведение всеобщей стачки. «Крупные события начались неожиданно и развернулись крайне быстро. 7 октября забастовали служащие Московско-Казанской железной дороги. На следующий день стали Ярославская, Курская, Нижегородская, Рязано-Уральская дороги. Забастовщики валили телеграфные столбы, чтобы остановить движение там, где находились желающие работать. Железнодорожники, повинуясь своему руководящему центру, прекращали работу, не предъявляя никаких требований. «Когда все дороги встанут, – говорили они, – тогда мы их предъявим». 10 октября стала и Николаевская дорога: Москва была отрезана от внешнего мира»[208]. Тогда же забастовали работники связи, рабочие столичных заводов, конторские служащие. 13 октября в Санкт-Петербурге открылось заседание представителей интеллигенции и рабочих, через четыре дня образовавших Совет рабочих депутатов. Честь его созыва оспаривали «Союз союзов» и меньшевики. Большевики поначалу Совет бойкотировали, возражая против создания органов самоуправления пролетариата до захвата всей полноты власти, но затем вошли в состав его Исполкома вместе с эсерами. Председателем Совета стал меньшевик Георгий Носарь (Хрусталев), однако реальное руководство оказалось в руках молодого и энергичного Льва Троцкого (Бронштейна). Этот орган, быстро растиражированный в полусотне городов, станет матрицей для Советов, образованных уже в 1917 году.

Остановившиеся транспорт и промышленность, не работавший телеграф требовали от Николая II немедленных действий: либо назначения военного диктатора, либо крупных политических уступок. «Мне думается, – писал Витте, – что государь в те дни искал опоры в силе, но не нашел никого из числа поклонников силы – все струсили…»[209]. Император выбрал путь реформ, поручив подготовить Манифест об усовершенствовании государственного порядка. Этот документ, авторство которого принадлежало Витте и члену Государственного совета князю Оболенскому, был одобрен царем 17 октября. «В пять часов я подписал манифест. После такого дня у меня тяжелая голова, мысли путаются. Господи, приди к нам на помощь и успокой Россию»[210]. Николай, как видим, не был уверен в успехе. Манифест предусматривал «даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов»; привлечь к выборам в Государственную Думу все слои населения; «установить как незыблемое правило, чтобы никакой закон не мог воспринять силу без одобрения Государственной Думы»[211].

Почетный президент французской Академии наук, глубокий историк Элен Каррер д’Анкосс с высоты времени утверждает, что манифест «вводит страну в новую, конституционную историческую эпоху, и даже если в глубине души Николай II чувствует себя лишь наполовину связанным документом, под которым скрепя сердце поставил подпись, изменения необратимы. Итак, 17 октября 1905 года, после долгого топтания на месте и болезненных испытаний, для России началась эпоха конституционного государства»[212]. Многим в России так тогда не показалось. Манифест вызвал взрыв общественных эмоций. «Неясно было главное, остается самодержавие или нет, – писал Николай Мельников. – Такой взгляд разделяли многие в наших земских кругах, а радикалы, усматривая, что власть все-таки не капитулировала и что «настоящей» конституции манифест не давал, выкинули лозунг: «война продолжается». Крайне правые считали манифест не добровольным, а вынужденным актом, на который власти пришлось пойти под давлением беспорядков, всеобщей забастовки и т. д. Это давало повод к надеждам, что, овладев положением, власть сумеет свести на нет этот по существу своему «ничтожный» документ. Итак, накопившееся в стране недовольство манифест как будто не уничтожил»[213].

Попытка земцев вновь провести Общероссийский съезд не вполне удалась. К собравшимся в московском особняке князя Долгорукова явился полицейский чин и заявил о запрете мероприятия. Земцы под председательством графа Гейдена не подчинились, за что потом им предложили передать полиции свои визитные карточки. Нелегальный съезд запомнился участникам гневной речью Петрункевича с призывом пролить большую кровь. Не менее гневной отповедью князя Касаткина-Ростовского, который заявил, что «если мне придется погибнуть в кровавой схватке, то я предпочту пасть у ног Императора Николая II, а не у ног господина Петрункевича». И скандалом, связанным с кооптацией в бюро Союза земств князя Георгия Львова, который, как выяснилось, на съезде никого не представлял, поскольку не имел мандата Тульского земства[214]. Туляки в знак протеста покинули собрание, что никак не поколебало позиций князя. Это тот Львов, который сменит императора у руля государства российского.

Демонстрации с выражением поддержки Манифеста 17 октября, проходившие по всей России, сталкивались с демонстрациями революционного протеста, высекая искры новых кровопролитий, забастовок и еврейских погромов. В декабре 1905 года в Москве вспыхнуло вооруженное восстание, во главе которого оказались лидеры социалистических партий, в их числе и Владимир Ленин, за месяц до этого ненадолго возвратившийся из эмиграции. 12 дней шли бои, унесшие более тысячи жизней и оставившие в руинах несколько районов Первопрестольной. Царское правительство оперлось на армию. Как с явным неудовольствием замечал большевик Александр Шляпников, «в огромной массе войск царское правительство все еще находило надежные полки, которые совершали кровавое дело подавления революции по приказу властей»[215]. Многие участники восстаний были репрессированы.

Совет рабочих депутатов был разогнан. «В длинной зале, где еще так недавно происходили бескровные бои между марксистами и народниками, царили беспорядок и испуг. Все входы охранялись городовыми… Члены Совета торопливо очищали свои карманы и бумажники, нервно просматривали, рвали в клочки письма, документы, печатные листки. Пол был усеян бумагой, как снегом. Тут же валялись несколько револьверов. Меня поразило выражение лиц. Совет рабочих депутатов был одной из самочинных новорожденных организаций, которые издали представлялись стройной армией, сокрушительницей существующего строя. А тут вокруг меня суетился не ожидавший нападения партизанский отряд»[216], – свидетельствовала при сем присутствовавшая Тыркова-Вильямс.

Правительство продолжило наводить порядок силой, 82 губернии находились на положении «усиленной охраны». Основания для этого были. О размахе беспорядков говорит хотя бы то, что только с февраля 1905 по май 1906 года было убито 1237 государственных служащих всех уровней, среди них 8 генерал-губернаторов, губернаторов и градоначальников, 5 вице-губернаторов, 21 уездный исправник, 8 высших жандармских чинов, 4 полевых генерала, 125 околоточных надзирателей, 346 городовых, 12 священников и так далее. Кроме того погибли 51 землевладелец, 54 владельца и высших менеджера предприятий, 29 банкиров[217]. С августа 1906 года в течение восьми месяцев действовали военно-полевые суды для гражданских лиц, вынесшие более тысячи смертных приговоров. Волнения пошли на спад, хотя отдельные очаги продолжали вспыхивать до 1907 года. Эсеры не прекращали терактов. Всего в 1906–1907 годах было убито и ранено до 4,5 тысячи должностных лиц.

Что же касается либеральных земцев, заваривших всю эту кашу, то они стали быстро праветь, в ужасе от развернувшейся перед ними картины последствий развертывания творческой инициативы раскрепощенных ими народных масс поддержав последующие шаги царского правительства по введению в стране конституционного строя, которые становились куда более приоритетными, нежели силовые акции.

Еще осенью 1905 года Николай поручил Государственному секретарю барону Икскулю подготовить проект Основных законов, который затем окончательно рассматривался особым совещанием под председательствованием самого царя. 23 апреля 1906 года Законы были изданы. Через 4 дня собрались Государственная дума и обновленный Государственный Совет.

Примечательно, что большинство тогдашних политиков, да и многие юристы называли Основные законы «псевдоконституцией», оставившей в неприкосновенности самодержавный строй. Ленин, чье мнение предопределило и оценки всей советской науки, считал Конституцию 1906 года монархической, Думу и Госсовет – псевдопарламентом, а политический режим – абсолютизмом, прикрытым лжеконституционными формами. Его определение мало отличалось от того, что повторяли видные либералы, прежде всего из партии кадетов – конституционных демократов.

Идеолог монархической государственности Лев Тихомиров, анализируя Основные законы, тоже приходил «к несомненному убеждению в том, что власть эта остается в руках Монарха неограниченной»[218]. С ним был согласен не менее именитый правовед Петр Казанский: «И при обновленном строе Монарх остается единственным Носителем Верховной Власти, а значит, и неограниченным»[219]. Более того, подобная точка зрения получила широкое международное признание после того, как сам Макс Вебер назвал установленный Основными законами государственный строй «псевдоконституционализмом», подчеркнув при этом, что «кодификация псевдоконституционализма – это унизительная дань, которую автократия платит конституционализму»[220]. Так неужели абсолютная монархия действительно осталась неизменной?

В данном случае позволю себе не согласиться с классиками. И буду в этом не одинок, поскольку огромное количество современных юристов, историков и политологов считают, что в апреле 1906 года Россия получила конституцию, политические свободы, двухпалатный парламент и действительно стала конституционной монархией.

Конституция определила обязанности и права граждан, причем обязанностей было всего две: мужчинам – служить в армии, и всем – платить налоги. Гарантировались неприкосновенность жилища, частной собственности, конфискация могла осуществляться только на государственные нужды и при справедливой компенсации. Признавалось право на выбор места жительства, свободный выезд за границу, провозглашались свободы слова, вероисповедания, печати, собраний, создания союзов. Вводились процессуальные гарантии на случай ареста и суда, уголовный закон обратной силы не имел. Принципы гражданской свободы, таким образом, были сформулированы достаточно полно, хотя, безусловно, их подкрепление конкретными законодательными актами оставляло желать много лучшего.

В России появлялся двухпалатный парламент. Нижняя палата – Государственная дума учреждалась для «обсуждения законодательных предположений, восходящих к Верховной Самодержавной власти по силе Основных Государственных законов» и избиралась населением сроком на пять лет. Избирательное право было настоящим, хотя оно и не было всеобщим. Так, женщины не голосовали, но в начале ХХ века они не голосовали даже в самых развитых демократиях. Не было ни одной группы населения, которая принципиально лишалась бы права голоса. В городах это право было близким ко всеобщему, так как голосовать могли все, кто снял жилье на собственное имя в пределах городской черты. Выборы в Думу были не прямыми: депутаты избирались на губернских собраниях выборщиков, представлявших четыре отдельных курии – землевладельцев, городских жителей, крестьян и рабочих, – при этом землевладельцы пользовались явным преимуществом, а крестьяне были недопредставлены. Это являлось легко закамуфлированной формой применения имущественного ценза, что тоже было не новостью в тогдашней демократической практике. Среди выборщиков в Первую Думу выборщики от землевладельческой курии составляли 31 %, от крестьянской – 42 %. Выборы были тайными и действительно свободными, коль скоро вмешательство власти в избирательный процесс если и было, то «бесспорно гораздо более пассивно, чем обыкновенно бывает в западных демократических странах»[221].

Государственный совет из законосовещательного органа при императоре превращался в достаточно полноценную верхнюю палату парламента. Предусматривалось, что подведомственные ему законодательные и большинство финансовых дел предварительно рассматриваются нижней палатой, которые Госсовет мог отклонять. Обладал он и фактическим правом законодательной инициативы. Царь ежегодно назначал председателя и вице-председателя Госсовета, а также половину его членов – 98 человек. Другая половина была выбиралась «высшими классами» и включала представителей от духовенства, Академии наук и университетов, земских собраний, дворянских обществ, торговли и промышленности (56 человек – от территорий, 42 – от курий) Каждое губернское земское собрание выбирало одного члена Совета, в губерниях, не имевших земств, избирательными коллегиями выступали съезды землевладельцев. 12 мест закреплялось за Польшей. Оговаривалось и представительство от Финляндии, которым она, однако, по причинам, о которых я скажу позднее, не спешила пользоваться. По своему правовому статусу члены Государственного совета, назначенные императором, являлись не народными представителями, как их коллеги по избранию или депутаты Госдумы, а чиновниками первых трех классов Табели о рангах, которым были запрещены занятия частным бизнесом. Выборные члены обеих палат пользовались ограниченной неприкосновенностью. Для лишения их свободы требовалось согласие соответствующей палаты или задержание на месте преступления[222].

Россия перестала быть абсолютной монархией, главный родовой признак которой заключается в недифференцированнности законодательной и исполнительной власти, сосредоточенной в одних руках. Согласно Основным законам, император уже не мог законодательствовать помимо Госдумы и Госсовета. Исключение из этого правила составляло чрезвычайно-указное законодательство «в порядке 87-й статьи», но и в этом случае требовалось последующее утверждение представительным органом. Высшая исполнительная власть осуществлялась царем и Советом министров. Причем император должен был действовать «согласно закону». «Власть исполнительная, особенно в среднем и низшем звеньях управления, во всем объеме монарху не принадлежала, действовали органы самоуправления, земства, городские думы. Уже тогда сказывалась и сила «четвертой власти» в лице оппозиционной прессы, влиявшей на управленческие структуры подчас сильнее Императора»[223]. На самом деле утверждать, будто разделение властей было фикцией и все решения все равно принимались в одном кабинете, как часто делается, оснований не было. Вот как описывал свои будни, начиная с открытия заседаний Третьей Думы (1907 год) Владимир Коковцов: «С этого дня в течение длинных шести лет вся моя работа по должности министра финансов, а потом, с сентября 1911 года, и в должности председателя Совета министров протекала неразрывно в связи с Государственной думой сначала третьего, а потом и четвертого созыва, и, можно сказать, что мой 14-часовой труд в сутки столько же протекал на трибуне Думы, сколько и в кабинете министра финансов на Мойке»[224].

Дума и Госсовет не формировали правительство, и на этом основании многие критики режима говорили о сохранении самодержавия. Столетие назад конституционные монархии делились на парламентарные, в которых исполнительные органы действительно формировались парламентским большинством, и дуалистические, где исполнительная власть сохранялась за монархом и назначаемым им правительством, которое могло оставаться у власти и не пользуясь поддержкой парламента, а законодательная власть принадлежала монарху и избираемому парламенту. Такого было, например, государственное устройство Пруссии, считавшейся образцовой дуалистической монархией, и «эволюция высшей исполнительной власти в России осуществлялась по прусскому пути»[225]. Для меня нет сомнений, что по Основным законам 1906 года Российская империя юридически и политологически может быть квалифицирована как конституционная дуалистическая монархия.

Отрицать это можно с таким же основанием, с каким называть самодержавной действующую российскую Конституцию 1993 года. Еще во время обсуждения ее проекта я обращал внимание на ее сходство и с конституцией Германской империи, и конституцией Николая II[226]. Сейчас эта точка зрения достаточно распространена. «Сегодня, если мы сравним современную Конституцию России с «Основными законами» 1906 г., то увидим их поразительную схожесть. В основе и того, и другого документа стоит идея сильной централизованной власти, которая, в условиях отсутствия развитого гражданского общества и демократических традиций, является для многих панацеей от политического развала, сепаратизма, экономического коллапса и внешнеполитической дискриминации России»[227]. Нынешнюю Конституцию я бы тоже не отнес к высшим образцам либеральной мысли, но она точно не является абсолютистско-самодержавной, как и ее предшественница 1906 года.

А как же быть с мнением авторитетных классиков? Увы, вынужден здесь разделить слова известного эмигрантского историка российского либерализма Леонтовича: «Утверждения, будто российская конституция 23 апреля 1906 года – лжеконституция, не имеют просто никакой научной ценности, а представляют собой лишь выражение определенных политических тенденций…»[228]. Для правых охранителей было существенно подтвердить незыблемость власти императора и после принятия Основных законов. Большевикам и либералам-кадетам было важно обосновать свою борьбу с антинародным режимом, оправдать разрушение российской государственности в 1917 году. А как же Вебер? Петербургский историк Борис Миронов объяснял его мнение тем, что он наслушался «своих друзей кадетов»[229]. Полагаю, был и другой фактор: с чего бы Веберу должен был нравиться политический строй не вполне дружественного государства, главу которого он откровенно ненавидел? Хотя, замечу, и Вебер признавал, что новый порядок организации власти означал определенный прогресс: «исчезновение последних элементов самодержавия в старом смысле и установление власти модернизированной бюрократии»[230].

А среди кадетов уже после 1917 года найдутся люди, которые отдадут должное тому конституционному строю, против которого так страстно боролись. Василий Маклаков, главный эксперт партии по правовым вопросам, напишет: «Те, кто пережил это время, видели, как конституция стала воспитывать и власть, и самое общество. Можно только дивиться успеху, если вспомнить, что конституция просуществовала нормально всего восемь лет (войну нельзя относить к нормальному времени). За этот восьмилетний период Россия стала экономически подниматься, общество политически образовываться. Появились бюрократы новой формации, понявшие пользу сотрудничества с Государственной Думой, и наши политики научились делать общее дело с правительством»[231].

Но революционный взрыв 1905 года имел следствием не только торжество конституционализма. Он привел к комплексному расшатыванию основ государственности. Либеральный князь Сергей Трубецкой, ставший в 1905 году первым избранным ректором Московского университета, признавал: «Революция разрушает гипноз власти в двух направлениях: она подрывает его в душах тех, кто должен повиноваться, и в тех, кто должен приказывать»[232].

Правительство

В самом начале ХХ века в России не существовало ни кабинета министров в современном понимании, ни премьера, ни единой правительственной политики, хотя первые в нашей истории восемь министерств были образованы еще в 1802 году. Созданный при Александре II и работавший в 1857–1882 годах Совет министров был совещательным учреждением, в котором право принимать решения по рассматриваемым вопросам принадлежало исключительно императору, а постановления Совета оформлялись «высочайшими повелениями». Поста главы правительства не было в природе: руководитель каждого министерства отчитывался лично перед императором и только от него получал указания.

Создавая в январе 1905 года межведомственное Особое совещание для выработки предложений по ключевым вопросам, император, помимо прочего, предложил (судя по всему, не первый раз) поразмыслить «о необходимости объединения деятельности лиц, поставленных высочайшею властью во главе управления»[233]. Уже в феврале были внесены соответствующие предложения, которые сводились к объединению высшего государственного управления в новом органе – Совете министров. Николай в свойственной ему манере не спешил с реализацией этих рекомендаций, хотя его подталкивали и события, и видные чиновники. В частности, председатель Крестьянского и Дворянского банков и товарищ (заместитель) министра финансов Александр Кривошеин писал царю в августе того же года: «Если уроки истории и жизни чему-нибудь учат, то, очевидно, самая настоятельная, самая неотложная задача настоящей исторической минуты должна заключаться в объединении правительства в одно единомысленное целое, с определенной программой деятельности»[234]. Император решится на правительственную реформу уже после обнародования манифеста 17 октября.

Через два дня после него Николай II подписал указ «О мерах к укреплению единства в деятельности министерств и главных управлений». С целью их объединения и установления единого образа действий по вопросам законодательства и управления учреждался Совет министров во главе с председателем, который назначался императором из числа министров с сохранением тем своего ведомственного портфеля. Премьеру предоставлялось право определения порядка внесения докладов по отдельным ведомствам. При этом из ведения председателя Совета министров были выведены главы Военного и Морского министерств, МИДа, а также Министерство Императорского двора, подчиненные непосредственно царю. Законопредложения отдельных министерств должны были поступать в Госдуму и Госсовет только после обсуждения в Совете министров, что внесло немалый вклад в обеспечение межведомственной координации, до этого отсутствовавшей. В результате, по словам современного петербургского историка права, правительство стало «самостоятельным, юридическим обособленным от императора, постоянным высшим органом государственного управления, что выгодно отличало его от существовавших прежде или действовавших к моменту реформы государственных учреждений империи. Организационно-правовые основы деятельности Совета министров в общих чертах соответствовали европейской дуалистической модели организации правительственной власти»[235].

Как известно, значение и роль любого государственного института определяются не только правовыми основаниями его деятельности, но и масштабом лиц, этот институт возглавляющих и представляющих, характером их неформальных связей в элитной среде и, прежде всего, с первым лицом страны.

Первым председателем правительства в российской истории стал Сергей Витте, остававшийся и главным финансистом страны. Но он не долго занимал этот пост. У Николая II не было привычки объяснять, почему он увольнял того или иного руководителя, что всегда оставляло простор для множества версий и домыслов. Говорили, что на него взъелась Александра Федоровна за то, что до рождения наследника Алексея он предлагал официально провозгласить наследником-цесаревичем Михаила Александровича. Другие называли постоянное лавирование Витте, его желание угодить всем, что смахивало на двурушничество. Говорили, что он «так жаждет нравиться всем подряд, что всем подряд стал неприятен»[236]. Полагаю, Витте мог быть отставлен из-за своего слишком большого политического веса, который, как показалось императору, уже не требовался в условиях, когда страна успокаивалась.

Ему на смену в апреле 1906 года пришел престарелый Иван Горемыкин, «опытный чиновник и осторожный царедворец, прошедший большую школу бюрократической и придворной службы, наделенный от природы незаурядным умом, иронией, подчас ядовитой»[237], занимавший ответственные посты в Сенате и Государственном совете, побывавший министром внутренних дел. Эта кадровая перестановка вызвала очередную бурю общественного негодования. И не потому, что симпатизировали Витте. Вот как объяснял ситуацию Дмитрий Шипов: «Политика С.Ю. Витте встречала единодушное отрицательное отношение во всех, самых различных кругах общества, и неизбежность его устранения с открытием законодательных представительных учреждений признавалась всеми, но народное представительство было вправе ожидать, что образование нового министерства произойдет лишь по открытии Государственной думы и что в состав его будут привлечены новые люди, пользующиеся доверием общества и способные установить необходимую солидарность власти с палатой народных представителей»[238]. Впрочем, возмущались не долго. Горемыкин оказался не вполне адекватен новой политической реальности, которая предполагала способность взаимодействовать с думцами, которые в то время были настроены весьма оппозиционно и воинственно. На трибуне Государственной думы он становится объектом насмешек для депутатов. Через три месяца он ушел в отставку, потребовалась фигура более сильная и самостоятельная.

Премьером стал представитель старинного дворянского рода и выпускник физико-математического факультета Санкт-Петербургского университета, бывший гродненский, затем саратовский губернатор Петр Столыпин, сохранивший за собой и портфель главы МВД. Именно при нем Совет министров как институт достиг пика своего влияния, эффективности и самостоятельности. Его отношения с законодателями тоже нельзя было назвать безоблачными. «Столыпин был на редкость выдающийся человек, если не по своим государственным способностям, то по благородству характера, чистоте убеждений и способности всецело забывать все, кроме интересов государства, как он их понимал… Столыпин был в полном смысле слова лучшим представителем того отжившего дворянского сословного строя, против которого так энергично боролись все остальные политические партии. Он отлично сознавал, что этот строй пережил себя, что необходимо его коренное изменение, но в самый ход этой реформы он вносил известную постепенность, которой не допускала оппозиция, а главное, он сам происходил из этой столь ненавистной среды, и допустить, чтобы такое упразднение самого себя шло из этой среды, она не могла»[239]. Эти слова принадлежат Сергею Шидловскому, одному из лидеров октябристов, единственной партии, которая пыталась сотрудничать со Столыпиным, да и то не всегда.

Думская оппозиция ненавидела Столыпина всеми фибрами души. Причины хорошо объясняла вездесущая Тыркова, неизменно присутствовавшая в журналистской ложе Таврического дворца: «Высокий, статный, с красивым, мужественным лицом, это был барин по осанке, и по манерам, и интонациям. Говорил он ясно и горячо. Дума сразу насторожилась. В первый раз из министерской ложи на думскую трибуну поднялся министр, который не уступал в умении выражать свои мысли думским ораторам… Крупность Столыпина раздражала оппозицию… Одно появление Столыпина на трибуне вызывало кипение враждебных чувств, отметало всякую возможность соглашения. Его решительность, уверенность в правоте правительственной политики бесили оппозицию, которая привыкла считать себя всегда правой, правительство всегда виноватым»[240]. Стоит ли удивляться, что даже умеренные оппозиционеры оттолкнули протянутую руку Столыпина, когда он впервые в российской истории предложил фактически создать ответственное правительство, предложив министерские портфели видным лидерам земского движения и Думы. Конкретные предложения войти в правительство получили лично князь Георгий Львов и Дмитрий Шипов. Однако те решительно и публично отказались, заявив, что «совершенно различно» со Столыпиным понимают задачи правительственной власти, а он, «хотя человек очень самоуверенный и смелый, тем не менее, опасается общественного противодействия своим начинаниям, и в нашем участии в кабинете видит только средство для примирения возбужденного общественного настроения с правительством»[241]. Отказ стал пощечиной не только Столыпину. Очевидно, что он не мог делать свои предложения без санкции на то императора.

В 1911 году торжественно отмечали 50-летие отмены крепостного права. Центром празднований был выбран Киев, где к памятной дате приурочили открытие памятника царю-освободителю Александру II. В Киеве были все, включая царскую семью. 1 сентября 1911 года в антракте спектакля в опере Столыпин погиб от руки террориста эсера Богрова, который одновременно был осведомителем охранного отделения. Вспоминал Коковцов: «Раздались два глухих выстрела, точно от хлопушки… Раздались крики о помощи, я побежал к Столыпину, стоящему еще на ногах, в первом же ряду у своего места у самого прохода, с бледным лицом, на кителе показалось в нижней части груди небольшое пятно крови… Столыпин шатаясь обернулся к царской ложе, совершив крестное знамение в ее сторону и стал спускаться на кресло»[242]. Коковцов после гибели Столыпина и возглавит правительство.

В молодые годы он состоял одним из руководителей Главного тюремного управления, а затем пошел по карьерной лестнице министерства финансов вплоть до верхней ступени, которую занимал и будучи премьером. Коковцов демонстрировал весьма неплохие результаты в социально-экономической политике, в наращивании оборонной мощи, но и у него не сложились отношения с аристократическим придворным кругом и с представительными органами. Рассказывает министр иностранных дел в его кабинете Сергей Сазонов: «У Коковцова была масса врагов из-за его малоуживчивого нрава, отсутствия гибкости и вкорененной долгой бюрократической службой привычки поступать по своим убеждениям, не принимая во внимание мнений своих противников. Названные просчеты этого незаурядного государственного человека не замедлили отозваться на его отношениях с Государственной Думой. Как учреждение молодое, она грешила преувеличенным самолюбием, которого Коковцов не умел щадить. При дворе у него не было поддержки, хотя Государь отдавал должное его качествам»[243]. О причинах недовольства Коковцовым в Думе не могла не написать Тыркова-Вильямс: «Не было у него внушительной красоты, сановитой уверенности премьера. Маленький, седенькая борода лопаточкой, голос глуховатый, однообразный, но неутомимый. Коковцов мог говорить час, два, три, ровно, без интонаций, без переходов. Нас, журналистов, он приводил в отчаяние, в ярость»[244]. Оппозиции не угодишь.

В январе 1914 года царь дал отставку Коковцову. Поводом к отставке послужило письмо царю, в котором премьер резко возражал против инициированного царем антиалкогольного законодательства, которое могло «подорвать наше финансовое положение и лишить государство всяческой возможности удовлетворять его многообразные потребности, не исключая и государственной обороны». В тот же день Николай направил рескрипт преемнику Коковцова на посту министра финансов Петру Барку с прямым осуждением позиции теперь уже экс-премьера и повелением «принять меры к сокращению потребления водки»[245]. Как видим и еще увидим, существует неразрывная связь между крушениями России и антиалкогольными кампаниями. Причем не только хронологическая.

Император вновь призвал на премьерство Горемыкина, которому тогда уже исполнилось 75 лет. Именно с ним Россия встретит Первую мировую войну. Горемыкин вызвал своим возвращением необычайное возмущение не только со стороны прогрессивной общественности, но и многих собственных подчиненных по Совету министров. Внутри правительства не замедлило возникнуть оппозиционное течение, представлявшее премьера «дряхлым и беспомощным стариком» и ставленником императрицы и Распутина, чье имя стало все шире разлетаться по коридорам власти и светским салонам. Группу либеральных оппозиционеров возглавили Сазонов, Барк, государственный контролер Петр Харитонов и ставший к тому времени министром земледелия Александр Кривошеин. Они намеревались убедить царя убрать из правительства не только премьера, но также главу МВД Николая Маклакова, министра юстиции Ивана Щегловитова, обер-прокурора Священного Синода Владимира Саблера, военного министра Владимира Сухомлинова. «С каждым днем во мне крепло убеждение, что пока не будут отдалены от дел Горемыкин и поддерживающие его столпы реакции, между которыми я считал министра юстиции Щегловитова наиболее опасным ввиду его дарований, правительство не приобретет в стране доверия, без которого оно не может успешно выполнять своих задач»[246], – напишет Сазонов. В результате произошедшего раскола правительство накануне войны оказалось совершенно парализованным. Английский посол с грустью констатировал «отсутствие какой-либо солидарности или коллективной ответственности среди членов русского кабинета»[247]. Вместо принятия решений его члены занялись сведением счетов и подковерной борьбой. А Дума боролась со всеми ними. Время для этого они нашли не лучшее.

Законодательная власть

Российский парламент по конституции 1906 года был двухпалатным, причем обе палаты пользовались практически одинаковыми правами. Государственная дума рассматривала акты, предусматривающие издание или отмену законов, отчеты финансовых учреждений, сметы раскладки повинностей в губерниях, финансовые субсидии земствам, бюджеты ведомств, государственную роспись доходов и расходов, внебюджетные ассигнования. Государственный совет не только одобрял или не одобрял принятый Думой закон, но тоже обладал законодательной инициативой по всем перечисленным вопросам.

При этом между палатами существовала большая социальная и идеологическая разница. Но была ли между ними пропасть, которая парализовала процесс законотворчества и делала российский государственный механизм фатально неэффективным, как полагали критики российской разновидности парламентаризма и революционеры? И да, и нет.

Нижняя и верхняя палаты имели разные источники легитимности. Дума формировалась на непрямых выборах подавляющим большинством мужского населения, Госсовет в своем составе отражал монаршую волю и обеспечивал представительство привилегированных сословий.

Выборы в Первую Государственную думу, как и в последующие, проходили довольно бурно. Вот воспоминания Ариадны Тырковой-Вильямс, принимавшей непосредственное участие в кампании победившей – кадетской – партии в столице: «Разъезды по Петербургу с одного избирательного митинга на другой. Всюду битком набито. Всюду с напряженным вниманием ловят каждое слово. Социалисты, бойкотирующие Думу, приходят на наши митинги, чтобы доказывать избирателям, что стыдно идти в Думу, создаваемую по такому несовершенному избирательному закону… Речи наших профессоров, адвокатов, земцев, привыкших излагать свои мысли, выслушивались внимательно, иногда вызывали шумные аплодисменты… На собраниях говорили очень свободно, вплоть до прямых и безнаказанных призывов к вооруженному восстанию. Одной из причин, почему социалисты бойкотировали Государственную думу, был их страх, что само существование народного представительства может внести успокоение, остановить революцию»[248].

Государственный Совет формировался более кулуарно и спокойно. Его члены по назначению определялись императором по представлению правительства, причем 69 % из всех, назначенных за предреволюционные годы, составляли бывшие министры и их заместители, сенаторы административных департаментов, начальники подразделений министерств, а еще 14 % – бывшие генерал-губернаторы, губернаторы или командующие военных округов[249]. Но вот собрания по избранию членов в Госсовет по выборам проходили нередко весьма бурно. Так, его члены от территорий выбирались на губернском земском собрании, а при его отсутствии – на съезде крупных и средних землевладельцев, которые редко обходились без острых схваток.

О том, как будет происходить работа парламента или его взаимодействие с правительством, никаких предварительных совещаний не было. Обе палаты, созданные Основными Законами, впервые собрались вместе 27 апреля 1906 года в Георгиевском зале Зимнего дворца, чтобы заслушать тронную речь императора, принеся с собой весь груз взаимной враждебности. В Санкт-Петербурге этот день «был общенародным праздником. Школы и присутствия были закрыты. Магазины тоже. Большинство заводов не работало. Улиты были залиты народом. Всюду флаги, радостные лица. Утром вереницы экипажей и извозчиков направлялись в Зимний дворец»[250].

Это первое собрание было весьма симптоматичным с точки зрения дальнейшего взаимоотношения между двумя палатами и между исполнительной и законодательной властями. Члены Государственного Совета выстроились справа от трона, депутаты Думы – слева. Контраст получился разительный. Коковцов делился впечатлениями: «Вся правая половина от трона была заполнена мундирной публикой… По левой стороне, в буквальном смысле слова, толпились члены Государственной Думы и среди них – ничтожное количество людей во фраках и сюртуках, подавляющее же количество их, как будто нарочно, демонстративно занявших первые места, ближайшие к трону, – было составлено из членов Думы в рабочих блузах, рубашках-косоворотках, а за ними толпа крестьян в самых разнообразных костюмах, некоторые в национальных уборах, и масса членов Думы от духовенства»[251].

Николай II прибыл на прием морем и выступил перед собравшимися с прочувствованной речью. Напомнив, что «действительное благосостояние государства заключается не только в свободе, но также в порядке, основанном на принципах конституции», император подытожил: «Господь Бог да благословит труды, предстоящие мне в единении с Государственным Советом и Государственной думой, и да знаменует день сей отныне днем обновления облика земли русской, днем возрождения ее лучших сил». Выступление было выслушано молча и благожелательно, хотя аплодисментов не последовало. Император был доволен. Закончив в тот вечер государственные дела, он записал в дневнике, что занимался ими «с облегченным сердцем, после благополучного окончания бывшего торжества»[252]. Но на большинство собравшихся прием в Зимнем произвел куда менее благостное впечатление.

Депутаты Думы остались, скорее, равнодушными. «В их сердцах тронная речь никакого отклика не нашла, – констатировала Тыркова. – Призывать на их труды благословение Божие им, в лучшем случае, казалось излишним. Они больше верили в магическую силу юридических заклинаний, чем в молитвы. Короткий, лишенный всякого личного общения царский прием был для них живописной, но мертвой формальностью, они были связаны не с самодержавием, а с народными силами»[253]. Еще хуже были ощущения представителей противоположного лагеря. Императрица-мать с ужасом делилась впечатлениями о депутатах с Коковцовым: «Они смотрели на нас, как на своих врагов, и я не могла отвести глаз от некоторых типов, – настолько их лица дышали какой-то непонятной мне ненавистью против нас всех»[254]. Такое же ощущение вынес Александр Мосолов: «Вся эта публика произвела на нас удручающее впечатление. На лицах депутатов была написана враждебность»[255].

После тронного приема члены двух палат разъехались на свои первые заседания, и сразу стали заметны и разительные отличия не только во внешнем виде их обитателей палат, в атмосфере заседаний и характере обсуждений. Государственный Совет заседал там же, где и его предшественник, деля с правительством здание Мариинского дворца. «В великолепных залах дворца, устланных бархатными коврами, обвешанных тяжелыми драпировками, уставленных золоченой мебелью, бесшумно двигались необыкновенно статные камер-лакеи в расшитых ливреях и белых чулках, разнося чай и кофе… Внушительные фигуры по большей части престарелых сановников в лентах и орденах, военные и придворные мундиры, сдержанные разговоры – все создавало какую-то атмосферу недоступности, оторванности от низменной будничной жизни… Человек в пиджаке показался бы какой-то неприличной и дикой аномалией, если бы он вдруг очутился в среде этих выхоленных, нарядных осанистых людей»[256], – такой запомнилась верхняя палата кадету Владимиру Набокову.

Думе тоже был выделен весьма внушительный дворец, построенный по заказу Екатерины II для князя Потемкина-Таврического шотландским архитектором Камероном. Зала заседаний там изначально, естественно, не было, под него был приспособлен огромный зимний сад. Внутреннее устройство было скопировано с французской палаты депутатов: трибуна председателя была приподнята над местом оратора и располагалась перед амфитеатром депутатских кресел. Министерские места расположили не в первом ряду, как во Франции, а направо от председательской трибуны лицом к депутатам. Одеты народные избранники были, кто во что горазд, и первое же заседание превратилось в антиправительственный митинг. Возвращаясь с этого заседания, министр двора Фредерикс заметил: «Депутаты произвели на меня впечатление шайки бандитов, которые только и ждут момента, чтобы наброситься на министров и перерезать им горло. Никогда больше не появлюсь среди них»[257].

Стилистическая и сущностная разница двух палат просуществовала все годы дореволюционного парламентаризма. Князь Александр Голицын, имевший возможность позаседать и в Госдуме, и в Госсовете, описывал свои ощущения после прихода в верхнюю палату: «Если заседания Государственной думы мне напоминали в увеличенном размере земские собрания и даже скорее наши земские съезды бурного периода 1905 года, где можно было слышать блестящие речи записных ораторов и рядом с этим часто бессмысленные или бездарные бредни рядовых членов, где царило всегда несколько приподнятое настроение, порой переходящее в бурные овации или взрыв негодования по отношению к выступающему оратору, что поддерживало в вас все время нервное настроение и особую настороженность, где страсти кипели и чувства доминировали над разумом, то теперь, сидя среди маститых, по большей части убеленных сединами коллег моих, умудренных многолетним опытом пребывания на государственной службе в различных высоких должностях, вплоть до министров, я сразу понял, что ораторскими приемами никого не убедишь, что самая блестящая речь будет молча выслушана со вниманием, но без каких-либо внешних знаков одобрения или осуждения (таковые по твердо установившемуся обычаю не допускались) и, в конечном результате, оценена не по форме своей, а по внутреннему достоинству и вескости аргументации»[258]. Стоит ли говорить, что пресса с упоением освещала работу нижней палаты и, в лучшем случае, игнорировала верхнюю, которая сразу была объявлена реакционным институтом.

Государственная дума идеологически была гораздо более разнородной и более левой, нежели Государственный Совет. Количество думских партийных фракций, к тому же жестко идеологизированных и непримиримых, зашкаливало за все разумные пределы и постоянно росло. В Думе первого созыва было 8 фракций, второго – 11, третьего – 10–11. В IV Думе количество фракций приближалось к полутора десяткам, справа налево: правые, националисты, умеренно правые, центр, октябристы, кадеты, прогрессисты, «польское коло», мусульманская группа, белорусско-литовско-польская группа, трудовики, социал-демократы (большевики и меньшевики), беспартийные. Мы их все подробно рассмотрим в главе о политических партиях, ибо почти за каждой фракцией стояла и партия. Большинство во всех Думах, за исключением Третьей (да и то не всегда) принадлежало оппозиции правительству. Все фракции были представлены в совете старейшин палаты, их члены компактно сидели в зале заседаний, но не располагали каким-либо собственным аппаратом. Связи с центральными комитетами партий у их фракций были слабы, внутрипартийная дисциплина наблюдалась далеко не у всех. «В группах хорошо организованных партий (РСДРП, кадеты), а также во фракциях, по многим вопросам противостоящих думскому большинству (трудовая группа III и IV Дум, фракция правых), существовала достаточно жесткая дисциплина, в других же ее практически не было, и члены фракций голосовали, как угодно»[259]. Подобные чересполосица и аморфность никак не способствовали эффективности законодательной работы, а повышенная идеологизация была гарантией столкновений с исполнительной властью.

Однако не следует забывать, что и в Государственном Совете существовали фракции, в чем-то повторявшие думские размежевания. Более того, между идейно близкими фракциями двух палат существовали тесные контакты. При этом подавляющее большинство членов верхней палаты оставались беспартийными, а потому и фракции носили непартийный характер. «Первоначально группировки скорее создавались в зависимости от господствовавших в данный момент общественных настроений или от персональных качеств того или другого лица, объединявшего вокруг себя членов палаты»[260], – объяснял член Госсовета и будущий министр земледелия Александр Наумов. Членство во фракциях верхней палаты, в отличие от Думы, никак не фиксировалось, а потому носило несколько условный характер.

Наиболее многочисленной фракцией Государственного Совета были центристы. Их партнерами в Думе выступали октябристы. Второй по численности, как правило, являлась правая группа, в которой большинство составляли члены по назначению. Она была наиболее близка к правительству и в нижней палате контактировала, прежде всего, с правыми. Третья фракция носила название академической, или левой группы, основу которой составляли представители Академии наук и университетов. В 1913 году группа была переименована в прогрессивную и к революции достигла 20 человек, включив в себя часть представителей земств и предпринимателей. Группу больше десяти лет возглавлял известный юрист и ректор Петербургского университета Гримм, видный деятель кадетов, с которыми фракция и состояла в союзе. Поскольку кадеты всегда были в оппозиции, это значит, что и в Госсовете оппозиция всегда была представлена третьей по численности фракцией.

С декабря 1910 года действовала четвертая группа – кружок внепартийного объединения, объединивший умеренно либеральных чиновников, в основном назначенных императором. В этой группе, старавшейся не связывать себя с существовавшими политическими партиями и течениями, видную роль играли один из творцов конституции барон Юлий Икскуль фон Гильденбанд, князь Борис Васильчиков и – после отставки с поста премьера – Коковцов. Наконец, в марте 1911 года образовалась и пятая фракция – группа правого центра – на базе недовольных чрезмерным консерватизмом фракции правых. Правый центр во главе с Нейдгартом насчитывал к концу работы Госсовета 23 депутата, от чьих голосов часто зависел исход голосований. Их партнером в Думе были националисты. Кроме того, в Госсовете был польский кружок центра, взаимодействовавший с думским польским коло – в основном на оппозиционном поле[261].

Главное идейно-политическое отличие Госсовета от Думы заключалось в том, что в нем никогда не было социалистов. Безусловно, Государственная Дума была куда более левым институтом. Она почти всегда представляла собой институционализированную оппозицию. Причем не просто правительству, но и всему государственному строю страны (случай – редчайший в истории, он повторится в 1991 году, когда российский парламент распустит страну под названием Советский Союз). Поэтому о Думе уместнее подробно поговорить в том разделе, где речь пойдет о враждебных существовавшему режиму государственных институтах. И все же…

Даже такая сложная, противоречивая, провоцировавшая конфликты система российского парламентаризма, наличие двух столь отличных палат, одна из которых находилась не только в системной, но порой и внесистемной оппозиции государственного строя была… работоспособной.

Социальный, классовый разрыв между палатами был явно преувеличен. В обеих преобладали дворяне. В 1913 году к высшему сословию принадлежало 62,6 % членов Госсовета и 52,4 % депутатов Думы. Почти четверть депутатов нижней палаты (109 из 437) были землевладельцами, гораздо больше, чем членов верхней – 28 из 182. В Государственном совете было куда больше госчиновников, но и в Думе количество лиц с классными чинами и придворными званиями достигало 208, почти половины от ее состава. Разительным контрастом было представительство крестьян: в Думе их было 84, в Госсовете – 1. Но это никак не вносило диссонанс во взаимоотношения палат, поскольку крестьяне по многим вопросам были солидарны скорее с правыми чиновниками, чем с левыми социалистами. В Думе, в отличие от Госсовета, не было ни одного военного[262]. Однако было множество представителей интеллигенции, именно они предопределяли революционно-оппозиционный настрой Государственной думы. Но никакой социальной пропасти между палатами не существовало.

Как не было и паралича законотворчества из-за скверных отношений: они довольно успешно взаимодействовали друг с другом. Конечно, речь не идет о временах I и II Дум, которые в 1906 и 1907 годах больше занимались революционной пропагандой, нежели законотворчеством. Как подсчитал скрупулезный исследователь российского парламентаризма В.А. Демин, все предреволюционные Думы приняли ни много ни мало – 3550 законов. Из этого числа Государственный совет отклонил лишь 46 (1 %), еще 19 отказался рассматривать и 158 не успел рассмотреть из-за Февральской революции, которая покончит и с Госсоветом, и с Госдумой. Разногласия между палатами касались относительно узкого круга вопросов. Верхняя палата почти всегда была более консервативной по национальному вопросу, блокируя распространение земства на окраины империи, меры в поддержку изучения языков национальных меньшинств. Госсовет, как и правительство, был против создания земств в волостях, медицинского страхования служащих. Он также последовательно отклонял инициативы Думы о расширении полномочий законодательных палат и препятствовал ее постоянным попыткам урезать ассигнования на строительство военно-морского флота[263]. Вот, пожалуй, и все.

Таким образом, все – весьма прогрессивное – законодательство последнего десятилетия существования Российской империи было поддержано и Думой, и Государственным Советом: реформы уголовного, гражданского и процессуального права, крестьянская реформа, законодательство об охране труда и медицинском страховании рабочих, увеличение расходов на образование и открытие новых учебных заведений, введение прогрессивного подоходного налога и т. д. Государственный Совет не сдерживал реформы и не пытался повернуть страну вспять. Он был ограничителем радикальности реформ, как то и задумывали творцы российской конституции во главе с Николаем II.

Российский парламентаризм состоялся, и произошло это уже в первый год работы III Государственной думы, которую прогрессивные силы считали реакционной. С этого времени, как справедливо подчеркивала Элен Каррер д’Анкосс, парламент, несмотря на свою недостаточную представительность, «больше не был плодом сиюминутной монаршей воли – он вел собственную жизнь, подчинявшуюся законам. Его независимость, пусть даже относительная, вдруг подтверждала мысль о том, что он стал институтом, навечно прописавшимся в российской политической системе. А ничто не имеет такого значения для общественного прогресса и прогресса сознания, как незыблемость существующих институтов»[264]. Увы, эту истину в России не разделяли даже многие очень образованные люди.

Госаппарат

Недостаточная дееспособность органов высшей власти не имеет разрушительных последствий, когда их работу подкрепляет компетентный бюрократический аппарат. Он действительно начал складываться – и до, и после введения конституционного строя. Это не могли не признавать даже откровенные критики режима, приходившие к выводу, что «мало-помалу выработался новый тип чиновника, честного, преданного делу, не похожего на тех уродов дореформенной России, которых описывали Гоголь и Щедрин»[265]. Критикам, полагаю, было невдомек, что Гоголь и Салтыков-Щедрин описывали человеческие пороки, людские уродства, а не конкретных уродов-чиновников. На госслужбу шло подавляющее большинство выпускников высших учебных заведений, поэтому госчиновники, особенно центральных ведомств, были хорошо образованы и подготовлены, в совершенстве знали российское законодательство. «Шестнадцать томов Свода Законов были катехизисом для должностных лиц старой России, – вспоминал Сергей Палеолог, напомню, высокопоставленный чин в МВД. – С первого дня поступления на государственную службу мы обязаны были приобретать навык в практическом использовании этими шестнадцатью томами; нам ежедневно приходилось применять всевозможные законы, разъяснять и толковать их». От чиновников требовалось также знать все вновь принимаемое законодательство. На высокий уровень была поставлена техника подготовки законов. После санкции министра «собирались необходимые материалы с мест: от губернаторов, земств, городов, предводителей дворянства, сведущих людей; изучались статистические данные, подходящие случаю иностранные законодательства, наша и европейская практика в обсуждаемом деле»[266]. После этого начиналось согласование законопроекта между департаментами внутри министерств, между министерствами и лишь потом запрашивалось высочайшее разрешение на внесение его в Думу, где работу с депутатами вели опытные министерские работники.

Техническая сторона работы аппарата была поставлена неплохо, однако в целом он еще далеко не отвечал требованиям ХХ века. Особенности российской системы государственной службы заключались в том, что чиновник давал клятву верности не государству, а монарху, и ни один из них не мог быть привлечен к ответственности без согласия прямого начальника (обычно ответственность заменялась переводом на другую должность). «В политической системе России доминировала личная лояльность патронажно-клиентальных связей, которые затушевывали институциональные интересы, отсутствовала адекватная экономическая дифференциация, приводившая к появлению групп давления со взаимодополняющими интересами»[267]. Чиновники прекрасно работали с бумагами, меньше внимания обращалось на общество и на публичные аспекты, аппарат работал под покровом секретности, что всегда оставляет почву для серьезных подозрений в полезности и неподкупности его работы.

Коррупция действительно была масштабной и доходила до высоких правительственных сфер. Последний дореволюционный министр внутренних дел Александр Протопопов расскажет, как он доложил императору о том, что его предшественник на этом посту Александр Николаевич Хвостов «произвел растрату свыше миллиона рублей. Царь сделал гримасу и сказал: «Какая гадость». Смотрел на меня вопросительно. Я ответил, что это, действительно, гадость, но что старик А.А. Хвостов очень огорчен поступком племянника и что от царя зависит махнуть рукой на это дело. Царь согласился дела не поднимать. Тогда я предложил назначить за А.Н. Хвостовым негласный надзор. Царь ответил: «Хорошо, назначьте»[268]. Конечно, этот случай был не единичным.

Большим был и размах коррупции на местах. Иван Солоневич, выросший в провинциальной чиновничьей среде (его отец работал в гродненском статистическом комитете) и хорошо ее знавший и чувствовавший, давал развернутое свидетельство о местной бюрократии: «Она брала взятки – так было принято. Но взятка не была вымогательством, она была чем-то средним между гонораром и подаянием. Она разумелась сама собой. Чиновник, который отказывался брать взятки, подвергался изгнанию из своей собственной среды: он нарушал некую неписанную конституцию, он колебал самые устои материального существования бюрократии. Но такому же изгнанию подвергался и чиновник, который свое право на взятку пытался интерпретировать как право на вымогательство. Взятка, я бы сказал, была добродушной. Так же добродушен был и ее преемщик… Он, кроме того, считал себя нищим… Но материальные требования этого чиновника определялись не его «общественным бытием», а остатком дворянской традиции… Физический труд был унизителен. Квартира из трех комнат была неприличной. Наличие только одной прислуги было неудобным»[269].

Царской власти постоянно пеняли за раздутый государственный аппарат. Хотя нужно было пенять за его малочисленность. Всего на действительной государственной службе в 1913 году – включая ведомство учреждений императрицы Марии, детские приюты, Лицей – состояло 253 тысячи человек[270]. Империя страдала от «недоуправляемости» Как показали современные исследования, численность чиновничьего аппарата страны по отношению к количеству населения была едва ли не в 10 раз ниже, чем во Франции, Англии или Германии, и была больше похожа на численность колониальных администраций в британских и французских колониях. Американский историк Величенко убежден, что столь небольшой аппарат не был способен предоставлять населению необходимые ему услуги в нужном объеме, «умерял аппетиты самодержавия и… помогает объяснить низкие темпы модернизации страны»[271]. Следует заметить, что, по сравнению с развитыми странами, аппарат и во много раз дешевле обходился казне. У последнего обстоятельства была и обратная сторона: действительно состоятельными среди чиновников было не более 10 %, остальные часто становились заложниками стесненных жизненных обстоятельств, что было одной из причин взяточничества.

Особенно вакуум власти ощущался на местах, где юрисдикция центральной власти распространялась по сути лишь на губернские города. В уездах, волостях, не говоря уже о сельских поселениях представителей центральной власти было крайне мало. Прав был Столыпин, который в 1908 году заявлял: «Нигде в Европе, ни в Германии, ни в Австрии, ни во Франции нет такой слабой по конструкции администрации, как у нас»[272].

Она была не только слабой, но и довольно запутанной, как запутанным было административно-территориальное деление страны. Российская империя разделялась на 78 губерний, 21 область, два самостоятельных округа. Губернии и области подразделялись на 777 уездов и округов, Финляндия – на 51 приход. Уезды и приходы, в свою очередь, делились на станы, отделы и участки – 2523, не считая 274 ленсманств в Финляндии. Но это еще не все. Было одно наместничество – Кавказское, охватывавшее все Закавказье, восемь генерал-губернаторств, охватывавших сразу по несколько губерний и областей, в основном в окраинных и национальных регионах; а также восемь градоначальств – в Петербурге, Москве, Севастополе, Керчи, Одессе, Николаеве, Ростове-на-Дону и Баку. Но и это еще не все. Империя подразделялась на ведомственные округа: 13 военных, 14 судебных, 30 почтовых, 9 таможенных и железнодорожных и т. д.[273]

В губерниях и областях главной фигурой исполнительной власти был губернатор, при котором существовало губернское правление. Кроме того, в тех губерниях, где существовало земство, создавалось губернское по земским и городским делам присутствие, которое осуществляло надзор за деятельностью местного самоуправления. Губернатор мог опротестовывать решения земств, и история последних изобилует огромным количеством историй о злокозненных монстрах-губернаторах. Исполнительная власть в уездах принадлежала исправникам с небольшим количеством уездных присутствий.

Долго не был решен вопрос о соотношении между территориальными и отраслевыми сферами госмеханизма: кому подчиняться местным должностным лицам – хозяину своей губернии или своему министру в Петербурге. Наибольшее количество губернских правлений и других ведомств в начале века относилось к ведению МВД (под внутренними делами понималось тогда, в первую очередь, управление территориями), судебные органы – к ведению минюста, казенные палаты и казначейства – министерства финансов, контрольные палаты – ведомства государственного контролера. Государственной собственностью ведало министерство земледелия и государственных имуществ, а удельной (собственностью императорской фамилии) – министерство императорского двора и уделов[274]. И так далее.

Во времена Столыпина, прекрасно разбиравшегося во всех нюансах и несовершенствах системы организации власти на местах, с такой административной чересполосицей было покончено. Специальная комиссия под его председательствованием приняла ряд принципиальных решений, позволявших уничтожить на местах ведомственную политику, усилив координирующую роль губернаторов. По новому Положению о губернском управлении, император назначал их по представлению министра внутренних дел. Губернатор, который теперь сам состоял в ведомстве МВД, объявлялся «главным в губернии представителем Высшего Правительства», который «охраняет действием данной ему власти общественное спокойствие и безопасность и заботится о благосостоянии вверенной его управлению губернии»[275]. Была впервые в российской истории выстроена единая вертикаль исполнительной власти вплоть до уровня губернии.

Проходили и другие реформы местного управления. Так, для реализации аграрной реформы были созданы губернские и уездные землеустроительные комиссии. Цензурные комитеты после принятия Основных законов были преобразованы в комитеты по печати. Учреждались губернские по делам об обществах и союзах присутствия, дававшие разрешения на создание общественных организаций, количество которых росло в геометрической прогрессии.

Земское самоуправление еще в XIX веке было введено в 34 губерниях Европейской России, в 1911–1912 годах к ним добавилось еще 6 западных губерний – Витебская, Волынская, Могилевская, Минская, Подольская и Киевская. Исполнительными органами выступали губернские и земские управы в составе председателя и нескольких членов, которые избирались из гласных на три года. Председателями, которых чаще называли земскими начальниками, становились, как правило, местные потомственные дворяне и землевладельцы, контролировали деятельность органов крестьянского самоуправления, а также осуществляли административные и даже судебные функции, поскольку наблюдали за деятельностью волостных судов. Александр Наумов, будущий министр земледелия, делился впечатлениями о своей земской молодости в Самарской губернии: «Церковь, школа, семья, сиротство, суд, защита личная и общественная – все это требовало со стороны земского начальника ежечасной заботы, разумного совета или руководящего подсказа»[276].

Земские учреждения после 1905 года кардинально не реформировались, но по своему статусу вплотную приближались к органам власти, поскольку имели полномочия издавать обязательные распоряжения по предметам своего ведения и собирать с населения налоги, что является функциями чисто государственными. Налогами облагались земли, городские дома, фабрики, заводы и торговые помещения. Промышленные и торговые предприятия облагались не по доходу, а исключительно по стоимости недвижимости. При этом, нельзя сказать, что земства роскошествовали. Шлиппе вспоминал, что будучи председателем уездной управы в Верее «получал только сто рублей в месяц, с проездом на собственный счет. Содержание тройки лошадей, кучера и экипажа уже стоило дороже ста рублей. Другими словами, должность была скорее почетная, сиречь – бесплатная»[277].

Главным, как и в первые десятилетия существования земства, для них были больницы и школы. Причем земства открывали школы и обслуживали их в хозяйственном отношении, но содержание образования правительство оставляло за собой, осуществляя контроль через училищные советы, непременными членами которых были чиновники Министерства народного просвещения – инспектора народных училищ. Одним из таких чиновников в Ульяновской губернии и был отец Ленина. В ХХ веке земства начали больше внимания уделять строительству шоссированных дорог, благоустройству крестьянского быта и… политике.

Конечно, основным объектом политической борьбы становились губернаторы и урядники. «Надо сказать, что стычки и препирательства были одной из черт нашей провинциальной жизни, – подтверждал Мельников. – …Достаточно было появиться не слишком умному и не слишком тактичному губернатору – не так легко было набрать очень умных и очень тактичных, – как его начинали при всяком случае травить»[278]. В 1905 году, как мы видели, радикальная часть земства выступила едва ли не ведущей революционной силой. Следующий этап его безудержной политической активности наступит в годы Первой мировой войны, когда будут учреждены Всероссийский земский и Всероссийский городской союзы (Земгор). Они ставили целью координацию деятельности органов местного самоуправления в снабжении армии, санитарном деле в обеспечении тыловых служб. Если бы они занимались только этим, история России могла пойти другим путем…

Впрочем, не только земство, но и чисто государственные чиновнические структуры на местах были поставщиками кадров борцов с режимом. Это факт, как бы ни казалось удивительным. Психологический феномен превращения бюрократа в революционера показал Иван Солоневич: «Традиция русской дворянской литературы, собственный бюрократический быт и философия пролетарского марксизма – все это привело к тому, что старорежимная бюрократия оказалась носительницей идей революционного социализма… Мелкий провинциальный чиновник Маркса не читал. Но Толстого и прочих он, конечно, читал. Он считал, что он, культурный и идейный человек (взятки никогда в мире никакой идее не мешали, как никакая идея не мешала взяткам), «служит государству». А его сосед по улице, лавочник Иванов, служит только собственному карману, других общественных функций у этого лавочника нет. Он груб. Он ходит в косоворотке, а его жена сама стирает белье… Социализм – это только расширение профессиональных функций бюрократии на всю остальную жизнь страны. Это подчинение лавочника Иванова контрольному воздействию философически образованной, «культурной» массе профессионального чиновничества… Русскую революцию сделал вовсе не пролетариат. Ее сделали коллежские регистраторы и те сыновья коллежских регистраторов, которые потом получили новый чин: народных комиссаров»[279].

Спецслужбы

Россия располагала мощными правоохранительными органами. Полиция, как, впрочем, и многое другое, была достаточно уникальной: существовало два ее вида – для поддержания порядка и для охраны интересов государства. В других странах время специализированных служб придет позже. Вопросами антиправительственной деятельности в министерстве внутренних дел также занимались несколько ведомств, функции которых не всегда четко разграничивались: департамент полиции, охранное отделение с филиалами в основных городах империи, корпус жандармов, подразделения которого были рассредоточены по всей стране. Эти спецслужбы образовывали весьма эффективную систему политического сыска, цели которой, по словам последнего руководителя департамента полиции Алексея Васильева, «состояли в расследовании деятельности всех движений, направленных против существующего строя, и в ликвидации этих движений»[280]. У такой сложной системы была своя предыстория.

Политическая полиция берет начало с Петра I, когда была создана Тайная розыскных дел канцелярия. Еще через сто лет возникли III отделение и Отдельный корпус жандармов. В 1880 году в рамках МВД был учрежден департамент государственной полиции, ставший высшим органом политической полиции. К концу века в нем появился особый отдел, который заведовал внутренней и заграничной агентурой, занимался перлюстраций писем, осуществлял контроль над настроениями, рабочих и студентов, вел розыск по политическим вопросам. Директором департамента был человек, наиболее приближенный к министру внутренних дел, а потому назначался по его представлению и уходил со своего поста с отставкой министра. Именно по этой причине из-за «министерской чехарды» за последние полтора десятилетия, предшествовавшие революции, сменилось 12 директоров департамента полиции, что никак не способствовало стабильности в его работе.

Свои основные функции департамент и его особый отдел осуществляли через подчиненные им губернские жандармские управления, в обязанности которых, по инструкции 1904 года, входило: «наблюдение за местным населением и за направлением политических идей в обществе, доведение до высших властей о беспорядках и злоупотреблениях, производство дознаний по делам о государственных преступлениях, осуществление негласного полицейского надзора, оказание помощи общей полиции в восстановлении нарушенного порядка» и др.[281]. По свидетельству начальника Московского охранного отделения полковника Александра Мартынова, «ко времени революции 1917 года отдельный корпус жандармов, сильно реформированный и приспособленный к требованиям времени, включал около 1000 офицеров и 10 000 унтер-офицеров. Это на территории, занимавшей 1/6 часть света!»[282]. Реально общая численность корпуса составляла около 15 тысяч человек. Большая часть из них служили в жандармских управлениях железных дорог, в ведении каждого из которых находился участок протяженностью 2000 верст. В 1916 году отдельный корпус состоял из Главного управления (штаба), 75 губернских и областных жандармских управлений, 30 жандармских управлений Привисленского края (то есть Польши), 33 жандармских управлений железных дорог с 321 отделением в городах и на крупных станциях, 27 жандармских строевых частей.

Департамент полиции, осуществляя общее политическое руководство корпусом жандармов, имел мало возможностей влиять на его кадровый состав и конкретную деятельность, здесь решающее слово принадлежало штабу корпуса. Именно поэтому, полагает историк российских спецслужб Феликс Лурье, возникла идея создания охранных отделений: «Департаменту полиции требовался помощник, принадлежавший только ему, не зависящий ни от чьих личных отношений и имеющий общего с ним начальника. Таким помощником стала система Охранных отделений»[283]. Первоначально они возникли для решения отдельных крупных задач – обеспечения безопасности пребывания императора в крупнейших городах – Петербурге, Москве и Варшаве. В начале ХХ века их стали создавать в тех городах, где чаще всего происходили выступления рабочих и учащейся молодежи, в 1907 году их число достигло 27. Охранные отделения создавались при полицейских управлениях, но подчинялись особому отделу департамента полиции и отчитывались только перед ним.

Охрана или «охранка», как ее называла прогрессивная общественность, располагала огромными базами данных, картотеками отпечатков пальцев и антропометрических данных, в ее штате работали опытные фотографы, графологи, лингвисты, этнологи. Наблюдение за подозреваемыми осуществлялось службой наружного наблюдения, которую готовил в основном из отставных солдат начальник московской службы филеров Евстратий Медников. Общий штат филерской службы превышал тысячу человек, из них более сотни работало в столице.

Широко использовалась и внутренняя агентура. «Охранное отделение вербовало секретных сотрудников из всех слоев общества: рабочих, проституток, студентов, уважаемых руководителей партий и даже членов Думы, – писал Васильев. – …Секретные сотрудники Заграничной агентуры занимались наблюдением за эмигрантами и составляли рапорты обо всем, что происходило на конференциях оппозиционных групп и особенно различных социалистических сект»[284]. Просматривалась переписка всех подозрительных лиц, а также почти вся зарубежная корреспонденция. «Заслуживает упоминания еще всеподданнейшие доклады царю, подготовляемые в единственном экземпляре. Их секретная полиция дважды в месяц представляла Императору, а тот читал с большим интересом и собственноручно делал пометки»[285].

Обеспечение безопасности непосредственно царской семьи обеспечивалось целой системой Собственной Его Императорского Величества охраны, создание которой на профессиональной основе было начато сразу после убийства Александра II. Во главе этой системы стоял Дворцовый комендант, на которого по инструкции 1906 года возлагалась вся полнота ответственности «за безопасность императорских резиденций и надзор за безопасностью пути во время Высочайших путешествий», а также «за благонадежность лиц, имеющих доступ во внутренние помещения дворца»[286]. В период смуты 1905–1906 годов, когда на Николая II шла настоящая охота, этот ответственный пост занимал Дмитрий Трепов, затем его на много лет сменил генерал от кавалерии Владимир Дедюлин. В декабре 1913 года им стал известный нам генерал-майор свиты Владимир Воейков, до этого хорошо известный императору как командир гвардейского полка, расквартированного в Царском Селе.

Дворцовый комендант опирался, в основном, на три замыкавшихся на него самостоятельные структуры. Первой была Дворцовая полиция, получившая это название в 1884 году, куда стекалась информация из всех источниках о подготовке покушений на императора и которая обеспечивала физическую защиту царя и его семьи. Штаты Дворцовой полиции достигали 250 человек, обученных как приемам спецслужб, так и всем навыкам работы телохранителей. В 1905 году ее возглавил 35-летний полковник Борис Герарди, остававшийся на своем посту вплоть до Февральской революции. Второй – Собственный Его Императорского Величества Сводный пехотный полк, в который входили отборные, проверенные и благонадежные офицеры и солдаты, набранные из гвардейских частей столичного гарнизона. В его задачи входила не только охрана всех дворцовых помещений и прилегающих территорий, но и наблюдение за свитой, прислугой и посетителями. Численность Сводного полка достигала 5 тысяч человек. До 1914 года им командовал полковник Владимир Комаров, а потом – генерал Алексей Ресин. Наконец, в 1905 году, когда Николай II усилиями террористов оказался фактически заперт в своих резиденциях, по инициативе Трепова был создан Особый отряд охраны, который обеспечивал физическую безопасность императора при выездах. В момент создания отряд насчитывал 275 нижних чинов, набранных в основном из отставников гвардейских полков, при четырех офицерах. До августа 1916 года отрядом командовал Александр Спиридович. Охрану непосредственно Александровского дворца нес дополнительно Царскосельский гарнизон[287]. Их заслуга в том, что Николай дожил до революции – несомненна.

В начале 1910-х годов спецслужбы достигли больших успехов в борьбе с революционным движением. Мартынов не сильно преувеличивал, когда заявлял: «В области чисто подпольных революционных партий положение было донельзя простое и понятное: в революционном подполье «барахталась» под полным контролем жандармской и охранной полиции одна только большевистская фракция Российской социал-демократической рабочей партии с ее организациями, рассеянными по наиболее крупным городам; этим организациям мы, жандармская полиция, позволяли едва дышать, и то только в интересах политического сыска»[288].

Почему дышать давали именно большевикам?

Со времен аса, начальника Петербургского охранного отделения Александра Герасимова (он занимал этот пост при Витте и Столыпыне) считалось необходимым беречь те революционные организации, куда удалось внедрить секретного агента, чтобы иметь возможность в любой момент парализовать наиболее вредные проявления ее деятельности и арестовывать самых опасных радикалов. А в большевистской партии таких агентов было предостаточно. «Все центры всех революционных организаций должны были существовать как бы посаженные под стеклянные колпаки: каждый шаг их известен полиции, которая решает, что одно проявление их деятельности, с ее точки зрения менее опасное, оно допускает; другое, более вредное, пресечет в корне»[289].

В марте 1912 года директором департамента полиции был назначен Белецкий, который внедрил еще одну тактическую идею: «революционные организации представляют меньше опасности для самодержавия, чем умеренные оппозиционные группы… Деятели, подобные Белецкому, стремились поощрять выступления крайних радикалов против умеренных либералов»[290]. С этой точки зрения большевики были настоящей находкой. Они были незначительной политической силой, в своей критике обращали весьма мало внимания на фигуру императора или на партии из правой части политического спектра, зато вели ожесточенную борьбу с либералами из числа кадетов (одна из программных статей Каменева в 1914 году носила красноречивое название «Борьба за революцию – борьба с либерализмом»), а также с умеренным крылом социал-демократии в лице меньшевиков. Именно Белецкому, еще в бытность его на посту вице-директора Департамента полиции, приписывается вербовка в 1910 г. Романа Малиновского, к тому времени отбывшего три тюремных срока за воровство и кражи со взломом, протекция при его избрании в Государственную думу и инициатива перехода этого депутата из меньшевистской фракции к большевикам. Как говорил сам Белецкий, «Малиновскому были даны указания, чтобы он, по возможности, способствовал разделению партии»[291] социал-демократов, ослабляя ее потенциал. Малиновский закончил свою думскую карьеру только в мае 1914 года, когда должен был срочно скрыться за границу. Причиной тому стало назначение на пост одновременно товарища министра внутренних дел и командира Отдельного корпуса жандармов московского губернатора с армейским прошлым генерала Владимира Джунковского.

Джунковский пользовался большими симпатиями в либеральных общественных кругах, причем во многом за то, что крайне критически относился к деятельности спецслужб, которые интеллигенция считала главным инструментом поддержания антинародной власти. С этим настроением он и начал реформировать вверенную ему сферу, чем снискал откровенную ненависть подчиненных. «Молодой, не серьезный, но шустрый министр Маклаков передал дело борьбы с революцией всецело в руки своего помощника Джунковского, – возмущался Александр Спиридович. – Последний в угоду общественности боролся больше с корпусом жандармов, чем с надвигавшейся революцией»[292]. Еще более категорично высказывался Мартынов: «Это был, в общем, если можно выразиться кратко, но выразительно, круглый и полированный дурень, но дурень чванливый, падкий на лесть и абсолютно бездарный человек… Генерал Джунковский, наивный администратор, является, конечно, противником всяких, «каких-то там» конспираций, «агентуры», «тонкого» сыска и пр. Он по-солдатски, по-военному, напрямик, под честное слово сообщает председателю Государственной думы Родзянко о двойной роли Малиновского и обещает ему убрать из Думы этого «провокатора»»[293].

Особенно Джунковский невзлюбил охранные отделения: «Все эти районные и самостоятельные охранные отделения были только рассадниками провокации; та небольшая польза, которую они, быть может, смогли бы принести, совершенно затушевывалась тем колоссальным вредом, который они сеяли в течение этих нескольких лет»[294]. Своими циркулярами он сначала приступает к уничтожению областных отделений, из которых остаются только столичные. А затем приходит черед районных, объединявших сразу несколько областей. Из них сохранятся только Туркестанское и Восточно-Сибирское. Охранные отделения были влиты в губернские жандармские управления. Так прямо накануне войны было ликвидировано наиболее продвинутое звено политического сыска, а действующие – заметно ослаблены. Так, Джунковский добился увольнения многоопытного начальника Петербургского охранного отделения Михаила фон Котена, несмотря на мольбы градоначальника Драчевского, который сомневался в способности обеспечить без него безопасность в столице. Накануне революции этот самый крупный орган политического розыска в России, который располагался в принадлежавшем принцу Ольденбургскому особняке на Мытнинской набережной, насчитывал около 600 служащих.

Еще более далеко идущие последствия для судьбы России имел циркуляр Джунковского, который запрещал спецслужбам проявлять любой интерес к средним учебным заведениям и внутренним делам армии, создавать секретную агентуру в воинских частях. «Как раз в то время, когда началась война и революционные агитаторы стали особое внимание уделять армии и использовать малейшую возможность воздействовать на солдатские умы своей разлагающей пропагандой, военные власти, испытывая недостаток опыта, были практически беспомощны перед лицом вражеской агитации и пропаганды, – писал Васильев. – …Генерал Джунковский сделал большую ошибку, положившись на заверение Ставки, что он может совершенно спокойно предоставить политическое наблюдение в войсках армейским офицерам»[295]. Не только кому-то, но даже самим себе офицеры отказывались признаться, что во вверенных им подразделениях возможна крамола. «После ухода с поста Джунковского новый товарищ министра внутренних дел, понимавший весь вред сказанного циркуляра, возбудил вопрос об его отмене, – не скрывал своего негодования сменивший фон Котена в столице в 1915 году Константин Глобачев. – Но, видимо, уже было поздно; комиссия, назначенная для обсуждения этого вопроса, его провалила большинством голосов от армии»[296]. Таким образом, в годы Первой мировой войны спецслужбы не имели права работать и не работали в Вооруженных силах!

Война добавит других функций спецслужбам. На них дополнительно ляжет борьба со шпионажем, а также, как писал Павел Заварзин, возглавлявший в те годы жандармское управление Одессы, «сложные обязанности по мобилизации, выборам, транспортировке раненых, перевозке и размещению военнопленных и т. д. Число последних достигло двух миллионов человек»[297]. Тем не менее, спецслужбы ухитрялись заниматься и своими непосредственными обязанностями, в частности, отслеживая ситуацию в стране и не давая развернуться пролетарским революционерам. «Служба безопасности, – отмечал Ричард Пайпс, – была наиболее осведомленным и политически зрелым ведомством имперской России: накануне революции она составляла удивительно проницательные аналитические отчеты и прогнозы о внутреннем положении России»[298].

Почему же тогда спецслужбы, столь хорошо информированные, не смогли предотвратить развития по катастрофическому сценарию? Полагаю, потому, что они создавались для борьбы с революционным движением снизу, со стороны пролетарских, разночинных масс и их политических партий. И эту задачу они в полной мере решили. Можно вполне согласиться с Глобачевым, который утверждал, что «работа тайных сообществ и организаций в России никогда не была так слаба и парализована, как к моменту переворота»[299]. Но удар по государственности наносился из тех сфер, куда офицерам спецслужб вход был заказан.

«Если рассматривать роль подполья в смысле непосредственного фактора, приведшего к революции, – она была ничтожна, – справедливо констатировал полковник Мартынов. – …Противоправительственная деятельность за время Великой войны перенеслась, в силу многих причин, в иную плоскость и вовлекла элементы, бывшие до того в «оппозиции», а не в «революции», и включавшие различные «персона грата»; воздействие на них поэтому не могло осуществляться распоряжениями рутинного характера местных властей»[300]. С ним абсолютно солидарен Глобачев, который указывает, что любые решительные шаги против антиправительственных деятелей требовали «санкции по меньшей мере товарища министра внутренних дел или даже самого министра, и такая санкция легко давалась, когда дело касалось подполья, рабочих кружков или ничего не значащих лиц; но совсем иное дело, если среди намеченных к аресту лиц значилось хоть одно, занимавшее какое-либо служебное и общественное положение; тогда начинались всякие трения, проволочки, требовались вперед неопровержимые доказательства виновности, считались со связями, неприкосновенностью по званию члена Государственной думы и проч., и проч. Дело, несмотря на интересы государственной безопасности, откладывалось, или накладывалось категорическое «вето»[301].

Основные революционеры были выше Васильева, Мартынова или Глобачева и по званию, и по месту в табели о рангах.

Система органов исполнительной власти России к началу войны была не совершенна, но гораздо более дееспособна, чем в начале XX века. Во время войны, конечно, потребовалась значительная ее перестройка, особенно во фронтовых и прифронтовых местностях. Но в целом организация власти и управления страной была достаточно адекватной и для целей развития экономики, и для целей обороны. Не вижу, каким образом политическая система тормозила модернизацию страны. Никаких разумных оснований для слома государственной машины, а тем более в условиях тяжелейшей войны, не было.

Глава 3

Война и власть

Ведение войны заключается прежде всего в поддержании воли нации к победе в момент высшей опасности.

Шарль де Голль

16 июня 1914 года фельдъегерь поручик Скуратов поднялся на борт императорской яхты «Штандарт» и вручил Николаю II конверт с известием о том, что накануне в боснийском городе Сараево выстрелами из револьвера молодой серб Гаврила Принцип убил австро-венгерского престолонаследника Франца Фердинанда и его супругу Софи фон Гогенберг. «Штандарт» на предельной скорости развернулся на Петергоф. Смысл происшедшего не ускользнул от посвященных в тонкости европейской дипломатии – от столкновения могло спасти только чудо.

Начало

Ни одна из стран и ни одна из национальных историографий не претендовала и не претендует на сомнительную честь назваться инициатором Первой мировой войны. Ее как бы никто не начинал. В 1920-е годы во всех странах-участницах выйдут «цветные» книги, где вина будет возложена на противоположную сторону. Авторы Версальского договора возложат однозначную ответственность на Германию и ее союзников. Как известно, именно победители всегда определяют, кто является военным преступником. Большевики в Советской России все объяснят хищническими аппетитами мирового империализма. С немецкой стороны все, естественно, выглядело иначе. Германия склонна была видеть главной виновницей войны Россию, подзуживаемую Францией. «Пока я в Корфу занимался раскопками и спорил о Горгонах, дорических колоннах и Гомере, на Кавказе и в России начали мобилизацию против нас, – возмущался в мемуарах Вильгельм II. – …Англия, Франция и Россия, как видим, по разным причинам преследовали одну общую цель – сломить Германию. Англия, руководимая в своей вражде к Германии мотивами торгово-политического характера, Франция – жаждой реванша, Россия, спутница Франции, – соображениями внутренней политики и желанием пробиться к южным морям. Эти три великие державы должны были встретиться на одном пути»[302]. Попробуем вкратце разобраться, в чем были причины войны, перевернувшей всю мировую историю и ставшей одним из важных факторов приближения русской революции. И не только русской. Добивался ли этой войны российский император и мог ли ее избежать?

Николай II не хотел войны. Как подчеркивал часто с ним встречавшийся посол Великобритании Джордж Бьюкенен, «при всех случайных ошибках со стороны правительства царь никогда не колебался оказать свое влияние в пользу мира, как только положение становилось сомнительным. Своей миролюбивой политикой и готовностью на всякие уступки для избежания ужасов войны он в 1913 году… дал повод думать, что Россия никогда не будет воевать»[303]. Но император не мог уклониться от схватки имперских амбиций, вырваться из клубка противоречий между великими европейскими державами и уз союзнической солидарности.

В начале ХХ века в европейской политике происходили поистине титанические подвижки, менявшие весь геостратегический ландшафт континента. В то время, когда умирающий Александр III справедливо предупреждал своего сына об отсутствии у России союзников, еще действовал созданный после наполеоновских войн европейский «концерт», включавший все великие державы, позволявший предотвращать крупные межгосударственные конфликты на основе соблюдения баланса сил на протяжении оставшейся части XIX столетия. Конечно, и «концерт» на помешал в свое время разразиться Крымской или Франко-прусской войнам, избежать боевых столкновений на Балканах и соперничества ведущих государств по всей планете. Однако, если сравнивать с предшествовавшими и последовавшей эпохами, это был самый мирный период в истории.

Традиционный баланс сил, который Николай II застал в начале своего царствования, выглядел следующим образом. Ведущим партнером России долгое время считалась Германия. Это положение можно проследить вплоть до середины 1900-х годов, что было подчеркнуто предложением Вильгельму стать крестником наследника-цесаревича Алексея, а также секретным соглашением о взаимной помощи в случае нападения третьей страны, которое по инициативе кайзера было подписано на яхте Николая II вблизи балтийского острова Бьёрке в июле 1905 года. Соглашение это в силу так и не вступило, поскольку противоречило существовавшим договоренностям с Францией и вызвало сильное сопротивление внутри российского правительства. В России было немало споров по поводу союзников и геополитической ориентации. Например, как утверждал Извольский, Витте долгое время был сторонником идеи союза Германии, Франции и России, направленного против Великобритании и США. Николай II стремился добавить к числу союзников России и Англию[304]. Но никто не спорил, что ключевым союзником должна стать Франция, сближение с которой, если оставить в стороне экономические соображения, диктовалось стремлением создать противовес как Берлину, так и Вене, все больше угрожавшей российским интересам на Балканах.

Начало союза с Парижем было положено русско-французским соглашением 1891 года и секретной военной конвенцией 1892 года, но отношения двух стран были не безоблачными. Глава МИДа Сергей Сазонов указывал, что наиболее серьезные разногласия с Францией касались Ближнего Востока, где «французское правительство оберегало интересы своих подданных, вложивших крупные капиталы в различные финансовые предприятия, как в Константинополе, так и в Малой Азии». Кроме материальных, у Парижа существовали и духовные интересы, которые выражались в покровительстве римско-католической церкви в регионе. «Между православными и римско-католическими духовными учреждениями на Востоке и особенно в Палестине с давних пор существовало соперничество, приводившее иногда к открытым столкновениям, которые затем посольствам приходилось улаживать совместными усилиями»[305].

Великобритания – сильнейшее из государств Старого Света – выступала традиционным геополитическим противником России. Эти противоречия касались не только европейских дел, но и интересов Британской империи, «над которой никогда не заходило солнце», по всей планете. Две страны сталкивались на Ближнем Востоке, в Персии, Афганистане, на Тихом океане. Несомненно, Англия выступила одним из главных инициаторов разжигания противоречий между Россией и Японией, недовольной нашим усилением на дальневосточном побережье, в Китае и на Корейском полуострове, что привело к русско-японской войне, в ходе которой Англия, как и Германия, однозначно были на стороне Токио. Извечным камнем преткновения в российско-английских отношениях были Черноморские проливы. «Я знал, что нежелание англичан допустить установление русской власти над турецкими проливами исходило не только из опасения перехода важного стратегического пункта в руки государства, которому общественное мнение Англии привыкло приписывать враждебные замыслы против ее владений в Индии, – замечал Сазонов, – но также из убеждения, что на земном шаре не должно быть моря, доступ в которое мог бы при известных обстоятельствах оказаться закрытым для судов британского флота»[306].

Великобритания, рассматривая Россию как главный глобальный вызов для своей империи, основную угрозу балансу сил в самой Европе видела во Франции и противостояла этой угрозе, опираясь на поддержку одного из германских государств, чаще – Австро-Венгрии. Франция, соперничая с Великобританией, считала ведущим противником Германию, с которой не только спорила о колониях в Африке: основным встроенным фактором их противоречий оставалось стремление французской нации вернуть потерянные в 1870 году Эльзас и Лотарингию, а заодно и Саарский бассейн. Германия и Австро-Венгрия основу своей безопасности видели в Тройственном союзе, который они вместе с Италией создали в 1882 году. Сильным раздражителем для них выступала Россия, обуреваемая панславянскими идеями, борьбой за наследство слабевшей на глазах Оттоманской империи и укреплявшаяся на Балканах. Так выглядел европейский баланс сил в начале ХХ века.

И вдруг этот баланс начал стремительно меняться. Основных причин, на мой взгляд, было две. Первое – поражение России в войне с Японией. Хотя тот мир, который Сергею Витте удалось привезти из Портсмута, был достаточно почетен, потеряли территории (Витте получил прозвище «полусахалинский»), военно-морской флот, армия были предельно ослаблены. В Лондоне сделали вывод о том, что Российская империя больше не представляет серьезной угрозы для Британской. Второе – исключительно активная внешняя и военная политика Германии. Она начала бросать глобальные вызовы Англии и Франции в столь отдаленных регионах, как Южная Африка, Марокко, Ближний Восток, причем логика этих действий не прочитывалась. Берлин приступил к беспрецедентной программе военного строительства. Немецкие исследователи подсчитали, что с 1871 по 1914 год численность германской армии и ее вооруженность по штатам мирного времени выросла в 10 раз.[307] «Однако главную роль в переходе Великобритании на антигерманские позиции сыграло англо-германское военно-морское соперничество»[308], – справедливо подчеркивают российские историки войны. В Лондоне пришли к выводу о том, что перспектива получить в лице Германии державу, обладающую одновременно доминирующей сухопутной и военно-морской мощью, подрывающей британскую монополию на морях, совершенно неприемлема.

В результате, произошло, казалось бы, невозможное. В своей классической «Дипломатии» Генри Киссинджер напишет: «Германия проявила потрясающее искусство, добившись самоизоляции и объединив троих бывших противников друг друга в коалицию, нацеленную именно против нее»[309]. Великобритания предложила союз Франции и России, и те согласились. Перед Францией забрезжила перспектива территориального реванша, о котором и думать было нельзя без нейтрализации немецкого флота, что могла, в принципе, обеспечить Англия. Для Санкт-Петербурга это означало резкое укрепление внешнеполитических позиций, ослабленных русско-японской войной. Сближение трех стран началось с договоренностей по колониальным вопросам. Как подчеркивал Джордж Бьюкенен, «англо-русское соглашение началось в 1907 г. Оно основано на несколько неясном документе, который, обязав обе державы поддерживать целостность и независимость Персии и определив их сферы влияния в этой стране, ничего не упоминал об их отношениях в Европе»[310]. Иран был разделен на три зоны: российского влияния на севере, британского – на юге и нейтральную между ними. Стороны договорились не вмешиваться во внутренние дела Тибета и согласились, что Афганистан становится нейтральным буферным государством между Россией и Британской империей. Противоречия на удивление быстро были сняты. В том же 1907 году оформилось Тройственное согласие России, Франции и Великобритании, известное также как Антанта. «Концерт держав» оканчивался. В Европе лицом к лицу противостояли две военно-политические группировки, готовившиеся и готовые к столкновению.

Основным полем столкновения становились Балканы, где главным союзником России выступала Сербия, а противником – Австро-Венгрия, а также Оттоманская империя, игравшая самостоятельную от двух блоков игру. В политическом Петербурге считалось хорошим тоном порассуждать о приобретении черноморских проливов, утверждении православного креста на Святой Софии в Константинополе, подчинении Турецкой Армении, выходе через Киликию к Средиземному морю. В Вене и Берлине Николая II подозревали в намерениях добиться воссоединения под своей эгидой принадлежавших Германии и Австро-Венгрии польских земель, аннексии австрийских Галиции и Буковины и видели важнейшую внешнеполитическую цель в том, чтобы остановить российское усиление на Балканах. В Австро-Венгерской империи, где славяне были весьма многочисленным и не самым полноправным меньшинством, да и в самой Германии весьма распространены были разного рода теории, основанные на «превосходстве высшей расы» и взглядах на славянство как «этнический материал» для обеспечения процветания этой расы.

В 1908 году, ссылаясь на решение Берлинского конгресса тридцатилетней давности, Вена в целях предотвращения сербской пропаганды приняла решение аннексировать Боснию-Герцеговину. Германия потребовала от России и Сербии признания этого действа. Россия, престижу которой наносилось смертельное унижение, согласилась, прежде всего, потому, что не ощутила желания своих партнеров по Антанте воевать из-за Балкан. Турция трижды без особого успеха организовывала при сочувствии Центральных держав (как стали называть страны Тройственного союза) балканские войны. Россия не вмешивалась. В 1913 году Германия завершила процесс окончательного отчуждения России, дав согласие на реорганизацию турецкой армии и отправив немецкого генерала, чтобы он принял на себя командование в Константинополе. Вильгельм при этом выразил уверенность, что вскоре германские флаги взовьются над Босфором. Терпение Николая II было на пределе. По утверждению Сазонова, «нашедшая сочувствие в Берлине мечта венского кабинета о создании нового Балканского союза под главенством центральных империй отдавала славянский восток связанным по рукам и по ногам во власть Австро-Германии, вытесняя раз и навсегда из Балкан русское влияние – наследие полуторастолетних упорных усилий и тяжелых жертв, и открывая беспрепятственный доступ австрийцам в Салоники, а немцам – в вожделенный Константинополь»[311].

С 1912 года в Германии вспыхнула откровенно милитаристская и антироссийская кампания, в которой приняли участие все ведущие политики и СМИ самых различных ориентаций. В Берлине был построен огромный фанерный Кремль, который сожгли под грохот фейерверка, национальный гимн и дружное улюлюканье бюргеров. В апреле 1913 года при обсуждении в Рейхстаге военного законопроекта канцлер Бетман-Гольвег обосновал необходимость очередного увеличения армии угрозой, исходящей из панславизма, расовых противоречий и антигерманских настроений во Франции, заявив при этом: «Наша верность Австро-Венгрии идет дальше дипломатической поддержки»[312]. В Петербурге всерьез заговорили о начале подготовки немецкого общественного мнения к войне. Российский Генштаб оценивал военные расходы Германии в две трети от общеимперского бюджета. Готовность немецкой армии к войне была столь значительной, а темпы роста вооружений столь велики, что специалисты задолго предсказывали даже точное время ее начала. В 1912 году российский военный атташе в Берлине полковник Павел Базаров предупреждал: «Весьма возможно, что к концу будущего или к началу 1914 г., когда лихорадочная деятельность по военной и морской подготовке Германии будет в главных чертах закончена… наступит критический момент, когда и общественное мнение, и армия, и стоящие во главе государства лица придут к сознанию, что в данное время Германия находится в наиболее выгодных условиях для начала победоносной войны». С ним был солидарен находившийся в Швейцарии коллега полковник Дмитрий Гурко: «Насколько я убежден, что Германия не допустит войны до начала 1914 г., настолько же я сомневаюсь, чтобы 1914 год пошел без войны»[313].

Чем Россия так не угодила Германии, кроме того, что в ней жили славяне и она проявляла повышенный интерес к Балканам? У Берлина были и долгосрочные виды геополитического характера. «Во-первых, только с ликвидацией угрозы со стороны России открыть второй фронт Германия могла успешно бороться с французами и «англо-саксами» за мировое господство, – замечал Ричард Пайпс. – Во-вторых, Германии, чтобы стать серьезным конкурентом в Weltpolitik (мировой политике – В.Н), требовался доступ к природным ресурсам России, включая продовольствие, и доступ этот можно было получить на приемлемых условиях только в том случае, если бы Россия стала государством зависимым… Банкиры и промышленники Германии смотрели на Россию как на потенциальную колонию»[314]. Непосредственные немецкие планы включали в себя присоединение прибалтийских губерний России, установление протектората над Польшей, Украиной и даже Грузией. В Петербурге была информация и о еще более далеко идущих планах центральных держав. «Им представлялось, – писал Сазонов, – что такая задача, как создание пресловутой «Mitteleuropa» (срединной Европы – В.Н), т. е. установление германского владычества над континентом Европы, а тем более создание фантастической империи, простиравшейся от берегов Рейна до устьев Тигра и Евфрата, которое я в одной из моих думских речей назвал Берлинским халифатом, была достижима теми средствами, которыми располагала Германия и ее умиравшая от беспощадного внутреннего недуга союзница»[315].

С обеих сторон разрабатывались планы военных действий, союзники брали на себя все более жесткие обязательства о взаимной поддержке. Поступавшая в Берлин информация говорила о том, что Россия и Франция еще не скоро будут готовы к войне, на основании чего делался вывод, что время работало против Германии. Начальник Генштаба Гельмут Мольтке оценивал военное положение как очень благоприятное и выступал за превентивную войну[316]. На случай войны у Германии был только один разработанный план – план Шлиффена, – который предусматривал войну фактически на два фронта. Сначала немецкие войска ударом через Бельгию, Нидерланды и Люксембург, а также фронтальным наступление на Париж за шесть недель громят французскую армию, пока Австро-Венгрия удерживает границу с Россией. Затем за те же шесть недель объединенные австрийские и немецкие войска громят Россию. При этом почему-то предполагалось, что Англия в войну вовсе не вступит, что было совершенно опрометчиво, учитывая что Лондон имел соответствующие обязательства перед Бельгией. Решение Парижа и/или Москвы о мобилизации означало незамедлительное приведение плана Шлиффена в действие. В то же время Франция и Россия, чувствуя угрозу блицкрига, договорились производить одновременную мобилизацию, если ее предпримет любой член Тройственного союза. Это вносило элемент автоматизма в дальнейшее развитие событий. Мобилизация, скажем, в Италии и Австрии обязывала Россию и Францию проводить мобилизацию, которую Германия могла расценивать как направленную против нее, после чего европейская война становилась лишь вопросом времени.

15 июня (28 июня – по новому стилю) 1914 года наследник австровенгерского престола эрцгерцог Франц-Фердинанд отправился с визитом в аннексированную Боснию. Сделал он это в Видов день, который был траурным для всех южных славян, поскольку именно в этот день в 1389 году в битве на Косовом поле сербы были разбиты турками и надолго потеряли независимость. Организация «Млада Босна», выступавшая за объединение с Сербией, расставила на улицах Сараево семь террористов на пути следования кортежа машин в городскую ратушу. Первая попытка была неудачной – бомба взорвалась среди охраны. Эрцгерцог не отменил церемонии, а на обратном пути решил проведать раненых. Шофер повернул куда-то не туда, и машина остановилась у уличного кафе где один из террористов – гимназист Гаврила Принцип – уже находил утешение в вине в связи с неудавшимся покушением. Тот не промахнулся. Поскольку супруга Франца-Фердинанда была не королевских кровей, никто из коронованных особ на похороны не приехал, хотя их встреча вполне могла сгладить ситуацию.

Через неделю кайзер пригласил австрийского посла и заявил, что Германия полностью поддержит Австро-Венгрию, если она в сложившихся обстоятельствах захочет выяснить отношения с Сербией. «Кайзер и его канцлер, по-видимому, пришли к выводу, что Россия еще не готова к войне и останется в стороне в момент унижения Сербии, как это произошло в 1908 году, – заключал Киссинджер. – Во всяком случае, по их мнению, лучше было бросить вызов России сейчас, чем когда-либо в будущем»[317]. После этого Вильгельм действительно отбыл на отдых, но колесо эскалации конфликта было запущено. Австрийский император Франц Иосиф, которому исполнилось уже 84 года, после длительных раздумий все-таки решился на применение силы, рассчитывая на немецкую помощь и пассивность России. 10 июля Сербии был предъявлен 48-часовой ультиматум. Через два дня Николай II написал в своем дневнике: «В четверг вечером Австрия предъявила Сербии ультиматум с требованиями, из которых 8 неприемлемы для независимого государства»[318].

Что эта ситуация означала для России? Киссинджер достаточно точно ее описывает, в чем-то солидаризируясь с Сазоновым: «Австрийский ультиматум прижал Россию к стенке в тот момент, когда она уяснила, что ее обводят вокруг пальца. Болгария, чье освобождение от турецкого правления было осуществлено Россией посредством ряда войн, склонялась в сторону Германии. Австрия, аннексировав Боснию-Герцеговину, похоже, стремилась превратить Сербию, последнего стоящего союзника России на Балканах, в протекторат. Наконец, коль скоро Германия воцарялась в Константинополе, России оставалось только гадать, не окончится ли эра панславизма тевтонским господством над всем, чего она добивалась в течение столетия»[319]. Но даже после ультиматума Вены Николай II предпринимал попытки предотвратить войну. С одной стороны, он уверил сербского королевича-регента, «что ни в коем случае Россия не останется равнодушной к судьбе Сербии»[320], давая сигнал Австрии сбавить обороты. С другой, постарался убедить сербов принять условия ультиматума, сколь бы унизительными они ни были. И Сербия их приняла, кроме одного. Даже кайзер Вильгельм, вернувшийся в Берлин, решил, что кризис миновал. Но он недооценил значение своей индульгенции Вене на любые действия.

15 июля Австро-Венгрия объявила войну Сербии, и через день начался артиллерийский обстрел Белграда. Но что еще хуже – Вена объявила мобилизацию. Это выводило ситуацию из-под контроля творцов политики, поскольку в ход вступали союзнические обязательства и планы военного развертывания, в которых был очень силен элемент автоматизма. Верный своим обязательствам перед Францией Николай II обнародовал высочайший указ о частичной мобилизации – Киевского, Московского, Казанского и Одесского военных округов, – уверив Вильгельма в том, что она направлена исключительно против Австро-Венгрии. Кайзер потребовал прекратить российскую мобилизацию, грозя в противном случае начать собственную – против России. В Петербурге в тот тревожный день была получена информация, что немецкая мобилизация уже началась. Николай II, проводивший непрерывные совещания с высшими военными и правительством, 17 июля объявил о всеобщей мобилизации. Зная о военном и мобилизационном превосходстве Германии, он не мог позволить дать ей преимущество во времени. В ответ Вильгельм 19 июля объявил России войну.

На следующий день Николай II на яхте «Александрия» приплыл в Петербург, проследовал на карете в Зимний дворец, где в Николаевском зале в присутствии всей российской верхушки официально возвестил: «Нам предстоит уже не заступаться только за несправедливо обиженную родственную нам страну, но оградить честь, достоинство, целость России и положение ее среди великих держав»[321]. Тогда же Германия запросила Францию, намерена ли она оставаться нейтральной. В случае положительного ответа от нее потребовали бы передачи крепостей Верден и Тулон. Президент Раймон Пуанкаре ответил уклончиво, и тогда, инсценировав пограничный инцидент, 19 августа Германия объявила войну Франции. План Шлиффена был приведен в действие, война на Западном фронте началась немедленно. У Великобритании не было никаких интересов, связанных с Сербией, хотя она была заинтересована в сохранении Тройственного согласия. Можно даже предположить: если бы Великобритания дала понять Берлину, что вступит в войну, тот повел бы себя куда более осмотрительно. Но история не терпит сослагательного наклонения. Английский кабинет колебался, но только до 23 июля, когда Германия, нарушив нейтралитет Бельгии, вступила на ее территорию. Самая большая ирония заключалась в том, что Австро-Венгрия, обладавшая самой неповоротливой мобилизационной машиной, приступит к боевым действиям лишь через пару недель после того, как на всех фронтах будут идти ожесточенные бои.

Вслед за Великобританией войну рейху объявили английские доминионы – Австралия, Новая Зеландия, Канада, Южно-Африканский союз. На стороне Антанты выступят Бельгия, Сербия, Япония, Италия, Румыния, Португалия, Египет, Китай, Греция, южноамериканские республики и, наконец, США; а к Германии и Австро-Венгрии присоединятся Турция и Болгария, создав Четверной союз. В историю человечества впервые пришла мировая война.

Начало войны дало поразительный прилив патриотических чувств и националистических настроений во всех странах-участницах, включая Россию. Реакцию на выступление императора в Николаевском зале описывала Анна Вырубова. «Ответом было оглушительное «ура»; стоны восторга и любви; военные окружили толпой Государя, махали фуражками, кричали так, что казалось, стены и окна дрожат… Их Величества медленно продвигались обратно, и толпа, невзирая на придворный этикет, кинулась к ним; дамы и военные целовали им руки, плечи, платье государыни. Она взглянула на меня, и я увидела, что у нее глаза полны слез. Когда они вошли в Малахитовую Гостиную, великие князья побежали звать Государя показаться на балконе. Все море народа на Дворцовой площади, как один человек, опустилось перед ним на колени»[322]. Может, любимая фрейлина императрицы преувеличивала? Не похоже. Вот что писал такой борец с режимом, как эсер-трудовик Александр Керенский: «Когда Петербург узнал о войне, свершилось чудо. Баррикады исчезли, забастовки прекратились, рабочие – вчерашние революционеры – шли толпами принимать участие в грандиозных манифестациях перед союзными посольствами. На той самой площади перед Зимним дворцом, где произошла трагедия 9 января 1905 года, несметные толпы простого народа устраивали овации стоявшему на балконе государю и пели «Боже, царя храни»»[323]. Тысячи мужчин шли записываться в добровольцы. Молодые женщины осаждали краткосрочные курсы сестер милосердия, знать жертвовала свои дворцы под госпиталя.

Всплеск антигерманских настроений моментально привел к погромам, в столице разнесли немецкое посольство. «Кипы бумаг полетели из окон верхнего этажа и как снег посыпались листами на толпу, – записал Спиридович. – Летели столы, стулья, комоды, кресла… Все с грохотом падало на тротуары и разбивалось вдребезги. Публика улюлюкала и кричала ура. А на крыше здания какая-то группа, стуча и звеня молотками, старалась сбить две колоссальные конные статуи. Голые тевтоны, что держали лошадей, уже были сбиты. Их стянули с крыши, под восторженное ура, стащили волоком к Мойке и сбросили в воду»[324]. Столицу немедленно переименовали из Петербурга в Петроград.

26 июля были собраны Государственный Совет и Дума, которые Николай призвал до конца исполнить свой долг, закончив свое выступление словами: «Велик Бог земли русской». Полное энтузиазма громкое ура было ответом государю. Выступали председатель Думы Александр Родзянко, министры, прозвучали проникнутые самыми верноподданническими чувствами заявления от представителей национальностей и конфессий – поляков, латышей, литовцев, евреев, мусульман, балтийских и поволжских немцев. Затем последовали заявления «ответственной», то есть либеральной оппозиции. Кадеты – крупнейшая политическая сила в Думе – уверяли: «Мы боремся за освобождение родины от иноземного нашествия, за освобождение Европы и славянства от германской гегемонии, за освобождение всего мира от невыносимой тяжести все увеличивающихся вооружений»[325]. Генерал Антон Деникин и спустя много лет опишет в своих мемуарах значимость этого момента: «Когда Государственная дума в историческом заседании своем единодушно откликнулась на призыв царя «стать дружно и самоотверженно на защиту Русской земли»… Когда национальные фракции… выразили в декларации «непоколебимое убеждение в том, что в тяжелый час испытания все народы России, объединенные единым чувством к родине, твердо веря в правоту своего дела, по призыву своего государя готовы стать на защиту родины, ее чести и достояния» – то это было нечто больше, чем формальная декларация. Это свидетельствовало об историческом процессе формирования РОССИЙСКОЙ НАЦИИ»[326]. Процессе, явно не завершившемся.

Патриотический порыв охватил и левую оппозицию. Даже вынужденные скрываться в эмиграции видные революционеры – Плеханов, Засулич, Савинков и другие – дружно выступили за защиту Отечества. Та же картина наблюдалась и во всех остальных воевавших странах. Везде самые ярые оппозиционеры из числа социал-демократов объявили о безоговорочной поддержке своих правительств. За небольшими, но, как выяснится, существенными исключениями: лидера небольшой партии большевиков Владимира Ленина, ряда его единомышленников, а также некоторых представителей социалистической и либеральной интеллигенции, желавших провала «тюрьме народов». «Для нас, русских, – заявит Ленин, – с точки зрения интересов трудящихся масс и рабочего класса России, не может подлежать ни малейшему, абсолютно никакому сомнению, что наименьшим злом было бы теперь и сейчас – поражение царизма в данной войне. Ибо царизм в сто раз хуже кайзеризма»[327]. В Германии или Франции за такие слова в военное время могли и расстрелять….

Наивысший накал патриотических настроений продемонстрировала Москва, куда царская семья под звон колоколов въехала 4 августа. Встреча императора восторженными толпами затмила все самые памятные торжества его правления, включая 300-летие дома Романовых. Но по толпе шел и тревожный шепот: наследник престола Алексей не мог ходить, его нес на руках казак-конвоец. Взоры обратились на царицу – Александру Федоровну. «А та, бедная, не менее его больная нравственно, чувствуя на себе укоры за больного ребенка, сжав губы, вся красная от волнения, старалась ласково улыбаться кричавшему народу, – вспоминал Спиридович. – Но плохо удавалась эта улыбка царице…»[328]. «Немка», – шептали люди.

В те дни была уверенность, что война продлится 3–4 месяца. Она продлилась более четырех лет. Она унесет жизни двадцати миллионов человек, Австро-Венгрия исчезнет с карты Европы, падут три из четырех вступивших в войну монархий – Романовых, Гогенцоллернов и Габсбургов. Уцелеет только Виндзорская династия.

Армия

Была ли Российская армия готова в войне? Конечно, нет. Как никогда она за всю нашу историю не была готова к большой войне. Полной готовности к крупному военному конфликту не может быть в принципе. Уж насколько была готова Германия к Первой и Второй мировым войнам, а ведь обе проиграла. Даже такая военная сверхдержава, как современные Соединенные Штаты, оказалась не готова к партизанской войне в Ираке и Афганистане. Россия в начале ХХ века не могла быть готова к войне и потому, что она была страной догоняющего развития, оборонное строительство ей пришлось начинать во многом заново после русско-японской войны, и военные планы должны были быть реализованы к срокам, до которых Российская империя на доживет.

Еще в 1900 году у России была самая большая в мире армия – 1,16 млн военнослужащих – почти вдвое больше, чем в любой крупной европейской стране, и третий по тоннажу флот. Армия комплектовалась по принципу воинской повинности. Из всех подданных Российской империи – кроме жителей недоступных и отдаленных мест, инородцев Сибири, некоторых кавказских народов и жителей Финляндии – на действительную воинскую службу по жребию призывался каждый третий, остальные зачислялись в ополчение, где проходили краткосрочные сборы. Срок службы составлял 3 года в пехоте и артиллерии и 4 года – в прочих родах войск.

Армия, внушавшая уважение своей численностью, вместе с тем сильно отставала от вооруженных сил крупных мировых держав по техническому оснащению и по возможностям быстрого развертывания из-за слабости транспортной инфраструктуры. Эти недостатки наглядно проявились во время войны с Японией, обернувшейся сильнейшим ударом не только по престижу России, но и по ее вооруженным силам. Впервые великая европейская держава потерпела поражение на азиатской периферии. На эту войну Россия – уже в начале века – истратила свои стратегические резервы и неприкосновенные запасы. И это при том, что из-за слабости собственной промышленной базы и возможности организовать нам блокаду страна должна располагать большими резервами и запасами, чем любая другая великая держава. «Наши сухопутные силы расстроены и крепости в таком состоянии, что представляют для противника готовый трофей; вместе с тем Россия не имеет и флота»[329], – признавал военный министр до 1909 года Александр Редигер. Японцами были потоплены или захвачены 69 боевых и вспомогательных судов, в том числе 15 эскадренных миноносцев, 11 крейсеров, 22 миноносца. Перестал существовать не только Тихоокеанский, но и Балтийский флот, который почти весь был послан на Дальний Восток. Проявились пороки организации армии, недостатки в боевой подготовке и выучке. После русско-японской войны было не до немедленной реформы армии, необходимой для наведения порядка внутри страны и прекращения смуты, которая, в свою очередь, ударила по экономике и привела в большим проблемам с бюджетом, в том числе с военным.

«Таким образом, перед русским военным ведомством все время стояла дилемма, либо сократить численность армии, либо гнаться за дешевизной содержания, – справедливо подчеркивал генерал-лейтенант Николай Головин. – Военное ведомство выбрало второй путь и в этом отношении… перешло предел допустимого»[330]. Состояние вооруженных сил стало расцениваться как критическое. Генерал Алексей Поливанов опишет в Думе, как оно выглядело в 1908 году, когда он был помощником военного министра: «Не хватало почти половины комплекта обмундирования и снаряжения, потребных для выхода в поле армии военного состава, не хватало винтовок, патронов, снарядов, обозов, шанцевого инструмента, госпитальных запасов; совсем почти не было некоторых средств борьбы, на необходимость которых указывает как опыт войны, так и пример соседних государств: не было гаубиц, пулеметов, горной артиллерии, полевой тяжелой артиллерии, искровых телеграфов, автомобилей… Скажу коротко: в 1908 г. наша армия была небоеспособной»[331].

Политическая стабилизация, за которой последовала и финансовая, позволила наконец приступить к назревшим преобразованиям. Они были связаны, главным образом, с именем генерала от кавалерии Владимира Сухомлинова. Еще во времена русско-турецкой войны 1877–1878 годов он командовал кавалерийской дивизией, с 1908 года возглавил Генштаб, а через год был назначен военным министром. Последовали шаги по увеличению оборонных расходов, совершенствованию стратегии и тактики, качества подготовки войск, повышению престижа армии и военной службы. Военные расходы выросли с 556 млн рублей в 1908 году до 826 млн в 1913-м, хотя все равно это было на четверть меньше того, что тратила Германия[332]. Началось перевооружение артиллерии современными типами орудий (так, в составе корпусной артиллерии появились орудия навесного огня), были впервые созданы управление военно-воздушного флота, автомобильная служба, реформированы службы «ремонтирования» кавалерии, связи, санитарный и ветеринарный отделы армии, мобилизационная часть, программы обучения в военных учебных заведениях, введена практика сверхсрочной службы для нижних чинов.

Началось возрождение российского флота. Морское министерство поставило целью создать такой флот, «который дал бы нам возможность достигнуть господства на Балтийском море и угрожать берегам Германии». В 1909 году на деньги, полученные в обход Думы, были заложены первые после русско-японской войны линкоры. Тогда же начались закладка и заказ за рубежом несколько десятков новых судов всех классов, включая 7 дредноутов, первый из которых – линкор «Севастополь» – поступит на вооружение лишь в сентябре 1914 года[333]. Программу развития Черноморского флота Дума примет за месяц до войны.

В 1910 году была одобрена военная программа, рассчитанная на 10 лет, общим объемом 715 млн рублей. Как не без оснований замечал советский историк экономики А. Сидоров, «это была программа штопанья небольших прорех в оснащении армии»[334]. К такому же выводу пришло и руководство страны, особенно после подготовленной тогда же в управлении генерала-квартирмейстера Юрия Данилова записки «Силы средства и вероятные планы наших западных противников». В ней указывалось, что Германия и Австро-Венгрия превосходят Россию в численности войск первой линии, и в их руках находится стратегическая инициатива, которая делала реальной реализацию той части плана Шлиффена, которая предусматривала стремительный охват русских сил в Привисленском крае. На основе этого анализа и консультаций с союзниками верховная власть утвердила директивы, в которых вероятными противниками назывались Германия, Австро-Венгрия и Румыния, по оценкам, превосходившие русскую армию в быстроте мобилизации и сосредоточения. Предлагалась в целом оборонительная концепция ведения боевых действий, хотя говорилось о возможности перехода в наступление «в зависимости от обстановки»[335].

Однако наращивание военной мощи было делом не простым, существовали немалые ограничители – финансовые и общественно-политические. Министерство финансов заметно урезало запросы военных, справедливо заявляя, что страна с подорванными финансами не способна обеспечить собственную обороноспособность. И у политики усиления боевой мощи не было сильной общественной поддержки. Армию в начале века прогрессивная общественность не уважала. «Военная служба считалась уделом недостойным: по господствовавшим в то время в интеллигенции понятиям, в «офицеришки» могли идти лишь фаты, тупицы либо неудачники – культурный же человек не мог приобщаться к «дикой военщине» – пережитку отсталых времен»[336]. Директор гимназии считал для себя позором, если кто-то из его выпускников выбирал военную карьеру.

Рассмотрение правительственных планов в Государственной думе неизменно наталкивалось на сопротивление по двум линиям. Одна напирала на вред милитаризации. «Мы ежегодно тратим до миллиарда на армию и флот и все-таки не имеем пока ни флота, ни готовой к войне армии. Но тот же миллиард, вложенный в какое хотите культурное дело, мог бы сдвинуть нас с мели… Под страхом нашествия тех самых врагов, которые трепещут нашего нашествия, мы обираем, что называется, у нищего суму, выколачиваем подати»[337], – возмущался в 1912 году популярный публицист «Нового времени» Михаил Меньшиков. Другая подчеркивала бездарность всех конкретных планов правительства. Лейтмотивом выступлений крупнейшего думского знатока по военным вопросам Александра Гучкова неизменно была мысль о том, что в военном ведомстве «все непригодное, все слабое и ничтожное» всплывает наверх, а «все талантливое, сильное, смелое» отбрасывается в сторону[338].

Тем не менее, началась разработка новой военной программы, форсировавшей подготовку страны к войне, которая по инициативе Сухомлинова разбивалась на две части – Малую, которую планировалось принять в первоочередном порядке, и Большую, требовавшую более детальной проработки и нацеленную на более длительную перспективу. Малая программа, предусматривавшая дополнительные ассигнования в сумме 122 млн рублей, в основном на артиллерию, была одобрена в июле 1913 года. Но даже в случае ее полной реализации отставание от германской армии оставалось бы значительным: русский корпус был бы обеспечен артиллерией вдвое хуже, чем немецкий. Улучшить это соотношения могла Большая программа, выделявшая на оборону сверх Малой еще 292 млн рублей. Но она завязла в межведомственных согласованиях и парламентских комитетах. Государственная дума ее приняла и император подписал лишь за четыре дня до выстрелов Гаврилы Принципа. Завершить Большую программу планировалось к осени 1917 года[339]. Вскоре ее придется значительно перевыполнять в условиях военного времени.

Как оценивались предвоенные реформы Сухомлинова профессионалами? Не однозначно. Известный военный историк Антон Керсновский видел наиболее существенные недостатки в пренебрежении к вопросам управления высшими тактическими соединениями – дивизиями, корпусами, армиями, – а также в слабости разработок стратегического характера. «Главным пороком русской стратегической мысли было какое-то болезненное стремление действовать «по обращению неприятельскому». Задачи ставились не так, как того требовали наши интересы, а так, как, полагали, вероятнее всего будет действовать противник»[340]. Знаменитый Алексей Брусилов ставил в вину министру «уничтожение крепостных и резервных войск», а также неудовлетворительное решение вопроса об артиллерийских боеприпасах[341]. Снаряды в российской армии действительно быстро кончатся, но не раньше, чем у других – здесь все страны допустили просчет. Другое дело, что у нас не окажется возможности быстро увеличить их производство. Военно-промышленный комплекс, базировавшийся на крупных государственных предприятиях, и так функционировал на пределе возможностей.

Большинство заводов, подчинявшихся Военному министерству, работали на Главное артиллерийское управление. Флагманами отрасли выступали Тульский и Ижевский оружейные заводы, Обуховское и Пермское орудийное предприятия, Охтинский, Шостенский и Казанский пороховые заводы. Преобладающая часть заводов Морского министерства была в Петербурге – Адмиралтейский Балтийский, Ижорский, Обуховский. Производством, ремонтом и модернизацией вооружения ведали также семь сухопутных и два морских арсенала, наиболее важные находились в Петербурге, Киеве и Брянске[342]. В число крупнейших производителей военной продукции входили частные предприятия, в их числе Путиловский, Петербургский металлический, Франко-Русский, Шлиссельбургский пороховой заводы, Николаевские судостроительные верфи Наваль. Между частными и государственными предприятиями всегда существовала серьезная конкуренция. «Предпринимательские организации неустанно добивались сокращения, а лучше – полной ликвидации казенной военной промышленности, стараясь взять оказываемые ею «ценные государственные услуги» на ответственность частной инициативы»[343], – пишет маститый историк Владимир Поликарпов. Он же подчеркивал, что никакое строительство современных судов, тяжелой артиллерии и другой технологически сложной продукции было невозможно без руководства со стороны ведущих английских, французских и немецких компаний. Последние, впрочем, после начала войны отпали. Таким образом, общее промышленное отставание от наиболее развитых стран лишало Россию возможности быстрого наращивания своего военно-технического потенциала в условиях войны, хотя и тогда строились десятки новых предприятий.

Россия ожидала войны. Оборонный бюджет на 1914 год был утвержден в объеме 975 млн рублей, больше, чем у любой другой страны мира. Число ежегодно призывавшихся на военную службу возросло с 463 тысяч новобранцев в 1907 году до 580 тысяч – в 1913-м[344]. Летом 1914 года до начала мобилизации русская армия насчитывала 1,4 млн человек, во французской армии служили 884 тысячи военнослужащих, в английской – 411, в германской – 769, в австро-венгерской – 478 тысяч[345]. При анализе сил сторон российский Генеральный штаб исходил из оценки численности действующих и запасных войск – без ополчения – после мобилизации. Она выглядела не самым лучшим образом для Антанты. Ожидалось, что Россия выставит 3,5 млн военнослужащих, Франция – 1,7, тогда как Германия – 3,7 млн и Австро-Венгрия больше двух.[346] Благоприятным для России фактором было то, что и на пике мобилизационного развертывания доля военнослужащих в общем составе населения у нас была заметно ниже, чем в любой другой воюющей стране. Размеры имеют значение.

Куда хуже обстояло дело с артиллерией. У нас к началу войны было 7088 стволов, у Франции – 4300, а у Германии – 9388 и Австро-Венгрии – 4088. Но если посмотреть на тяжелую артиллерию, то здесь преимущество Центральных держав было очевидным: в германской армии насчитывалось 3260 тяжелых орудий, в австро-венгерской – около тысячи, в российской – 240, а французская только собиралась ставить их на вооружение[347]. Вся русская артиллерия за годы войны произведет 50 млн выстрелов, тогда как немецкая – 272 млн, а австрийская – 70 млн[348].

Российский флот тоже не мог похвастаться никакими преимуществами. Здесь мы уступали и союзникам, и Германии. К началу войны у России было ноль достроенных дредноутов, только 19 линкоров и 15 крейсеров; у Англии количество судов этих типов составляло соответственно 20, 49 и 82, у Франции – 4, 17 и 24, у Германии – 15 дредноутов, 26 линкоров и 44 крейсера[349]. Поставленная Морским министерством цель доминирования в акватории Балтийского моря не была достигнута. «К началу войны флот не располагал еще современными судами, ибо находившиеся в постройке не были закончены, военные действия велись лишь устарелыми судами… На Балтике, где господствовал немецкий флот, всякая возможность широкого стратегического маневрирования была исключена»[350], – констатировал адмирал Бубнов. В этих условиях перед Балтийским флотом ставилась лишь задача воспрепятствовать проникновению немецких кораблей в глубь Финского залива и наступательным действиям против Петербурга с моря. Черноморский флот должен был защищать побережье и обеспечивать морские коммуникации и небольшие десантные операции на Кавказском фронте, противостоя слабому турецкому флоту, которому на помощь только с началом войны подошла пара германских крейсеров. Между Россией и Германией за все годы войны не произойдет ни одного морского сражения с задействованием большого количества крупных судов. «Ситуация была совсем иной на наших эсминцах, легких крейсерах, подводных лодках и судах малого водоизмещения, – писал опальный одно время из-за незаконной женитьбы великий князь Кирилл Владимирович, имевший звание адмирала. – Они постоянно вели активные действия в водах противника и удачной установкой мин нанесли большой ущерб немецкому флоту»[351]. Для столь локальных задач имеющихся возможностей флота было достаточно.

Качество людских ресурсов российских армии и флота было высоким. «Работа по воссозданию боевой мощи Русской Армии ограничивалась областью мелких соединений и элементарной тактики. Роты, эскадроны и батареи были доведены до высокой степени совершенства, далеко превосходя таковые же любой европейской армии в искусстве применения к местности, самоокапывании и стрельбе», – писал Антон Керсновский. Очень высоко он оценивал офицерский корпус, который насчитывал к началу войны 1500 генералов и 44 тысячи офицеров, военных врачей и чиновников. «Качество его было превосходно. Третья часть строевого офицерства имела свежий боевой опыт – и этот опыт был отлично использован и проработан»[352]. Наши артиллеристы считались лучшими в мире.

Для целей нашего исследования немаловажен вопрос о степени политической благонадежности армии на всех ее этажах. По этому поводу немало ценных наблюдений можно найти у Антона Деникина: «Едва ли нужно доказывать, что громадное большинство командного состава было совершенно лояльно по отношению к идее монархизма и к личности Государя. Позднейшие эволюции старших военачальников-монархистов вызывались чаще карьерными соображениями, малодушием или желанием, надев «личину», удержаться у власти для проведения своих планов… Русское кадровое офицерство в большинстве разделяло монархические убеждения и в массе своей было, во всяком случае, лояльно»[353]. В то же время следует заметить, что офицерский корпус с конца XIX века стремительно утрачивал свой сословно-кастовый характер, в него активно вливались разночинцы, выпускники гражданских вузов.

Экономия на армии приводила, прежде всего, к весьма скромному содержанию офицеров, пиком карьеры для большинства из которых был подполковничий чин с перспективой мизерной пенсии. Недокомплект офицерского состава накануне войны составлял 3 тысячи человек, сборы запасников проводились в сокращенном объеме. Кавалерийский генерал-лейтенант Карл Густав Маннергейм, будущий лидер Финляндии, выражал недовольство тем, что «армия отправилась на войну, имея в каждой отдельной роте, батарее и эскадроне не более трех-четырех боевых офицеров. В первые месяцы войны потери среди активных офицеров были значительными, поэтому нехватка командного состава очень быстро стала просто вопиющей. То же самое касалось и унтер-офицеров»[354].

Подготовка и моральные качества рядового состава накануне войны были тоже весьма высоки. Но отношение к режиму и императору было иным, нежели у офицеров. «В солдатской толще, вопреки сложившемуся убеждению, идея монархизма глубоких монархических корней не имела, – свидетельствовал Деникин. – Еще менее, конечно, эта малокультурная масса отдавала себе тогда отчет в других формах правления, проповедуемых социалистами разных оттенков. Известный консерватизм, привычка жить, как «испокон века», внушение церкви – все это создавало определенное отношение к существующему строю как к чему-то вполне естественному и неизбежному. В уме и сердце солдата идея монарха, если можно так выразиться, находилась в потенциальном состоянии, то поднимаясь иногда до высокой экзальтации при непосредственном общении с царем (смотры, объезды, случайные обращения), то падая до безразличия»[355]. Моментом такой экзальтации стало, безусловно, начало войны.

«Мобилизация прошла на сутки ранее объявленного срока, в образцовом порядке, военные сообщения проявили максимум работы, интендантская часть стояла несравненно выше, чем в предыдущие военные кампании, что признано было и союзниками, и врагами»[356], – писал генерал Павел Курлов. На призывные участки явилось 96 % от общего числа получивших повестки, гораздо больше, чем ожидалось по расчетам мирного времени. В считанные дни численность армии была доведена до 5,3 млн человек.

Высок был и воинский дух. Известный русский философ и фронтовик Федор Степун делился впечатлениями: «Вера в то, что Бог Россию не выдаст, была в крестьянской, а потом и в солдатской России всегда тверда… Сколько раз спрашивал я: «Отчего, ребята, не роете настоящих окопов?» И всегда получал один и тот же ответ: «Нам, ваше благородие, не к чему. Австрияк оттого и бежит, что хорошие окопы любит, а мы из наших завсегда готовы»[357]. Главное, что действительно злило солдат, так это сухой закон, распространившийся в первую голову именно на армию.

И, конечно, куда хуже русский воин чувствовал себя в отступлении…

Боевые действия

План военной кампании, который разрабатывался под руководством великого князя и дяди императора Николая Николаевича, назначенного Верховным главнокомандующим, предусматривал нанесение основного удара по Австро-Венгрии. Однако почти сразу же в него потребовалось вносить коррективы. Германия, строго следуя плану Шлиффена, наносила основной удар по Франции. 27 июля президент Франции Раймон Пуанкаре записал в своем дневнике. «Пора, чтобы Россия начала свое наступление и освободила нас от давления неприятеля на Бельгию и на нас. Генерал Жоффр обратился к великому князю Николаю Николаевичу с настоятельной просьбой как можно скорее двинуть вперед русские войска»[358]. Потребовалось срочно прийти на помощь союзнику и оттянуть немецкие части, уже угрожавшие Парижу. Не завершившая сосредоточения русская армия вынуждена была выступить и против Германии, начав операцию в Восточной Пруссии.

Согласно директивам главнокомандующего армиями Северо-Западного фронта и, по совместительству, Варшавского генерал-губернатора Якова Жилинского 4 августа 1-я русская армия генерала от кавалерии Павла Ренненкампфа повела наступление на фронте в 70 километров, втянувшись в Гумбиннен-Гольдабское сражение с 8-й немецкой армией, нанеся ей ощутимые потери. Через три дня в дело вступили войска второй армии генерала Александра Самсонова, начавшие охват Восточной Пруссии с юга. «В августе и сентябре многие русские части вели себя при вторжении в Восточную Пруссию образцово»[359], – констатировал руководивший операциями на Восточном фронте немецкий генерал Эрих Людендорф.

6 августа выступили войска Юго-Западного фронта под командованием генерала от артиллерии Николая Иванова (начальником штаба у которого был генерал Михаил Алексеев), развернутые по огромной 450-киллометровой дуге от Люблина до Каменец-Подольска против Австро-Венгрии. Перед наступавшими первыми 8-й армией Брусилова и 3-й армией Николая Рузского была поставлена задача широким охватывающим маневром осуществить окружение главных сил дуалистической империи. Начальник Генерального штаба Австро-Венгрии генерал Кондар фон Гётцендорф ответил совместным с немцами контрударом в направлении города Седлец. Между Днестром и Вислой развернулось грандиозное встречное Галицийское сражение с четырьмя австро-венгерскими армиями, поддержанными германскими частями. После сражений на Золочевских высотах, реках Золотая и Гнилая Липы был занят Львов, передовые русские части перевалили Карпаты и приблизились к Кракову. В этих сражениях взошла звезда генерала Рузского, ставшего в те дни наиболее популярным военачальником.

После серии выигранных россиянами встречных сражений германское командование было вынуждено спешно начать переброску с Западного фронта подкреплений своим войскам, отходившим за Вислу в Восточной Пруссии, и австро-венгерским войскам – в Силезию. Это помогло французам выиграть сражение на Марне и сорвать немецкий план блицкрига, Мольтке был отправлен в отставку. Но появление мощных немецких сил на Восточным фронте сильно изменило ход войны, особенно для русского Северо-Западного фронта, где Ренненкампф, не отследивший изменения в соотношении сил, перешел во фронтальное наступление. Компанию ему лично составил Николай Николаевич, которому не терпелось вступить ногою на прусскую землю. В результате он, как напишет Сухомлинов, «устремился туда сам с главной квартирой, потеряв связь с остальными армиями, бесполезно перепутал транспорты и принес в жертву сотни тысяч, целые армейские корпуса, более подвижному и более систематично работающему противнику»[360]. Одновременно сокрушительный удар в битве при Сольдау (которое в Германии известно как сражение под Танненбергом, где впервые прославились генералы Гинденбург и Людендорф) был нанесен по армии Самсонова. Два ее корпуса окружили, остальные войска отошли, неся большие потери, командующий покончил с собой. Германские части быстро развивали наступление, угрожая Варшаве. Последовали суровые оргвыводы. Ответственность за провалы была возложена на Жилинского и Ренненкампфа, которые больше ничем не командовали.

Главнокомандующим армиями Северо-Западного фронта был назначен Рузский, которого император отличил почетным званием генерал-адъютанта. Рузский сыграет одну из ключевых ролей в Крушении России.

Началась переброска наших войск из Галиции для защиты Варшавы в надежде потом перейти в наступление на Берлин. Результатом стала Варшавско-Ивангородская операция, одна из крупнейших в войне. «Она проводилась на фронте свыше 300 км, в ней участвовало около половины всех русских армий и главные силы австрийских и германских войск, сосредоточенных на восточноевропейском театре войны, – писал советский военный историк полковник Вержховский. – Поражение немцев в этой операции снова свидетельствовало о высоких боевых качествах русской армии»[361]. Создалась реальная перспектива вступления наших войск на территорию Германии. Для предотвращения этого 9-я германская армия нанесла удар в направлении Лодзи, где и попала в окружение, из которого вырвалась, потеряв 40 тысяч человек.

Однако к декабрю российское командование отказалось от наступления в глубь Германии и отвело армии на оборонительный рубеж по рекам Бзура, Равка и Нида. Армии противников обессиленные остановились друг против друга, не имея возможности идти вперед из-за огромных потерь в живой силе и отсутствия боеприпасов.

Россия могла пополнять войска. Лучше, чем любая другая из воюющих сторон, она могла обеспечивать армию и население продовольствием. Однако с первых же месяцев войны вновь стала ощущаться слабость материально-технической и транспортной базы. «Людей у нас было даже больше, чем достаточно, но не хватало оружия и боеприпасов. Система снабжения войск работала плохо. Эшелоны с продовольствием, оружием и оборудованием посылались на фронт и бесследно исчезали в дороге, другие прибывали с никому не нужным грузом. В тылу был беспорядок, отсутствовала согласованность в работе»[362], – писал Кирилл Владимирович, служивший тогда в Ставке, которая располагалась сперва в Барановичах, а затем была перемещена в Могилев. К концу 1914 года до половины поступавшего на фронт пополнения не имело винтовок и необходимого обмундирования, практически закончились запасы артиллерийских снарядов. О воровстве и некомпетентности в оборонном ведомстве не говорил уже только ленивый.

Возможности собственных военных предприятий оказались явно недостаточными – так, отечественная промышленность могла дать только треть потребного количества снарядов, а получать подмогу от союзников стало крайне затруднительно после вступления в войну Турции и Болгарии. С закрытием Черноморских проливов и блокированием немцами Балтики единственными действовавшими портами оставались Владивосток и Архангельск. По этим маршрутам до войны приходило не более 3 % от всех внешнеторговых операций. Военные грузы во Владивостоке вначале не от кого было получать, а пропускная способность Архангельского порта, где отсутствовали даже разгрузочные набережные, не превышала одного-двух пароходов в неделю, да и то в течение меньшей части года, так как большую порт стоял замерзшим. Архангельская железная дорога, проложенная по топкой тундре и крайне ненадежная, пропускала максимум две-три пары поездов в неделю.

И у воюющей армии был слабый социальный тыл, готовый взорваться протестом против верховной власти в случае серьезных неудач на фронте. А они не замедлили себя ждать.

В начале февраля 1915 года германское командование, поставившее главной стратегической задачей вывод России из войны ценой остановки операций на Западном фронте, начало наступление с целью окружения русских частей в Польше. Отход частей 10-й русской армии, по которой пришелся основной удар, прикрывал ХХ корпус, который несколько дней сражался в полном окружении в Августовских лесах и геройски погиб под огнем артиллерии, опрокинув перед этим в штыковой атаке германскую пехоту. К концу февраля немецкое наступление выдохлось, в марте русские войска в ходе Праснышской операции вновь отбросили врага к границам Пруссии, а войска Юго-Западного фронта, взяв крепость Перемышль, овладели проходами через Карпатский хребет. Однако именно с этого времени внутри страны начали распространяться слухи о генеральской измене. Командующему 10-й армии Сиверсу и его начштаба Будбергу грозили военным трибуналом.

Еще отчетливее недовольство и подозрения вспыхнули, когда для российской армии действительно пришла большая беда. Пока она готовила удар по австрийцам на Карпатах, германский генштаб скрытно подтянул войска и артиллерию в южную Польшу. 2 мая залпом из полутора тысяч орудий немецкие части смели организованные оборонительные порядки русских и перешли в наступление силами десяти лучших дивизий, снятых с Западного фронта. «Тяжелые, кровопролитные бои, ни патронов, ни снарядов, – вспоминал Деникин. – Сражение под Перемышлем в середине мая. Одиннадцать дней жесточайшего боя Железной дивизии. Одиннадцать дней страшного гула немецкой тяжелой артиллерии, буквально срывавшей целые ряды окопов вместе с защитниками их. И молчание моих батарей… Мы не могли отвечать, нечем было»[363].

Тем временем генерал Макензен прорвал карпатский фронт у Горлице и к концу июня занял Львов, очистив от российских войск всю Западную Галицию. Затем он же с юга и Галльвиц с севера вытеснили русских из «польского мешка». В начале августа 1915 года пала Варшава. За три месяца была уничтожена чуть ли не половина действующей армии: 1,4 млн были убиты или ранены, около миллиона попало в плен. Правительством были предприняты меры по эвакуации из Риги и Киева, обсуждалась даже возможность эвакуации из Петрограда. К осени фронт стабилизировался на рубеже Рига – Западная Двина – Двинск – Барановичи – Дубно, но это не помешало частям Гинденбурга совершить рейды на Минск и Пинск, а Конраду – на Ковно. Противник получал колоссальное психологическое преимущество. «Войска и командующие повсеместно выполнили свой долг, и в германских солдатах по праву укоренилось чувство несомненного превосходства над русскими, – не скрывал удовлетворения Людендорф. – Количество перестало нас пугать»[364].

Стратегическая цель немецкого наступления 1915 года – выход России из войны – не была достигнута. Фронт удалось удержать. Армия продолжала оставаться в боеспособном состоянии. Как свидетельствовали сводки командования, военных цензоров, признания генералов, морально армия не была сломлена. Да, отмечалось удручающее влияние на настроение солдат стихийных толп беженцев. Фиксировались факты самострелов, сдачи в плен целыми ротами, дезертирства из санитарных поездов и эшелонов, следующих на фронт[365]. Но все это не носило массового и фатального для армии характера. Генерал-квартирмейстер Ставки Александр Лукомский подчеркивал: «Все неудачи 1915 г. объяснялись исключительно недостатками материальной части. Армия, приведенная в порядок, пополненная и снабженная боевыми припасами, верила в себя, была уверена в победе над врагом»[366].

Однако все сложнее было удерживать тыл. «Впечатление, произведенное этим разгромом на «общество», было исключительным, – подчеркивал советский историк Арон Аврех. – Это был настоящий шок, грандиозное потрясение, в котором слились воедино раздражение, испуг, разочарование, недоумение, растерянность и, как итог, всеобщий вопль возмущения «негодным правительством» – главным виновником происшедшего»[367].

Система управления военного времени

Еще рескриптом от 4 февраля 1903 года Николай II назначил самого себя Верховным главнокомандующим на случай войны на западных рубежах империи. И в этом был смысл. Как известно, война – это слишком серьезное дело, чтобы доверять ее только военным. Война предполагает мобилизацию всех сил государства, экономики, людских и духовных ресурсов по всей стране. Военному руководству, каким бы компетентным оно ни было, такое не под силу. Это под силу только руководству политическому под началом главы государства. Как напишет в своих мемуарах британский премьер времен войны Дэвид Ллойд-Джордж, «ответственность за успех или неудачу лежала на правительствах, и они не могли сбросить с себя какую-либо часть ответственности ссылкой на то, что они доверились специалистам»[368].

Когда мировая война стала неизбежной, император по-прежнему намеревался возглавить армию. Однако когда он сообщил об этом Совету министров, все его члены стали категорически возражать. «Старик премьер-министр чуть ли не со слезами на глазах просил Государя не покидать столицу ввиду политических условий, создавшихся в стране, и той опасности, которая угрожает государству из-за отсутствия его главы в столице в критическое для России время», – вспоминал Сухомлинов. Сам военный министр заявил, что «армия счастлива будет видеть верховного своего вождя в ее рядах… в этом смысле формируется штаб и составляется положение о полевом управлении»[369]. Но даже Сухомлинов не пошел против мнения большинства правительства, и царь уступил. Другими причинами, повлиявшими на его решение, полагаю, были понимание Николаем II недостатка у него практического опыта военного командования, а также болезнь сына, привязывавшая императора к дому и сыгравшая столь роковую роль в его судьбе.

Так во главе вооруженных сил оказался великий князь Николай Николаевич, который считался наиболее опытным военным в династии Романовых. Он получил образование в Николаевской академии Генштаба, был генерал-инспектором кавалерии, главнокомандующим Гвардией и войсками Петербургского военного округа. «Великий князь Николай Николаевич поражал всех впервые его видевших прежде всего своей выдающейся царственной внешностью, которая производила незабываемое впечатление. Чрезвычайно высокого роста, стройный и гибкий, как стебель, с длинными конечностями и горделиво поставленной головой, он резко выделялся над окружавшей его толпой, как бы значительна она ни была. Тонкие, точно выгравированные, черты его открытого и благородного лица, обрамленного небольшой седеющей бородкой клином, с остро пронизывающим взглядом его глаз дополняли его характерную фигуру»[370], – характеризовал его генерал Юрий Данилов. «Его имя было у всех на устах, ему приписывалась некая чудодейственная мощь, которая благополучно выведет Россию из предстоящего ей тяжелого испытания, – писал адмирал Бубнов. – …По своим личным качествам великий князь Николай Николаевич был выдающимся человеком, а среди членов императорской фамилии представлял собой отрадное исключение. По природе честный, прямой и благородный, он соединял в себе все свойства волевой личности, т. е. решительность, требовательность и настойчивость»[371]. Столь же высокого мнения о нем был будущий командующий Западным фронтом генерал Василий Гурко, брат уже известного нам члена Госсовета Владимира Гурко: «Несмотря на то, что Его Высочество имел репутацию начальника сурового и вспыльчивого, а временами даже теряющего над собой контроль, он пользовался любовью в войсках, которыми ему доводилось командовать»[372].

Николай Николаевич не просто возглавил войска, к нему перешел от императора титул Верховного главнокомандующего, что было беспрецедентно. Публично против этого никто не возражал, а либеральная пресса и вовсе зашлась от восторга, коль скоро слабели самодержавные права Николая II и фантастически росли полномочия великого князя, считавшегося прогрессивным. Однако кулуарно многие считали такое положение неправильным. Великий князь Андрей Владимирович – младший сын Владимира Александровича и Марии Павловны (старшей) – был убежден, что «в день объявления войны была допущена крупная ошибка тем, что Николаю Николаевичу дали титул верховного. Этот титул принадлежит исключительно Государю и никому другому. Тем, что дали этот титул, Государь как бы сложил с себя верховное управление армией и флотом, что было недопустимо, т. к. он всегда есть верховный вождь и должен оставаться таковым»[373]. Возмущался многоопытный бывший начальник Генерального штаба генерал Федор Палицын: «Это не годится, нельзя из короны Государя вырывать перья и раздавать их направо и налево. Верховный главно-, верховный эвакуационный, верховный совет – все верховные, один Государь – ничего. Подождите, это еще даст свои плоды»[374].

Кроме того, далеко не все были столь уж высокого мнения о талантах Николая Николаевича. «Сам верховный так же бесцветен, как и всегда, но осанка и походка, а также голос, словом, вся манера себя держать, вселяют «решпект» и повиновение, при отсутствии мозговых тканей для вдохновения. Не верю я в эти способности»[375], – записал прекрасно знавший его великий князь Николай Михайлович, тоже внук Николая I. Ежедневно наблюдавший за Верховным протопресвитер Ставки Георгий Шавельский откровенно посмеивался над разговорами о его решительности и способность спокойно стоять под градом вражеских пуль: «На самом деле он ни разу не был дальше ставок главнокомандующих… Нельзя было не заметить, что его решительность пропадала там, где ему начинала угрожать серьезная опасность… При больших несчастьях он или впадал в панику, или бросался плыть по течению». Великий князь не ездил на передовую и запрещал своему шоферу развивать скорость больше 25 км в час[376]. «Великий князь был знатоком конницы, дилетантом в стратегии и совершенным профаном в политике»[377], – суммировал Керсновский.

Последнее было весьма немаловажно, поскольку в лице Ставки создавался фактически второй центр государственного управления. В соответствии с Положением о полевом управлении войск в военное время, в подчинение Верховному главнокомандованию переходило управление территориями в районах театра боевых действий, которые, в свою очередь, уходили из-под юрисдикции Совета министров и даже местных губернаторов. Страна разделилась на две части: одна под военным командованием, другая – под гражданским. Диалог между ними никак не получался. Создалось фактическое двоевластие.

Военные власти, возглавляемые великим князем и начальником его штаба генералом от инфантерии Николаем Янушкевичем, считали себя вправе принимать любые решения, не согласовывая их с Петроградом. Представители самых разных политических групп были одинаково невысокого мнения об их государственных талантах. «Ни чрезмерно деятельный великий князь Николай Николаевич, ни глава его штаба генерал Янушкевич ничего не смыслили в вопросах внутренней политики и экономики»[378], – замечал Керенский. С ним был полностью солидарен генерал Курлов: «В вопросах гражданских генерал Янушкевич был так же неопытен, как и его августейший принципал»[379].

Многие из этих решений эхом отдавались по всей стране, били по ее экономике и международным позициям. В этом ряду следует особо назвать массовое выселение неблагонадежного населения из прифронтовых губерний. Возмущался даже начальник департамента полиции Васильев: «Во время войны действия военных властей, которые присвоили себе право удалять из зоны военных действий без каких-либо формальностей любых, кажущихся им подозрительными, людей, порождали много проблем… Сотни подобных дел об изгнании жителей из зоны военных действий находились под моим личным наблюдением; и много раз я мог только покачать головой по поводу примитивности методов военных властей при проведении необходимых расследований и, в конечном счете, их обращения с невинными людьми, которых они провозглашали шпионами»[380]. Тыловые города переполнялись массами неустроенных, нищих и озлобленных беженцев.

Отдельно следует отметить выселение решением военных властей всех евреев, которых рассматривали в качестве потенциальных изменников, в том числе и со вновь завоеванных территорий Австро-Венгрии. «Десятки тысяч, а затем и сотни тысяч евреев из Галиции и западного края получили предписание в 24 часа выселиться, под угрозой смертной казни, в местности, удаленные от театра военных действий; вся эта масса еврейского населения, зачастую не знавшая русского языка, эвакуировалась принудительно в глубь России, где она могла служить рассадником сначала паники и эпидемий, а затем – жгучей ненависти к властям»[381]. Из-за высылки евреев крайне осложнялись отношения с союзниками, протестовавшими по этому поводу. Я уж не говорю об имидже России в западной прессе.

Ставка считала себя вправе заниматься даже законопроектной деятельностью. Так, Янушкевич прислал министру земледелия Кривошеину проект наделения солдат землей и конфискации ее у тех, кто дезертирует и сдается в план, чем вызвал немалые негодование и насмешки в правительстве. Постепенно в руки военных переходило и руководство в Петрограде. В.А. Яхонтов из канцелярии правительства, в обязанности которого входило стенографировать его закрытые заседания, позднее поведал о настроениях, царивших в связи с этим в Совете министров: «Столица империи, сосредоточение всей жизни государства, находились под рукой разных, часто сменявшихся военачальников – Горбатовского, Фан-дер-Флита, Туманова, Фролова (главные начальники Петроградского военного округа – В.Н.) и других, которые рассматривали себя в качестве независимых владык и разговаривали с правительством как с управлением побежденного города, а иногда и просто с ним не разговаривая и проводя собственную политику в интересах обеспечения внутренней безопасности, в вопросе рабочем, в отношении печати, к общественным организациям и т. д. Петербургский градоначальник находился в подчинении прямом начальнику военного округа и делился сведениями о петербургских событиях с министром внутренних дел лишь в порядке добрых с ним отношений, поскольку позволяло время»[382]. Стоит ли говорить, что главным виновником военных неудач Ставка считала правительство Горемыкина.

Естественно, такое положение считалось в Совете министров совершенно неприемлемым и осуждалось едва ли не на каждом заседании, причем представителями обоих правительственных лагерей, по-прежнему враждовавших. Ситуация стала видна невооруженным взглядом, и уже военно-морская комиссия Государственной думы во главе с кадетом Шингаревым призывала императора: «Только непререкаемой царской властью можно установить согласие между ставкой великого князя Верховного главнокомандующего и правительством»[383].

Особенно двусмысленными и острыми были отношения между Ставкой и Сухомлиновым, на которого Верховный главнокомандующий возлагал персональную ответственность за нехватки снарядов и других боеприпасов и вооружения. Военный министр стал предметом ненависти и для всей прогрессивной общественности. Но и на этом неприятности Сухомлинова не заканчивались. «Положение военного министра осложнялось в значительной степени существованием в Военном министерстве должностей генерал-инспекторов пехоты, кавалерии, артиллерии и инженерной части, из коих две последние должности были заняты лицами Императорской фамилии»[384], – замечал Курлов. Особое рвение проявлял великий князь Сергей Михайлович, фактически не подпускавший военного министра к Главному артиллерийскому управлению.

В начале 1915 года по инициативе Николая Николаевича на Сухомлинова началась прямая атака, в которой приняли участие генералы Ставки, либералы из кабинета, влиятельный лидер октябристов Гучков и связанный с ним бывший товарищ военного министра генерал Алексей Поливанов. Причем осуществлена эта атака была так, что нанесла максимальный урон авторитету власти. Стрелявшийся однажды на дуэли с Гучковым полковник Мясоедов, который по протекции Сухомлинова возглавлял контрразведку злополучной 10-й армии, был обвинен в шпионаже. Мясоедова арестовали в Ковно, направили в Варшавскую крепость, где судили судом военного трибунала, на который давила Ставка, и в тот же день – 17 марта – спешно повесили. Даже Алексей Васильев подтверждал, что «ни полковник Мясоедов, ни генерал Сухомлинов никогда не совершали преступных действий»[385]. После Февраля дело Мясоедова будет пересмотрено и все причастные к нему оправданы. Но тогда оно вызвало огромнейший резонанс в стране. Еще бы, впервые было предъявлено официальное подтверждение проникновения немцев в высшие государственные сферы, о чем постоянно говорила либеральная оппозиция. Была «подтверждена» предательская роль Сухомлинова, а значит, делала вывод оппозиция, и всего правого крыла правительства. Более того, наложившись на крупные военные неудачи весны-лета 1915 года, подобные настроения создавали почву для обвинений в измене всего высшего руководства страны.

В состояние крайнего возбуждения и негодования пришло общество. Причем в связи с военными потерями возмущались не только и не столько захватчиками, как во всех прочих воевавших странах, сколько собственной властью. «Патриотический подъем сменился тревогой, и роковое слово «измена» сначала шепотом, тайно, а потом явно и громко пронеслось над страной»[386], – писал председатель Госдумы Михаил Родзянко. У «измены» появилось и конкретное имя, которое в качестве символа «прогерманской партии» все громче звучало в штабах фронтов, думских кругах и министерских коридорах – императрица Александра Федоровна. «Летом 1915 года стали выявляться симптомы массового гипноза, постепенно овладевавшего людьми; из штабов фронта стали исходить пускавшиеся какими-то безответственными анонимными личностями слухи о том, что императрица служит главной причиной всех наших неурядиц, что ей, как урожденной немецкой принцессе, ближе интересы Германии, чем России, и что она искренне радуется всякому успеху германского оружия, – констатировал Воейков. – Вырабатывалось даже несколько планов спасения Родины: одни видели исход в заточении Государыни в монастырь и аресте Распутина, якобы занимавшегося шпионажем в пользу Германии; другие считали необходимым выслать Государыню за границу»[387].

В стране вновь, как в начале войны, пошли немецкие погромы, наиболее крупный из которых шокировал Москву в конце мая и проходил при явном попустительстве со стороны незадолго перед тем назначенного командующего Московским военным округом князя Феликса Юсупова (старшего). Историк Сергей Мельгунов стал очевидцем событий: «При пении «Боже, царя храни» шествовала тысячная толпа во главе с людьми со значками Общества «За Россию». Сзади начинались погромы. Предварительно во всех московских газетах… печатались списки высылаемых немцев… Погром разросся и превратился в нечто совершенно небывалое – к вечеру разгромлены все «немецкие» магазины. Вытаскивали рояли и разбивали. Полиция нигде не препятствовала погромщикам»[388]. Город в течение трех дней был во власти толпы, пострадали 475 коммерческих предприятий, 207 частных домов и квартир, 113 подданных Германии и Австро-Венгрии, 489 русских с подозрительными фамилиями и 90 российских подданных с русскими фамилиями[389].

В толпе погромщиков открыто говорили об измене в царской семье с особым упором на роль Александры Федоровны. Впервые с 1908 года пришлось использовать войска для наведения порядка внутри страны.

Одновременно прогрессивная общественность, продемонстрировавшая в начале войны несвойственный ей патриотический порыв, возвращалась к противостоянию власти, но уже под флагом патриотизма. Керенский рассказывал: «Весенняя трагедия в Галиции 1915 года вызвала взрыв патриотизма в стране, сорвала замок молчания с ее уст. Первыми заговорили промышленники во главе с Рябушинским, потом – земцы, городские деятели, кооператоры. Русское общество властно потребовало своего ответственного участия в организации обороны страны, потребовало правительства, способного работать с общественными организациями»[390]. Требовали отставки правительственных консерваторов, включая премьера. При этом авторитет Николая Николаевича поколеблен не был. «За первый же год войны, гораздо более неудачной, чем счастливой, он вырос в огромного героя, несмотря на все катастрофические неудачи на фронте, перед которым преклонялись, которого превозносила, можно сказать, вся Россия»[391], – написал Шавельский. Как важно не быть, а казаться…

Николай II, до поры доверявший ведение войны военным, понял, что пора вмешиваться. Всю позднюю весну он провел в войсках и в Ставке, где Верховный главнокомандующий жаловался на военные поражения, провалы со снабжением армии и жаждал утешения. «Бедный Н., рассказывая мне все это, плакал в моем кабинете и даже спросил меня, не думаю ли я заменить его более способным человеком, – писал император. – …Он все принимался меня благодарить за то, что я остался здесь, потому что мое присутствие успокаивало его лично»[392]. Николаю Николаевичу и генералам его свиты удалось убедить императора, что прогрессивная общественность, по большому счету, права и надо идти ей навстречу. По возвращении из Барановичей 14 мая высочайшим решением было организовано Особое совещание по обороне, куда помимо правительственных чинов вошли представители Госдумы, Госсовета, а также промышленности и торговли. Функции Совещания во многом совпадали с теми, которые выполняла Особая распорядительная комиссия по артиллерии под руководством великого князя Сергея Михайловича.

Накануне своего очередного отъезда в Барановичи 11 июня император встретился с Сухомлиновым. Между ними состоялся длинный разговор, в ходе которого военному министру не удалось защитить себя.

Николай не сомневался в честности Сухомлинова, что позднее также подтвердит и суд (правда, после многомесячного тюремного заключения экс-министра) и не спешил с его отставкой, однако вынужден был уступить Ставке и общественности. Приехав в Барановичи, царь надолго уединился с Николаем Николаевичем, по-прежнему пребывавшим в расстроенных чувствах. В то же день, явно под воздействием аргументов великого князя, Николай II отправил в отставку министра юстиции Маклакова, скальпа которого давно требовала прогрессивная общественность, и назначил военным министром Поливанова, известного исключительной близостью к Гучкову. «Поливанов старался делать вид, что ему тяжело брать на себя такую страшную обузу, как Военное министерство, но ему это не удавалось, – свидетельствовал Джунковский, – видно было и чувствовалось, как он счастлив, что опала над ним кончилась и он опять у власти»[393]. В тот же день великий князь Андрей Владимирович написал в дневнике: «Уже теперь поговаривают, что Кривошеин орудует всем и собирает такой кабинет министров, который был бы послушным орудием у него в руках. Направление, взятое им, определяется народом как желание умалить власть Государя»[394].

14 июня 1915 года император провел первое(!) с начала войны совместное заседание Верховного главнокомандования и Совета министров – в шатре-столовой на лесной поляне возле императорского поезда. Как заметил генерал Данилов, правая рука Николая Николаевича и Янушкевича, «в налаживавшемся общении Ставки с правительством все мы почувствовали нечто свежее и бодрящее»[395]. После совещания император подписал рескрипт на имя премьера Горемыкина, предписав возобновить занятия Государственного совета и Государственной думы не позднее августа и поручив Совету министров разработать на их рассмотрение законопроекты, «вызванные потребностями военного времени». У императора вырвали очередные уступки.

О степени давления на него можно составить представление по письму, которое он в тот вечер написал жене: «Да, моя родная, я начинаю ощущать свое старое сердце. Первый раз это было в августе прошлого года после Самсоновской катастрофы, а теперь опять – так тяжело с левой стороны, когда дышу. Ну, что ж делать!»[396].

Вернувшись из Ставки в Царское Село в конце июня, Николай II пошел и на то, чтобы пожертвовать и остальными министрами, отставки которых давно добивались либералы – Щегловитова и Саблера. На освободившиеся места были назначены Александр Хвостов (юстиция), князь Николай Щербатов (МВД) и Александр Самарин (Святейший Синод). Всех новых министров объединяло то, что они были приемлемы для оппозиции. Россия получила почти либеральное правительство. Но это не значит, что Николай II полностью солидаризировался с Сазоновым, Кривошеиным, Барком и компанией. Царь бросил им в лицо обвинение в нарушении этических норм, заявив, что «привык к военной атмосфере и считает совершенно немыслимым подобный инцидент в полку, где часть офицеров обратилась бы к командиру полка с ходатайством об увольнении некоторых из своих сотоварищей, ни в чем не провинившихся»[397]. Кривошеин так и не получил премьерского кресла, которого активно добивался. «Пока Горемыкин оставался у власти, царь мог быть уверенным, что либеральным министрам не позволят выйти за пределы своей компетенции или капитулировать перед требованиями Думы и самодеятельных организаций»[398], – писал известный эмигрантский историк Георгий Катков.

Восторг в прогрессивных кругах был полный, хотя и недолгий. «Таким образом, – радовался Поливанов, – все перемены в личном составе Совета министров, возникшие под влиянием общественного мнения в июне, в течение истекшего месячного периода были закончены, и правительство могло явиться перед Государственной думой, созыв которой решено было приурочить к 19 июля – годовщине со дня объявления войны – в составе, из которого были удалены… раздражающие элементы»[399]. Николай Николаевич, узнав о последнем туре отставок, «быстро вскочил с места, подбежал к висевшей в углу вагона иконе Божьей Матери и, перекрестившись, поцеловал ее. А потом так же быстро лег неожиданно на пол и высоко поднял ноги.

– Хочется перекувыркнуться от радости! – сказал он смеясь»[400].

Император пошел на все, что от него требовали высшее военное руководство и прогрессивные члены правительства, за исключением отставки Горемыкина и замены его на Кривошеина или Сазонова. Однако и с новыми министрами положение на фронтах все ухудшалось, а раздрай между Советом министров и Ставкой, принимавшей непосредственное участие в его формировании, не прекращался, а только усиливался. Поливанов на всех заседаниях кабинета возмущался наглым вмешательством Ставки в дела гражданских властей. 16 июля он провозгласил лозунг «Отечество в опасности!», заявив на Совете министров: «На черном фоне распада армии в сферах вооружения, численности и боевого духа, имеется еще одно явление, которое особенно опасно по своим последствиям и о котором мы хранили молчание слишком долго. Похоже, что в штабе Верховного главнокомандующего все потеряли головы… Молчать и не рассуждать – вот любимый окрик из Ставки. Но притом в происходящих несчастьях виновата не Ставка, а все – и люди, и стихии»[401]. Результатом речи Поливанова стало единодушное предложение императору созвать высший Военный совет под его председательством.

Собравшаяся Государственная дума, о которой отдельный разговор, вместо того, чтобы принимать законы, затеяла очередной митинг с выяснением имен виновных в военных поражениях. Новые министры уже воспринимались как часть ненавистного режима, а потому моментально стали неприемлемыми. Основным событием сессии стало формирование откровенно оппозиционного Прогрессивного блока во главе с лидером кадетов Павлом Милюковым, который потребовал создания правительства, ответственного перед Думой и из его членов, где, кстати сказать, практически не было людей с каким-либо опытом госуправления.

Николай II до поры наблюдал за всей этой ситуацией из Царского Село, однако вскоре она стала его тяготить. В июле он жаловался Пьеру Жильяру: «Вы не представляете, как тяжело быть вдали от войск. Кажется, что здесь все высасывает из меня энергию и лишает воли и решительности. Повсюду ходят какие-то нелепые и страшные слухи и рассказы, и им все верят. Людей здесь не интересует ничего, кроме интриг и всякого рода мистики; на первом плане у них только свои низменные интересы»[402]. Надо было на что-то решаться. И он решился.

В августе 1915 года – в дни самых тяжелых поражений в войне – Николай II сам стал Главнокомандующим. Дворцовому коменданту Воейкову он объяснил, что принял это решение, «с одной стороны, из-за неудачных действий и распоряжений великого князя на фронте, а с другой – из-за участившихся случаев его вмешательства в дела внутреннего управления. Никакими доводами не удалось ни графу Фредериксу, ни мне отговорить царя от этого решения, в правильность которого не верила и государыня Александра Федоровна»[403]. Пожалуй, ни одно из решений царя не вызывало такой бури эмоций.

Многими современниками и современными исследователями оно оценивалась как весьма рациональное, позволявшее разорвать демаркационную линию между фронтом и тылом, резко повысить координацию деятельности всех органов государственной власти во имя победы в войне. Правительство и Ставка больше не конфликтовали, по крайней мере, до февраля 1917 года. Принятие на себя царем Верховного главнокомандования было в целом позитивно воспринято в стране, способствовало подъему воинского духа. «Близость его к армии вольет в армию много сил нравственных, и армия иначе взглянет на своего царя, который близко принимает участие в ее жизни, а не сидит вдали, в тени блеска временного верховного, или лишь изредка заглядывает в госпитали… И вся Россия, я думаю, будет приветствовать решение своего царя, и скажут с гордостью, что сам царь встал на защиту своей страны… Одна группа лиц осталась недовольна, а именно, мне кажется, та группа, для которой всякое усиление власти нежелательно»[404], – записал в дневнике великий князь Андрей Владимирович. «Принятие государем верховного главнокомандования приветствовалось солдатами – на фронте возродилась надежда»[405], – вторил ему Кирилл Владимирович.

В штыки решение императора было принято правительством, оппозицией, многими военными, значительной частью императорской фамилии и даже зарубежными послами. Для возражений существовали рациональные аргументы. Николай Николаевич был более компетентен в военных вопросах, чем император, и все еще пользовался популярностью в думских, да и в значительных военных кругах, где его смещение вызвало недовольство. Возглавив армию, царь делал себя заложником ситуации на фронтах, а необходимость проводить много времени в Ставке отвлекала его внимание от внутренней политики. Молодой великий князь Гавриил Константинович полагал, что «Государю не следовало становиться во главе наших армий, потому что он брал на себя слишком большую ответственность и отрывался от управления страной, то есть тылом, который имеет огромное значение во время войны. Мне кажется, что во главе своих армий могут становиться лишь монархи вроде Фридриха Великого или Наполеона – бесспорные военные авторитеты»[406]. Британский посол специально испросил аудиенцию у землячки-императрицы и доказывал ей, что «его величеству придется нести ответственность за новые неудачи, могущие постигнуть русскую армию, и что вообще совмещать обязанности самодержца великой империи и верховного главнокомандующего – задача, непосильная для одного человека»[407].

Однако остальные аргументы «против» имели отношение не к реальной политике, а к тому миру разговоров и сплетен, которыми все больше наполнялись столицы. Впрочем, сплетни – тоже часть реальности в мире политики, где восприятие порой куда важнее самой действительности. Императрица-мать записала в дневнике, что когда она узнала о намерении сына возглавить армию, «у меня чуть не случился удар, и я сказала ему все: что это было бы большой ошибкой, умоляла его не делать этого, особенно сейчас, когда все плохо для нас, и добавила, что, если он сделает это, все увидят, что это приказ Распутина. Я думаю, это произвело на него впечатление, так как он сильно по-краснел»[408]. Разговоры о триумфе распутинской политики действительно не заставили себя ждать. Даже Сазонов напишет в мемуарах, что государь «действовал, незаметно для самого себя, под давлением императрицы, приписывавшей, по внушению распутинцев, великому князю совершенно ему чуждые честолюбивые замыслы, доходившие будто бы до посягательств на Царский венец»[409]. Распутинский тезис был одним из центральных в защиту Николая Николаевича, у которого была безупречная репутация антираспутинца – по столичным салонам ходила история о том, как в ответ на просьбу Распутина о посещении Ставки великий князь якобы ответил: «Приезжайте, я вас повешу».

Принимая титул Верховного главнокомандующего, Николай II не оставлял в Ставке ни Николая Николаевича, который отправлялся командовать Кавказским фронтом, ни Янушкевича. Император хотел видеть во главе своего штаба профессионала, который не лез бы в политику и не вызывал отторжения общественных кругов. Все эти качества он обнаружил у Алексеева. Новый начальник штаба родился в Вязьме в семье штабс-капитана пехоты, окончил Московское юнкерское училище, воевал на фронтах Турецкой войны. Окончив затем Академию Генштаба, Алексеев преподавал в самых элитных военных учебных заведениях России и в 1901 году получил свое первое генеральское звание. В русско-японскую войну он был генерал-квартирмейстером 3-й Маньчжурской армии, получил наградное Георгиевское оружие. С именем Алексеева связывались успехи российской армии в Галиции в начале войны, затем он был назначен главкомом Северо-Западного фронта, где особых лавров не снискал. «Среднего роста, худощавый, с бритым солдатским лицом, седыми жесткими усами, в очках, слегка косой, Алексеев производил впечатление не светского, ученого, статского военного, – характеризовал его Спиридович. – Генерал в резиновых калошах. Говорили, что он хороший и порядочный человек»[410]. Так же полагал и император.

Многие высшие военачальники, к тому времени разочаровавшиеся в военных талантах Николая Николаевича и Янушкевича, приход Алексеева одобрили. Было очевидно, что император не будет мешать реализации его стратегических замыслов, и это, по словам, например, адмирала Колчака, «служило для меня гарантией успеха в военных действиях»[411]. В глазах многих старших офицеров Алексеев выглядел наиболее компетентным российским военачальником, не страдавшим к тому же манией величия Янушкевича. «Он был надеждой России в наших предстоящих военных операциях на фронте, – говорил генерал Дубенский. – Ему глубоко верил Государь. Высшее командование относилось к нему с большим вниманием. На таком высоком посту редко можно увидать человека, как генерал Алексеев, к которому люди самых разнообразных партий и направлений относились бы с таким доверием»[412].

Впрочем, далеко не все были о нем столь высокого мнения. Например, генерал Брусилов в воспоминаниях советских времен: «Войска знали Алексеева мало, а те, кто знал его, не особенно ему доверяли ввиду его слабохарактерности и нерешительности»[413]. Андрей Владимирович интересовался в те дни в Ставке мнениями об Алексееве у многих знавших его людей. Генерал Данилов подчеркнул, что «Алексеев сам потерял веру в себя». А непосредственный начальник Алексеева на Юго-Западном фронте в начале войны генерал Иванов дал весьма примечательную характеристику: «Алексеев, безусловно, работоспособный человек, очень трудолюбивый и знающий, но, как всякий человек, имеет свои недостатки. Главный – это скрытность. Сколько времени он был у меня, и ни разу мне не удалось с ним поговорить, обменяться мнением. Он никогда не выскажет свое мнение прямо, а всякий категорический вопрос считает высказанным недоверием и обижается»[414]. У Алексеева было еще одно качество, которого не заметил Николай, но на которое обратит внимание Керенский, утверждавший, что генерал «обладал немалой политической интуицией, но был слишком привержен политике»[415]. Это проявится позже, да еще как! В этом тихом омуте…

Чего император явно не ожидал, принимая пост Верховного, так это мятежа… правительства, который поддержала Дума. Известие в правительство принес Поливанов, предварив его словами: «Как ни ужасно то, что происходит на фронте, есть еще одно гораздо более страшное событие, которое угрожает России». Из перекрестного гвалта, который фиксировал Яхонтов, выявилось мнение большинства, которое сформулировал Кривошеин: «Надо протестовать, умолять, настаивать просить – словом, использовать все доступные нам способы, чтобы удержать Его Величество от бесповоротного шага». Министры увидели положительные моменты лишь в том, что удалялся Янушкевич и появлялась возможность объединения военного и гражданского руководства. При этом Кривошеин начал говорить, что народ со времен Ходынки и войны с Японией считает императора неудачником, тогда как с Николаем Николаевичем связывает надежды на победу. Щербатов заговорил о влиянии Распутина, полном отсутствии у царя военных способностей и дезорганизации управления с его отъездом из столицы. С ним согласился Поливанов. Харитонов пугал возможностью бунта в Ставке. Горемыкин, как мог, охлаждал страсти: «Его Величество считает священной обязанностью русского царя быть среди войск… При таких чисто мистических настроениях вы никакими доводами не уговорите Государя отказаться от задуманного им шага»[416].

11 августа на заседание кабинета явился Родзянко и от руководства Думы призвал министров устроить Николаю II полноценный демарш.

Они поехали к императору в Царское село 20 августа. Заседание продолжалось почти до полуночи, все министры за исключением Горемыкина (который внутренне тоже не одобрял Николая II) попытались разубедить императора, но он был непреклонен. На следующий день восемь прогрессивных министров – Кривошеин, Сазонов, Харитонов, Барк, Щербатов, Самарин, Игнатьев, Шаховской – прибегли к неординарному средству, к жанру коллективного письма царю, которое заканчивалось словами: «Находясь в таких условиях, мы теряем веру в возможность с сознанием пользы служить Вам и Родине»[417]. После этого они практически перестали работать, устроив нечто вроде пассивной забастовки.

Несмотря на все сопротивление, император поехал в Могилев. 24 августа он пометил в дневнике, что подписал «рескрипт и приказ по армии о принятии мною верховного командования со вчерашнего числа. Господи, помоги и вразуми меня!»[418]. Император просчитал последствия принятого им решения и возможную общественную реакцию. Он шел на сознательный риск в надежде исполнить то, что он считал долгом царя, и помочь победе. И в чем-то его расчет был небезосновательным. Именно август 1915 года стал тем поворотным пунктом, после которого заметно улучшились и результаты работы Ставки, и боеспособность русской армии. У России больше не будет крупных военных поражений до конца царствования Николая II.

Иначе думала оппозиция. 27 августа на квартире государственного контролера Харитонова состоялось совещание восьмерки министров с группой депутатов Государственной думы, занятых формированием Прогрессивного блока. Было договорено совместно добиваться создания правительства народного доверия, которое изменило бы принципы управления страной. Николай понял, что все его маневры с уступками либералам ничего не дают, те просто начинают требовать новых уступок и саботировать работу правительства, что в принципе недопустимо, а во время войны – тем более.

3 сентября он объявил перерыв заседаний Государственной думы, вызвав очередную бурю депутатского и общественного протеста, который, впрочем, его мало смущал. 9 сентября он, не скрывая обуревавшего его возмущения, информировал жену: «Поведение некоторых министров продолжает изумлять меня! После всего, что я им говорил на знаменитом вечернем заседании, я полагал, что они поняли и меня, и то, что я серьезно сказал именно то, что думал. Что ж, тем хуже для них! Они боялись закрыть Думу – это уже сделано! Я уехал сюда и сменил Н., вопреки их советам; люди приняли этот шаг как нечто естественное и поняли его, как мы. Доказательство – куча телеграмм, которые я получаю со всех сторон – в самых трогательных выражениях. Все это ясно показывает мне одно, что министры, постоянно живя в городе, ужасно мало знают о том, что происходит во всей стране. Здесь я могу судить правильно об истинном настроении среди разных классов народа: все должно быть сделано, чтобы довести войну до победного конца, и никаких сомнений на этот счет не высказывается. Это мне официально говорили все депутации, которые я принимал на днях, и так это повсюду в России. Единственное исключение составляют Петроград и Москва – две крошечные точки на карте нашего отечества!»[419] Роль столиц царь явно и опрометчиво недооценивал.

Между тем «забастовка министров» продолжалась. 17 сентября Николай вновь возмущен: «Вчерашнее заседание ясно показало мне, что некоторые из министров не желают работать со старым Гор., несмотря на мое строгое слово, обращенное к ним; поэтому, по моему возвращении, должны произойти перемены»[420]. И они произошли. Император отправил Кривошеина, Щербатова и Самарина в отставку.

Николай II чувствовал душевный подъем. Он упивался военной средой, которую любил куда больше, чем официальный Петроград, писал о выздоровлении от столичного климата, от склок и доносов. И он был счастлив от приезда в Ставку наследника. «В Ставке Государь жил в довольно неуютном губернаторском доме, в котором наверху занимал две комнаты: одна служила кабинетом, другая спальней, где вместе с походной кроватью Государя стояла такая же походная кровать для наследника, на которой он спал во время своих частых пребываний в Могилеве»[421], – писал флигель-адъютант императора полковник Мордвинов. Одиннадцатилетний Алексей не только впервые оторвался от матери, но и, как казалось отцу, начинал выздоравливать. «Ужасно уютно спать друг возле друга; я молюсь с ним каждый вечер, с той поры, как мы находимся в поезде; он слишком быстро читает молитвы, и его трудно остановить; ему страшно понравился смотр, он следовал за мной и стоял все время, пока войска проходили маршем, что было великолепно. Этого смотра я никогда не забуду. Погода была превосходная, и общее впечатление изумительное.

Жизнь здесь течет по-обычному. Только в первый день Алексей завтракал с m-г Жильяром в моей комнате, но потом он стал сильно упрашивать позволить ему завтракать со всеми. Он сидит по левую руку от меня и ведет себя хорошо, но иногда становится чрезмерно весел и шумен, особенно, когда я беседую с другими в гостиной. Во всяком случае, это им приятно и заставляет их улыбаться.

Перед вечером мы выезжаем на моторе (по утрам он играет в саду) либо в лес, либо на берег реки, где мы разводим костер, а я прогуливаюсь около.

Я поражаюсь, как много он может и желает ходить, а дома не жалуется на усталость! Спит он спокойно, я тоже, несмотря на яркий свет его лампадки. Утром он просыпается рано, между 7 и 8, садится в постели и начинает тихонько беседовать со мной. Я отвечаю ему спросонок, он ложится и лежит спокойно, пока не приходят разбудить меня»[422].

И именно это время – август-сентябрь 1915 года – стало тем рубежом, за которым началась непримиримая борьба оппозиции за свержение императора, которая больше не остановится ни на миг. «Протянутую руку оттолкнули, – писал Милюков по поводу перерыва занятий Думы. – Конфликт власти с народным представительством и обществом превращался отныне в открытый разрыв. Испытав безрезультатно все мирные пути, общественная мысль получила толчок в ином направлении. Вначале тайно, а потом все более открыто начала обсуждаться мысль о необходимости и неизбежности революционного исхода»[423].

Настала пора представить социальную и политическую палитру борцов с российской властью и те силы, которые, по крайней мере, не возражали против ее смены или ничего не сделали для ее спасения. А равно и ее защитников. В большую политическую игру с трагическим результатом включились представители самых разных сил. Причем как внутри нашей страны, так и далеко за ее пределами.

Глава 4

Общественные силы

Россия состоит из кротких людей, способных на все.

Виктор Ерофеев

Революции прошлого, в отличие от нынешних, сопровождаются прилагательными, обозначающими не цвет (например, оранжевая), а социальную группу – буржуазная, пролетарская и т. д. Это должно отражать решающую роль тех или иных общественных слоев в осуществлении революции и пользовании ее плодами. Действительно, при анализе социальных катаклизмов всегда важно обратить внимание на расстановку социальных сил. Однако чаще всего оказывается, что тот класс, именем которого названа революция, имеет к ней весьма косвенное отношение и не получает возможности пожать ее плоды. При этом творцов общественных переворотов можно обнаружить в самых различных имущественных и профессиональных стратах, если не во всех сразу. Ведь революции делают не классы, а люди. С этой точки зрения, определение Февральской революции как буржуазной, а Октябрьской как пролетарской представляется противоречащим фактам.

Для иллюстрации этого тезиса рассмотрим позиции всех основных групп общества в контексте их причастности к событиям 1917 года.

Дворянство

В истории не зафиксировано «низовых» революций. Мы уже вспоминали, что низы не могут победить элиту, если она не разделена. Элита была по преимуществу дворянской.

Дворянство как сословие, безусловно, не было революционным классом. Напротив, оно традиционно рассматривалось как опора трону и было таковым. Ключевыми идеями, определявшими воспитание и, как следствие, менталитет дворян, были служение Родине, защита Отечества, следование кодексу чести, нравственному долгу, верность присяге, приумножение славы своего рода, ответственность перед предками и потомками, следование церковным заповедям, субординация и дисциплина[424]. Князь Сергей Трубецкой вспоминал, как с детских лет «всегда слышал, что все должны как-то «служить» России»[425]. Сословие, что бы о нем ни говорили, сохраняло благородство, наследственную верность монархии, было настроено весьма патриотично, и, как подчеркивал философ Георгий Федотов, видело «в государстве средоточие национальной жизни, воплощение отечества»[426]. Но это, конечно, в целом, существовали весьма серьезные исключения.

Главным общим кошмаром дворянства являлось осознание растущей опасности исчезновения его как сословия. Хотя сам этот слой появился исторически, и в мире есть немного стран, где без него удалось обойтись, над ним витал дух отживания и обреченности. Все без исключения левые партии включили в свои программы лозунги ликвидации дворян как главного эксплуататорского класса. Либералы обвиняли их в мракобесии, невежестве, несостоятельности. «Дворянская фуражка с красным околышем, которую еще иногда носили помещики в глухих местах, многим представлялась символом захолустной заносчивости, дикости, отсталости»[427], – замечала наблюдательная Тыркова-Вильямс. Правительственная политика, направленная на активизацию земства, дворянского в своей основе, воспринималась как заранее обреченная на неудачу затея. «Русское дворянство после реформ Александра II и начавшейся демократизации русской жизни в политическом смысле было мертво, – писал историк Георгий Вернадский. – Попытка снова ввести его в политическую жизнь была попыткой вдохнуть жизнь в бездыханное тело»[428]. В похожих терминах роль дворянства описывали восходящие буржуазные круги. «Жизнь перешагнет труп тормозившего его сословия с тем же равнодушием, с каким вешняя вода переливает через плотину»[429], – писала принадлежавшая Павлу Рябушинскому газета «Утро России». Дворянство все больше ощущало себя в собственной стране, как во вражеском окружении. По понятным причинам дворянство не спешило превращаться в труп, хотя все больше утрачивало свои доминирующие позиции в модернизирующемся обществе.

Важно подчеркнуть, что в начале ХХ века дворянства как единого сословия уже не существовало. В нем была исключительно сильна имущественная, профессиональная, политическая, идеологическая и даже национальная дифференциация. По переписи 1897 года в империи насчитывалось 1,22 млн потомственных дворян обоего пола (меньше 1 % населения), из них только половина считала своим родным языком русский.

После освобождения крестьян от крепостной зависимости привилегированное сословие теряло свои земли, а с ними и экономические позиции. Землевладение дворян с 1861 по 1915 год сократилось более чем в два раза – с 87 до 42 млн десятин. Причем 84 % из них принадлежало всего 18 тысячам крупных землевладельцев. Всего же на те 107 тысяч дворян, у которых еще сохранялась земля, приходилось около 8 % пашни[430]. Занятие землей все больше становилось дурным тоном. «Для меня всегда оставалось загадкой, почему моих родственников и других людей из моего окружения не интересовали сельскохозяйственные проблемы России»[431], – недоумевала великая княжна Мария Павловна-младшая. Хотя это было довольно понятно: в основе лежали отсутствие у дворянства необходимых агрономических и экономических познаний, нерасчетливость, полупрезрительное отношение к систематическому труду и труженику. «Дворянство видело в своих вотчинах чистую обузу: из разорительных опытов рационального хозяйства выносило лишь отвращение к этому грязному делу»[432], – писал Федотов. Еще один немаловажный фактор оскудения отмечал Сергей Трубецкой: «Много дворянских семей разорилось от ставшего им непосильным хлебосольства, от которого они не могли отказаться»[433]. Не более трети дворян продолжало жить в деревне, и их культурно-просветительная функция в отношении крестьянства сходила на нет. Они переставали быть хозяевами, покровителями и контролерами за поведением деревни.

Часть дворян устремилась в бизнес, однако весьма небольшая. Они продолжали испытывать пренебрежение к экономике как таковой, к нуворишам-выскочкам, к буржуазности и к «чумазым лендрордам». Предпринимательство в аристократической среде (Оболенские, Урусовы, Бобринские, Юсуповы, Долгорукие) было скорее исключением, чем правилом. Среди владельцев 50 крупнейших московских предприятий было только 5 дворян – и 29 потомков крестьян. Дворяне все больше рассматривали предпринимателей как угрозу не только их материальному, но и социальному статусу.

До самой революции дворянство сохранило за собой почти полную монополию на высшее государственное управление. В правительстве, среди губернаторов и земских начальников недворян не было. Верхние ранги на госслужбе – более чем на 80 % – принадлежали именно потомственному дворянству. Однако усложнение государственного управления, диктуя предпочтение образованности над происхождением, вытесняло дворян и из административного аппарата. Выходцы из потомственного дворянства составляли уже менее трети среди всех классных чиновников. В офицерском корпусе их доля сократилась с почти 3/4 в середине XIX века до менее 37 % в 1912 году[434].

Земским и городским самоуправлением, как, естественно, и дворянскими собраниями, тоже руководило исключительно дворянство, однако та его часть, которая не была социально наиболее благополучной. «Крупнопоместное дворянство в большинстве своем проживало в городах и столицах, – поясняет глубокая саратовская исследовательница дворянства Екатерина Баринова. – Оно утрачивало связи с местной жизнью, доверяя свои имения управляющим. Дворяне, занимающиеся предпринимательской деятельностью, не находили нужным тратить драгоценное время на дворянские собрания»[435]. Мелкопоместные постепенно теряли земельный ценз, необходимый для участия в местной дворянской политике. По этой причине наиболее политически активным на местном уровне было среднепоместное дворянство, боровшееся за место под солнцем, прежде всего с крупными помещиками и буржуазией.

Значительная часть дворянства по образу жизни, мыслей, уровню доходов уже мало чем отличалась от интеллигенции. Это означало чрезвычайно болезненную потерю статуса. Уважающий себя дворянин считал интеллигентов людьми более низкого сорта, «недостаточно воспитанными», презирал сам этот термин и никогда не применял его к себе[436]. И дело было далеко не только в термине. Иван Солоневич подчеркивал: «Такие дворяне, как А. Кони, или Л. Толстой, или Д. Менделеев, или даже А. Керенский, шли в «профессию», которая иногда оплачивалась очень высоко, но которая никак не могла оплатить ни дворцов, ни яхт, ни вилл в Ницце, ни даже яхт-клуба в Петербурге. Это было катастрофой…»[437].

Столь очевидная социальная дифференциация дворянства приводила к весьма пестрой палитре взглядов внутри сословия. Тот же Солоневич не без иронии давал любопытную классификацию дворянства, которое, по его мнению, «разделилось на две части: дворянство кающееся и дворянство секущее. Политически это точно. Но вне политики существовала еще и третья разновидность дворянства – дворянство работающее. Но судьбы России оно, к сожалению, не оказало никакого влияния»[438]. Действительно, та часть дворянства, которая просто служила, а она составляла явное большинство сословия, ничего не пыталась делать для спасения режима, но и к революции никакого отношения не имела, а только пострадала от нее. «Секущая» часть составляла опору трону, в нее входили политически активные консервативно-охранительные круги дворянства, которые по зову сердца шли на государеву службу. Они, как и большинство высшего сословия, полагали, что «быстрое исчезновение с мест дворянского элемента угрожает всему строю поместной жизни»[439], настаивали на сохранении ведущей политической роли дворянства, пополняли ряды правых партий. Дворяне-бизнесмены относились по своим политическим взглядам скорее к тем партиям, которые представляли интересы предпринимателей, нежели интересы власти.

Кадры революционеров поставляли «кающиеся» дворяне. Кстати, справедливости ради следует заметить, что этот термин задолго до Солоневича использовал народник Николай Михайловский. А другой народник – Петр Лавров – описывал этот типаж словами о необходимости «заплатить долг народу». Дворянское в своей основе земское движение, как мы видели, дало толчок революционной смуте 1905 года. Именно эта часть знати поставляла основные кадры для российской либеральной оппозиции, особенно в начале царствования Николая II. В среде дворян, близких к интеллигенции по мироощущению, был силен уже не столько либерализм, сколько социализм: Герцен, Бакунин, князь Кропоткин, Лавров, Плеханов, Керенский, Ленин, возглавлявшие наиболее радикальные партии и течения социалистического и анархистского толка.

Но удивительнейшая особенность русской революции заключалась даже не в этом. А в том, что ее приближению способствовали представители самых верхов российской аристократии, включая даже некоторых представителей императорской фамилии. Казалось, им бы не знать, что любая революция есть кладбище аристократий. Что, способствуя или не препятствуя падению царя, они обрекают на гибель себя, что в реальности и произошло. Но факт остается фактом. В основе оппозиционности внутри царской семьи лежало уже отмеченное разочарование в венценосной чете.

Что объединяло великих князей и мелких помещиков – это недовольство рядом аспектов политики Николая II, причем аспектов ключевых. Первым объектом общедворянского возмущения стал Сергей Витте, в отношении которого существовало твердое мнение, что он смотрит на сословие «как на паразитов, пользующихся неоправданными привилегиями»[440]. Витте обвиняли за антидворянскую аграрную политику, попустительство мятежникам в 1905 году, излишний либерализм, Манифест 17 октября 1905 года, результаты выборов в первую Государственную думу и парламентаризм как таковой. Дворянство возмущали отсутствие контроля с его стороны за отбором депутатов от крестьян, которые получили наибольшее количество мандатов в I и II Думах и непривычный радикализм парламентариев, от деятельности которых ничего хорошего высшее сословие не ожидало. Отношение мало изменилось и тогда, когда дворянство составит половину депутатского корпуса: 46 % мест в третьей Думе и 53 % – в четвертой. Заметим, что именно IV – дворянская в большинстве своем – Дума пойдет на штурм верховной власти.

Еще хуже было отношение дворян к Столыпину. Говорили, что Александр II с отменой крепостного права отобрал одну половину земли, а Столыпин забирает вторую. Вот свидетельство руководителя Петербургского охранного отделения Герасимова: «Прежде всего, пришлось преодолевать сопротивление великокняжеских кругов, высказавшихся против отчуждения кабинетских и удельных земель. Государь поддерживал в этом вопросе Столыпина и лично говорил в его пользу со всеми великими князьями. Упорнее других сопротивлялся великий князь Владимир Александрович, не сдававшийся на убеждения царя»[441]. Столыпинская аграрная реформа не имела ни малейшей поддержки со стороны дворянства, если не считать его безземельную кающуюся часть. Исключительно негативное отношение вызвали законопроекты по реорганизации местного самоуправления и суда, которые были призваны допустить крестьян-собственников к земской работе. «Особое возмущение дворянства вызвало намерение Столыпина заменить уездных предводителей, фактически восполнявших отсутствие уездного административного звена, коронными начальниками уездов, ликвидировать скомпрометировавший себя институт земских начальников… а также ввести в качестве низшего административно-общественного звена всесословную земскую волость и ликвидировать волостные крестьянские суды, заменив их мировыми судьями»[442], – пишет историк А.П. Корелин. В этом усматривалось непростительное умаление роли уездных предводителей, которых всегда было принято рассматривать как красу и гордость дворянства.

Трудно не согласиться с Екатериной Бариновой, которая пишет: «Дворянство ратовало за сохранение привычного жизненного мира, а во всех изменениях, трансформациях общества обвиняла власть»[443]. Чувство сословной обиды за отсутствие сочувствия и недоверие не только растет, но и культивируется, и всячески выставляется напоказ. Супруг Витте и Столыпина в салонах не принимали. Хотя особа императора в сознании абсолютного большинства дворян по-прежнему вызывала верноподданнические чувства, сила этих чувств очевидно ослабевала. В мемуарах очень большого количества русских дворян Николай II представал как слабый царь.

Хорошим индикатором изменения настроения сословия может служить деятельность Объединенного дворянства. Оно возникло только в 1906 году, хотя разговоры о создании общесословной организации шли давно. В борьбу за сплочение класса вступили и либералы, и консерваторы, последним досталась победа. Первый Съезд уполномоченных губернских дворянских обществ (так официально называлось Объединенное дворянство) состоялся в мае 1905 года, когда его участники еще не отошли от последствий раскрепощенной активности русского крестьянства и больше всего были озабочены поиском путей спасения гибнущего сословия. Съезд провозгласил создание организации, устав которой ставил основной целью «объединить Дворянские общества, сплотить дворянство в одно целое для обсуждения и проведения в жизнь вопросов интереса общегосударственного, а равно сословного». Съезды состояли из уполномоченных от губернских дворянских собраний, избиравшихся на три года, позднее к ним добавились губернские предводители обществ, вошедших в объединение, и избранные от дворянства члены Государственного совета. Исполнительным органом Объединенного дворянства был Постоянный совет, председателем которого до 1912 года оставался граф Бобринский. Затем короткое время им руководил московский губернский предводитель Самарин, уступивший свое место крупному екатеринославскому землевладельцу Ананию Струкову[444].

Политическая платформа Объединенного дворянства была промонархической, однако неизменно включала в себя критику любых реформ как преждевременных, ведущих к демократизации, которая, в свою очередь, угрожает государственным устоям. Водоразделом для организации, как и для всей страны, стал август 1915 года. В день создания думского Прогрессивного блока Струков направил письма Горемыкину, в котором прозорливо возмущался тем обстоятельством, что «передаваемые прессой во все концы страны левые речи, некоторые заключения столичных совещаний и злоупотребление печатным словом являются предвестниками новых смут с целью изменения государственного строя страны. Только незыблемость основ существующего порядка в соединении с твердой единой правительственной властью в центре страны и на местах, врученной Государем лучшим преданным ему и осведомленным людям из обширного русского общества, оградит страну от шатания мыслей и внутренней смуты»[445]. Реакция на демарш Струкова было сильной и разноплановой – от полной поддержки до немедленных решений нескольких губернских дворянских собраний – полтавского, костромского, петроградского – приостановить свое членство в Постоянном совете.

Несколько активных деятелей Объединенного дворянства – граф Олсуфьев, Владимир Гурко, Павел Крупенский, Владимир Львов – вошли в состав Прогрессивного блока. «Только такие слепые и глухие ко всему совершавшемуся люди, как столпы крайне правых, вроде Струкова, Римского-Корсакова и др., могли думать, что замалчиванием можно спасти положение, но люди, глубже вникнувшие в события, ясно видели, что без очищения верхов, без внушения общественности доверия к верховной власти и ее ставленникам спасти страну от гибели нельзя»[446], – объяснял свою позицию Гурко. На Струкова пошла настоящая травля в прессе. К марту 1916 года уже 13 губернских дворянских обществ заклеймили его за чрезмерность верноподданнических чувств. Дальше будет еще интереснее: Объединенное дворянство поддержит борцов с самодержавием.

Вопрос о том, зачем дворянство в наиболее активной своей части приближало свою гибель, волновал многих историков революции. Один из них, по имени Лев Троцкий, приходил к такому заключению: «Острота и безответственность аристократической оппозиции объясняется исторической избалованностью верхов дворянства и невыносимостью для него его собственных страхов перед революцией. Бессистемность и противоречивость дворянской фронды объясняется тем, что это оппозиция класса, у которого нет выхода. Но, как лампа, прежде чем потухнуть, вспыхивает ярким букетом, хоть и с копотью, – так и дворянство, прежде чем угаснуть, переживает оппозиционную вспышку, которая оказывает крупнейшую услугу его смертельным врагам»[447]. Красиво, хотя и мало что объясняет. На мой взгляд, важно то, что российское дворянство как сословие мало представляло себе природу политического и не очень знала народ. Она не вполне представляла, к чему может приводить слом режима во время мировой войны в стране, состоящей из не слишком образованных крестьян, вооруженных для целей этой войны.

Конечно, в среде высшей аристократии и дворян было и множество последовательных сторонников царя. И в целом дворянство как класс, в отличие от многих его представителей, не было в самых первых рядах сокрушителей монархии. Оно не совершало революцию. Оно стало ее самой большой жертвой. После России, конечно.

Буржуазия

Февральскую революцию в марксистской историографии называли буржуазной или буржуазно-демократической. Так, может, буржуазия сыграла в ней решающую историческую роль?

На рубеже XIX–XX веков торгово-промышленная элита, буржуазия – главная сила модернизации на Западе – в России политически о себе не заявляла, оставаясь, скорее, классом в себе. Политическая активность бизнеса, проявившаяся довольно поздно, по своему размаху уступала активности ряда других социальных групп, включая даже дворянство. Предпринимательский класс был крайне немногочисленным. По переписи 1897 года, во всей европейской России насчиталось 156 тысяч почетных граждан и 116 тысяч купцов, которых с полным основанием можно отнести к предпринимателям. Но при этом по степени концентрации капитала, монополизации производства, накопления огромных состояний в руках крупнейшей бизнес-элиты страна наша превосходила все известные мировые аналоги.

В 1913 году 54 % всего пролетариата приходилось лишь на 5 % промышленных предприятий с числом занятых не менее 500 рабочих. Широкая волна монополизации пошла после кризиса 1900–1903 годов, причем первоначально в легкой, фарфорово-фаянсовой, пищевой промышленности. Затем под вывеской акционерных обществ, товариществ для торговли стали возникать крупные синдикаты и во многих других отраслях экономики: «Продамет», «Продуголь», «Кровля», «Гвоздь», «Проволока», «Медь»[448]. Начали создаваться крупные холдинг-компании, сосредоточивавшие контрольные пакеты акций многих предприятий, причем чаще всего такие холдинги – Нефтяной трест, Табачный трест – регистрировались за границей. Общее число монополий к началу войны достигало двухсот, и они охватывали свыше 80 видов продукции. «Продамет» давал 88 % сортового железа страны, «Продуголь» и связанные с ним синдикаты – 75 % угля, три группы контролировали более 60 % нефтедобычи. На семь крупнейших коммерческих банков приходилось 55 % собственных капиталов банков и 60 % от их общих оборотов[449]. В России было много очень состоятельных людей.

Огромную роль играло государственное предпринимательство. При всем аристократическом снобизме, присутствовавшем в императорской фамилии в отношении бизнесменов, нельзя сказать, что ей совсем уж были чужды веяния материального мира. Царю принадлежало несколько предприятий, из которых крупнейшими были Нерчинские и Забайкальские золотые прииски, которыми управлял специальный Кабинет. Великий князь Николай Михайлович владел многострадальными минеральными водами «Боржоми». Многие монополии создавались с большим или решающим государственным участием. Достаточно большим был переток в бизнес из госаппарата (гораздо меньше – обратно). Такие крупнейшие бизнесмены, как Путилов, Вышнеградский, Давыдов, Коншин, были выходцами из правительственных учреждений. Очевидно, что это создавало широкое поле для конфликта интересов, коррупции, фаворитизма, тем более что важным источником инвестиций в стране выступали государственные заказы. Другим таким источником были зарубежные компании и банки, на долю которых приходилось до 59 % от всех прямых и портфельных инвестиций в начале 1910-х годов.

Русская буржуазия никогда не имела опоры в народе, который рождал ее из своей среды, но откровенно не любил и не ценил. Отсутствовало понимание необходимости и полезности частнопредпринимательской деятельности. В начале ХХ века по инициативе Московского педагогического музея был проведен опрос учащихся гимназий, городских училищ и сельских школ на темы: на кого вы хотите быть похожими и какая профессия вам нравится. Среди гимназистов с большим отрывом лидировали писатели и персонажи их произведений (70 %), среди деревенских детей – родители, родственники и знакомые (81 %), в городских училищах нравились и те, и другие. Кто-то называл исторических героев, современных общественных деятелей, изобретателей. Но везде на последнем – 26-м месте – оказались «богачи». Материальный успех вообще не являлся частью ценностной системы молодых горожан, проявляясь только в крестьянском сознании[450]. Полагаю, подобное отношение объяснялось и особенностями российской интеллектуальной культуры, дворянской литературы, антибуржуазных в своей основе, и особенностями бизнеса, который не всегда демонстрировал образцы высокой предпринимательской этики.

Историк Сергей Ольденбург, вынужденный после революции эмигрировать, отмечал: «Под влиянием марксистских теорий интеллигенция считает предпринимателей «эксплуататорами»; она готова служить им за жалования, подчас даже очень высокие, но она не хочет сама браться за предпринимательскую деятельность. Считается, что честнее быть агрономом на службе земледельческого земства, чем землевладельцем; статистиком у промышленника, чем промышленником»[451]. Впрочем, подобное отношение сложилось задолго до марксизма и разделялось далеко не только марксистами. «В России вся собственность выросла из «выпросил», или «подарил», или кого-нибудь «обобрал», – подмечал самобытный мыслитель, властитель интеллигентских дум Василий Розанов. – Труда собственности очень мало. И от этого она не крепка и не уважается»[452].

И в чем-то он был прав. Частнопредпринимательский класс, как и сейчас, был болен детскими болезнями первоначального накопления, высвобождения собственности из рук еще недавно всеобъемлющего государства. Ленин тоже не сильно кривил душой, когда писал: «В русском капитализме необъятно сильны еще черты азиатской примитивности, чиновничьего подкупа, проделок финансистов, которые делят свои монопольные доходы с сановниками»[453]. В сознании людей свободное хозяйство не получало защиты против аристократической, интеллигентской и социалистической критики.

Поэтому не случайно, что в беспорядках 1905 года (которые в советское время тоже относились к разряду буржуазно-демократических революций) был очень силен не только антиправительственный, но и антикапиталистический элемент. Буржуазия не играла роли в развязывании протестной активности, пострадала от забастовок и лишь по ходу дела пришла к мысли о необходимости прибегнуть к политическим действиям. Первые партии, которые заявили себя защитниками интересов бизнеса, возникли только осенью-зимой 1905 года: прогрессивно-экономическая, умеренно-прогрессивная, торгово-промышленная, партия правового порядка, Всероссийский торгово-промышленный союз, Союз 17 октября. Они оформили блок, который весной следующего года баллотировался на выборах в Думу – и потерпел оглушительное поражение, проведя только 16 своих депутатов, из которых 13 были октябристами (для сравнения, победившие кадеты получили 179 мест). «Большинство предпринимательских политических союзов после провальных выборов прекратило существование, частью самоликвидировавшись, частью войдя в состав партии октябристов»[454].

В стране возникло более трехсот общественных организаций предпринимателей, многие из них спонсировали газеты, вели просветительскую деятельность. Партия октябристов, в которой, правда, были представлены и другие элитные слои, являлась безусловной выразительницей предпринимательских интересов, а в столыпинские времена была недалека от того, чтобы носить титул партии власти. В состав ее руководящих органов входили такие крупные бизнесмены, как братья Рябушинские, Нобель, Авдаков, Мухин, Четвериков и даже сам мэтр ювелирного дела Карл Фаберже. Чисто предпринимательскую политическую структуру долго не удавалось создать. Только в самый канун революции 1917 года Павел Рябушинский сформирует Всероссийский торгово-промышленный союз с целью координации деятельности основных бизнес-ассоциаций.

После 1905 года предпринимательский класс станет все активнее проявлять политические амбиции, формулировать перед правительством свои интересы, выражать недовольство режимом. И поучаствует в лице своих ярких представителей в его свержении.

Даже крупнейшая буржуазия России была неоднородной. Главный водораздел проходил между петербургской и московской группами. Столичная отличалась гораздо большей ориентацией на связи в правительственных кругах, обеспечивавшие государственные заказы, на зарубежные инвестиции, еврейский капитал. В Петербурге среди олигархов весьма характерен был тип европейского банкира, получившего западное образование, в предпринимательской среде было немало иностранцев. Бизнес-элита столицы предпочитала договариваться с властью, а не бороться против нее.

Во второй столице все было иначе. «В Центральном промышленном районе во главе с Москвой преобладали «хозяйственные мужики», православные и старообрядцы, благодаря предпринимательским занятиям прошедшие путь от крестьян и посадских людей до фабрикантов и банкиров, подчас отмеченные пожалованием дворянского достоинства»[455], – подчеркивает Юрий Петров. Московский предпринимательский класс сохранял многие патриархальные черты, в нем было больше старообрядцев с домашним воспитанием, чем выпускников западных бизнес-школ. Чувствовалось влияние православной традиции, которая была и остается ближе к раннехристианскому нестяжательству, нежели, скажем, католическая или, тем более, протестантская. Павел Бурышкин, старшина Московского биржевого общества, крупнейший торговец мануфактурой, отмечал, что само отношение к делу было «несколько иным, чем на Западе. На свою деятельность смотрели не только и не столько как на источник наживы, а как на выполнение задачи, своего рода миссию, возложенную Богом или судьбой»[456]. Но миссию свою они тоже видели по-разному, особенно, когда дело касалось политики.

Среди предпринимателей-старообрядцев были сторонники черносотенного Союза русского народа. Можно назвать крупного хлебопромышленника Николая Бугрова, который являлся также лидером беглопоповцев – старообрядцев, «приемлющих священство, переходящее от господствующей церкви». Он содержал нижегородскую газету «Минин» и на выборах в Думу неизменно пользовался поддержкой черносотенцев.

Из той же среды старообрядческого бизнеса шла финансовая поддержка большевистских организаций, которые через Максима Горького получали деньги от текстильного короля Саввы Морозова, нефтеторговца Дмитрия Сироткина и… того же Бугрова[457]. Они полагали, что смогут манипулировать радикалами, как пешками, в своих интересах, а потому помогали Ленину издавать «Искру» и содержать школу подрывной деятельности на острове Капри.

Однако куда более серьезный вес и политическое влияние приобрела группа молодых бизнесменов, в которой поначалу первую скрипку играл Павел Рябушинский. В представлении членов его кружка, среди которых были очень популярны идеи славянофильства, самодержавное государство попрало земское начало и ввергло страну в крепостничество. Необходимо совместить дониконовскую культурно-религиозную традицию с современным капитализмом, чтобы положить конец «петербургскому периоду русской истории»[458]. Молодые московские капиталисты были уверены, что в России грядет век господства буржуазии. Рябушинский убеждал: «Нам, очевидно, не миновать того пути, каким шел Запад, может быть, с небольшими уклонениями. Несомненно одно, что в недалеком будущем выступит и возьмет в руки руководство государственной жизнью состоятельно-деятельный класс населения»[459]. Для наступления светлого будущего требовалось избавиться от мешавшего самодержавия и в патерналистском духе обеспечить единение хозяев предприятий и рабочего класса.

«Текстильные фабриканты и финансисты из промышленников, которые олицетворяли развитие российского капитализма «снизу», к исходу XIX века доросли до новейших технологий и финансовых форм предпринимательской деятельности, – констатирует Юрий Петров. – Эта группа, воплощение русского национального капитала, отличалась и наибольшей активностью в общественно-политической жизни России. В начале XX в. московская буржуазия в лице своих лидеров А.И. Гучкова, П.П. Рябушинского, А.И. Коновалова стала подлинным идейным вождем предпринимательского класса страны»[460].

С 1908 года в особняках Рябушинского на Пречистенке и Коновалова на Большой Никитской проходят регулярные «экономические беседы», получавшие широкий общественный резонанс, в которых принимают участие ректор Московского университета Мануйлов, один из лидеров Союза освобождения Максим Ковалевский, правовед Котляревский, видные мыслители Петр Струве и Сергей Булгаков. На деньги Рябушинского выходит «Утро России», одна из наиболее ярких и злых оппозиционных газет. Из этой группы выйдут предприниматели, которые будут готовить заговор по свержению царя, а затем войдут в состав Временного правительства. Прежде всего, в этой связи заслуживают быть названными лидер октябристов, представитель крупнейшей банкирской семьи Александр Гучков и хлопчатобумажный фабрикант Александр Коновалов. Позднее к ним присоединится богатейший киевский сахарозаводчик Михаил Терещенко. Всех их объединяло блестящее западное образование, принадлежность к масонским ложам, думским фракциям октябристов и прогрессистов и ненависть к действовавшей российской власти. Для ее свержения они не пожалеют ни денег, ни сил.

Бизнес все более резко формулировал свои интересы, носившие вполне политизированный характер. Он требовал уравнять свои налоговые условия с дворянством, которое по-прежнему пользовалось привилегиями, ослабить правительственную регламентацию предпринимательской деятельности, ликвидировать или сократить казенное хозяйство. На VIII съезде предпринимателей в 1914 году Павел Рябушинский возмущался, что нужно ездить в Петербург «на поклон, как в ханскую ставку», и обещал, что «наша великая страна сумеет пережить свое маленькое правительство». Гужон осуждал климат для бизнеса в стране и грозил выводом капитала: «Если торговля и промышленность будут находиться под гнетом полиции или полицейской идеи, то в России делать будет нечего»[461].

В начале Первой мировой войны бизнес продемонстрировал патриотические настроения, активно способствовал переводу экономики на военные рельсы. Под руководством Гучкова он принял активное участие в формировании военно-промышленных комитетов, земских и городских союзов (Земгор), взявшихся оказывать всестороннюю помощь фронту. Однако именно эти организации, как мы увидим ниже, и станут одним из важнейших инструментов дестабилизации императорской власти.

За годы войны у предпринимателей накопится масса претензий, главной из которых станет заметное увеличение роли государства в управлении военной экономикой, что имело практическим следствием обострившуюся конкуренцию за оборонные заказы между казенными и частными предприятиями, а также национализацию ряда ключевых промышленных предприятий. Прекратил свое существование Продуголь после того, как его главный клиент – железнодорожное ведомство – начало напрямую договариваться со входившими в этот синдикат поставщиками. Государство фактически монополизировало распределение угля в стране. Начались государственные инвестиции в новую нефтедобычу в объемах, которые заставили всерьез забеспокоиться даже фирмы Нобеля и других крупнейших производителей углеводородов. Несмотря на решительные протесты Союза съездов представителей металлообрабатывающей промышленности, развернулось масштабное строительство новых казенных заводов.

Серьезный урон был нанесен двум крупнейшим финансово-промышленных группировкам страны. Группа Русско-азиатского банка, тесно связанная с французским капиталом, потеряла самый крупный бриллиант в своей короне – Общество Путиловских заводов, которое было национализировано. За ним последовали заводы Русско-Балтийский, Невский, Владимирский пороховой, Посселя – и группа распалась. Похожая судьба выпала группе, возглавляемой Петербургским международным банком. Ее Выскунские заводы были переданы министерству путей сообщения, строящийся пушечный завод в Царицыне выкупила казна, она проиграла борьбу за заказы на изготовление снарядов казенному Пермскому заводу.[462] «Непрерывное, упорное наращивание государственного промышленного производства… с еще большим напряжением продолжалось после 1914 г. – пишет Владимир Поликарпов. – При этом власть не останавливалась перед бесцеремонным ущемлением интересов банковско-промышленных группировок, ликвидацией важных центров монополизации»[463].

Следует заметить, что точно так же поступали все другие правительства воюющих стран. Нигде это буржуазии, лишавшейся как минимум упущенной прибыли, не нравилось. Но где-то она это терпела, понимая, что так нужно для целей обороны. А в Российской империи такое ущемление предпринимательских свобод в условиях войны было воспринято многими бизнесменами как очередное проявление козней ненавистного самодержавия. Как отмечал начальник Петроградского охранного отделения Константин Глобачев, «русская торговля до того привыкла пользоваться всякими покровительственными мерами со стороны Правительства, что даже в периоды своего расцвета не забывает просить всякого рода льгот, субсидий и пр. Конечно, в тяжелую годину торговцы нахлынули толпами на министерства и завалили своими жалобами все канцелярии»[464]. У бизнеса были основания для недовольства властью.

У власти тоже были основания для недовольства бизнесом. Охранное отделение изучило, кто оставлял деньги в неприлично подорожавших столичных ресторанах, и выяснило: «Две трети счетов выписаны на имена инженеров и поставщиков припасов в действующую армию, а остальное приходится на «королей» мяса, муки, рыбы и т. д.» Глобачев жаловался начальству: «Война заставила сжаться до крайности всех: и дворянина, и чиновника, и рабочего, и крестьянина, но она же выдвинула группу хищников, пользующихся пока безнаказанностью и рвущих у большинства их куски хлеба. Сейчас наступило время господства интернационального афериста, полукупца, полумошенника, ловко балансирующего между миллионом и скамьей подсудимых… Петроград испытал на себе все зло бирж, которые, пользуясь покровительством администрации, позволяли себе самые бессовестные сделки, утаивая прибывшие товары, представляя фальшивые счета о проданных продуктах лазаретам, получая вне очереди городские грузы и перепродавая их в частные руки»[465]. Стоит ли удивляться, что во время войны восприятие бизнеса населением только ухудшилась. Его обвиняли в получении сверхприбылей на оборонных заказах, во взвинчивании цен на продукты питания и предметы первой необходимости, в выводе капиталов за границу… Кому война, а кому – мать родна.

При этом ответственность за все это безобразие люди в массе своей адресовали верховной власти. Такому восприятию способствовали и сами политически активные капитаны отечественной частной экономики, которые содействовали вскипанию недовольства столичных масс. Зачем они это делали? Тыркова-Вильямс, хорошо знакомая со всеми олигархическими спонсорами революции, объясняла, что они «о пожаре не думали, а если и думали, то по-детски воображали, что огонь только выжжет язвы старой России»[466]. У них будет момент триумфа. Но продлится он совсем недолго: для кого-то несколько недель, для кого-то несколько часов. Свержение монархии приведет к быстрому вытеснению на обочину жизни активно добивавшихся этого представителей российской буржуазии. Как с грустью заключит Рябушинский, «удержать лавину они, конечно, не смогли, и старый русский купец хозяйственно погиб в революции так же, как погиб в ней старый русский барин»[467].

Георгий Федотов писал, что «марксисты, уверенные в буржуазном характере грядущей революции, отвели буржуазии в ней красный угол. Они напрасно ждали почетного гостя. Революционный пир, очевидно, не прельщал русского купечества, привыкшего к иным яствам. Когда пришла революция, буржуазия сыграла в ней лишь страдательную роль. Она дала свое злосчастное имя, как позорное клеймо, для всей коалиции погибающих классов»[468].

Интеллигенция

В русском языке термин интеллигенция никогда не имел точного значения[469]. Xотя, как уверяют все современные зарубежные словари и энциклопедии, интеллигенция – российский феномен. Сам этот термин во второй половине XIX века вышел из употребления на Западе, вытесненный понятием «интеллектуал», но, напротив, приобрел популярность в России. В советское время интеллигенцией стали называть всех лиц умственного труда. Но сто лет назад слово использовалось для обозначения того слоя образованной элиты (точнее даже – контрэлиты), которая противопоставляла себя правящим кругам, представителям консервативно-охранительной идеологии.

Этимология понятия осталась в памяти «бабушки русской революции» Екатерины Брешко-Брешковской: «Насколько я помню, именно в шестидесятые годы ведущие писатели впервые воспользовались словом «интеллигенция» для обозначения тех просвещенных умов, которые искали в гуманистических идеалах и беспристрастной справедливости решение классовых проблем и исключали из социальных конфликтов всякий шовинизм, мстительность и предрассудки. Эти люди, стремившиеся к знанию как к источнику истины, а не как к средству для достижения личных успехов, стали известны как «интеллигенты»»[470]. Очень точно схватил современное ему использование понятия «интеллигенция» известный экономист и историк Михаил Туган-Барановский, который дослужится до поста министра финансов в Украинской центральной раде: «Под интеллигенцией у нас обычно понимают не вообще представителей умственного труда… а преимущественно людей определенного социального мировоззрения, определенного морального облика. Интеллигент – это «критически мыслящая личность» в смысле Лаврова – человек, восставший на предрассудки и культурные традиции современного общества, ведущий с ними борьбу во имя идеала всеобщего равенства и счастья. Интеллигент – отщепенец и революционер, враг рутины и застоя, искатель новой правды»[471].

Итак, чем же русский интеллигент отличался от интеллектуала в западном понимании? Интеллектуал искал пользу, предлагал продукт своего труда и пытался его капитализировать. Интеллигенция искала справедливости. Интеллектуал всегда был, в худшем случае, нейтрален по отношению к государству, пытаясь использовать его в своих целях. Интеллигенция в России была откровенно антигосударственной. Нигде в мире интеллектуалы («мы») так не противопоставляли себя власти («они»), как в России. Интеллигенция не думала о том, чтобы улучшить, модернизировать государственный строй, – она стремилась его свергнуть.

Откуда такие настроения? Может, от невыносимых жизненных условий, на которые интеллигенция неизменно жаловалась? Вряд ли. Она была слоем весьма тонким – около 0,36 % населения, – достаточно привилегированным и не обездоленным. «В России был большой спрос на образованных людей, – подтверждала Ариадна Тыркова-Вильямс. – Русская молодежь, окончив высшую школу, стазу становилась на ноги, была обеспечена хорошим заработком. Горькой интеллигентской безработицы, через которую с трудом пробирались дипломированные французы, англичане, немцы, русские почти не знали… народились новые газеты, журналы, издательства. Появились тучи новых тем, полчища новых читателей… Спрос на журналистов, писателей, карикатуристов не был еще небывалым»[472]. Может, распространению антивластных настроений способствовала сама власть, не подпускавшая оппозиционных интеллигентов к административной деятельности, что превращало их в антисистемную силу? Но ведь настоящий интеллигент никогда к этой деятельности не стремился, напротив, считал для себя зазорным служить ненавистному режиму.

В генезисе российской интеллигенции огромную роль сыграла та часть российской интеллектуальной традиции, которая исходила из порочности и несправедливости российских порядков: от Радищева и старших славянофилов (Хомяков, Киреевский) до Гоголя и Достоевского. «Революция словно вырвалась из чернильницы Литературы»[473], – справедливо замечает академик Юрий Пивоваров. Прогресс, демократия представлялись русской интеллигенции не как результат эволюционного развития и реформаторских усилий, а как естественное для человека состояние, стремление, реализации которых мешает только одно – самодержавный строй.

В основе этого лежало весьма неадекватное представление о человеческой природе. По словам известного писателя Владимира Короленко, «перед нами стоял такой общий и загадочный образ народа – «сфинкс». Он манил наше воображение, мы стремились разгадать его. Он представлялся как благодушный богатырь, сильный и кроткий»[474].

О той же иллюзии интеллигенции покаянно скажет после революции один из лидеров кадетов Василий Маклаков: «Она стала думать, что звериные свойства людей, эгоизм, высокомерие, презрение к низшим свойственны только среди меньшинства, то есть знатных, богатых и сильных, и что, наоборот, принадлежность к «униженным и оскорбленным» воспитывала в людях чувства сострадания, солидарности и в результате привычку друг за друга стоять. Это внушало надежду, что с упразднением социальной верхушки и переходом власти к прежним обиженным появятся другие приемы в управлении государством, а потому приблизится равенство и общее счастье»[475].

Но еще большее значение для мировоззрения российской интеллигенции, которое оказалось в основе своей если не западническим, то космополитичным и беспочвенным, имела трансплантация на русскую почву некритически заимствованных идей французских просветителей XVIII в. и немецких материалистов XIX в. Беда России заключалась в том, что у нас не было собственной прочной, многовековой интеллектуальной традиции, сложившихся научных школ. Русская интеллигенция, даже происходившая из дворянства, была, как правило, интеллигенцией в первом поколении, для которой все было ново и любопытно, а отечественная мысль не могла в полной мере это любопытство удовлетворить. Природа не терпит пустоты… Интеллигенция хваталась за заимствованные идеи с наивностью неофитов.

Западные концепции производили большее впечатление, чем собственная российская действительность. «То, что на Западе было научной теорией, подлежащей критике, гипотезой или во всяком случае истиной относительной, частичной, не претендующей на всеобщность, у русских интеллигентов превращалось в догматику, во что-то вроде религиозного откровения, – замечал Бердяев. – Русские все склонны воспринимать тоталитарно, им чужд скептический критицизм западных людей»[476]. Западные абстрактные теории, интересные только самим философам, в России становились руководством к действию. «Они доводились без колебаний до конца. Из них сделаны были бесстрашно все последние, самые суровые и нелепые выводы»[477], – констатирует в сборнике «Из глубины» публицист Валериан Муравьев.

Одним из таких выводов было признание Западной цивилизации предметом для подражания и восхищения, а Российской – как несостоятельной. Во множестве трудов известных представителей русской интеллигенции можно было прочесть (как и сейчас), что в России нечего охранять, нечего беречь, она бесплодна. Слово «патриотизм» произносилось «не иначе, как с улыбочкой. Прослыть патриотом было просто смешно»[478]. Вот широко цитировавшиеся в начале XX века стихи Алексея Жемчужникова, дворянского поэта, помощника статс-секретаря Государственного совета, одного из создателей небезызвестного персонажа – Козьмы Пруткова:

«Вы все, в ком так любовь к отечеству сильна,

Любовь, которая все лучшее в нем губит,

И хочется сказать, что в наши времена

Тот честный человек, кто родину не любит…»

Все последующие поколения представителей российской мысли отметят оторванность интеллигенции от собственной страны не только как ее родовую черту, но и как причину устремленности в революцию. «Русские общественные деятели, пытаясь перестраивать Россию, никогда не позаботились понять Россию как страну великих замыслов и потенций, как в добре, так и зле»[479], – писал Сергей Аскольдов. «Если рассматривать вещи с точки зрения, допустим, А.Ф. Керенского, то эта тысяча лет (нашей истории – В.Н.) была сплошной ошибкой, – иронизировал Иван Солоневич. – Сплошным насилием над «волей русского народа», выраженной в философии Лейбница, Руссо, Сен-Симона, Фурье, Гегеля, Канта, Шеллинга, Ницше, Маркса и Бог знает кого еще. Разумеется, всякий Лейбниц понимал «волю русского народа» лучше, чем понимал это сам русский народ»[480]. Наш великий современник Александр Солженицын замечал, что «русская интеллигенция ощущала себя уже на высокой ступени всеземности, всечеловечности, космополитичности и интернационалистичности (что тогда и не различалось). Она уже тогда во многом и почти сплошь отреклась от русского национального»[481].

Отрыв от национального неизбежно означал и отрыв от духовных корней, «безрелигиозное отщепенство от государства», о котором писал известный русский правовед Павел Новгородцев. Он же называл основным проявлением интеллигентского сознания, приводящего и его, и страну к крушению, «рационалистический утопизм», оторванный от «животворящих святынь народного бытия», от «связи человека с Богом»[482]. Схожей позиции придерживался и Бердяев: «Русская интеллигенция в огромной массе своей никогда не сознавала имманентным государство, церковь, отечество, высшую духовную жизнь. Все эти ценности представлялись ей трансцедентно-далекими и вызывали в ней враждебное чувство, как что-то чуждое и насилующее»[483]. Интеллигенция, подтверждала Тыркова, «от церкви отшатнулась, исподтишка ее высмеивала, опорочивала. Не штурмовала церковь только потому, что это было невозможно по полицейским правилам»[484].

Сочетание целого ряда факторов – чувство отчуждения от власти, отсутствие демократической и собственной интеллектуальной традиций, давление цензурных ограничений, чувство неравноправия по сравнению с дворянским сословием, наличие в русской литературе сильной критической традиции, «тоталитарное» заимствование западных концепций материализма, позитивизма и утилитаризма – придало нашей интеллигенции черты не только антигосударственности, но и крайнего радикализма. Ричард Пайпс не без оснований подчеркивает: «В начале ХХ века в России не было предпосылок, неумолимо толкавших страну к революции, если не считать наличия необычайного множества профессиональных и фанатичных революционеров… Группы этих «делателей» революции и представляет интеллигенция»[485]. В этой мысли есть огромная доля истины.

Но все-таки называть исключительно интеллигенцию и всю интеллигенцию революционным классом не совсем точно. Во-первых, были, как мы уже знаем, революционеры и из других слоев общества. Во-вторых, если рассматривать интеллигенцию шире, чем просто образованных противников режима, то мы там обнаружим множество течений и подгрупп. Очень знающий современный историк интеллигенции Соколов хорошо показывает, что в ее составе «были люди, исповедующие утилитаризм и нигилизм, либерализм и государственничество, славянофильство и западничество, марксизм и ницшеанство. По своим политическим пристрастиям она делилась на охранительную, консервативную, либеральную, леворадикальную и др. интеллигенцию… По профессиональным признакам она делилась на художественную, научную, техническую, военную и духовную интеллигенцию. И каждая из этих групп представляла собой отдельную, довольно своеобразную субкультуру»[486]. Интеллигенция очень различалась и по формам политической активности, общественного поведения. Григорий Померанц заметил еще в советское время: «В жизни русской интеллигенции постоянно нарастают две тенденции: одна к действию во что бы то ни стало («К топору зовите Русь!»), другая, напротив, окрашена непреодолимым отвращением к грязи и крови истории (Лев Толстой и толстовцы)»[487].

А, в-третьих, значительная часть интеллигенции, особенно из богемной среды, испытывала равнодушие к политике и с властью непосредственно не боролась. «Российская предвоенная интеллигенция выполняла функции аркадских пастушков, в венках из роз водивших хоровод перед потемкинскими деревнями, – говорил об аполитичной части интеллигенции писатель Алексей Толстой. – Общество жило беспечной, «красивой» жизнью, увлекалось индусской мистикой, откровениями тишины уборной В. Розанова, пластическим танцем «Ловля бабочек» и добродушно осуждало писателя Арцыбашева, настойчиво насаждающего клубы самоубийц среди молодежи»[488]. Но даже у богемы, почти поголовно сидевшей на кокаине, пускавшей себе в глаза атропин, чтобы зрачки были шире, говорившей звенящими и далекими «унывными» голосами, доминировали резко оппозиционные настроения. Как свидетельствовал Александр Вертинский, «каждый был резок в своих суждениях, щеголял надуманной оригинальностью взглядов и непримиримостью критических оценок»[489].

1905 год позвал интеллигенцию в ряды борцов. «Она духовно оформляла инстинктивные стремления масс, зажигала их своим энтузиазмом, словом, была нервами и мозгом гигантского тела революции»[490], – подчеркивал экономист С.Н. Булгаков (позднее ставший православным священником). Именно из интеллигенции в основном и складывались все политические партии – от либеральных до экстремистско-террористических.

Как в те дни становились революционерами, рассказывал мне мой дед, революционер-большевик Вячеслав Молотов. Он говорил, что к революционной деятельности его подтолкнуло, в первую очередь, чтение художественной литературы. Традиционные для российской интеллигенции трогательная забота о «маленьком человеке», размышления о никчемности жизни, задавленной нищетой и чиновничьим произволом, искания лучшей доли бередили сердце, заставляли его кипеть возмущением против существующих порядков, звали на баррикады. Как говорил дед, прежняя жизнь не устраивала девять десятых населения, что было явным преувеличением, поскольку большинство людей вряд ли могло представить себе какую-нибудь другую жизнь. Но нет сомнений, что в его – студенческой – среде это действительно было.

Российские высшие учебные заведения были кузницами кадров не только государственных служащих, но и революционеров. Профессура, особенно гуманитарная, имела прекрасное европейское образование и хорошо учила. Однако, как будет вспоминать Сергей Палеолог, который после университета выберет государственную карьеру, «в наших программах было упущено самое главное, что мы поняли только теперь, – из нас готовили не русских граждан, а интернационалистов, и в нас не воспитывали любви, уважения, преклонения перед родной, великой, прекрасной, великодушной Россией. Нам часто говорили о теневых сторонах существовавшего режима и никогда не упоминали об ослепительных лучах мировой совести, которыми Россия освещала вселенную… Разве мы могли в университете быть патриотами? Громко говорить, что чтим Царя, верим в Бога и любим Родину? Сейчас же подскакивал какой-нибудь волосатик и при общем гоготании и одобрении аудитории спрашивал: «Вы какую любите Родину? Царскую? Значит, вы черносотенец»[491]. С прямо противоположной стороны ту же мысль поддерживал народник-семидесятник Сергей Степняк-Кравчинский: «Что такое высшее образование, как не изучение европейской культуры – ее истории, законов, учреждений, литературы? Едва ли можно сохранить в юноше, прошедшем университетский курс и изучившем все предметы, веру в то, что Россия – счастливейшая из всех стран и ее правительство – вершина человеческой мудрости»[492].

Гуманитарная профессура была почти сплошь кадетской, и именно профессора большинство студентов – особенно разночинцев – почитало как эталон ума, вовсе не крупного государственного деятеля или бизнесмена. Но сами студенты к кадетам не шли, они были в значительной своей части гораздо более радикальным. Социализм импонировал куда больше, чем либерализм. «Академисты», сторонники того, чтобы мирно учиться, по подсчетам исследователя студенчества А.Е. Иванова, составляли от 50 до 70 % студентов, но они подвергались моральному бойкоту, обвинялись в штейкбрейхерстве и сотрудничестве с охранкой, выдавливались из органов студенческого самоуправления.[493] Не случайно, что Ленин, оставивший об интеллигенции целый ряд нелитературных высказываний, не скупился на превосходные эпитеты студенчеству, называя его и «самой отзывчивой частью интеллигенции», и «авангардом всех демократических сил», и «боевой силой революции»[494]. В среднем заметно левее кадетов оказывались и те представители интеллигенции, которые шли из университетов в средства массовой информации, из-за чего вся пресса была непропорционально левой.

В смуту 1905 года русская интеллигенция уже дружно шла под лозунгами «Долой самодержавие!», который становился объединяющим паролем для всей прогрессивной общественности. «А с теми, кто не присоединялся к лозунгу «Долой самодержавие!», пить вместе чай становилось все труднее. Передовая интеллигенция, к которой мы все себя причисляли, считала своими только тех, кто отрицал самодержавие целиком, в прошлом, в настоящем, тем более в будущем»[495], – свидетельствовала Тыркова. Это настроение вовсе не спадало, напротив. «После неудавшейся революции 1905 года – неудавшейся потому, что самодержавие осталось, – интеллигенция если не усилилась, то расширилась. Раздираемая внутренними несогласиями, она, однако, была объединена общим политическим, очень важным отрицанием: отрицанием самодержавного режима»[496], – писала поэтесса Зинаида Гиппиус, настоящая властительница умов, симпатизировавшая партии эсеров и особенно их террористической Боевой организации во главе с личным другом ее семьи Борисом Савинковым. «Русская профессионально прогрессивная интеллигенция ненавидела царя лютой ненавистью: это именно он был преградой на путях к невыразимому блаженству военных поселений, фаланстеров, коммун и колхозов, – замечал Солоневич. – …Верхи русской культуры к этой интеллигенции собственно никакого отношения не имели. От Пушкина до Толстого, от Ломоносова до Менделеева – эти верхи были религиозны, консервативны и монархичны»[497].

У прогрессивной интеллигенции было немало критиков в рядах самой интеллигенции. Достаточно назвать того же Льва Толстого, Максима Горького или самого интеллигентного из русских писателей – Антона Чехова, который не верил в нее, «лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую»[498]. Кровавые эксцессы 1905 года и радикализм интеллигентов еще больше обеспокоили некоторых их коллег по цеху, начинавших проводить грань между недовольством своим положением и разрушением собственной страны. Появились «Вехи», сборник статей выдающихся российских мыслителей, принадлежавших в тот момент к правому крылу кадетской партии – Николая Бердяева, Сергея Булгакова, Михаила Гершензона, Александра Изгоева, Петра Струве, Семена Франка. Они писали об оторванности интеллигенции от жизни, ее мечтательном прекраснодушии, утопизме, недостаточном чувстве действительности, доминировании интересов распределения и уравнения над интересами производства и творчества, высокомерном самомнении, сознании своей непогрешимости, пренебрежении к инакомыслию, отвлеченном догматизме, героическом максимализме, исторической нетерпеливости, отрицании эволюционизма, отсутствии чувства связи с собственным прошлым[499]. Однако интеллигенция предпочла не узнать себя в этом описании. В ответ на «Вехи» вышли 4 сборника и более 220 статей и рецензий с гневной отповедью за подписями Милюкова, Петрункевича, Ковалевского, Гредескула, Туган-Барановского и многих других. Ленин назвал «Вехи» «энциклопедией либерального ренегатства».

Годы царствования Николая II были ознаменованы блестящими интеллектуальными и духовными свершениями, получившими название «Серебряного века». Наша культура начала активно завоевывать Европу, которая была ошеломлена дягилевскими «Русскими сезонами» в Париже, живописью «Мира искусств» и авангарда, богатством новой литературы и поэзии. Однако даже самые яркие творцы этих свершений продолжали находиться в жесточайшей оппозиции режиму. Федор Степун много позже заметил: «чем больше занимаюсь историей революции, тем больше нахожу в ней скрытых большевиков». В качестве примера он привел утонченного эстета, поклонника французского символизма, знатока древних культур Валерия Брюсова, который писал о строе российской жизни: «Его я ненавижу, ненавижу и презираю. Лучшие мои мечты о днях, когда все это будет сокрушено. О, как весело возьмусь я за топор, чтобы громить свой собственный дом, буду жечь и свои книги…». Степун так и не нашел для себя объяснения чувств Брюсова, который был совсем не одинок в своих настроениях[500]. А вот стихи великого и в других случаях очень лиричного поэта-символиста Константина Бальмонта:

Наш царь – Мукден, наш царь – Цусима,

Наш царь – кровавое пятно,

Зловонье пороха и дыма,

В котором разуму – темно…

Он трус, он чувствует с запинкой,

Но будет, – час расплаты ждет.

Кто начал царствовать Xодынкой,

Тот кончит, встав на эшафот[501].

Не случайно, что во время войны пораженческие, антиправительственные настроения в интеллигентской среде оказались распространены достаточно широко, хотя режим берег образованных людей от мобилизации: народные учителя вообще были освобождены от службы, студентов массово признавали неподходящими для призыва по состоянию здоровья. Многие действительно считали патриотизм прибежищем негодяев. Большевики были не единственными, кто желал России проиграть. Зинаида Гиппиус записала в своем дневнике 2 августа 1914 года, в самые первые дни войны: «Помолчать бы, – но половина физиологически заразилась бессмысленным воинственным патриотизмом, как будто мы «тоже» Европа, как будто мы смеем (по совести) быть патриотами просто… Любить Россию, если действительно, – то нельзя, как Англию любит англичанин… Что такое отечество? Народ или государство? Все вместе. Но если я ненавижу государство российское? Если оно – против моего народа на моей земле?»[502]. Похожего мнения придерживался и мирискусник Александр Бенуа, правда, потом сожалевший о своей позиции: «Я был настолько наивен, что считал (да и Горький был тогда того же образа мыслей и чувств, но с оттенком, который он приобрел от «пребывания в партии»), что возможно остановить немецкое нашествие, объявив свое намерение выйти из борьбы… И уж совсем меня не беспокоила мысль, что Германия может выйти победительницей. Немецкая культура, в сущности, нам ближе, нежели французская или английская»[503]. Но были, естественно, и другие взгляды. Павел Милюков – лидер кадетов и профессор истории – возмущался интеллигентской идеологией, находившейся, по его мнению, под иностранными социалистическими и пацифистскими влияниями: «Реалистические задачи – прежде всего обороны, а затем и использования победы, если бы она была исходом войны, – как-то отодвигались на второй план и находились у общественных кругов под подозрением. Оборона предоставлялась в ведение военных, а использование победы – в ведение дипломатов»[504]. Но и сам Милюков как сторонник войны до победы был под большим подозрением у прогрессивной интеллигенции…

Да, не только интеллигенция делала революцию. Но если выявлять общественный слой, внесший наибольший вклад в ее подготовку и осуществление, то, конечно, интеллигенция будет лидировать с огромным отрывом. В борьбе за светлые идеалы именно она давала целеполагание и наиболее эмоциональные аргументы противникам власти. Именно она дала революционеров. Тыркова нарисовала социальный портрет оппозиции: «Сюда входили земцы, помещики, городская надклассовая интеллигенция, профессора, учителя, врачи, инженеры, писатели. Шумнее, напористее всего выдвигались адвокаты. Рабочие еще считались единицами. Я их в своей среде не видала, даже когда бывала у марксистов»[505].

Рабочий класс

С советских времен революции ассоциируются в основном с пролетариатом, которому нечего терять, кроме своих цепей, и поэтому он смело идет на штурм антинародной власти, увлекая за собой вечно упирающихся и колеблющихся попутчиков. Пролетариат порой был действительно активен. Но в революции он выполнил в основном роль массовки, причем не на основной сцене.

Из-за неразвитости городов рабочий класс был немногочисленным и представлял в массе своей скорее разновидность крестьянства, в основном не порвавшего связи с землей. Ленин очевидно лукавил, когда в «Развитии капитализма в России» относил к пролетариям и полупролетариям 50,7 % населения, или 63,7 млн человек с членами семей[506]. В это число он включал не только собственно рабочих, но и всю деревенскую бедноту, а также прислугу, мелких служащих, люмпенов и т. д. Советские и современные российские исследователи сошлись на цифрах куда более скромных: количество пролетариата выросло с 12–14 млн в начале ХХ века до 18–22 млн в канун Первой мировой войны[507]. Полагаю, и эти цифры следует признать сильно преувеличенными. Более половины от причисляемых к рабочему классу составляли сельские пролетарии, кустари и торговый персонал. Собственно промышленных рабочих насчитывалось не более 2,5–4 млн, из них как минимум треть приходилась на предприятия в сельскохозяйственных регионах, где многие трудились на фабриках в свободное от полевых работ время.

Квалифицированные рабочие, которые вместе с семьями уже полностью оторвались от деревни, могли быть обнаружены только на высокотехнологичных предприятиях Санкт-Петербурга и полудюжины других крупных городов. Этим во многом объяснялась неразвитость легальных рабочих организаций – профсоюзов, кооперативов, больничных касс, культурно-просветительских обществ, – которые стали возникать после принятия в 1905–1906 годах законов, предоставлявших право на создание профессиональных союзов и проведение экономических забастовок. Численность членов профсоюзов к 1914 году, по разным оценкам, составляла лишь 40—150 тысяч человек. Характерные для западных стран формы организации рабочих, делавших ставку на борьбу за повышение уровня жизни и социальных прав трудящихся, в России глубоких корней не пускали. Ленин считал это обстоятельство, как и малочисленность «привилегированных рабочих», весьма положительным фактором, коль скоро они препятствовали «процветанию социалистического оппортунизма в среде рабочих масс»[508]. Действительно, квалифицированные рабочие, дорожившие своим местом, не имели отчетливых революционных настроений, которые были больше заметны среди подсобных рабочих, вчерашних крестьян, приезжавших в города на заработки. В начале ХХ в. 63 % населения Санкт-Петербурга и 67 % – Москвы составляли именно такие крестьяне.

Жизнь их было нелегкой. Средняя продолжительность рабочего дня на предприятиях фабричной промышленности составляла 9,8 часа. Даже в столицах более половины семей пролетариев размещались меньше, чем в одной комнате. При этом надо сделать поправку на то, что «у рабочих России праздников было больше, чем у их товарищей в Западной Европе, что давало им при одной и той же продолжительности рабочего дня 280–300 часов в год, т. е. один час в день дополнительного (не рабочего) времени. В конце XIX – начале ХХ в. русский рабочий по уровню реальной заработной платы уступал английскому в 1,8 раза, немецкому – в 1,2 раза»[509].

Сохраняя прежние, традиционалистские установки, вчерашние крестьяне обретали и новые ментальные стереотипы. В очень интересном труде Ольги Поршневой о социальной психологии российских низов накануне революции эти стереотипы суммированы следующим образом: «нескрываемая неудовлетворенность своим экономическим и правовым положением; иронический взгляд на жизнь; ослабление религиозных представлений и несоблюдение сложившихся в прошлом норм поведения; особые манеры, пренебрежение законом и неповиновение властям; стремление изменить свое положение с помощью организаций революционеров и массовых выступлений»[510]. Отсутствие какого-либо уважения к чужой собственности при отсутствии своей, твердая убежденность в несправедливости распределения доходов и в стяжательстве хозяев предприятий и вообще «начальства» обусловливали не только протестное поведение, но и элементарное воровство на собственном рабочем месте («хозяева больше воруют»).

После пика забастовочной активности, который пришелся на 1905 год, наблюдался ее заметный спад. В 1910 году по всей Европейской России прошло всего 222 стачки, охвативших 2,4 % от общего числа рабочих. Однако затем вновь кривая забастовочной статистики пошла резко вверх, особенно после расстрела рабочих компании «Лена Голдфилдс» в 1912 году, когда зарегистрировали 2034 стачек. Волна не спадала и на следующий год – 2404 забастовки (из них 1034 с политическими требованиями) с участием 38,3 % от всех рабочих[511]. Ситуация сильно беспокоила правительство. В октябре 1913 года министр внутренних дел Маклаков сообщал: «Замеченное в последние годы развитие забастовок, вспыхивающих внезапно иногда по самым ничтожным поводам и захватывающих с чрезмерной быстротой обширные районы с десятками тысяч рабочих, несомненно является крупнейшим злом современной промышленной жизни… Забастовки возникают преимущественно на почве неудовлетворения предъявленных рабочими к работодателям экономических требований и лишь впоследствии приобретают политический характер. Поэтому одним из наиболее действенных средств к предупреждению забастовок являлось бы более отзывчивое отношение к означенным требованиям, поскольку они оказываются непреувеличенными и действительно оправдываются наблюдаемым ныне вздорожанием жизни… Иногда поводы к забастовке намеренно создаются самими фабрикантами, которые, тяготясь уступками, сделанными ими в прежнее время рабочим, рассчитывают произвести новый набор их на других, более выгодных для себя условиях»[512].

В начале войны стачечное движение сошло на нет. «В 1914 г. политические забастовки имели две причины: начало войны и арест депутатов-большевиков IV Государственной думы. Общее число выступлений было менее двух десятков, а количество участников – около 12 тыс. (а возможно, и меньше). По первому поводу бастовали рабочие в Петрограде, Риге и Макеевке, по второму – в Петрограде и Харькове»[513]. Патриотические забастовки под антинемецкими и антиавстрийскими лозунгами собирали во много раз больше участников. На следующий год количество стачечников увеличилось до 165 тысяч, причем поводом для выступлений стали как традиционные даты 9 января и 1 мая, так и новые – суд над рабочими депутатами Думы, применение оружия против забастовщиков в Костроме, Иваново-Вознесенске и Москве, приостановка императором заседаний Госдумы в сентябре 1915 года. Относительная слабость забастовочного движения объяснялась и тем обстоятельством, что все ведущие социалистические партии и организации (за исключением, разумеется, большевиков) долгое время крайне отрицательно относились к любым акциям, которые могли повредить обороноспособности страны.

Ситуация резко стала меняться в 1916 году, что было связано и с углублением экономических проблем, и с общим изменением морального климата в стране, и с творческой деятельностью Земгора. Главным раздражителем стал рост стоимости жизни. Темпы увеличения заработной платы в 2–3 раза отставали от роста цен на продовольствие, жилье и одежду. По подсчетам кадетских экономистов, к осени 1916 года средняя зарплата рабочих в Петрограде поднялась на 50 %, а у квалифицированных слесарей, токарей, монтеров, занятых на военных предприятиях, – на 100–200 %, однако стоимость «угла» выросла с 2–3 до 8—12 рублей в месяц, обеда в чайной – с 15–20 копеек до 1–1,3 рубля, сапог – с 5–6 до 20–30 рублей и т. д.[514].


У некоторых же категорий занятых, особенно не связанных с оборонным производством, зарплата не росла вообще либо росла крайне медленно. Особенно это касалось текстильщиков, и не случайно больше половины всех забастовок пришлось на три «ткацкие» губернии – Московскую, Владимирскую и Костромскую. Всегда присущее рабочим недоверие к работодателям все сильнее перерастало в озлобление и враждебность, предпринимателей и торговцев поголовно подозревали в мошенничестве. Кривая забастовочного движения резко устремилась вверх, заставляя власти принимать ответные меры. 7 февраля 1916 года Совет министров одобрил постановление с подобающим военному времени грозным предупреждением: «всякое нарушение порядка тотчас же будет подавляемо, лица, препятствующие чем-либо правильному возобновлению работ, немедленно будут подвергаемы аресту и высылке, а рабочие призывного возраста будут подлежать отправке на фронт»[515].

Помимо собственно рабочего класса, правительству вскоре пришлось иметь дело с его организованной частью – рабочей группой Центрального военно-промышленного комитета. Ее меньшевистское руководство впервые заявило о себе призывом, не слишком удавшимся, ознаменовать Первомай 1916 года всеобщей забастовкой. Более успешными стали действия большевиков, которым в октябре удалось разогнать забастовочную активность в Петрограде, где за полмесяца прошло 110 стачек со 133 тысячами участников.

«В ходе массовых продовольственных волнений и патриотических погромов рабочие получили опыт приобщения к насильственному перераспределению ценностей в интересах малоимущих, обретавшему в их глазах моральную оправданность»[516]. Но в целом сил самого рабочего класса было совершенно недостаточно для совершения революции.

Крестьянство

Крестьянство можно рассматривать как слой населения, проявлявший в предреволюционную эпоху очевидную пассивность. Крестьянское движение протеста было, но за исключением периода 1905–1907 годов погоды не делало.

Существовавший политический режим вполне устраивал подавляющее большинство сельских жителей, а значит, и населения страны в целом. Крестьянство с непониманием и даже презрением относилось к идеям политических прав и свобод и, как подчеркивал Аврех, «несмотря на жестокий гнет со стороны государства, отличалось повышенным чувством патриотизма, воплощенным в идее преданности православному царю»[517]. Отношение крестьянина к людям, власть олицетворяющим, к коим относили всех лиц умственного труда, было противоречивым: «общественное положение интеллигента, а в особенности государственного служащего, вызывало у него восхищение, но иногда он делал вид, что относится к этому положению с презрением, к его восхищению инстинктивно примешиваются элементы зависти и злобы»[518]. Политикой крестьянская масса не интересовалась, газет в деревнях не выписывали. «Стоит ли на них деньги тратить, когда все написано по-непонятному, вроде как не по-русски»[519]. Революция из деревни не шла.

Крестьяне жили замкнутым миром, не распространяя свои интересы за пределы круга обитания, коим на протяжении веков оставалась община. Она представляла собой узаконенный институт, связывавший крестьян своеобразным коллективным соглашением о равном распределении земли между ее членами и их коллективной ответственности за выплату налогов. Общинным землевладением охватывалось в начале XX века почти 80 % дворов в европейской части страны. Экономический рост в начале XX века затронул всю деревню. Тыркова вспоминала посещения крестьян в родовом гнезде Вергежа в новгородской глубинке: «Когда мы, по старой привычке, ходили к ним поесть праздничных пирогов, нас угощали куда обильнее, чем бывало в нашем детстве. По-прежнему в праздник по деревенским улицам прогуливались взад-вперед девушки. По-прежнему они за день раз десять меняли наряды, но теперь, кроме дешевых ситцевых, они уже щеголяли более дорогими шерстяными, а иногда и шелковыми платьями. Вечером пастух гнал в деревню большое стадо уже не чахлых, а хороших коров, часто выращенных из наших породистых телят… В дни семейных праздников за стол садилось больше 20 человек, вся своя семья, включая племянников и племянниц. Еды было до отвала не только в господской столовой, но и в господской кухне, и в рабочей застольной»[520].

Правительственные чиновники, либералы, многие социалисты – все в один голос доказывали, что община сковывала предприимчивость и была главной причиной исключительной отсталости сельского хозяйства. И для подобных выводов были свои основания. Однако крестьянство упорно держалось этой столь привычной системы землепользования. Когда Столыпин попытался сломать общину и ввести индивидуальную собственность на землю, крестьяне активно просаботировали его реформы, защищая свой деревенский мир. Земля рассматривалась ими как Божий дар, который принадлежит всем, кто ее обрабатывает, а потому идеи частной собственности пробивали себе дорогу в деревенской России с огромным трудом. Из общины вышло всего 2,5 млн домохозяйств, или 22 % от их общего числа, которые укрепили в личную собственность 14 % общинной земли[521]. К началу мировой войны и революции 3/4 крестьян продолжали жить в общинах, отторгая любые нововведения. И если властям и приходилось применять силу в деревне, то исключительно для подавления локальных восстаний в отдельных селах, вызванных сопротивлением реформам.

Следует заметить, что внедрение столыпинской аграрной реформы, создание индивидуальных крестьянских хозяйств приносили ощутимый экономический эффект. Федор Шлиппе, который был ответственным за реформу землепользования в Московской губернии, утверждал: «Трудоемкость хуторского хозяйства по сравнению с прежним общинным настолько увеличилась, что местные крестьяне почти перестали работать на фабрике. Хутора стали поставщиками молочных и огородных продуктов для фабричных рабочих, прибывавших из других мест. Урожаи зерна увеличились в баснословной пропорции… И так потом было повсюду: урожайность удваивалась, а поголовье скота утраивалось… При общинном хозяйстве земские агрономы с трудом навязывали крестьянам улучшенные способы производства. При единоличном владении они не успевали всех желающих обслуживать, так велик был запрос»[522].

Однако для деревни в целом это было не аргументом, она связывала свои проблемы не с отсутствием агрономических знаний и частной собственности на землю, а исключительно с безземельем. Считалось, что достаточно ликвидировать помещичье землевладение, раздать казенные земли, и для крестьян настанут сказочные времена. Российский крестьянин жил мечтой о «черном переделе». О том, что со дня на день помазанник Божий на троне проведет равнение всей земли по стране, как это регулярно делалось внутри общины. Популярная версия о том, что крестьяне не имели ни малейшего представления о праве земельной собственности и праве вообще, отвергается современными историками. Дж. Бербанк, исследовавшая поведение селян в волостных судах, пришла к однозначному выводу, что оно отражало не только уважение к властям, стремление мирно урегулировать конфликты, личное достоинство, но и глубокое проникновение правовой культуры в русскую деревню[523]. В то же время общинные крестьяне ждали только намека на санкцию сверху, чтобы ринуться на захват всех остальных земель. «Каждый мужик был в душе глубоко уверен, что рано или поздно, так или иначе помещичья земля перейдет к нему, – замечал будущий глава Временного правительства князь Львов. – Он глядел на барскую усадьбу как на занозу в своем теле»[524]. Причем крестьян-единоличников они ненавидели никак не меньше, чем помещиков, что наглядно проявилось в «жакерии» 1905–1906 годов, когда погибло большое количество, говоря современным языком, владельцев индивидуальных фермерских хозяйств.

Земельный передел был главным требованием и крестьянских депутатов, избранных в Государственную думу. Извольский подчеркивал, что они были зачарованы «мыслью о том, чтобы получить возможность разделить землю в интересах своего класса. Совершенно не осведомленные в других вопросах, которые стояли перед Думой, и равнодушные к политическим свободам, которые требовались либеральными партиями, они были готовы поддержать всякую партию, которая обещала бы им полную реализацию их аграрных вожделений»[525]. Отсюда тяготение к левой части политического спектра.

Но передел собственности проблемы безземелья решить не мог. Как мы уже знаем, на долю крестьянских хозяйств и так уже приходилось к 1916 году более 92 % обрабатываемых земель (тогда как до реформ Столыпина – только 62 %). Малоземелье было следствием, в первую очередь, исключительно быстрого роста сельского населения. Во второй половине XIX века оно увеличивалось на 1,5 млн человек в год и почти удвоилось. Наделы же земли оставались все те же и, дробясь на души, становились все меньше и меньше. «В годы “воли” душевой надел земли составлял около 2,5 десятин, а через сорок лет он упал до 1,5 десятин»[526], – справедливо констатировал видный большевик Шляпников. В западноевропейских странах, сталкивавшихся с той же проблемой избыточности сельского населения, она решалась ускоренными индустриализацией и эмиграцией, в массовом порядке выбрасывавшими крестьянство в города и за океан. В России же городская крупная промышленность делала первые шаги, а о возможности перебраться в Америку крестьяне – за исключением польских и прибалтийских – даже не задумывались.

Начало войны не внесло каких-либо кардинальных перемен в жизнь деревни, кроме тех местностей, которые были затронуты военными действиями. «Русские крестьяне в массе еще сохраняли средневековое по сути восприятие войны как крестового похода за землю и веру… После вступления России в войну и до середины 1915 г. в массовом сознании и социальном поведении крестьян постепенно возобладали элементы стабильности: покорность воле провидения (Бога), властей, воинского начальства (на фронте)»[527]. Стабилизирующими факторами выступали хорошие урожаи первых двух лет войны, рост цен на сельхозпродукцию, организация общественной помощи семьям, отправившим своих кормильцев на фронт. С уходом наиболее активной молодежи в армию и введением сухого закона на деревне стало даже спокойнее, прекратились кулачные бои стенка на стенку. Сельские общества выделяли средства на госпиталя, девушки вязали и шили подарки фронтовикам, газеты с военными новостями деревенские грамотеи зачитывали до дыр.

В 1915 году положение начало меняться. Необходимость в растущих размерах снабжать фронт продовольствием заставляла власти идти на ограничение вывоза продуктов за пределы губернии, где она произведена, вводить предельные закупочные цены на хлеб и фураж для нужд армии, которые оказывались в среднем на 15 % ниже рыночных. Крестьяне стали роптать, тем более что стоимость промтоваров росла непрерывно. Петроградское жандармское отделение сообщало осенью 1916 года – правда, со ссылкой на кадетского уполномоченного Земгора по закупке продовольствия, – что «крестьяне, запуганные реквизициями, недовольные вмешательством в торговые сделки губернаторов и полиции, не хотят продавать хлеб и другие припасы, опасаясь, что им заплатят по «таксе». Никаким уверениям в том, что им заплатят по правильной расценке и сообразно с их требованиями, они не верят»[528]. Крестьяне начали припрятывать продукты, создавая их нехватку в городах и, как следствие, рост цен. Одновременно стали распространяться слухи о наделении крестьян после войны землей в связи с тем, что «помещики изменили отечеству».

Но основной причиной растущего недовольства села стало затягивание войны, которая уносила все больше жизней, в России – в основном жизней крестьянских. Количество мобилизованных в армию составит к моменту Октябрьской революции в общей сложности 15,8 млн человек, из них 12,8 млн призывались из деревни. Причем это уже была далеко не только молодежь призывного возраста, но и бородатые отцы семейств 35–40 лет от роду. Из деревни вырывались наиболее дееспособные труженики. Крестьяне начали задавать вопросы о справедливости целей войны, правильности правительственной политики и не всегда находили устраивающие их ответы.

В том же отчете жандармского управления говорилось о циркулирующих в деревне слухах, еще более фантастических, чем в городе: «крестьяне охотно верят слухам о вывозе кожи, хлеба, сахара и пр. немцам, о продаже половины России графом Фредериксом тем же немцам и т. п.»[529]. Естественно, что подобные разговоры способствовали началу десакрализации образа царя в деревне. Не думаю, правда, что ко времени Февральской революции этот процесс принял уже необратимые формы. Великая княгиня Мария Павловна-младшая, работавшая в это время в лазарете в псковской глубинке, подтверждала, что крестьяне «каким-то загадочным образом» узнавали самые нелепые слухи о царе.

Но выводы из них делались другие, нежели в столицах: «Как правило, это были байки и анекдоты с множеством подробностей и диалогов, и рассказывали они их без всякой злобы и осуждения. Ход их мыслей был созвучен со старой поговоркой: «Хороший царь, да недобрый псарь»[530].

Российский крестьянин не был революционером, хотя именно он выступал носителем таких специфических, стихийно социалистических черт русского национального сознания, как антииндивидуализм, приверженность коллективным формам организации жизни и круговой поруке, внутреннее бунтарство и постоянные искания заветного града Китежа. Но выступать инициаторами изменения существовавшего государственного строя крестьяне, настроенные в основном крайне консервативно, не могли и не хотели.

Совершенно другое дело крестьяне в шинелях поздних возрастов призыва, сидящие по переполненным казармах запасных полков в Петрограде, со дня на день ожидая отправки на фронт. Эта категория сельских жителей свою роль в революции сыграет. И она окажется очень существенной.

Духовенство и церковь

Православная церковь была важнейшим национальным институтом, обеспечивавшим прочность российской власти. Причем – «господствующая и первенствующая» – со времен Петра I она была институтом государственным. Созданная в начале XVIII века система превратила духовенство в своеобразный служилый класс, управление церковью приняло светский бюрократический характер. Формальным земным главой церкви был царь, чья набожность в годы войны только усилилась. Генерал Юрий Данилов свидетельствовал: «Будучи в Ставке, Государь не пропускал ни одной церковной службы. Стоя впереди, он часто крестился широким крестом и в конце службы неизменно подходил под благословение протопресвитера отца Шавельского… Вера государя несомненно поддерживалась и укреплялась привитым с детства понятием, что русский царь – помазанник Божий. Ослабление религиозного чувства, таким образом, было бы равносильно развенчанию собственного положения»[531]. Церковью царь управлял через обер-прокурора, руководившего Ведомством православного исповедания (Святейший Синод). Патриархи не избирались с петровских времен.

При этом церковь главенствующая не претендовала на то, чтобы стать единственной, поглощающей все остальные верования. И не только потому, что страна изначально была мультиконфессиональной, большое количество населения исповедовало ислам или буддизм, особенно на окраинах империи (о чем речь пойдет ниже). Те, кого принято было называть русскими, тоже не являлись поголовно православными. «Представление о том, что суть русскости заключена в православии, было чревато серьезными проблемами, – подчеркивает глубокий историк национальных отношений Алексей Миллер. – Во-первых, оно до предела обостряло задачу интеграции собственно великорусского населения – старообрядцев и сектантов. Во-вторых, постепенно усиливалась тенденция смотреть на восточных славян униатского или даже католического вероисповедания как на часть русской нации»[532].

Церковь казалась могучей и несокрушимой, пользуясь очевидным расположением престола и многочисленными привилегиями. Бюджет Св. Синода составлял огромные 63 млн рублей. Официально к началу Первой мировой войны в Российской империи насчитывалось 117 млн православных христиан, которые проживали в 67 епархиях, управляемых 130 архиереями. Более пятидесяти тысяч священников и диаконов служили в 48 тысячах приходских храмов. Церковная земельная собственность достигала 2,6 млн десятин, из них 1,9 млн приходились на церкви, а остальные – на монастыри, число которых быстро росло и перевалило за тысячу, а количество монашествующих приближалось к 100 тысячам. В ведении церкви находилось 35 тысяч начальных школ и 58 семинарий[533]. Церковно-приходские попечительства являлись наиболее массовыми из благотворительных учреждений, в которых, по оценкам, было занято до 400 тысяч человек[534]. Роль церкви в нравственном воспитании народа и поддержании верноподданнических чувств трудно было переоценить.

На подъеме была богословская наука, православное миссионерство добивалось очевидных успехов, особенно в Сибири и Дальнем Востоке, на Аляске и в Японии. В церковь начали возвращаться многие виднейшие представители русской философской мысли, заставляя говорить о религиозно-философском ренессансе. Достаточно назвать имена Николая Бердяева, Сергея Франка, Петра Струве, Дмитрия Мережковского, проделавших путь от марксизма и западнического либерализма к православным религиозным исканиям. Эти искания привели к рукоположению знаменитого журналиста того времени Валентина Свенцицкого, экономиста и философа Сергея Булгакова, князя Александра Ухтомского (епископ Андрей). «Вехи», помимо прочего, были изданием православных неофитов, осуждавших интеллигентский атеизм и нигилизм. За два предреволюционных десятилетия волей императора было канонизировано рекордное количество святых – восемь, – в их числе преподобный Серафим Саровский.

Вера была достаточно крепка во всех слоях общества. Вот зарисовка Александра Вертинского: «Религиозным центром Москвы была Иверская. В маленькой часовне у Красной площади стояла ее икона, озаряемая сотнями свечей, которые ставили верующие. Икона сверкала бриллиантами, изумрудами и рубинами, которые жертвовали исцеленные от тех или иных недугов и горестей, невзгод и страданий. С нее начиналось все. Ни один приезжий купец не начинал дела, не поклонившись Иверской. Там всегда было жарко и душно. Мы тоже иногда несли свои скромные дары иконе. Я помню, как перед большими событиями, экзаменами, например, или в ожидании денег от родителей я и мои друзья шли к Иверской и ставили свечи или покупали белые розы на длинных стеблях и вставляли их в подсвечники.

Кого-кого только у нее не перебывало! И старые генералы, недовольные пенсией, и толстые москворецкие купчихи, не любившие своих мужей, влюбленные в молодцов-приказчиков, и модистки, отравленные романами Вербицкой, и пожилые актеры, не получившие ангажемента на сезон, и дельцы, и комбинаторы, и жулики. Все несли Иверской свои горести и мечтания. Все верили, что она поможет. Услышит их мольбу. Такова была сила веры!»[535].

Да и массовая опора православия, коей выступало крестьянство, казалась незыблемой. Даже Брешко-Брешковская, проведшая немало лет в путешествиях по сельской глубинке, подчеркивала исключительную набожность крестьян: «В то время как христианство в других странах привнесло в жизнь умеренность и дало наполнение примитивным идеям, в России оно воплотилось в гораздо большей полноте, благодаря глубокому отклику в духовной природе народа. В Западной Европе христианское учение поддерживали в первую очередь образованные, высшие классы. В России его приняли, исповедовали почти исключительно крестьяне… Самые уважаемые русские монастыри и пустыни были основаны этими простыми крестьянами, на которых народ смотрел, как на святых»[536].

Однако в начале XX века и духовный фундамент российской власти начал давать серьезные трещины. В первых рядах недовольных оказалась… сама церковь. Синодальная система рассматривалась духовенством как неканоническая, приводящая к порабощению церкви госаппаратом и падению ее авторитета. Развернулось движение за обновление церкви, во главе которого встал петербургский митрополит Антоний (Вадковский), идеи которого пользовались поддержкой и премьера Сергея Витте. Сторонники реформы предлагали устранить опеку светской власти над духовной, предоставить церковным приходам автономию и статус юридического лица, восстановить патриаршество, расширить участие представителей церкви в управлении страной.

В первые же дни революции 1905 года уже сам Синод вопреки мнению своего обер-прокурора Победоносцева испрашивал разрешение императора на созыв Поместного собора (впервые с 1689 года) для избрания патриарха и изменения состава и функций Синода, которому предлагалось отвести роль совещательного органа при патриархе. Многим священнослужителям и этого казалось мало. В 1905 году на основе петербургской группы 32-х во главе с Антонием Вадковским был создан «Союз ревнителей церковного обновления», выступивший за радикальные реформы, которые, помимо названных выше, включали в себя превращение каждого прихода в «свободное братство, юридически самостоятельную общину, которая сообща управляет своим церковным имуществом». Монастыри, освобожденные «от бесконтрольного господства их настоятелей», должны были организоваться в свободные общины и братства главным образом для целей благотворительности. Все церковные должности должны стать выборными, а все христианские церкви – двигаться к единению[537].

Идя навстречу Синоду, Николай II разрешил созвать в 1906 году Предсоборное присутствие с участием епископов, духовных лиц, ученых и общественных деятелей под председательством Петербургского митрополита. Вывод присутствия был однозначен: на смену неканонической синодальной системе должен прийти восстановленный соборный строй, при котором существовал бы избранный патриарх, все вопросы решались на церковных соборах, а епархии пользовались автономией.

Однако царь в условиях спада революции на столь кардинальные перемены уже не решился. Его позиция, как сформулирует ее в Думе Петр Столыпин, заключалась в предоставлении «полной самостоятельности церкви в вопросах догмата, в вопросах канонических», «нестеснении церкви государством в области церковного законодательства» и оставлении за властью «полной свободы в деле определения отношений церкви к государству»[538]. Вместо всеобъемлющей реформы император издал указ о веротерпимости и подтвердил свободу вероисповедания в Основных законах Российской империи. Разрешался выход из православия насильственно крещеным, и этим правом не преминули воспользоваться более 300 тысяч человек, более половины из них – польские католики. Свободу вероисповедания получила масса старообрядцев, которым впервые за 250 лет разрешалось строить храмы (а не просто молитвенные дома «без оказательств», то есть внешних признаков храма, как иногда им позволяли ранее), издавать религиозную литературу. Духовенству было предоставлено право участвовать в выборах в Госдуму.

Такая реформа не удовлетворила ни иерархов церкви, ни, тем более, критиков церкви, которых становилось все больше. Освобождение церкви от государственного контроля оставалось лозунгом дня и для самого духовенства, которое заметно радикализировалось, особенно на низовом уровне. Избранные в Первую и Вторую Думу епископы присоединялись к правым фракциям, а священники скорее – к кадетам и левым, включая эсеров и социал-демократов. В следующих двух Думах духовным лицам избирательным законом было запрещено присоединяться к левым фракциям. Большая их часть оказалась во фракции правых, которую прогрессивная общественность считала черносотенной, почти проигнорировав октябристов и умеренных националистов. Объяснялось это не столько директивами Синода или реакционностью духовенства, сколько тем, что правые были единственной фракцией, последовательно заявлявшей о защите интересов духовенства и монархической идеи. Священнослужители в III Думе составляли треть правой фракции[539]. Впрочем, даже их лояльность трону была относительной. В 1916 году все 46 депутатов от духовенства подали прошение, в котором говорилось о необходимости восстановления соборного управления, чтобы государство «перестало использовать православное духовенство как инструмент своей внутренней политики»[540].

Духовенство в массе своей было далеко не зажиточным, во многом разделяя те протестные настроения, которые вызревали в народной среде. Дети духовных лиц, часто не имевшие других возможностей для учебы, наполняли семинарии, хотя далеко не всегда испытывали интерес к религиозному образованию. Для многих внешнее благочестие семинарской жизни воспринималось как лицемерие, порождая бунтарство и, порой, воинствующий атеизм. Не случайно среди руководителей эсеров «поповичи» составляли 9,4 %, среди большевиков – 3,7 % (а двое семинаристов – Иосиф Сталин и Анастас Микоян – станут членами Политбюро)[541]. Монахи из-за изоляции от внешнего мира были в основном деполитизированными, но при этом вряд ли могли рассматриваться как опора трона в трудную минуту. Великая княжна Мария Павловна-младшая, посетившая в конце 1916 года монастырь верстах в восьмидесяти от Пскова, увидела такую картину: «Молчаливые, угрюмые, совсем необразованные, они ходили в поношенных рясах, с длинными лохматыми волосами. У них было только два дела – бесконечные церковные службы и работа в поле»[542].

Если уж сама церковь была недовольна своим положением и становилась источником возмущения властью, то что говорить о других слоях. Во главе антицерковной кампании (как и в первых рядах религиозно-философского возрождения) шла интеллигенция. Авторы «Вех» оставались скорее исключением, причем даже в рядах собственной – кадетской – партии, не нашедшей нужным вообще упомянуть религиозные вопросы в своей программе. «Русское либеральное и революционное движение было, в общем и целом, безрелигиозно и даже враждебно христианству»[543], – констатировал бесспорный факт Сергей Аскольдов. А протоиерей Георгий Флоровский справедливо замечал: «Павших было больше, чем достигших. Немногие нашли себя в Церкви. Но слишком многие остались, захотели остаться вне. Иные кривыми путями, ушли в дурной опыт»[544].

По убеждению Франка, в основе антирелигиозности основной массы российской интеллигенции лежало влияние западных атеистических, позитивистских и социалистических идей[545]. Симптоматично, что первый общедоступный русский перевод Евангелия появился позже, чем перевод «Капитала» Карла Маркса. Играло свою роль и сращивание церкви со столь нелюбимой интеллигенцией властью. Философ Николай Лосский так объяснял «внецерковность» тогдашней интеллигенции: «Отпадение от церкви обусловлено было отчасти ложною мыслью, будто догматическое содержание христианства не согласимо с научным миропониманием, но еще в большей степени виною охлаждения к церкви была нелепая политика правительства, стеснявшего свободное развитие религиозной жизни»[546]. Революционная и либеральная пропаганда (что часто было одним и тем же) акцентировала внимание не только на союзе церкви с самодержавным государством, – она не принимала церковь как социальный институт.

Известный историк Сергей Мельгунов доказывал, что в полицейском государстве церковь «впитала в себя идеи старого режима и сделалась консервативной силой, охраняющей своим духовным авторитетом одряхлевшие устои общественной жизни. Она явилась врагом свободы и защитницей бесправия»[547]. Лидер кадетов Павел Милюков уверял, будто «вера была монополизирована официальным исповеданием», а «впереди самой господствующей церкви высшая бюрократия епископов, централизованная в Святейшем Синоде, порабощала «белое» духовенство, священников городских и сельских, церковную демократию»[548].

Антицерковная агитация передовых общественных кругов все успешнее доходила до низов, особенно в городах. В рабочей среде атеизм просто входил в моду, подкрепляемый социалистической пропагандой о религии как опиуме народа. В армии офицерство, не отягощенное религиозностью, относилось к «божьему воинству» не без иронии, что не ускользало от внимания солдат. «Я не хочу обвинять огульно православное военное духовенство, – писал генерал Деникин. – Многие представители его проявили подвиги высокой доблести, мужества и самоотвержения. Но надо признать, что духовенству не удалось вызвать религиозного подъема среди войск. В этом, конечно, оно нисколько не виновато, ибо в мировой войне, в которую была вовлечена Россия, играли роль чрезвычайно сложные политические и экономические причины, и не было вовсе места для религиозного экстаза»[549]. Эту же мысль подтверждает авторитетный современный историк Булдаков: «В армии походных церквей не хватало, службы проводились формально, скопом, как казенный ритуал, проповеди были редким явлением, не говоря уже о какой-либо индивидуальной работе с паствой»[550].

Начиная с 1905 года, нарастало недовольство церковью и в крестьянской среде. Раздражение вызывала защита помещиков священнослужителями, которые воспринимались как представители власти. Да и само церковное и монастырское землевладение, на которое крестьяне смотрели со все большим вожделением, создавало постоянный предмет для конфликтов. Кроме того, крестьянство всегда было не столько глубоко религиозным, сколько суеверным, сохраняя и в XX веке многие языческие верования и обряды. В его среде было место и для сектантства, которое расцвело еще более бурным цветом после того, как Николай II провозгласил свободу вероисповедания. Власти насчитывали в России не менее 5 млн членов различных сект, а со старообрядцами – и все 35 млн[551].

В образованной элите принято было симпатизировать старообрядцам. По словам той же Марии Павловны, «они всегда оставались крайне консервативными и были преданы престолу»[552]. Не совсем так. После предоставления старообрядцам религиозных и политических свобод действительно с их стороны не было недостатка в выражении верноподданнических чувств. Так, архиепископ Иоанн Московский заявлял: «Понятия наши о реформах в государстве не требовательные, а просительные… Манифест 17 октября признаем как высшую меру успокоения. А по сему приглашаем всех истинно русских людей совершенно успокоиться и в братской любви ожидать проведения его в жизнь, содействуя правительству всеми законными и возможными для нас средствами». Делегация из 120 старообрядцев-бизнесменов во главе с Рябушинским, Сироткиным, Пуговкиным, Рахмановым была принята Николаем II в Царском Селе в 1906 году. От их имени Сироткин утверждал: «Мы твердо верим, что начертанный Тобою путь к обновлению России на основах свободы и единения с народом возвеличит наше отечество и сделает имя Твое священным из рода в род»[553]. Это не помешает тем же предпринимателям поддержать политически и финансово самых непримиримых противников трона.

Спецслужбы относились к старообрядцам двояко. Отмечая появление в их среде течений, склонных к компромиссу с властями, они выявляли и радикальные общины, например, беспоповцев, которые отвергали господствующую церковь и государство в любой его форме. И никакого желания найти общий язык с государством не фиксировалось в сектантской среде.

«Наверное, нигде, кроме Америки, не существовало такого изобилия религиозных сект, как в России, – констатировал Алексей Васильев из департамента полиции. – И, конечно, ни в одной стране мира не найти такой странной смеси религиозного фанатизма и политического радикализма, которые характерны для многих русских сект… Власти не могли оставить без внимания деятельность фанатиков, все учение которых основано на запрете повиноваться как светской, так и церковной власти и утверждении, что власть Царя – это власть антихриста»[554]. Старообрядцы-«бегуны» видели смысл жизни в том, чтобы скитаться по стране, избегая контактов с властью, скрывая свои имена, не имея каких-либо документов и ничем не занимаясь, кроме попрошайничества. А были еще штундисты, своеобразные пуритане, утверждавшие, что православие с его ритуалами – это языческое идолопоклонство. Немоляки наотрез отказывались платить налоги и проповедовали коммунизм. Секты «божьих людей» на Кавказе настаивали на обобществлении собственности, а часть из них, назвавшаяся духоборами, создала в горах фактически независимое государство. Скопцы были уверены, что для присоединения к сонму избранных необходимо себя кастрировать. Молокане были враждебны любой форме государственности, именно из их идейного арсенала, по мнению спецслужб, черпали свои идеи толстовцы.

В канун революции сама церковь оказалась в слишком тяжелом положении, чтобы стать надежной опорой государственности. Архиепископ Никон (Рождественский) написал в своем дневнике: «В последние годы пронесся по русской земле какой-то ураган неверия, безбожия, всякого произвола… На наших глазах оскудевает вера в среде верующих, гаснет духовная жизнь, утрачивается самое понятие о сей жизни и при том, что особенно горько заметить, не только у мирян, живущих почти исключительно жизнью плотской, но и у духовных лиц, у нашего пастырства – этих присяжных носителей идеала духовной жизни»[555].

Итак, в каждом социальном слое, особенно в наиболее активной его части находились люди, желавшие смены режима. Наибольшее их число можно было обнаружить среди самого малочисленного класса – интеллигенции, поставившей основную массу революционеров. Близких им по духу дворян и предпринимателей тоже можно было найти среди основных ниспровергателей самодержавия. Рабочие были массой немногочисленной и ведомой, а из крестьян роль в Февральской революции сыграла только та его часть, которая была одета в солдатские шинели и располагалась в петроградских казармах запасных полков.

Глава 5

Политические игроки: пантеон охранителей и революционеров

К очень неприятным явлениям нашего времени относится то, что только ограниченные люди оказываются очень уверенными в правоте своего дела.

Бертран Рассел

Партии

В сфере создания и развития партий и партийной системы Россия опровергала политическую теорию и практику развитых государств того времени.

Партия вкратце – это общественно-политическая организация, обладающая массовой базой, способная вести борьбу на выборах и организовывать процесс государственного управления. При всем обилии функций, которыми наделяют партии в мировой и отечественной политологии, их можно свести к трем главным. Во-первых, функция программно-целевая. На основе выявления интересов больших общественных групп партии формулируют программные установки, которые воплощают в жизнь после того, как приходят к власти. Во-вторых, функция электоральная. Партии выступают главными инструментами организации и проведения предвыборных кампаний, структурирования политических предпочтений населения, продвижения политиков на государственные должности. В-третьих, функция связующего звена между властью и населением, с одной стороны, а также между различными ветвями и уровнями государственной власти – с другой.

В Российской империи партии эти функции практически не выполняли. Их программы оказывали минимальное влияние на содержание правительственной политики. И не мудрено. Как деликатно замечал видный историк российских партий Шелохаев, партийные программы «носили, как правило, абстрактно-теоретический характер и были сравнительно слабо синхронизированы как с общественными потребностями развития страны вообще, так и с интересами различных классов, социальных групп и профессиональных страт, в частности»[556]. Партийные предпочтения были весьма расплывчаты в электорате, который в массе своей оставался политически индифферентным. Удельный вес партийно-организованных граждан не превышал 0,5 % от общей численности населения[557]. Сложная, многоступенчатая избирательная система сильно искажала представительство реальных общественных интересов. Выборы не были путем к правительственной должности. Власть в центре и на местах была беспартийной, более того – антипартийной. В 1909 году Столыпин специальным циркуляром предписывал губернаторам, что «руководство всякой политической организацией не только воспрещено начальствующим должностным лицам, в том числе и земским начальникам, но не может быть допущено, поскольку отвлекает их от исполнения прямых обязанностей»[558]. Партии в этих условиях не могли быть инструментом борьбы за реальную власть, – и большинство из них оказалось в оппозиции к верховной власти.

Весьма специфическим был и процесс генезиса российских партий. Шелохаев видит эту специфику в том, что они «прорастали» не «снизу», а насаждались интеллигенцией «сверху»[559]. Честно говоря, никогда не слышал ни об одной партии в мире, созданной «снизу» по инициативе трудящихся масс. Специфика в другом. На Западе их развитие шло по известной триаде Макса Вебера «аристократическая группировка – политический клуб – массовая партия». При этом партии имущей элиты возникали раньше партий интеллигенции. У нас все было наоборот. В России элитные группировки были последними, кто принял участие в создании партий. Аристократия и предпринимательские круги столиц вплоть до 1905 года сторонились политики, предпочитая устанавливать личные отношения с властями. Сначала сформировались партии радикального и экстремистского толка, потом уже либеральные организации и, наконец, консервативные и ультраправые как ответ на наступление антиправительственных сил слева. В авангарде партстроителей шла интеллигенция, представлявшая национальные и радикально-социалистические движения. «Но в чем российские партии явно превосходили своих западных собратьев, так это в полнейшей нетерпимости к инакомыслию, – правильно подмечал историк Тютюкин. – Межпартийная и внутрипартийная полемика всегда отличалась в России крайней грубостью и несдержанностью, личными выпадами и оскорблениями, производившими гнетущее впечатление на современников и потомков»[560].

Другая наша специфическая черта: партии возникли не в столицах, а на национальной периферии. С XVII века понятие «партия» уже использовалось, но исключительно для описания придворных группировок, представителей тех или иных литературно-философских или политических течений. Первые партии в современном понимании возникли в Финляндии и Царстве Польском в середине XIX века, почти сразу разделившись на антирусские и прорусские. К рубежу столетий уже активно действовали польские, литовские, латышские, еврейские, армянские, украинские радикальные социалистические группировки. Следует заметить, что многие национальные меньшинства обладали мощными зарубежными диаспорами, которые нередко выступали вдохновителями и спонсорами внутрироссийских партий. В итоге к 1917 году на польских и украинских землях действовало по 12 национальных партий, на финских – 8, в Латвии – 9 и т. д.

Первой организацией в самой Великороссии, которая назвала себя партией – на самом деле она была революционной группой, – была образованная в 1879 году «Народная воля». Социал-демократы конституировались в 1898 году, социалисты-революционеры – в 1902-м. Лишь в преддверие революционной волны 1905 года стали разрабатываться программные установки либерального движения, требовавшего создания конституционного строя и правового государства западного типа. Одновременно возник консервативный лагерь, заинтересованный в минимальной модернизации самодержавной системы в направлении ограниченной монархии. Наиболее сильной консервативной партией стал «Союз 17 октября» – октябристы. Наконец, в 1905 году на правом фланге обосновались многочисленные черносотенные группы, отстаивавшие идеи органичности самодержавной власти для России и видевшие главную опасность в западничестве и либеральной модернизации.

Вплоть до революции в стране не сложилось партии, которую хоть с каким-то основанием можно было считать правящей. Лишь октябристы в столыпинские времена претендовали на эту роль, но затем и они оказались в оппозиции. Таким образом, ни одна из партий не проходила испытания на власть, не имела ни малейшего опыта практического государственного управления. Это было одной из главных причин явно неадекватного понимания лидерами партий природы властвования и страны, в которой они жили и которой собирались править. «Правые еще жили как бы в средневековом измерении, либералы в современном им западноевропейском, левые – в фантастической и утопической устремленности в будущее, и все они – в нереальном, «нероссийском» мире»[561], – справедливо замечал историк Андрей Сахаров.

Правые

Правомонархическая политическая традиция была сильна в России на протяжении всего времени существования царской власти – у режима во все века существовали свои идеологи и защитники. На протяжении почти 40 лет – вплоть до Первой мировой войны – ведущим мозговым центром «партии порядка» выступал салон писателя и публициста князя Мещерского. Его посещали высшие бюрократы, военные, титулованное дворянство, представители высшего духовенства, известные мыслители. За эти годы на еженедельных встречах за чашкой чая или за бокалом вина в салоне перебывали многие выдающиеся люди – от знаменитого обер-прокурора Синода Константина Победоносцева до писателей Достоевского (он даже редактировал издававшийся Мещерским журнал «Гражданин»), Лескова, Тютчева, Писемского. Отношения князя с властью было неоднозначными. В начале ХХ века его не без оснований считали «оруженосцем» премьера Витте, но Николай II, поначалу расположенный к Мещерскому, стал от него отдаляться[562]. В период смуты 1905 года из этого круга начала формироваться ведущая монархическая политическая сила, получившая название черносотенной.

Словосочетание «черная сотня» до начала ХХ века не имело политической окраски: так со средних веков называли податное посадское население. В 1612 году черные сотни привели Минин и Пожарский, чтобы освободить Москву от поляков. Затем черносотенцами стали называть крайних ревнителей самодержавия и участников погромов, а уж потом это название распространилось на определенные политические партии, среди которых ведущую роль первоначально играл Союз русского народа (СРН). «Союз возник в тот момент, когда в стране царила полная анархия, власти растерялись и спрятались, и Россия должна была погибнуть, но явился Союз, подавил революцию и спас Россию, – только он один и никто более»[563], – без тени скромности заявлял его первоначальный лидер Александр Дубровин, профессор медицины и детский врач. Он, безусловно, преувеличивал роль Союза в гашении революционной волны, была еще и преданная царю армия. Но, действительно, в 1905 году в огромном количестве российских городов были зарегистрированы и активно сражались с «красными тряпками» десятки черносотенных групп, позднее влившихся в СРН. Союз прямо субсидировался из секретного фонда Министерства внутренних дел и за свои заслуги в революционные дни заслужил признательность императора.

Руководство было на 60 % дворянским, в нем заметную роль играли крупные и средние землевладельцы, предприниматели, крупные ученые (например, филолог-славист с мировым именем А.И. Соболевский), адвокаты (Булацель), группа архиереев – епископ тамбовский Иннокентий (Беляев), архиепископ Волынский Антоний (Храповицкий), в свое время (1890–1895) ректор Московской духовной академии. Но в правых партиях никогда не было самых известных охранителей и столпов режима из рядов самой власти. Объяснение этому простое и нам уже известное – представителям власти запрещалось вступать в политические партии и общественные организации.

Массовую базу обеспечивали общественные низы – крестьяне, рабочие, ремесленники, особенно из западных губерний со сложным национальным составом и с давней историей межэтнических столкновений и погромов. Более половины членского состава приходилось на 15 губерний еврейской черты оседлости. Правые партии были единственными, которые получали депутатские места и по помещичьей, и по крестьянской куриям. В час их расцвета – в 1907 году – численность черносотенных групп превышала 400 тысяч человек, это были самые массовые организации партий в тогдашней России. У которых были и миллионы сочувствовавших, если судить по миллионам подписчиков правых газет[564].

Их идеология опиралась на уваровскую формулу «самодержавия, православия, народности» и вполне описывалась лозунгом: «За Веру, Царя и Отечество»: православие как единственное вероучение, император как безальтернативный источник правды и реальной власти, Отечество как цельное и неделимое пространство. Идеология эта преподносилась в качестве продолжательницы славянофильской традиции, особенно в части резкого противопоставления России и Запада, православной и католической цивилизаций. Причем на Западе, откуда «со времен Петра приходило только зло», они до Первой мировой войны отдавали предпочтение монархической Германии перед республиканскими Англией и Францией. Отсюда неприятие правыми Антанты, критика внешней политики и МИДа, где «наши правители и зевсы, восседающие на Мойке со времени Нессельроде, за редким исключением, давно забыли о том, какой они национальности и чьи интересы представляют, заботясь лишь о красоте стиля, a la Горчаков, своих нот и дипломатических бумаг, художественно выполняемых на французском языке не без перцу билибинского остроумия. Россия и русские интересы у них на заднем плане»[565].

Центральным столпом идеологии правых выступал воинствующий национализм. «Они, с одной стороны, выступали за максимально жесткую и всеохватывающую русификацию, а с другой – трактовали русскую нацию в сугубо этническом ключе, отрицая право даже вполне ассимилированных «инородцев» претендовать на членство в русской нации», – подчеркивал Алексей Миллер. Россия объявлялась страной русских, под которыми понимались также украинцы и белорусы. Главными внутренними врагами объявлялись католики-поляки, «зажравшиеся» финны и конечно же евреи. Именно ультраправые выступили основными теоретиками «жидомасонского заговора», опубликовав на этот счет обширную литературу. Они исходили из того, что «племенные вопросы в России должны разрешаться сообразно степени готовности отдельной народности служить России и русскому народу в достижении общегосударственных задач».

Капитализм правые считали причиной эксплуатации и порабощения трудящихся, социализм – антихристианским учением. Они отдавали предпочтение ремесленному и крестьянскому труду в общине. Демократия отрицалась как система, которая приводит мудреца в зависимость от «людей тупых, злобных и ничтожных», не признавалась целесообразность существования выборных представительных учреждений, включая и Думу[566]. Манифест 17 октября и последующие изменения в государственном строе поставили правых в очень непростое положение: «Выходило так: либо – во имя восстановления поврежденной полноты царского самодержавия – ослушаться самого Царя, стать на путь восстания против правительства и силою вернуть Царю исторгнутую у него интеллигентским обманом и революционным устрашением полноту власти… Либо покориться и признавать новые – по существу, конституционные – законы, пока Государю-Самодержцу не благоугодно будет их изменить или заменить настоящими, полезными народу»[567]. Правые в итоге сами избирались в Думу, но в душе лелеяли мечту о Земском соборе.

Серьезные сложности во взаимоотношениях черносотенцев с правительством начались сразу после завершения революционной смуты, когда их услуги оказались менее востребованы, а сами они стали создавать больше проблем, чем решать. Прежде всего, беспокоил выход из-под контроля боевых дружин СРН, которым долгое время покровительствовал лично петербургский градоначальник фон дер Лауниц. По свидетельству руководителя столичного охранного отделения генерал-лейтенанта Александра Герасимова, боевики убили члена I Думы кадета Герценштейна, готовили покушение на премьера Витте, считая его «жидомасоном», мечтающим стать президентом Российской республики. После смерти Лауница боевики перешли под опеку Московского охранного отделения, продолжая планировать и осуществлять теракты. Были убиты депутаты Иоллос в Москве и Караев в Екатеринославе, чуть не погиб минский губернатор Курлов[568]. В «расстрельных списках» правых значились также Милюков, товарищ министра юстиции Иван Щегловитов и даже… сам Столыпин. Чем же он так не угодил черносотенцам? Премьеру не могли простить недостаточную твердость против революционеров, няньченье с Думами, следование Основным Законам, неафишируемые послабления евреям и, конечно, аграрную реформу с ее ставкой на сильного крестьянина, которую расценивали как «хищный союз власти с разрушителями общины». СРН стал снаряжать делегации и организовывать кампании петиций царю с требованиями отставки Столыпина, а заодно и роспуска Думы.

Столыпин нанес ответный удар. Он использовал для раскола Союза повышенное честолюбие товарища председателя СРН Владимира Пуришкевича – одной из наиболее ярких фигур правого фланга предреволюционной политики. Внук священника, потомственный дворянин, некрупный бессарабский землевладелец, которого самого подозревали в отсутствии русских корней, он окончил историко-филологический факультет Новороссийского университета, где был удостоен золотой медали за конкурсное сочинение по истории олигархических переворотов в Афинах. Специалист по древнегреческой литературе, он стал председателем Бессарабского губернского земства, чиновником по особым поручениям в МВД. Человек необузданного нрава, Пуришкевич прославился думскими скандалами и многочисленными дуэлями. «Трудно отрицать, что в известное время он был едва ли не самый популярный человек; правда, эта популярность была специфическая и не всем бы понравилась, – писал вовсе ему не симпатизировавший кадет Василий Маклаков. – Но, если Пуришкевича презирали или даже ненавидели в некоторых интеллигентских и передовых кругах, то широкая масса, которая не занималась политикой, а только читала газеты, которые всячески над ним издевались, относилась к нему все-таки дружелюбно»[569].

Так вот, Столыпин в 1908 году убедил Пуришкевича с группой сторонников выйти из СРН и создать новую партию – Союз Михаила Архангела (СМА), – единственным программным отличием которой от СРН стало признание права представительных учреждений на существование. Одновременно группа во главе с Николаем Марковым (Марков 2-й), воспользовавшись отсутствием Дубровина в столице, провела обновление состава Главного совета СРН, создав фракцию обновленцев. Марков – крупный помещик, владел 250 десятинами земли в Щигровском уезде Курской губернии – был не менее раздражающей (обожаемой и ненавидимой) фигурой, чем Пуришкевич. Курский губернатор Мурадов давал ему высокую оценку: «Это был, несомненно, умный, даже очень умный человек, с большим характером, твердой волей, убежденный, искренний, упорный в достижении цели, но не добрый, не мягкий, а напротив, злобный и мстительный. Политически развитый, с достаточной эрудицией, доктринер, как всякий парламентский деятель… Хороший оратор, с иронией в речах, всегда умных, тонких, порой очень остроумных и всегда интересных, Марков был политическим бойцом первого сорта, и Дума была его сферой»[570]. Для прогрессивной общественности Марков был символом реакции, в котором признавали сильного врага. Видный октябрист Сергей Шидловский подчеркивал: «Этот весьма неглупый человек сознательно старался придать своим речам вообще, а политическим приемам в особенности, такой отвратительный характер базарной ругани в третьестепенном трактире, что становилось противно»[571]. Александр Блок напишет: «Русский страшный Стенька»[572]. У Маркова 2-го не было недостатка в прозвищах: «Щигровский Гамлет», «Медный всадник», «Стенька Разин», «Зубр».

Именно он захватит контроль над Союзом русского народа в 1912 году. Группировку Дубровина сняли с государственного довольствия, сам он вынужден был создавать новую организацию – Всероссийский Дубровинский Союз русского народа (ВДСРН). Пуришкевич и Марков 2-й возглавили фракцию крайне правых в III Думе, вместе с умеренными правыми занимавшую 140 депутатских кресел. Но к Столыпину, продвинувшему их на лидерские позиции, они относиться лучше не стали. Ни один из руководителей черносотенцев не окажется на его похоронах в Киево-Печерской лавре. Как, впрочем, и Николая II.

Перед Первой мировой войной, когда политическая борьба в стране обострилась, расколы в правом лагере только нарастали. В IV Думе вместо двух правых фракций стало пять. От крайних правых отпочковались просто правые, которые, по словам Шидловского, «по существу своих убеждений ничем от них не отличались, но были немного культурнее, цивилизованнее и откололись от крайне правых потому, что их шокировала нередко беспардонность последних с внешней стороны»[573]. Марков и Замысловский стояли на позициях бескомпромиссной чистоты черносотенной идеи, другие – группа Xвостова-Барача – доказывали необходимость сотрудничества «со всеми здоровыми силами» Думы, чтобы не оказаться в положении выброшенных за борт[574]. Чиновник особых поручений Куманин, информировавший премьера о внутридумских раскладах, добавлял: «Во фракции правых не прекращается внутренний, грозящий открытым распадом антагонизм между крестьянами, с одной стороны, священниками – с другой, и партийными вождями – с третьей»[575]. Крестьянам все меньше нравилась позиция «господ», выступавших за сохранение помещичьего землевладения. В целом же «к началу войны крайне правое движение представляло собой множество разрозненных организаций, часто враждующих друг с другом, крупнейшими из которых были СРН, ВДСРН и Союз Михаила Архангела»[576].

Умеренные правые разделились на националистов-балашевцев, националистов-шульгинцев и партию центра. Обе фракции националистов представляли западные регионы, «где принадлежность к русской нации сама по себе влекла за собой принадлежность к правым партиям», а их раскол объяснялся исключительно личными разногласиями между брацлавским уездным предводителем дворянства Петром Балашевым и выходцем из богатой дворянской семьи, практикующим землевладельцем, редактором газеты «Киевлянин» Василием Шульгиным. Партия центра («конституционно-консервативная») во главе с хотинским уездным предводителем дворянства Павлом Крупенским и самарским землевладельцем Владимиром Львовым внятной программы не имела, ориентируясь на поддержку премьер-министра Коковцова.

Первая мировая война поначалу прекратила свары в лагере правых. Да и проповедуемые ими патриотические идеи обрели небывалую за десятилетия популярность. Вновь огромными тиражами выходили правомонархические газеты и журналы: «Русское знамя», «Земщина», «Волга», «Голос Руси», «Петроградские ведомости», «Московские ведомости», «Гроза», «Свобода и порядок», «Русский инвалид», «Армейский вестник». Их общая идеологическая платформа заключалась в том, чтобы на все время войны распустить Думу, составить кабинет из твердых патриотов, ввести военное положение в крупнейших городах[577]. Правительственные субсидии продолжались, составив в 1915 году 1,2 млн рублей, выделенных 82 черносотенным изданиям, организациям и их руководителям, в их числе – Пуришкевичу (31 тысяча рублей), Замысловскому (5 тысяч), «Земщине» (145 тысяч), «Голосу Руси» (100 тысяч), саратовской «Волге» (13,3 тысячи)[578]. На месте салона Мещерского после его смерти возникло несколько новых, среди которых выделялся салон бывшего губернатора и действовавшего сенатора Римского-Корсакова. В его составе было много известных лидеров правых, в их числе Марков, Замысловский, товарищ министра внутренних дел Белецкий, бывшие и будущие члены Совета министров Макаров, Кульчицкий, Ширинский-Шихматов, князь Николай Голицын[579]. Из стен этого салона выйдет немало прозорливых записок на имя императора.

Однако в 1915 году разногласия в правом лагере возобновились. Пуришкевич выступал за войну до победного конца с ориентацией на союзников – Англию и другие страны; Дубровин в целях сохранения в Европе монархического начала не исключал заключения сепаратного мира с Германией. Изначальная прогерманская ориентация крайне негативно отражалась на имидже черносотенцев. Думская революция, связанная с созданием Прогрессивного блока, помимо прочего, привела к уходу активных священников Караваева и Сырнева из правой фракции к прогрессивным националистам. В рядах внепартийной группы независимых депутатов вскоре оказался и бывший руководитель фракции Хвостов. Начался первый бунт во фракции против Маркова 2-го за чрезмерную сервильность, ему пришлось даже не участвовать в нескольких ее заседаниях[580].

Многие из лидеров правых предпочли прервать занятия думской политикой и перейти к деятельности более практической. Шульгин отправился на фронт. Пуришкевич, используя свои связи в правительственных кругах и громкое имя, выступил спонсором и организатором вспомогательных учреждений для армии: санитарных поездов, питательных пунктов. Немалое количество активистов и спонсоров правых было также выхвачено из рядов армией и военно-промышленными комитетами.

Прошедшие в ноябре 1915 года при поддержке МВД съезды СРН в Петрограде и дубровинцев в Нижнем Новгороде выявили картину разброда. Хотя в прессе сообщалось, что враждовавшие организации «примиряются и стремятся объединить свою деятельность и противопоставить блок монархистов блоку прогрессистов», что «союзы снова начинают проявлять себя посылкой телеграмм императору и министрам, причем постепенно роль их сводится к яростной борьбе со всей Думой»[581], в реальности о единстве действий договориться не удалось. Пуришкевич и его Союз Михаила Архангела вообще оба съезда проигнорировали, считая единственно оправданной деятельность в пользу фронта. Практическая деятельность правых партий – основной опоры трона – по мере назревания революционных событий начала замирать.

Как писал великий поэт Александр Блок, который будет работать секретарем Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства, партия правых, сильно измельчавшая, «разбилась на кружки, которые действовали путем записок и личных влияний. Их оппозиция правительству принимала угрожающие размеры при попытках сократить субсидии, которыми они пользовались всегда, но размеры которых не были баснословны»[582]. Последний министр внутренних дел Алексей Протопопов в показаниях той же комиссии уверял, что в 1916 году к нему приходил Марков 2-й и «жаловался, что у организации нет денег: люди все бедные. Говорил, что отделов в России 25 000… Говорил о том, что отделы бедствуют на жалкие гроши, которые он получает, и о необходимости монархического съезда, который запрещен… Денег получил при мне 40 000 или 50 000»[583].

Но кризис правых партий был вызван далеко не только нехваткой средств и органической неспособностью объединиться, была и еще одна, едва ли не самая существенная – разочарование во власти, которое не обошло стороной и черносотенцев, чувствовавших себя к тому же невостребованными и недооцененными. Многие черносотенцы склонялись к мнению Пуришкевича, который писал в дневнике, что «правительство наше все сплошь калейдоскоп бездарности, эгоизма, погони за карьерой; лиц, заботящихся о родине и помнящих только о своих интересах, живущих одним сегодняшним днем». Он уже не видел выхода из положения, «в которое ее поставили царские министры, обратившиеся в марионеток, нити от коих прочно забрали в руки Григорий Распутин и императрица Александра Федоровна, этот злой гений России и царя, оставшаяся немкой на русском престоле и чуждая стране и народу, которые должны были стать для нее предметом забот, любви и попечения»[584]. Неистовый лидер русских националистов – Пуришкевич – на глазах превращался в революционера, обращающего свою энергию против символа и квинтэссенции русской государственности – монаршей власти.

Марков, Дубровин оставались лояльными трону, но они все больше оказывались в положении разочарованных генералов без армий. «С нами не считаются, а когда нужны, пальчиком поманят и мы тут как тут, – жаловался Дубровин… Развал идет гигантскими шагами. И вряд ли удастся что-либо предупредить или устранить, – нельзя быть роялистом больше короля»[585].

Консерваторы

Россия, как известно, страна крайностей, где все среднее и умеренное чувствует себя неуютно. То же и с идеологией. «Черносотенный деспотизм высших классов и черносотенный анархизм низших классов есть одна и та же сила зла, последовательно выявившаяся в двух разных, но глубоко родственных формах и обессилившая в России и истинный духовный консерватизм, и неразрывно с ним связанный истинный либерализм»[586], – напишет в 1918 году Сергей Франк. При этом и консерватизм, и либерализм несли в себе не характерный для остального мира сильный налет радикализма.

Консерватизм как политическое течение начал организационно оформляться на основе правого меньшинства земско-городских съездов 1905 года, представлявшего в основном предпринимательские круги. «Ядро октябристов, положивших в ноябре 1905 года начало Союзу 17-го октября, образовались из того меньшинства общеземских съездов, которое примыкало к общим требованиям широких либеральных реформ… И перехода от переживших себя форм неограниченного самодержавия к конституционному строю, но в то же время боролось после увлечений безудержного радикализма и против социалистических экспериментов, которые грозили стране тяжелыми политическими и социальными потрясениями»[587], – авторитетно свидетельствовал Александр Гучков. Сразу после обнародования Манифеста 17 октября возникло сразу несколько партий, наиболее удачливой из которых стали октябристы, проведшие свой I Всероссийский съезд в феврале 1906 года в Охотничьем клубе на Воздвиженке, в московском доме графа Шереметьева. Весной консервативные партии оформили блок, который баллотировался на выборах в Думу и потерпел оглушительное поражение, проведя только 16 своих депутатов, из которых 13 были членами Союза 17 октября (для сравнения, – победившие кадеты получили 179 мест). После этого большинство из этих партий влилось в ряды октябристов.

Их программными принципами была наследственная конституционная монархия, в которой император, как носитель верховной власти, ограничен «постановлениями Основных законов» и делит свою власть с двухпалатным «народным представительством», формируемым на основе цензовых выборов, прямых в городах и двухстепенных «в остальных местностях». По словам первого лидера партии, ветерана земского движения Дмитрия Шипова, октябристы полагали, что «взаимодействие власти и народного представительства должно быть организовано на основе нравственной между ними связи, и признавали желательным возвращение самодержавию его прежнего характера, как это было во времена Земских соборов»[588]. Программа партии содержала весь джентльменский набор прав граждан, включая свободу вероисповедания, слова, собраний, союзов, выбора места жительства и т. д. В то же время октябристы исходили из необходимости сохранения «единой и неделимой» России и противодействовали «всяким предположениям, направленным прямо или косвенно к расчленению империи и к идее федерализма»[589]. Октябристы в целом поддерживали внешнеполитический курс правительства. Их устраивали союзнические отношения с Великобританией и Францией, планы захвата черноморских проливов, расширения российского влияния на Балканах и Ближнем Востоке.

В партии оказался собран едва ли не весь цвет российской торговопромышленной и финансовой буржуазии, уже частично «одворяненной», а также служилого дворянства. Социальный портрет среднего октябриста так нарисован современным историком: «мужчина 47–48 лет, потомственный дворянин (или, несколько реже, купец, потомственный почетный гражданин) с высшим образованием (чаще – юридическим или вообще гуманитарным) чиновник V–VIII класса, житель города одной из земских губерний, член Совета банка или акционерного предприятия, земле– и домовладелец, нередко земский или городской гласный»[590]. В партии состояли такие крупнейшие российские бизнесмены. Дворянско-бюрократическую струю в руководстве партии олицетворяли действительный статский советник барон Корф и тайный советник Красовский, дворянско-землевладельческую – Шипов, граф Гейден, князь Волконский, Родзянко. А были еще многие видные столичные профессора, адвокаты, деятели искусств, издатели, журналисты. Численность партии доходила до 75 тысяч человек.

В октябре 1906 года Шипов ушел с поста главы партии в знак протеста против того, что «значительное число представителей «Союза», осуждая революционные насилия, были в то же время склонны примиряться с произволом правительственной власти и охранять ее чрезвычайные полномочия»[591]. Лидером партии, ее душой и неизменным руководителем с тех пор стал Александр Гучков, одна из самых примечательных и противоречивых фигур не только революционной эпохи, но, пожалуй, всей отечественной истории. Для многих социалистов, либералов и консерваторов Гучков, как писал Керенский, – «один из самых ярких и интересных деятелей дореволюционной России»[592]. Для большевиков его фамилия была синонимом понятия «буржуазная реакция». А люди, сохранившие верность Николаю II, не жалели эпитетов, чтобы выразить свою ненависть к Гучкову. Генерал Павел Курлов уверял, что «Россия обязана Гучкову не только падением Императорской власти… но и последующим разрушением ее как великой мировой державы»[593]. Генерал Спиридович назвал его «величайшим из политических интриганов»[594]. Что же, Гучков был действительно неординарной личностью и сыграл одну из ключевых ролей в Крушении России.

Потомственный почетный гражданин и бизнесмен, «он получил очень хорошее образование, прекрасно говорил по-французски и имел изящные манеры, приобретенные им от матери, по происхождению француженки»[595]. Он учился во 2-й московской гимназии на Разгуляе, часто посещал военный госпиталь (попечителем которого был его отец), где лежали раненые ветераны боев на Шипке. Интерес и уважение к армии были привиты еще тогда. В гимназии Гучков был бит одноклассниками за осуждение террористки Веры Засулич. Окончил с золотой медалью, поступил на историко-филологический факультет Московского университета, где посещал семинар знаменитого профессора Виноградова вместе с будущим оппонентом и коллегой по Временному правительству Павлом Милюковым. После окончания университета Гучков оставался в нем вольнослушателем, занимаясь у не менее знаменитых Герье и Ключевского. Военная служба будущего военного министра ограничилась одним годом в 1-м Лейб-гвардии Екатеринославском полку, где вольноопределяющийся Гучков был по увольнении произведен в прапорщики запаса. Затем уехал за границу, где три года изучал историю, право, политэкономию в Берлинском, Тюбенгенском и Венском университетах. В 1893 году он стал членом Московской городской управы, где специализировался на вопросах организации водоснабжения и канализации.

Василий Шульгин, прекрасно знавший Гучкова, написал, что «Александр Иванович был свободолюбив по природе и несколько авантюристичен по характеру»[596]. Что верно, то верно. В 1890-е он с братом отправился в армянские вилайеты Малой Азии, документируя факты резни армян турками. Затем записался в оренбургскую казачью сотню, охранявшую КВЖД. Из-за дуэли подал в отставку и совершил вояж верхом через Китай, Монголию и Среднюю Азию длиной 12 тысяч километров. Через год он отправился в Южную Африку, чтобы воевать против англичан на стороне буров, которым горячо сочувствовала вся российская общественность. Был тяжело ранен в бедро в бою близ Линдлея в Оранжевой республике и навсегда остался хромым. Немецкий госпиталь, в котором Гучков лечился, захватили англичане, он оказался в плену. Британцы отпустили его под честное слово, как только он смог передвигаться. В 1901 году он стал директором крупного Московского учетного банка и председателем наблюдательного комитета страхового общества «Россия». Но уже через два года, отложив собственную свадьбу, поехал воевать с турками на стороне восставших македонцев.

Еще большую известность Гучков приобрел в годы русско-японской войны, когда отправился в Маньчжурию в качестве помощника главного уполномоченного Красного Креста. По возвращении он выдвинулся на политической арене, призвав императора положить конец войне, созвать Земский собор, а также вступившись за честь всеми критиковавшейся армии. С тех пор за Гучковым закрепилась слава крупного политика и ведущего специалиста в военных вопросах. В 1905 году с ним впервые встречался Николай II, тогда же Витте пригасил его на пост министра торговли и промышленности. Гучков даже согласился, но затем подал на попятную, узнав, что министром внутренних дел намечался нелюбимый прогрессивной общественностью Дурново[597]. Он предпочел карьеру партийного лидера.

Успех пришел к возглавляемым Гучковым октябристам на выборах в III Думу после внесения в избирательное законодательство поправок, расширявших в Думе представительство от земской среды, где под влиянием революционных эксцессов «все яснее проявлялся вполне естественный сдвиг симпатии слева направо»[598]. В Думу было избрано множество консервативно настроенных земских и общественных деятелей, ранее ни в какой партийной деятельности не замеченных. «Так как левые оппозиционные партии были сплоченнее и организованнее, то их состав определился сразу, в октябристы же повалила масса народа справа, и в самом скором времени после созыва эта фракция числила в своих рядах по спискам более 200 человек, т. е. почти половину всего состава Государственной думы, – с очевидным неудовольствием писал левый октябрист Шидловский. – …Эта-то линия поведения, намеченная на первое время фракцией октябристов, привлекла в ее ряды пропасть народа, склонного по природе своей видеть в правительстве начальство и знающего только одну политику – всегда быть на стороне начальства»[599]. Октябристы действительно вплотную придвинулись к тому, чтобы стать партией власти.

Они активно поддержали всю законодательную повестку дня Петра Столыпина, включая и либеральные начинания, и весь набор репрессивных мер. Гучков полагал, что революционный террор вылился в дикую и бессмысленную злобу и доказывал, «что во время гражданской войны власть должна прибегать к скорым и суровым репрессиям, производя впечатление на население. Иначе она ослабит самое себя»[600].

Гучков был сильным партийным лидером. «Александр Иванович был человеком недюжинного ума и обладал способностью подчинять людей и вести их за собой… Он был выдающимся оратором, и его хорошо построенные, сжатые речи привлекали не только красотой, но главным образом, содержательностью и глубиной мысли. Он умел бить противника до конца (выделено мною – В.Н), слабых мест у него не было, и возражать ему было нелегко»[601], – отмечал его соратник Мельников.

Огромное значение для последующих событий имело создание в III Думе по инициативе и под руководством Гучкова комиссии по государственной обороне, куда вошли 33 депутата от правых до октябристов – либералов и социалистов такое вопросы не интересовали. Зато внимание самого Гучкова к работе в армии многократно усилилось после того, как в 1908 году султан Абдул Гамид II был свергнут группой офицеров и генералов Генштаба, получивших название «младотурок», которые поддерживали связи с политической оппозицией монарху. Вот оно! Вот пример для решительной части российской общественности! «Взгляды Гучкова ни для кого не составляли секрета: еще в 1908 году он с восторгом отзывался о работе младотурок и находил необходимым исправить ошибку борцов за свободу в 1905 году, не обративших перед задуманным движением достаточного внимания на армию, верность которой не удалось поколебать»[602].

Гучков выделил из думской комиссии группу единомышленников, которые стали проводить частные совещания с группой молодых высокопоставленных военных во главе с генералом Василием Гурко (с братом известного нам члена Государственного совета Гучков познакомился еще в Южной Африке). Участник этих совещаний генерал Лукомский напишет: «В конце 1908 года, с разрешения военного министра Редигера, подтвержденного новым военным министром генералом Сухомлиновым, генерал В.И. Гурко на своей частной квартире собирал представителей различных отделов военного министерства – с целью знакомить лидеров различных партий Государственной думы и желающих членов комиссии обороны Государственной думы с различными вопросами… На этих собеседованиях сообщались такие секретные данные, которые считалось невозможным оглашать не только в общем собрании Государственной думы, но даже и на заседаниях комиссии обороны»[603]. В круг привлеченных к работе высших офицеров входило 10–12 человек, среди них и генерал Михаил Алексеев, занимавший тогда должность 2-го генерала-квартирмейстера в Главном управлении Генштаба[604]. Обсуждали они дела не только военные…

Высоко оценит деятельность этой неформальной группы и сам Гучков: «Работа наша в 3-й Думе поддерживалась, между прочим, некоторым кружком, который мы составили сами и в который входило несколько членов Государственной думы, работавших в комиссии обороны, и несколько молодых генералов и офицеров Генерального штаба, с генералом Гурко во главе. Кружок этот являлся первоначальной лабораторией, где разрабатывались и обсуждались различные вопросы, которые потом шли в комиссию обороны Думы»[605]. Стал ли Гучков при этом крупным специалистом в военных вопросах? Василий Гурко в мемуарах даст такой ответ: «Гучков имел много знакомых среди военных, от не слишком значительных руководителей армии до молодых офицеров, а благодаря своим связям в Думе был полностью осведомлен о юридической и административной сторонах деятельности Военного министерства. Все перечисленное создавало у него иллюзорное представление о жизни армии и условиях ведения войны, но в его знаниях имелись большие провалы, о чем сам он, вероятно, не догадывался. Нет сомнения, что он ничего не знал ни о психологической стороне работы военных, ни о психологии начальствующих лиц армии или ее солдат»[606].

Гучков распоряжался полученными с санкции военного министра знаниями весьма специфически: для критики высшего армейского руководства страны с думской трибуны. Особенно доставалось Сухомлинову, а также великим князьям, которых он к вящему недовольству императора призвал полностью отстранить от военного управления. Для спасения России, восклицал Гучков в 1908 году, «мы вправе обратиться и к тем немногим безответственным лицам, от которых мы должны потребовать только всего – отказа от некоторых земных благ и некоторых радостей тщеславия, которые связаны с теми постами, которые они занимают»[607]. Подобные речи позволили Гучкову обрести немалую популярность и стали для него трамплином к посту Председателя Государственной думы.

В марте 1910 года на безальтернативной основе – остальные претенденты сняли кандидатуры – Гучков был избран спикером и в своей первой речи в новом качестве заявил, что «лучше погрешить в сторону излишнего расширения свободы, нежели в сторону слишком нетерпимого или боязливого ее стеснения… В борьбе со словом неправды сильнее слово правды, нежели председательский звонок»[608]. Звонком Гучков действительно пользовался нечасто, спикером он оказался весьма слабым. Очевидно, что административная негероическая рутина ему претила. «Гучков председательствует очень редко, да это и лучше, так как нравы думские очень разнуздались и обуздать их он не в силах, – записал в дневнике Глинка. – Авторитета нет. Разговоры громкие и шум, несмотря на его первые предупреждения, не стихают… Бывали случаи, когда его спрашиваешь, что баллотируется или что принято, и получался ответ: «А черт его знает»… В то же время Гучков у себя в кабинете ежедневно на крошечного формата листочках пишет и все пишет. Вы спросите, кому? – министрам и премьеру, да так часто, что иногда становится совестно даже перед курьерами»[609]. О своем бизнесе Гучков не забывал.

На период его спикерства пришелся конец альянса октябристов с властью. Он испортил некогда тесные отношения со Столыпиным. Как напишет в мемуарах наблюдавший со стороны начальник Департамента полиции Васильев, «Столыпин был слишком умен, чтобы не видеть Гучкова насквозь. Поняв, каким нерешительным и подозрительным характером тот обладает, Столыпин скоро отдалился от него»[610]. Шидловский предлагал другое объяснение: усилилась критика спикера Думы за «низкопоклонство» со стороны всех остальных фракций, а также – самих октябристов, которые не могли ему простить «грехопадения» лояльности к власти. «В последние годы III думы в рядах октябристской фракции возникло совершенно инстинктивное движение протеста против столь недостойного положения, – констатировал Шидловский. – …Виновен в этом в значительной степени Гучков, питавший к Столыпину влечение – род недуга»[611].

В психологии перехода Гучкова в решительную оппозицию власти пытался разобраться прекрасно знавший его Мельников, утверждавший, что тот «был чрезмерно самолюбивым и честолюбивым. Его исключительная скрытность и внешняя мягкость прикрывали эти свойства, но бывали моменты, когда обнаружить их все-таки было возможно. Отсюда же, как я думаю, и его авантюризм, который бросал его сражаться то за буров, то еще за кого-то. Ему непременно надо было привлечь к себе особенное внимание, резко выдвинуть свою фигуру, встать на высокий пьедестал. И тот, кто мешал ему в этом или явно высказывал, что он этого не достоин, становился его врагом.

Он долго поддерживал П.А. Столыпина и шел с ним. Но когда случилось, что последний не нашел возможным последовать его совету, А.И. резко изменил свое отношение и повел борьбу против него, как против врага»[612].

Открытый и демонстративный конфликт произошел в марте 1911 года в связи с отклонением Государственным советом законопроекта о земствах в западных губерниях, который Столыпин считал необходимым провести даже ценой роспуска обеих палат. Николай II поддержал премьера, Гучков зачитал указ о роспуске Думы, но возмущению депутатов не было предела. Спикер подал в отставку со своего поста, который ему явно претил, хотя Столыпин умолял остаться. На похороны Председателя Правительства Гучков не приедет. И будет считать убийство Столыпина делом придворных кругов.

На посту председателя Думы появился еще один лидер октябристов – Михаил Родзянко, которому тоже предстояло сыграть немалую роль в революционных событиях. Представитель состоятельного дворянского рода, который благодаря женитьбе на княжне Голицыной породнился с русской аристократией, воспитанник Пажеского корпуса и гвардейский кавалерист, до избрания в Думу он успел побывать предводителем дворянства и председателем земской управы Екатеринославской губернии, членом Государственного совета. Он был фигурой весьма красочной, но его качества как политика вызывали у современников множество вопросов. «Он отличался хлебосольством, добродушием, приветливостью, был хорошим русским барином в лучшем значении этого слова, – подмечал Мельников. – Но большим умом он не обладал, переоценивал себя, любил иногда порисоваться и сравнительно легко подчинялся влияниям»[613]. Недолюбливал последнего дореволюционного спикера Милюков: «Первое, что бросалось в глаза при его появлении на председательской трибуне, это – его внушительная фигура и зычный голос. Но с этими чертами соединялось комическое впечатление, прилепившееся к новому избраннику. За раскаты голоса шутники сравнивали его с «барабаном», а грузная фигура вызвала кличку «самовара». За этими чертами скрывалось природное незлобие и вспышки напускной важности, быстро потухавшие… Особым честолюбием он не страдал, ни к какой «политике» не имел отношения и не был способен на интригу. На своем ответственном посту он был явно не на месте и при малейшем осложнении быстро терялся и мог совершит любую gaffe[614]»[615].

Впрочем, у Родзянко были и почитатели, например, коллега по гвардейской кавалерии генерал Василий Гурко: «Его деятельность как председателя удовлетворяла не только большую часть депутатов центра, но также и членов обеих крайних группировок Думы. Обладая ораторским талантом и тем качеством, которое по-французски называется un esprit d’apropos (присутствие духа), он во всех случаях знал, как достойно представить важнейший законодательный институт… Имея значительное личное состояние, Родзянко во всех жизненных ситуациях демонстрировал полную независимость»[616]. Как спикер Родзянко оказался более состоятелен, чем его предшественник.

Сам же Гучков вернулся к руководству партии, которую стал все более решительно разворачивать в сторону оппозиции Николаю II. Лидер октябристов ненавидел императора и приложил немало сил для его свержения. Откуда такая ненависть? Версий, как и объяснений самого Гучкова, немало. Вот мнение Васильева: «Гучков, выскочка и авантюрист, имел дерзость публично отнести себя к личным врагам царя. Дело в том, что на приеме, данном для членов Думы, Его Величество однажды спросил его, избран ли он от Москвы или Московской губернии, и то обстоятельство, что Император так плохо информирован о нем, глубоко обидело Гучкова, который… был очень тщеславным человеком. И с тех пор при упоминании Царя Гучков имел наглость употреблять низкие и оскорбительные выражения»[617].

Мельников предложит более объемное объяснение: «Покойного Государя Александр Иванович не любил и не уважал, считая его неспособным достаточно высоко и твердо нести врученное ему знамя. Но весь духовный облик Государя был так высок, и воспитанность так совершенна, что А.И. невольно чувствовал его превосходство над собой. Это подогревало антипатию и побуждало искать случая обратить ее в ненависть. Случай представился. У Государя, в свою очередь, росло чувство антипатии к А.И., и скрывать это он не находил нужным. И вот тогда-то А.И. возненавидел Государя и повел против него войну, искренне поверив в то, что война была начата за Россию, а не за свое оскорбленное самолюбие. В войне не брезгуют союзниками, не побрезговал ими и А.И. В войне оценивают средства борьбы по их действию, хороши те, которые наиболее губительны для противника, не постеснялся в выборе средств и А.И.»[618].

Отказавшись от поста Председателя Думы, Гучков почувствовал себя свободным и от моральных обязательств в отношении императора. Именно он вбросил в общественное мнение тему управляющих Николаем «темных сил» и «распутинщины». После публикаций в январе 1912 года в паре газет писем некоего священника о Григории Распутине (слухи однозначно приписывали организацию публикаций тому же Гучкову) лидер октябристов выступил в Думе с пламенной речью, сделав соответствующий официальный запрос министру внутренних дел. Заявив от имени «взволнованной народной совести» о возрождении «мрачных призраков средневековья», Гучков негодовал: «Вдумайтесь только, кто же хозяйничает на верхах… Григорий Распутин не одинок; разве за его спиной не стоит целая банда?..»[619]. Сведения, озвученные с высокой трибуны при полном скоплении публики и прессы лидером едва ли не проправительственной партии, обретали статус истины в сознании общественности. Тогда же Гучков где-то раздобыл письмо императрицы Распутину, где были слова: «Мне кажется, что моя голова склоняется, слушая тебя, и я чувствую прикосновение к себе твоей руки». Это письмо, оставлявшее простор для самых различных фантазий, было Гучковым размножено, и вскоре о нем «по секрету» знала вся Дума. Николай не мог не воспринять это как грубейшее вмешательство в жизнь его семьи и как личное оскорбление.

Затем мишенью Гучкова стал военный министр Сухомлинов, который был обвинен в создании «системы охранки» в армии после того, как к контрразведывательной работе был привлечен офицер Отдельного корпуса жандармов Мясоедов. Гучков выступил с официальным протестом против создания системы политического сыска в армии, унижающего военнослужащих. Мясоедов вызвал его на дуэль, они дрались на нарезных пистолетах, но обошлось без жертв. Тогда из-за возникшего скандала Сухомлинов вынужден был удалить Мясоедова из военного ведомства. Гучков также подверг жесткой критике планы правительства, поддержанные императором, резко повысить ассигнования на военно-морской флот, что, по его мнению, шло за счет сухопутных сил. Расстрел рабочей демонстрации на Ленских золотых приисках стал еще одним поводом для обвинений власти, «обезумевшей от чувства личного страха»[620].

Дрейф лидера октябристов в оппозиционную сторону осложнил их политическую судьбу. Партия раскололась на левых – критиков режима – и правых, сторонников прагматического союза с властью, которые в массовом порядке начали просто выходить из фракции. Выборы в IV Думу обернулись для октябристов ощутимым поражением. Им удалось провести 98 депутатов, причем сам Гучков был забаллотирован в Москве. Он сделал вывод, что причина неудачи не в разрыве с властью, а в прежнем слишком тесном контакте с ней. Градус оппозиционности октябристов в новой Думе возрос, они все чаще стали блокироваться при голосованиях с более левыми – прогрессистами и кадетами.

Власти тоже стали проявлять к Гучкову повышенный интерес, Департаментом полиции за ним было установлено негласное наблюдение. Приметы: 50 лет, выше среднего роста, телосложения полного, шатен, лицо полное, продолговатое, нос прямой, умеренный, французская бородка слегка с проседью, носит пенсне в белой оправе. Полиция зафиксировала в начале 1913 года конспиративное заседание с участием Гучкова и группы военных, которым он рассказывал «об участии офицеров в низвержении Александра Баттенберга (князь Болгарии до 1886 года – В.Н.) и о ситуации на Балканах. Прозвучала мысль о наличии в России партии, стремящейся к перевороту»[621]. Впрочем, своих радикальных взглядов Гучков уже не считал нужным скрывать.

На конференции партии октябристов в ноябре 1913 года Гучков заявлял о «глубоком параличе» власти, авторитет которой «никогда не падал так низко» и которая уже не способна внушить к себе не только доверия, но и страха: «ни государственных целей, ни широко задуманного плана, ни общей воли». Реакция рекрутировала свои ряды из придворной камарильи, «тех темных элементов, которые в прежнее время копошились и грелись около старых гнойников нашей русской жизни», страна возвращалась к «традициям личного режима с его худшими аксессуарами». Он требовал использовать Думу как инструмент борьбы с политикой правительства, включая отклонение любых его законопроектов и финансовых запросов[622]. Либеральная пресса с тех пор нарекла Гучкова «Александром Ивановичем Буревестником». А внутри партии столь радикальная позиция лидера вызвала раскол, через месяц думская фракция разделилась на собственно Союз 17 октября (22 депутата), группу беспартийных (15) и недовольных излишней оппозиционностью Гучкова земцев-октябристов (65 человек, включая Родзянко). Октябристские низовые организации стали исчезать по всей стране.

В начале войны партия одномоментно отказалась от оппозиционности и поклялась поддерживать военные усилия правительства. Сам Гучков ездил представителем Красного Креста в Восточную Пруссию, бросился в создание организаций помощи фронту, формировал Военно-промышленные комитеты. Однако очень быстро патриотический подъем Гучкова стал сменяться «патриотической тревогой». В середине 1915 года левые октябристы и значительная часть земцев-октябристов уже поддерживали лозунг создания правительства, пользующегося доверием Думы, и приняли участие в формировании Прогрессивного блока. Формальным лидером блока в Думе стал Шидловский, хотя реально им руководил куда более левый политик – кадет Милюков. В составе блока Родзянко и другие правые октябристы стали добиваться реформы местного самоуправления, законодательного закрепления статуса Земского и Городского союзов, кооперативных организаций. Что же касается Гучкова, он с удесятеренной энергией возобновил вендетту против императора.

«Хорошо понимая, что открытые выступления против монарха могут повлечь нежелательные последствия, Гучков атаковал его косвенно, дискредитируя близко стоявших к нему лиц, а в особенности военного министра генерал-адьютанта Сухомлинова, – свидетельствовал Курлов. – …Первым разрывным снарядом, брошенным Гучковым, было обвинение в измене состоявшего при военном министре полковника Мясоедова. Хотя Гучков и имел дерзость заявить, что в его распоряжении находятся неоспоримые доказательства этого преступления, но до сего времени их никто не видел»[623]. Историки установили, что Гучкову было известно о его невиновности[624], но он предпочел, чтобы Мясоедова расстреляли, Сухомлинов отправился в тюрьму, а по престижу верховной власти был нанесен еще один сокрушительный удар.

Далее борьба с Николаем стала еще более открытой. В речи 25 октября 1915 года Гучков заявил о необходимости пойти на «прямой конфликт с властью», неумолимо ведшей страну «к полному внешнему поражению и внутреннему краху»[625]. В это же время охранное отделение зафиксировало его слова: «Если я не умру раньше, я сам арестую царя»[626]. Объясняя логику своего поведения, Гучков скажет: «Слишком много преступлений скопилось на совести императора, императрицы, всех тех, кто с ними необъяснимым образом связан. Прежняя власть не оставляла никакой надежды на здравомыслящую политику. Мне стало ясно, что император должен отречься»[627].

Гучков начал готовить дворцовый переворот с опорой на близкие ему армейские круги. Император был в курсе подготовки заговора, контактов Гучкова с военными. Но Николай II не счел возможным покуситься на видного общественного деятеля. И он очень доверял армии…

Либералы

«Эта вреднейшая партия России, этот вечно тлеющий очаг русской революции»[628]. Такие слова Пуришкевич написал в своем дневнике о кадетах.

Партия конституционных демократов официально возникла в октябре 1905 года в результате слияния двух дружественных либеральных организаций – Союза земцев-конституционалистов и Союза «Освобождение». Через три месяца на втором съезде к первоначальному названию добавились слова – Партия народной свободы. Число членов партии быстро приблизилось к 60 тысячам, однако впоследствии только снижалось и к началу войны не превышало 10 тысяч.

В партии было много ярких личностей, но даже на их фоне выделялась фигура лидера – Павла Милюкова. Он родился в семье преподавателя художественного училища, закончил вместе с Гучковым историко-филологический факультет Московского университета, где специализировался по отечественной истории под научным руководством великого Василия Ключевского. Более десяти лет преподавал, но в 1895 году его уволили за «вредное влияние на студентов» и выслали в Рязань. Оттуда Милюков уехал читать лекции в Софию, много путешествовал по Балканам, направляя свои путевые заметки в «Русские ведомости». Вернувшись в Петербург на рубеже веков, он вскоре получил шесть месяцев тюремного заключения: на вечере памяти Петра Лаврова выступил с «поминальным словом». Ключевский заступился за него перед Николаем II, которого тоже учил истории, и, отсидев полсрока, Милюков вновь отправился за границу. Он с успехом преподавал в университетах Чикаго и Бостона, путешествовал по Европе, где познакомился с Кропоткиным, Лениным, Брешко-Брешковской и другими знаменитостями русского революционного зарубежья.

В Россию 1905 года Милюков приехал начинающим политиком, но вскоре благодаря своим зажигательным выступлениям стал настоящей звездой либерального движения. На майском съезде Союза союзов он уже занимал председательское кресло, а к осени его авторитет в интеллигентских и земских кругах был непререкаем. Xотя в самой его внешности не было ничего властного и величественного. «Так, мешковатый городской интеллигент, – писала Тыркова-Вильямс. – Широкое, скорее дряблое лицо с чертами неопределенными. Белокурые когда-то волосы ко времени Думы уже посерели. Из-под редких усов поблескивали два или три золотых зуба, память о поездке в Америку. Из-под золотых очков равнодушно смотрели небольшие серые глаза… Но в нем было упорство, была собранность около одной цели, была деловитая политическая напряженность, опиравшаяся на широкую образованность… Едва ли не единственным эмоциональным стимулом его политических переживаний, который захватывал не только рассудок, но и чувство, была его непоколебимая непримиримость по отношению к власти»[629].

Член кадетского ЦК профессор права Владимир Набоков, считая лидера своей партии «самой крупной величиной – умственной и политической», причину его популярности видел в незаурядных ораторских способностях: «Он хорошо владеет иронией и сарказмом. Своими великолепными схемами, подкупающей логичностью и ясностью, он может раздавить противника. На митингах ораторам враждебных партий никогда не удавалось смутить его, заставить растеряться»[630]. Оппоненты тоже отдавали Милюкову должное, видя в нем достойного врага. Даже у Троцкого, обычно размазывавшего других людей, нашлись для него такие слова: «Милюков был совершенно свободен от той несносной, отчасти барской, отчасти интеллигентский черты политического дилетантизма, которая свойственна большинству русских либеральных политиков»[631]. Кто его никогда не воспринимал, так это Керенский, считавший Милюкова «скорее ученым, нежели политиком», смотревшим на текущие события с точки зрения не необходимых действий, а «книжных знаний и исторических документов»[632].

Не будет преувеличением сказать, что кадетам симпатизировал цвет интеллигенции. В их руководящих эшелонах были выдающиеся профессора юриспруденции – Гессен, Котляревский, Муромцев, Петражиц-кий; истории – Кизеветтер, Корнилов; экономисты и публицисты – Изгоев, Струве, Тыркова; адвокаты – Винавер, Ледницкий, В. Маклаков. Этих людей знала вся образованная Россия. Были там и видные представители аристократии, в том числе Рюриковичи – князья Павел и Петр Долгоруковы, князь Д.И. Шаховской. Приобрели известность и менее именитые руководители думской фракции кадетов.

Ближайшим сподвижником Милюкова стал уездный врач и земец Андрей Шингарев, который вырос в главного эксперта по бюджетным вопросам и наиболее ярого оппонента Коковцова. Набоков называл его «русским провинциальным интеллигентом, представителем третьего элемента, очень способным, очень трудолюбивым, с горячим сердцем и высоким строем души, с кристально чистыми побуждениями, чрезвычайно обаятельным и симпатичным, но в конце концов «рассчитанным» не на государственный, а на губернский или уездный масштаб»[633]. Более комплиментарно Набоков отзывался о Николае Некрасове, предводителе левого крыла партии, инженере-железнодорожнике и профессоре Томского технологического института, у которого обнаруживались «огромные деловые способности, умение ориентироваться, широкий кругозор, практическая сметка». Куда ниже он оценивал этические качества Некрасова[634]. Схожего мнения придерживалась и Ариадна Тыркова, гимназическая подруга Надежды Крупской, модная журналистка и писательница, эффектная женщина с репутацией «единственного мужчины в партии». «Он жаден к почету и неразборчив в средствах»[635], – замечала Тыркова о Некрасове. Своими главными помощниками сам Милюков называл также адвоката Федора Родичева, который «обладал совершенно исключительным даром красноречия, но его горячий темперамент часто выводил его за пределы требовавшиеся фракционной дисциплиной и политическими условиями момента», а также Василия Маклакова, который «был несравненным и незаменимым оратором по тонкости и гибкости юридической аргументации»[636].

Кадеты подавали себя как «внеклассовую» партию, которая по своему характеру соответствует «традиционному настроению русской интеллигенции»[637]. Вкратце их политическую программу можно было сформулировать так: делай, как в Англии, только еще более либерально. Действительно, кадеты были гораздо левее любых своих западных либеральных аналогов, как наша интеллигенция была радикальнее зарубежных интеллектуалов.

Партия народной свободы отрицала социальную революцию, но была вовсе не против революции политической, которая брала бы на себя решение тех задач, которые не в состоянии решить действующая власть. Иными словами, кадеты не поддерживали идеи народного бунта, но не исключали возможности государственного переворота.

Политическим идеалом выступала конституционная монархия британского типа, основанная на последовательном разделении властей, ответственности правительства перед парламентом, который бы избирался на основе всеобщего избирательного права.

Кадеты были сторонниками сохранения централизованного, унитарного государственного устройства, но при этом признавали право народностей на самоопределение, хотя главным образом в культурно-национальной сфере. Впрочем, в партии были и сторонники польской независимости, как Родичев, и максимальной украинской автономии, как Милюков. Местное управление предлагалось распространить на всю Российскую империю и довести до самого низового уровня, формируя его путем прямых и закрытых выборов.

Весьма обстоятельно кадеты разрабатывали аграрный вопрос, причем в ключе не либеральном, а явно социалистическом. Откладывая в сторону главную либеральную ценность – право собственности, они предлагали передачу крестьянам казенных и частных земель. В Думе партийная фракция сразу же предложила выработать закон «об удовлетворении потребностей крестьян в земле путем обращения в их пользу земель казенных, удельных, кабинетских, монастырских, церковных и принудительного отчуждения земель частновладельческих»[638]. Нигде больше в мире таких экспроприаторски настроенных либералов не встречалось. Что их действительно сближало с зарубежными коллегами, так это свойственные «Милюкову, как и всему либерально-позитивистскому миру, поверхностность и глухота в отношении всех религиозно-нравственных вопросов», подмеченные Степуном[639].

Радикализм кадетов, сразу перешедших во фронтальную оппозицию правительству, явился одной из главных причин роспуска и I, и II Думы, где партия имела крупнейшую фракцию и держала контрольный пакет акций. В III Думу ей удалось провести всего лишь 54 депутата, и она уступила большинство и пальму первенства октябристам. Преобладающая часть партийного руководства резко критиковала политику Столыпина, хотя появились и диссиденты в лице авторов «Вех», которые, по сути, призвали к компромиссу с исторически сложившейся властью. Поведение правых кадетов возмутило партийное руководство, инициировавшее в 1910 году выпуск альтернативного сборника «Интеллигенция в России», где было заявлено о преемственности с русской освободительной традицией и о солидарности с автономистскими партиями на национальных окраинах.

Начало работы IV Думы кадеты, получившие 59 мандатов, ознаменовали внесением законопроектов о всеобщем избирательном праве, гарантиях гражданских свобод, а затем – голосованиями против ассигнований по сметам Синода, Минюста и других ведомств, возглавляемых «реакционными» министрами. Во время второй сессии они отвергали уже бюджет в целом. Перед войной в партии развернулась дискуссия между сторонниками «оздоровления власти» путем привлечения туда либеральных общественников и бюрократов (в частности, на этой позиции стоял Петр Струве), и приверженцев идеи «изоляции правительства», которую озвучивал сам Милюков. Чтобы создать политический вакуум вокруг правительства, лидер кадетов был готов на широкий альянс, включающий и умеренных консерваторов, и либералов, и социалистов.

В этот период активизировались контакты конституционных демократов с более молодой партией прогрессистов, которую я бы тоже отнес к либеральной части российского политического спектра.

Партия эта рождалась на квартирах крупных московских предпринимателей Рябушинского и Коновалова, где регулярно проходили «экономические беседы» с участием широкого круга интеллигентов, бизнесменов, членов Думы и Государственного совета весьма различной идеологической ориентации. Из завсегдатаев этих встреч создалось некое ядро, куда вошли бывшие октябристы, которым не нравилась поддержка Гучковым политики Столыпина (граф Гейден, Александр Стахович, Дмитрий Шипов); и бывшие кадеты, недовольные радикализмом аграрной программы партии и ее заигрыванием с социалистами (Николай Львов, философ князь Е.Н. Трубецкой). Таким образом, прогрессизм явился альянсом левых октябристов с правыми кадетами. К ним добавилось в личном качестве насколько бизнесменов, в первую очередь сам Александр Коновалов.

Сын хлопчатобумажного фабриканта, он продолжил трудовую династию после учебы на физмате Московского университета и в школе ткачества в немецком Мюльгаузене, возглавив товарищество мануфактур «Иван Коновалов с сыном». Коновалов-младший славился либерализмом в отношении рабочих, строил для них комфортабельные общежития, ввел 9-часовой рабочий день. Общественная активность привела его к руководству хлопкового комитета при московской бирже, костромского комитета торговли и мануфактур, Российского взаимного страхового союза и т. п. В 1905 году Коновалов стоял у истоков торгово-промышленной партии, затем спонсировал многие либеральные периодические издания.

Яркой фигурой прогрессистов был и Михаил Терещенко, представитель династии украинских землевладельцев и сахарозаводчиков, располагавшей 150 тысячам десятин земли, сахарными, лесопильными, суконными производствами, винокурнями в Киеве с окрестностями, Подольской, Черниговской, Орловской и ряде других губерний. Поучившись у лучших экономистов Лейпцигского университета, он экстерном закончил юридический факультет Московского, где и преподавал, пока не подал в отставку в знак протеста против увольнения трех коллег. Меломан и театрал, он подался в дирекцию Императорских театров, дослужился до камер-юнкера, получил потомственное дворянство. В 26 лет Терещенко, этот «изящный монденный англоман»[640] (словами Александра Бенуа), имел состояние в 70 млн рублей, что равноценно состоянию современного долларового миллиардера, и был избран в IV Думу, где, оставаясь формально беспартийным, примкнул к фракции прогрессистов.

Организационно партия оформилась во время думских выборов 1912 года. Из 39 членов ее ЦК 29 были дворянами, а еще 9 – потомственными почетными гражданами. Платформа прогрессистов практически ничем не отличалась от программы кадетов, кроме, естественно, идей экспроприации экспроприаторов. На выборах новая партия получила 32 депутатских кресла, но вместе с примкнувшими их стало 48 – почти как у кадетов. У многих коллег-парламентариев новички вызвали некоторое снисходительное пренебрежение – ни то, ни се. «Партию прогрессистов в Думе называли пристанодержательницей, потому что в ней было всякого жита по лопате, и было все, что хотите, кроме определенной физиономии, – замечал Шидловский. – В нее входили лица, совершенно к политике не причастные, но желавшие быть причисленными к прогрессивным элементам; входили социалистически настроенные священники, которые по сану своему и по одежде не решались числиться в партиях, соответствующих их убеждениям; входило несколько лиц определенно правых убеждений, руководствовавшихся неизвестными никому соображениями, одним словом, – самые разнообразные элементы, неизвестно чем связанные»[641].

В марте-апреле 1914 года собрания в особняках Рябушинского и Коновалова пошли сплошной чередой, причем в них участвовали не только левые октябристы, прогрессисты и кадеты, но также народные социалисты и меньшевики. На этих встречах открыто заговорили о необходимости подготовки дворцового переворота, обсуждали состав будущего Временного правительства.

С началом войны оппозиционность и пацифизм либералов сменились страстным патриотизмом, они в полной мере поддержали цели войны, включая усиление российского влияния на Балканах, захват проливов, приращение территорий, коль скоро за победу в любом случае придется заплатить огромную цену. Кадеты и прогрессисты были в первых рядах создателей и руководителей Всероссийских Земского и Городского союзов.

Но уже в 1914 году появились противники союза с правительством. На заседании кадетского ЦК Родичев воскликнул: «Да неужели вы думаете, что с этими дураками можно победить»[642]. Во внутрипартийных дискуссиях все больше занимали темы, связанные с изменой и распутинщиной. «За счет царя с этого времени на первый план выдвинулась царица, – излагал Милюков свое видение внутриполитических раскладов. – …Двор замыкался в пределы апартаментов царицы и «маленького домика» верной, но глупой подруги царицы Анны Вырубовой. Над ними двумя царил Распутин, а около этого центрального светила группировались кружки проходимцев и аферистов, боровшихся за влияние на Распутина – и грызшихся между собой»[643]. Именно Милюков вновь вернется к идее формирования большой оппозиционной коалиции, которая обсуждалась еще до войны и найдет свое воплощение в созданном под его руководством Прогрессивном блоке, куда войдут и кадеты, и прогрессисты.

Но при этом Милюков оказался сам в тяжелом положении внутри собственной партии, где на него стали смотреть как на примиренца и ярого монархиста. Столичные охранные отделения, активно следившие в 1915 году за шедшими одна за другой кадетскими конференциями, констатировали размежевание партии на три противостоящих течения, причем Милюков занял «правую позицию, – как острят теперь кадеты, – «ультраправительственную». В чувстве юмора им действительно не откажешь, потому что позиция правого крыла в донесении спецслужб по итогам конференции в июне была передана следующим образом: «Задачи означенного течения депутат Государственной думы Милюков определяет стремлениями «совершить мирную революцию за спиною и с санкции самого правительства, усыпив бдительность правящих органов последнего внешними и чисто показными изъявлениями верноподданнического образа мысли кадет»». Второе течение, по тому же источнику, «протестует против сотрудничества кадет с правыми элементами и правительством, настаивает на необходимости разрыва думского блока с правыми депутатами, добивается выхода кадет из различных комиссий и совещаний по вопросам военного снабжения и требует выступлений в защиту положения евреев». Такую позицию занимали члены ЦК Некрасов, Кизеветтер, адвокат Мандельштам, настаивавшие также на максимальном сближении с трудовиками и социал-демократами. Наконец, третье течение исходило из необходимости «широкой работы в народных массах, на почве развивающегося ныне усиленного кооперативного движения, и допуском в своей тактике нелегальных приемов борьбы, как, например: выпуска нелегальной агитационной литературы, подготовки и организации различного рода бойкотов, демонстраций и даже забастовок»[644]. Сторонники уличных действий представляли в основном провинциальные города и земства.

Было и четвертое течение, голос которого спецслужбы даже не зафиксировали. «Отложить счеты с властью до момента поражения внешнего врага»[645]. Это было мнение Маклакова, которое в партии разделяли единицы. Остальные кадеты боролись за снос режима. В самый разгар войны.

Народники

Из народнического корня, которым можно считать образованную в 1869 году «Народную волю», выросло множество революционных организаций, однако ко времени революции 1917 года имели значение три группы – эсеры, энэсы и трудовики.

Народовольцы искали особый для России путь, который должен был привести ее к социализму, минуя капиталистический этап. И основные надежды здесь связывали с общиной, которая и виделась готовой ячейкой будущего. Народовольцы явились и первой в мире организацией, которая стала добиваться политических целей путем осуществления терактов против правительственных чиновников и самого царя, став предтечей всех последующих террористических организаций. Причем террористы пользовались большим сочувствием и даже любовью в российском обществе, рассматривавшем их как защитников народных интересов. Особенно женщин, таких как Софья Перовская, Вера Фигнер и другие. «Женщины этого движения были нашими русскими валькириями, но они родились не из туманов и туч скандинавских мифов, а появились в России с первыми отблесками нового рассвета, который озарил нашу страну при переходе от крепостничества к свободе»[646], – писала Брешко-Брешковская, имея в виду конечно же и себя тоже.

На рубеже XIX–XX веков народничество схлестнулось в идейной борьбе с социал-демократами – «легальными марксистами» и «экономистами», безуспешно пытавшимися внедрить в рабочее движение тред-юнионистское сознание, и более радикальными течениями, представленными группой «Освобождение труда» и «Союзом борьбы за освобождение рабочего класса». В этой борьбе постепенно изживалась «кружковщина» и начинали выкристаллизовываться собственно партии. С 1902 года ведет свою историю партия социалистов-революционеров (эсеров), объединившая народнические группировки, отвергавшие какие-либо тред-юнионистские идеи как иллюзии.

Идеологом нового народничества выступил, в первую очередь, Виктор Чернов, попытавшийся выработать европеизированное социалистическое учение для страны с преимущественно крестьянским населением. Он был дворянином из Камышина, которого за революционную деятельность исключили из Московского университета, где он учился на юрфаке, а затем посадили на 8 месяцев в Петропавловскую крепость. Потом Чернова выслали в Тамбов, где он и начал бурную публицистическую и организаторскую деятельность. Встречавшийся с ним позднее Федор Степун дал такую зарисовку: «…Вождь эсеров В.М. Чернов представлял собою импозантное и даже красочное явление. На первый взгляд типичная «светлая личность» – высокий лоб, благородная шевелюра… Серьезный теоретик модернизированного под влиянием марксизма неонародничества, Чернов как оратор не стеснялся никакими приемами, способными развлечь и подкупить аудиторию. В самовлюбленном витийствовании было нечто от развеселого ярморочного катанья: то он резво припускал речь, словно бубенцами, звеня каламбурами, шутками и прибаутками, то осанисто сдерживал ее, как бы важничая медленною поступью своих научных размышлений. Опытный “партийный деятель” и типичный “язык без костей”»[647]. Чернов стоял у истоков «Крестьянского братства», а затем Аграрно-социалистической лиги, которая соединилась с Южной партией социалистов-революционеров и Северным союзом социалистов революционеров. Этот альянс и стал партией эсеров.

Сформулировать ее программу коротко можно словами Чернова: «Бей чиновников царских, капиталистов и помещиков! Бей покрепче и требуй – земли и воли!»[648]. Если подробнее, то своей главной программной задачей они видели экспроприацию капиталистической собственности и реорганизацию производства и всего общественного строя на коллективистских началах под руководством социально-революционной партии рабочего класса. Земля должна быть социализирована, что означало отмену частной собственности на землю без выкупа, обращение ее в общенародное достояние, распределяемое местными органами самоуправления на основе «уравнительно-трудового» принципа.

Эсеры заявляли себя сторонниками федерации с широкой автономией губерний, волостей и общин и с правом наций на самоопределение. К существовавшей государственной власти были настроены бескомпромиссно, не признавая ее права на существование. Призывая к борьбе «в формах, соответствующих конкретным условиям русской действительности», они не сильно скрывали свое предпочтение методам революционного насилия[649]. Устав боевой организации (БО) партии предусматривал «борьбу с самодержавием путем террористических актов»[650].

Эсеровское руководство черпалось из двух основных источников: отбывших каторгу и ссылку старых народников (Брешко-Брешковская, Михаил Гоц, Осип Минор, Марк Натансон) и экстремистки настроенных молодых людей, в основном из числа исключенных из вузов (Николай Авксентьев, Георгий Гершуни, Абрам Гоц, Владимир Зензинов, Павел Крафт, Борис Савинков, Евгений Созонов). Эсеры всегда страдали организационным нигилизмом, который граничил с организационной расхлябанностью. Кто и когда входил в их ЦК, сказать невозможно, – первоначально, вероятнее всего, его просто не было. А возможно, функции центрального комитета выполняла комиссия по сношению с заграницей в составе Брешковской, Гершуни и Крафта. Когда первая уехала за границу, а двоих других в очередной раз посадили, все эсеровское руководство сосредоточилось в руках Евно Азефа, который сменил Гершуни на посту главы БО, самой законспирированной части партии.

У эсеров была присказка: террор делают, но о терроре не говорят. БО впервые громко заявила о себе покушением на министра внутренних дел Сипягина в апреле 1902 года. При скромном аптечном служащем и изготовителе адских машин Гершуни в ней было не больше 10–15 человек, при Азефе стало 25–30. Всего за время ее существования через боевую организацию прошли немногим более 80 человек. ЦК называл, кого убить, после чего БО работала самостоятельно, имея собственную кассу, конспиративные квартиры и т. д. Руководители боевиков были самыми влиятельными членами ЦК[651]. Алексей Васильев пожалуется, что «Боевая группа социалистов-революционеров тоже доставляла немало беспокойства Охране, так как она совершала множество покушений на жизнь членов Императорской семьи, правительства и самой полиции. Число жертв от взрывов бомб и револьверных пуль террористов весьма велико. Даже жизнь Царя часто подвергалась серьезной опасности. Мы постоянно узнавали о замыслах убить Государя, и несколько раз только особая осторожность и изобретательность дали возможность предотвратить эти преступления»[652]. Не случайно осведомителям за выданного боевика эсеров платили тысячу рублей, а за большевика – только трешку.

Азеф был сыном еврейского портного из Ростова, выросшим в нищете, но выбившимся в люди своими силами, став инженером-электротехником (что потом пригодилось). Чернов не мог нарадоваться на главного террориста партии: «Со своим ясным, четким, математическим умом Азеф казался незаменимым. Брался ли он организовывать транспорт или склад литературы с планомерной развозкой на места, изучить динамитное дело, поставить лабораторию, произвести ряд сложных опытов – везде дело у него кипело. «Золотые руки» – часто говорили про него»[653]. Про профессионального убийцу. Всеобщее недовольство прогрессивной общественности он вызовет только тогда, когда выяснится, что еще с 1893 года Азеф был… ценнейшим осведомителем спецслужб.

Его правой рукой в БО был Борис Савинков, одна из самых загадочных фигур русской революции. «В суховатом, неподвижном лице, скорее западноевропейского, чем типично русского склада, сумрачно, не светясь, горели небольшие, печальные и жестокие глаза. Левую щеку от носа к углу жадного и горького рта прорезала глубокая складка»[654]. Чернов вспоминал его как личность исключительно противоречивую: «Занимательный собеседник, увлекательный рассказчик, с неплохим художественным вкусом, Савинков обладал большим запасом фантазии; в его поведении однако Wahrheit (Правда) преплеталась, хотя и не грубо, с Dichtung (Сочинение)[655]; то был крайний субъективизм в восприятии людей и фактов; чем дальше, тем больше он окрашивался какой-то «мефистофельщиной», искренним или напускным презрением к людям»[656]. Занятие убийствами не мешало этому сыну варшавского судьи и бывшему студенту Петербургского университета находить время для литературного творчества. Его книга «Конь Бледный» многими была воспринята как претензия на сверхчеловечество и проповедь аморализма. В то же время эстетство и претензии на аристократизм бросили Савинкова в сторону «христиан Третьего завета» – Дмитрия Мережковского и Зинаиды Гиппиус, – размышлявших как раз о создании «религиозного народничества», чтобы сделать именно религию душой революции. Для почитательницы его талантов Гиппиус «Борис Савинков – сильный, сжатый, властный индивидуалист. Личник»[657]. Степун же при встрече убедился, что тот «был скорее фашистом типа Пилсудского, чем русским социалистом-народником»[658].

В 1904–1907 годах боевая организация совершила более двухсот крупных терактов. Наибольшими своими достижениями эсеры считали убийства Плеве Евгением Созоновым и брата царя, великого князя Сергея Александровича – Каляевым. Чернов в мемуарах в нескольких местах пишет об этом в самых восторженных тонах: «Метко нацеленный и безошибочно нанесенный удар сразу выдвинул Партию социалистов-революционеров в авангардное положение по отношению ко всем остальным элементам освободительного движения. Тяготение к ней обнаружилось среди социалистов польских (ППС) и армянских (Дашнакцутюн); переговоры с ней завела новообразовавшаяся партия грузинских социалистов-федералистов, в которую входили и грузинские эсеры; в Латвии наряду с традиционной социал-демократической партией обособился сочувствующий эсерам Латвийский социал-демократический союз; от российских социал-демократов отошла и сблизилась с ПСР Белорусская социалистическая громада»[659]. Множились ряды террористов. А ведь будут убиты еще два десятка губернаторов, несколько тысяч рядовых чиновников и полицейских, просто невиновных людей. «Бабушка» Брешковская электризует восторгающуюся видом крови молодежь: «Иди и дерзай, не жди никакой указки, пожертвуй собой и уничтожь врага!» И каждую свою статью неизменно заканчивает одним и тем же двойным призывом: «В народ! К оружию»[660]. Число членов партии росло астрономически – с 2 тысяч в начале революции, до 50–60 тысяч к концу – причем в основном за счет рабочих и крестьян.

После введения конституционного строя руководство эсеров приняло решение использовать представившуюся свободу для реализации своей программы-минимум и организации масс. По авторитетному предложению Азефа боевая организация была законсервирована. Выборы в I Думу партия, как и другие левые силы, бойкотировала. Но затем обнаружила в числе уже избранных депутатов большое число крестьян, охотно откликавшихся на эсеровскую программу. ПСР начала активную работу с депутатским корпусом. И здесь неожиданно столкнулась с конкурентом в лице энэсов – Трудовой народно-социалистической партии (ТНСП).

Эта партия возникла летом 1906 года по инициативе Алексея Пешехонова, выпускника Тверской духовной семинарии и земского статистика; Николая Анненского, народника со стажем, публициста и экономиста; и Венидикта Мякотина, историка, преподавателя Александровской военно-юридической академии. Все они прошли обязательные для революционеров круги арестов и ссылок. Их идея заключалась в том, чтобы возродить традиционное народничество, извращенное новомодными теориями, которые делят единый трудовой народ на классы, требуют немедленных перемен по западным образцам и призывают к насилию, от которого гибнут люди. В связи с этим энесы расходились со всеми остальными социалистическими партиями, отрицая диктатуру пролетариата или какого-либо другого класса, призывая не спешить даже с установлением республики. Партия выступала за поэтапное обращение всей земли в общенародную собственность, а землю сельскохозяйственного назначения предлагали предоставлять только в пользование и только тем, кто ее обрабатывает. Под этими лозунгами охотно подписывалась сельская интеллигенция, да и многие крестьяне.

Таким образом, эсеры и энесы столкнулись в борьбе за выработку крестьянской повестки дня, и депутаты отмечали преобладание идей ТНСП в аграрном проекте 104-х, с которой выступила объединявшая селян трудовая группа I Думы. Эсеры очень болезненно отреагировали на роспуск Думы, призвав к народному восстанию и попытавшись заразить революционным духом войска. Из этого ничего не вышло. Все левые партии, вопреки своим первоначальным решениям, приняли участие в выборах во II Думу. Эсеры получили 37 депутатских мест, энесы – 16 (плюс еще трое к ним примкнули), что даже в общей сложности было меньше, чем у социал-демократов. Но после роспуска и следующей Думы эсеры и энесы вернулись к тактике бойкота выборов, за что и поплатились резким и долгосрочным проседанием в уровне поддержки.

ПСР попыталась вернуться к террористической деятельности, но без особого успеха. В партии начало формироваться умеренное течение во главе с Николаем Авксентьевым, дворянином, автором диссертации о философии сверхчеловека по Канту и Ницше, написанной в Галльском университете в Германии. На 1-й общепартийной конференции в Лондоне в 1908 году он призвал отказаться от «частных боевых выступлений» и сосредоточиться на двух основных направлениях: пропагандистской работе и «центральном терроре»[661], то есть против царя и членов правительства.

Огромный урон престижу партии нанесло разоблачение Азефа, которому пришлось срочно скрываться за границу. Попытка Савинкова своими силами возродить БО закончилась неудачей. Эсеровские организации громились систематически. Новый ЦК, избранный из людей, не связанных с Азефом, где не было уже ни Чернова, ни Авксентьева, вскоре чуть ли не в полном составе был арестован, как и «бабушка русской революции». Эсеры перед войной перестали быть важным фактором российской политики.

Сама война разделила эсеров. Авксентьев и его сторонники оказались в лагере оборонцев. Савинков стал военным корреспондентом, вошел во французские офицерские круги и писал благонамеренные очерки в поддержку политики Антанты. Чернов и Натансон, напротив, были в числе «интернационалистов». Чернов развивал ту точку зрения, что «война будет величайшей катастрофой для социализма, для демократии и вообще для всей европейской цивилизации… что мы должны плыть против течения и звать охваченных массовым военным психозом “опамятоваться”»[662]. И Чернов, и Натансон вместе с Лениным принимали участие в конференциях интернационалистов в Циммервальде и в Кинтале.

Если в начале войны позиции оборонцев были заметно сильнее, то постепенно баланс сил стал меняться. В июле 1915 года в Петрограде состоялось совещание эсеров, энесов и Трудовой группы в Государственной Думе, которое пришло к выводу о наступлении момента для борьбы за решительное изменение государственного строя. Совещание было созвано по инициативе Трудовой группы, и трудовикам же было поручено выполнять принятое решение. Лидером трудовиков был Александр Керенский. В партии эсеров он занял место… над партией, являясь ее самым ярким представителем в Думе и не являясь формально членом ее ареопага.

Сын директора гимназии в Симбирске, Керенский поступил на историко-филологический факультет Петербургского университета, но передумал и закончил юридический. Стал членом коллегии адвокатов, присяжным поверенным. В 1905 году был арестован и три месяца просидел в тюрьме по подозрению в принадлежности к боевой организации эсеров. Имя себе сделал, выступая адвокатом по наиболее громким политическим делам или входя в комиссии по их расследованию. Он был защитником на процессе партии «Дашнакцутюн» по делу об аресте большевистских депутатов IV Думы, расследовал «Ленский расстрел». Депутатом его избрали от Саратовской губернии, а в 1915 году Керенский возглавил фракцию «Трудовая группа».

Сейчас уже везде можно прочесть, что своей стремительной политической карьерой он обязан принадлежности к влиятельным масонским ложам. С 1910 года он входил в некогда знаменитую масонскую пятерку вместе с Коноваловым, Терещенко, Некрасовым и одним из лидеров прогрессистов, крупным кубанским помещиком Иваном Ефремовым. В 1912 году Керенского приняли в ложу «Великий Восток народов России», где он стал позднее генеральным секретарем.

«Лицо Керенского – узкое, бледно-белое, с узкими глазами, с ребячески-оттопыренной верхней губой, странное, подвижное, все – живое, чем-то напоминающее лицо Пьеро»[663], – это Гиппиус, она до поры без ума от него. «От природы уже испитое лицо… казалось бы, неказистая внешность, кисловатое выражение лица, бледность, что-то напоминающее не то иезуита или ксендза, не то… апаша»[664], – но Бенуа он тоже нравится. «Его внешний вид – некая франтоватость, бритое актерское лицо, почти постоянно прищуренные глаза, неприятная улыбка, как-то особенно открыто обнажавшая верхний ряд зубов, – все это, вместе взятое, мало привлекает, – кадету Набокову Керенский не импонирует совсем. – …Никому бы не пришло в голову поставить его как оратора рядом с Маклаковым или Родичевым или сравнить его авторитет парламентария с авторитетом Милюкова или Шингарева»[665].

В январе 1916 года столичный комитет партии эсеров опубликовал тезисы, провозглашая задачей дня организацию трудящихся классов для революционного переворота.

Социал-демократы

В 1898–1903 годах на базе Союза борьбы за освобождение рабочего класса, ряда других марксистских организаций и газеты «Искра» оформилась Российская социал-демократическая рабочая партия (РСДРП). У ее истоков стоял в первую очередь известный политический публицист, историк общественной мысли и философ Георгий Плеханов. «Его мы встречали за границей. У Савинкова не раз и в других местах. Совсем европеец, культурный, образованный серьезный марксист несколько академического типа»[666], – вспоминала Гиппиус. Ближайшими молодыми коллегами и сподвижниками были Владимир Ленин (Ульянов), Юлий Мартов (Цедербаум) и Александр Потресов. Объединяла их святая вера в пролетарскую революцию, которая только и способна вывести весь мир на новый уровень развития. «В основе всех социалистических утопий лежало чувство, что революция представляет собой нечто более реальное, чем Россия, – подмечал знавший руководителей РСДРП Федор Степун. – …Считая такие отвлеченные социологические категории, как буржуазия, пролетариат, интернационал, за исторические реальности, Россию же лишь за одну из территорий всемирной тяжбы между трудом и капиталом, наши интернационалисты, естественно, ненавидели в России все, что не растворялось в их социологических схемах: крестьянство как народно-этнический корень России, православие как всеединящий купол русской культуры и армию как оплот национально-государственной власти»[667].

Характерными чертами российской социал-демократии стали почти постоянное проживание ее лидеров за границей, а также перманентные расколы и борьба с разного рода марксистскими ересями. Хотя Ленин и вел историю большевистской партии с ее II съезда, «до 1917 г. словосочетание «большевистская партия» отсутствовало в политическом словаре современников. Говорили: РСДРП, социал-демократия. К ней причисляли себя и большевики, и меньшевики – пусть время от времени они отлучали друг друга от марксизма. Не раз собирались они на партийные съезды и конференции»[668]. По формальным критериям к 1917 г. большевики оставались левой фракцией меньшинства в единой РСДРП, имевшей общую программу и во многом объединенные низовые организации.

Решающей вехой становления РСДРП как партии и моментом ее раскола на большевиков и меньшевиков стал II съезд, прошедший летом 1903 года. Большевиками, или «твердыми искровцами» назвали сторонников Ленина, который выиграл на съезде борьбу по вопросу о составе руководящих органов партии. Назовись они меньшевиками, история могла пойти иначе.

Владимир Ленин, который и выйдет триумфатором из всей революционной смуты 1917 года, был личностью несомненно выдающейся. Сын директора народных училищ Симбирской губернии, он был исключен из Казанского университета за участие в студенческой сходке и отправлен под гласный надзор полиции в имение матери. Когда надзор был снят, смог экстерном получить диплом юриста в Петербурге, где быстро выдвинулся как видный марксистский критик народничества. По делу Союза борьбы за освобождение рабочего класса Ульянова сослали в село Шушенское Енисейской губернии, где он провел 3 года, помимо прочего, женившись на Надежде Крупской, сосланной по тому же делу. Оттуда он отправился за границу, жил в Мюнхене, Лондоне, Женеве, сотрудничая с Плехановым и его коллегами.

Внешность его была не самой располагающей. Небольшого роста, большая лысина на выпуклой и крепко посаженной голове, слегка выступающие скулы, хитро прищуренные серо-зеленые глаза, крупный нос, тонкая усмешка на губах, жидкая рыжеватая бородка. Но он обладал даром поистине гипнотического воздействия и убеждения. «Плеханова – почитали, Мартова – любили, но только за Лениным беспрекословно шли, как за единственным бесспорным вождем, – вспоминал Потресов. – Ибо только Ленин представлял собой, в особенности в России, редкостное явление человека железной воли, неукротимой энергии, сливающего фанатическую веру в движение, в дело, с не меньшей верой в себя»[669]. Он прекрасно знал психологию масс и был в состоянии электризовать дружественные аудитории и вызывать шок в недружественных. «Говорил Ленин со своей обычной манерой безграничной уверенности в правильности намеченного пути, с обычной полуснисходительной, полупрезрительной усмешкой по адресу «дурачков», которые этого пути не видят и воображают, будто они делают революцию, тогда как в действительности выполняют обычное дело лакеев империализма… Подкупали обычные свойства ленинских речей – простота построения, элементарность доводов, безыскусственность формы и, главное, побеждающая все сомнения уверенность оратора»[670], – замечал Владимир Войтинский, во время революции переметнувшийся от большевиков к меньшевикам.

Академик Пивоваров считает главной ударной чертой Ленина, позволявшей ему добиваться успеха, «гениальное упростительство»: «Это его качество поистине новаторское – как в реальной политике, так и в политической мысли. Упростить ситуацию до абсурда, свести многообразие и сложность к элементарному, принципиальную поливариантность истории – к прямой, как полет пули, линии»[671]. Большевизм, представлявший собой систему взглядов Ленина, сложился в общих чертах из сочетания народничества, марксизма, французского якобинства, наложенных на российскую самодержавную политическую традицию. «Вера в духе Чернышевского и левых народовольцев, якобинцев-бланкистов в социалистическую революцию и неискоренимая, недоказуемая, глубокая, чисто религиозного характера уверенность, что он доживет до нее, – вот что отличало (и выделяло) Ленина от всех прочих (большевиков и меньшевиков) российских марксистов. В этом была его оригинальность»[672], – писал хорошо знавший Ленина меньшевик Николай Валентинов (Николай Вольский).

Две главные фракции в РСДРП представляли собой разные типы революционеров, между ними существовали существенные психологические, политические и даже национальные несовпадения. Для меньшевиков были характерны «большая осмотрительность и осторожность в действиях, склонность к рефлексии, быстрая смена настроений, недостаток волевого начала, нравственная щепетильность. Большевиков же отличала прямолинейность взглядов и поступков, нетерпеливость и напористость, большая самоуверенность и меньшая разборчивость в выборе средств. О социальном и национальном составе двух фракций наилучшее преставление дает анализ делегатского корпуса V съезда партии, наиболее представительного по составу участников. Среди меньшевиков было 37 % русских, 29 % грузин, 23 % евреев, 6 % украинцев, среди большевиков – 78 % русских и 11 % евреев[673]. Если брать рабочую среду, то ленинцы в большей степени опирались на малоквалифицированных пролетариев, тогда как меньшевики – на «рабочую интеллигенцию», заметным представителем которой был, скажем, Кузьма Гвоздев с завода телефонных аппаратов Эриксон, возглавлявший союз машиностроителей.

Идеологически Ленин в начале ХХ века расходился со своими меньшевистскими коллегами по РСДРП по нескольким основным позициям. Во-первых, он полагал, что рабочий класс самостоятельно может выработать лишь тред-юнионистское сознание, а революционные идеи способна привить ему только интеллигенция в лице революционной партии. Меньшевики исходили из тезиса о классовой самостоятельности пролетариата.

Во-вторых, Ленин не видел возможности союза с либерально-демократическими силами в революции. Он отстаивал идею гегемонии рабочего класса и его партии в борьбе одновременно и с самодержавием, и с «либеральной буржуазией» за диктатуру пролетариата. Ленин предостерегал от «конституционных иллюзий» и не считал идеалы демократии самоценными. Меньшевики не видели в демократизации общества ничего плохого и ради нее готовы были к сотрудничеству со всеми оппозиционными режиму силами, в том числе и с кадетами.

В-третьих, Ленин не возражал против революционного насилия. Конечно, он осуждал мелкомасштабный индивидуальный террор эсеров. Но, по его словам, «нисколько не отрицая в принципе насилия и террора, мы требовали подготовки таких форм насилия, которые бы рассчитывали на непосредственное участие массы и обеспечивали бы это участие»[674]. В октябре 1905 года Ленин из Женевы писал в санкт-петербургский Боевой комитет по поводу необходимости боевым дружинам из студентов и рабочих вооружаться «кто чем может (ружье, револьвер, бомба, нож, кастет, палка, тряпка с керосином для поджога, веревка или веревочная лестница, лопата для стройки баррикад, пироксилиновая шашка, колючая проволока, гвозди (против кавалерии и пр. и т. д.)». Он рекомендовал также «осыпать войска камнями», обливать их кипятком, запасать «кислоты для обливания полицейских» и ручные бомбы, убивать шпионов, жандармов, черносотенцев и казаков, нападать на банки для «конфискации средств для восстания».[675] Меньшевики же отрицали террор как индивидуальный, так и массовый.

Наконец, Ленин считал необходимым строить партию не как массовую организацию, способную побеждать на выборах, а как жестко законспирированную и дисциплинированную группу, объединенную фанатичной верой в вождя и его учение во имя захвата власти через вооруженное восстание. Большевизм в этом смысле выступал не столько в виде идеологии, сколько как религия, не допускающая сомнений и возражений, а партия конструировалась на принципах, характерных для средневековых орденов. Религиозная природа ленинизма бросалась в глаза многим выдающимся современникам, причем и ненавидевшим большевиков, и входившим в их партию. «Как вероучение фанатическое, оно не терпит ничего рядом с собой, ни с чем ничего не хочет разделить, хочет быть всем и во всем, – замечал Николай Бердяев. – Большевизм и есть социализм, доведенный до религиозного напряжения и до религиозной исключительности»[676]. Ленин не приветствовал никакого плюрализма внутри РСДРП(б).

Меньшевики, напротив, допускали свободу мнений и возможность различного толкования марксистской теории. Среди них традиционно существовало несколько течений, которые схематично выглядели следующим образом: Потресов олицетворял правый фланг, Лев Троцкий, пока был в партии, – крайне левый. Лидером правого центра был Павел (Пинхус) Аксельрод, а левого центра, как фактически и всей партии, – Мартов, выходец из преуспевающей еврейской семьи, изгнанный с естественного факультета Петербургского университета за распространение нелегальной литературы, отсидевший в «Крестах» и в ссылке в Туруханске. Именно он убедил Плеханова объединиться с молодежью и создать Союз борьбы за освобождение рабочего класса. В меньшевистской среде можно было найти и ряд ученых, развивавших марксистскую теорию в области истории – Николай Рожков, философии – Деборин, экономики – Струмилин.

С момента раскола обе фракции вели друг с другом непримиримую литературную полемику, засылали в Россию агентов для переманивания первичных организаций. При этом у меньшевиков даже возникло преимущество: Плеханову удалось взять под контроль «Искру», создать собственное большинство в Центральном комитете и, используя свои связи в международном рабочем движении, застолбить именно за меньшевиками представительство во II Интернационале. В начале 1905 года разногласия Ленина с руководства РСДРП привели к тому, что его исключили из ЦК партии. На это он ответил созывом в апреле внеочередного съезда в Лондоне, который большевики называли III съездом, где постановили «принять самые энергичные меры к вооружению пролетариата, а также к выработке плана вооруженного восстания и непосредственного руководства таковым»[677]. Меньшевики сочли съезд незаконным и провели конференцию РСДРП в Женеве.

После этого обе фракции, в каждой из которых насчитывалось примерно по 8 тысяч членов, обрели отчетливые очертания и занялись своим основным делом – участием в уже шедшей не по их воле революции. Революционный период способствовал известному сплочению социал-демократии, большевики и меньшевики выступали совместно в дни декабрьского вооруженного восстания, большевистская конференция в Таммерсфорсе (декабрь 1905 года) высказалась за слияние партийных центров. Представители большевиков вошли в составы ЦК, которые избирались на IV съезде РСДРП (Стокгольм, апрель 1906 года) и на V съезде (Лондон, апрель-май 1907 года). Произошло объединение, впрочем, довольно формальное меньшевиков, большевиков, Социал-демократии Польши и Литвы, Латышской социал-демократии и еврейского Бунда. Следует заметить, что РСДРП активно поддерживала сепаратистские национальные организации, считая их естественными союзниками в борьбе за расшатывание существовавшего российского государства, которое они собирались сломать. «Есть две нации в каждой современной нации, – доказывал Ленин. – Есть две культуры в каждой национальной культуре»[678]. Различая буржуазную и революционно-демократические струи в освободительном движении, он считал обе возможными союзницами социал-демократии.

После воссоединения партии Ленин сохранил и фракционные руководящие органы – Большевистский центр (Ленин, Богданов, Красин), газету «Пролетарий», – и идеологическую идентичность. В отличие от меньшевиков, он и после подавления декабрьского восстания был уверен в продолжении поступательного развития революции, отстаивал тактику бойкота выборов в I Государственную думу, противопоставляя «конституционным иллюзиям» политические стачки и вооруженную борьбу. Из опыта революции Ленин сделал выводы о недостаточной подготовленности, чрезмерно оборонительном характере революционных действий и необходимости в дальнейшем ориентироваться на создание органов революционной власти в лице Советов и крестьянских комитетов, осуществляющих руководство вооруженным восстанием.

Меньшевики поначалу тоже бойкотировали выборы в I Думу, но под конец избирательной кампании меньшевики спохватились и провели ряд своих кандидатов от Грузии, к которым присоединятся несколько рабочих, избранных как беспартийные. Всего социал-демократическая фракция насчитывала 18 депутатов, среди них не было ни одного большевика. За избрание во II Думу РСДРП боролась активно и провела 65 депутатов, большинство из которых было также меньшевиками. Лидером фракции стал 25-летний сын писателя из оскудевшего дворянского рода Ираклий Церетели. К этому времени он успел поучиться на юрфаке Московского университета, поруководить студенческими землячествами, отбыть ссылку в Иркутске, опять поучиться, на сей раз в Берлине. «Его восточного типа лицо красиво и тонко, а большие черные глаза то горят, то подернуты какой-то тоскливой задумчивостью, – подмечал Набоков. – Он очень незаурядный оратор… Круг руководящих идей Церетели очень мал и узок, это, в сущности говоря, ординарнейший марксистский трафарет, крепко усвоенный еще на студенческой скамье»[679]. Церетели был одним из тех революционеров, с которых коллеги не хотели снимать депутатскую неприкосновенность, что стало предлогом к роспуску Думы. Он отправился в десятилетнюю сибирскую ссылку с ореолом мученика, чтобы опять ярко блеснуть на политическом небосклоне в 1917 году.

В III Думе социал-демократическая фракция растаяла до 20, а затем и до 14 депутатов, которыми руководил меньшевик Николай Чхеидзе. Дворянин, не закончивший Новороссийский университет в Одессе, он дважды арестовывался, был избран гласным батумской, а затем – тифлисской городской думы. По наблюдению того же Набокова, в Чхеидзе всегда было «что-то трагикомическое: во всем даже его внешнем облике, в выражении лица, в манере говорить, в акценте»[680]. Троцкий говорил о нем: «Честный и ограниченный провинциал»[681]. Масон. Грузия продолжала и дальше голосовать за меньшевиков, поставляя самое большое количество участников социал-демократической фракции.

На рубеже первого и второго десятилетий ХХ века активно действующие организации РСДРП трудно было обнаружить где бы то ни было, а сама партия в лице своих заграничных центров увязла в непримиримой межфракционной борьбе. Среди меньшевиков все большую популярность обретали идеи правого, потресовского крыла с большим упором на легальную деятельность: публицистику, работу в профсоюзах, в Государственной думе, на превращение в социал-демократическую партию западноевропейского образца для отстаивания экономических интересов рабочего класса реформистскими, тред-юнионистскими методами. Ленин, да и многие левые меньшевики, обрушились на это течение, заклеймив его как ликвидаторство, то есть стремление уничтожить революционную «партию нового типа».

Незначительная часть меньшевистской фракции во главе с Плехановым продолжала отстаивать идеи гегемонии пролетариата, усиления борьбы с либерализмом, сохранения нелегальных структур, за что получила название меньшевиков-партийцев. С ними Ленин продолжал сотрудничать, совместно издавая с конца 1910 года в Париже «Рабочую газету», в России – легальную газету «Звезда», а затем взяв под контроль редколлегию женевской газеты «Социал-демократ».

Примиренцами внутри меньшевистской партии выступали Мартов, Аксельрод, Федор Дан. Кампанию за замирение враждовавших социал-демократических течений вел и Троцкий, который с небольшой группой своих сторонников с 1908 по 1912 год издавал в Вене внефракционную газету «Правда». Именно за свое «примиренчество» он заслужил тогда от Ленина ярлык «Иудушки». «Чуть ниже среднего роста, с очень нежной кожей, желтоватым цветом лица и голубыми, но не крупными глазами, которые порой смотрят очень дружелюбно, а в иные моменты метают молнии и становятся чрезвычайно повелительными; на большом оживленном лице отражаются сила и величие мысли; непропорционально маленький рот; изящная, мягкая, женственная рука»[682], – описывал его внешность немецкий журналист. «Я представлял себе Троцкого брюнетом, – вспоминал певец Федор Шаляпин. – В действительности это скорее шатен-блондин со светловатой бородой, с очень энергичными и острыми глазами, глядящими через блестящее пенсне»[683].Это был незаурядный человек, что признавалось всеми. На великого английского мыслителя Бертрана Рассела, посетившего Россию в годы гражданской войны, Троцкий произведет «большое впечатление с точки зрения интеллектуальных и личностных качеств, чего нельзя сказать о характере… В нем чувствуется жизнерадостность и добрый юмор – до тех пор, впрочем, пока ему не противоречат»[684].

Он был величайшим агитатором, способным зачаровывать аудитории никак не хуже, а, скорее, лучше Ленина. «Я считаю Троцкого едва ли не самым крупным оратором нашего времени, – признавал Анатолий Луначарский. – Я слышал на своем веку всяких крупнейших парламентских и народных трибунов социализма и очень много знаменитых ораторов буржуазного мира и затруднился бы назвать кого-либо из них, кроме Жореса (Бебеля я слышал только стариком), которого я мог бы поставить рядом с Троцким»[685]. К позиции Троцкого склонится Петербургская межрайонная комиссия РСДРП (межрайонцы), которая возникнет в конце 1913 года из-за недовольства ряда большевиков (Юренев, Адамович) и меньшевиков-партийцев (Егоров, Шевченко) межфракционной грызней в партии.

Противоречия разрывали даже самих большевиков. В июне 1909 года на совещании расширенной редакции газеты «Пролетарий» в Париже Ленин отлучил от фракции т. н. отзовистов во главе с Богдановым, которые ухитрились занять даже более левую позицию, чем Ленин, требуя немедленного выхода социал-демократических депутатов из Государственной думы и применения только нелегальных методов революционной борьбы.

Обособление фракций и групп в РСДРП достигло такой степени, что ее ЦК как единое целое перестал существовать. Малочисленные организации, в одних местах объединенные, в других – расколотые на большевиков, меньшевиков-ликвидаторов, меньшевиков-партийцев, примиренцев и слабые сами по себе, были сверху донизу пронизаны полицейской агентурой. В том числе и за рубежом. Их члены выявлялись и арестовывались еще до начала каких-нибудь активных действий.

Ленин собрал в январе 1912 года 16 делегатов от большевиков и 2 – от меньшевиков-партийцев (Плеханова не было) в Праге. Они конституировали себя в качестве VI Всероссийской конференции РСДРП, которая постановила считать свои решения обязательными для всех членов РСДРП, объявила ликвидаторов стоящими вне партии. Лозунгами дня были объявлены демократическая республика, конфискация помещичьих земель и 8-часовой рабочий день. Вновь избранный ЦК состоял исключительно из большевиков: Владимира Ленина, Федора Голощекина, Григория Зиновьева, Романа Малиновского, Григория (Серго) Орджоникидзе, Сурена Спандаряна, Д. Шварцмана. На состоявшемся позднее пленуме ЦК в его состав был кооптирован Иосиф Сталин.

Естественно, что остальные социал-демократы не признали правомочности Пражской конференции и на собственном форуме, который прошел под председательством Троцкого в Вене, осудили ее как «ленинский переворот». Но большевиков это мало смущало, они взялись за претворение решений Пражской конференции в жизнь. В России этим занялось впервые созданное Русское бюро ЦК в составе Сталина, Орджоникидзе, Спандаряна, Голощекина и Елены Стасовой.

Иосиф Сталин (Джугашвили) к этому времени был уже заметным в РСДРП человеком. После окончания с отличием Горийского духовного училища и изгнания за революционную деятельность из Тифлисской духовной семинарии он стал активным партийным деятелем, членом Кавказского союзного комитета. Ленин впервые обратил на него внимание в 1904 году, когда в ответ на письма Сталина назвал его «пламенным колхидцем». Он присутствовал на Таммерфорсской конференции РСДРП в 1905-м и на Стокгольмском съезде в 1906 году. Несмотря на некоторые проявившиеся у него тогда разногласия с Лениным (в частности, по аграрному вопросу), лидер большевиков увидел в Сталине энергичного и острого на язык сторонника, обладавшего рядом несомненных достоинств. Во-первых, едва ли не все руководство социал-демократов в Грузии стояло на меньшевистских позициях, и Сталин оставался там наиболее видным пропагандистом большевизма. Во-вторых, Ленин испытывал острую нехватку партийцев, которые готовы были продолжать подпольную революционную работу в самой России. Сталин был одним из немногих.

Его дооктябрьская биография умещалась между семью арестами и пятью побегами из тюрем и ссылок. «Все, знавшие тогда Сталина, отмечали его редкую способность к самообладанию, выдержке и невозмутимости, – писал его биограф Дмитрий Волкогонов. – Он мог спать среди шума, хладнокровно воспринять приговор, стойко переносить жандармские порядки на этапе… Дефицита воли у этого человека никогда не было»[686]. Жизнь революционера выработала у Сталина такие отмечавшиеся многими из знавших его качества, как расчетливость, осторожность, холодная рассудительность, жестокость, невозмутимость, самодисциплина, смелость, обостренное чувство опасности, позволявшее выжить и уцелеть. Он не принадлежал к числу великих большевистских теоретиков и трибунов, – он был одним из лучших партийных практиков. При этом Сталин неизменно отстаивал ортодоксальную ленинскую политику, лишь однажды вызвав явное недовольство вождя, назвав его философскую полемику с Богдановым по поводу эмпириокритицизма «заграничной бурей в стакане воды» (что, безусловно, соответствовало действительности). Впрочем, Ленин отнесся к этим словам Сталина достаточно снисходительно.

В 1912 году, бежав из очередной ссылки в Сольвычегодске, Сталин объявился в Петербурге, где организовал издание ежедневной газеты «Правда». Секретарем редакции газеты был студент Политехнического института Вячеслав Скрябин, тоже арестовывавшийся шесть раз, который станет более известен под фамилией Молотова[687]. Одной из его главных задач был поиск «сознательных рабочих», готовых в порядке партийной нагрузки отсидеть несколько месяцев в тюрьме, лишь бы газета не платила постоянно налагаемых на нее административных штрафов. Сам факт выхода крайней оппозиционной газеты на протяжении длительного времени объяснялся не столько ловкостью «правдистов», водивших власти за нос, не столько депутатской неприкосновенностью некоторых из учредителей газеты, сколько, как мы уже знаем, игрой российских спецслужб в кошки-мышки.

Осенью 1912 года внимание «правдистов» и всей РСДРП переключилось на выборы депутатов в IV Государственную думу по рабочей курии. Результатом стало избрание семи меньшевиков и шести большевиков. Причем, если первых опять представляли выходцы в основном из Закавказья и Северного Кавказа, то ленинцев – рабочие из столиц и других крупных промышленных центров. По настоянию Ленина большевики вышли из единой думской фракции РСДРП, которую по-прежнему возглавлял Чхеидзе, и сформировали собственную под председательством Малиновского, являвшегося ценнейшим осведомителем Московского охранного отделения. Мой дед – Молотов – не раз встречался с этим высоким и импозантным рабочим-металлистом, и вспоминал, что меньшевики неоднократно предупреждали Ленина о ненадежности Малиновского. Но лидер большевиков считал, что его пытаются обмануть, а после разоблачения Малиновского говорил: «Он для нас больше делал, чем для полиции». Действительно, он был лучшим большевистским оратором в Думе и на рабочих митингах. После его внезапного исчезновения фракцию возглавил екатеринославский рабочий и революционер Григорий Петровский.

Война еще больше раздробила РСДРП. Ленина она застала в Поронино, где он вместе со своим секретарем Григорием Зиновьевым в качестве подданных враждебного государства были арестованы австрийской полицией. Но за них немедленно вступились влиятельные австрийские и польские социалисты, которые убедили выпустить Ленина как последовательного противника российского царизма. Оказавшись на свободе, лидеры большевиков переехали в нейтральную Швейцарию. Здесь Ленин быстро набросал программное заявление, в котором отчеканил свою позицию: лидеры европейской социал-демократии совершили акт предательства в отношении пролетариата. Ленин из своего анализа ситуации делал однозначный вывод, который станет для большевиков руководством к действию: «С точки зрения рабочего класса и трудящихся масс всех народов России, наименьшим злом было бы поражение царской монархии и ее войск, угнетающих Польшу, Украину и целый ряд народов России…»[688]. Вскоре Ленин пошел еще дальше. Да, ему очень не нравился «германский империализм», но еще меньше нравились российское самодержавие и «буржуазный пацифизм». Поэтому, с одной стороны, «царизм во сто раз хуже кайзеризма», а с другой – «превращение современной империалистической войны в гражданскую войну есть единственно правильный пролетарский лозунг»[689]. Основной упор Ленин делал на то, чтобы использовать военные действия в целях свержения буржуазных правительств. Эти программные установки легли в основу решения Бернского совещания большевиков, созванного в сентябре 1914 года. Работавших собственно в России представлял на совещании депутат Думы Самойлов, который и доставил в страну ленинские тезисы. Но когда фракция попыталась реализовать пораженческую политику на практике, большевистских депутатов отправили в Сибирь.

В меньшевистской среде однозначно оборонческую позицию занял Плеханов, чье воззвание «К сознательному трудящемуся населению России» широко пропагандировалось даже правительственными кругами. Чхеидзе, фракция в Думе, оргкомитет РСДРП, сосланные лидеры – Церетели, Дан – осуждали агрессивную политику всех великих держав, империалистическую войну, выступали за скорейшее заключение демократического мира. Ленин считал эту «группу интеллигентов» очагом «оппортунизма и либеральной рабочей политики»[690]. Сотрудничали же большевики с меньшевиками-интернационалистами во главе с Мартовым, критиковавшими мировой империализм, русский царизм, буржуазию, социалистов-оборонцев всех воюющих стран, выдвигая лозунги мировой антиимпериалистической и российской демократической революций. Совместными усилиями они возродили интернациональное рабочее движение, выступив инициаторами конференции в Циммервальде, в которой участвовали и Ленин, и Мартов, и Аксельрод, и Троцкий, и левые эсеры.

Примечания

1

Ахиезер А., Клямкин И., Яковенко И. История России: Конец или новое начало? М., 2005.

2

Степун Ф. Бывшее и несбывшееся. СПб., 2000. С. 311.

3

Троцкий Л.Д. История русской революции. Т. 1. Февральская революция. М., 1997. С. 24.

4

Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т. 19. С. 305.

5

Ленин В.И. Полное собрание сочинений (далее: ПСС). Т. 16. С. 23.

6

Берк Э. Правление, политика и общество. М., 2001. С. 35.

7

Токвиль А. де. Демократия в Америке. М., 1992. С. 27, 29.

8

Салмин А.М. Наследие А. де Токвиля и современная политическая традиция Запада // Салмин А.М. Шесть портретов. СПб., 2008. С. 106.

9

Токвиль А. де. Старый порядок и революция. М., 1997.

10

Парето В. Компедиум по общей социологии. М., 2007.

11

Сорокин П. Социальная революция. М., 2005. С. 321, 323.

12

Лебон Г. Психология социализма. М., СПб., 1996. С. 126–127.

13

Goldstone J. Theories ofRevolution: The Third Generation // World Politics. No. 3 (32). 1980. Подробнее см.: Фисун А. Политическая экономия цветных революций // Прогнозис. Журнал о будущем. 2006. Осень. № 3 (7).

14

Arendt H. On Revolution. Harmondsworth, 1963.

15

Davies J. Towards a Theory of Revolution // American Sociological Review. February. No. 1 (27). 1962.

16

Huntington S. Political Order in Changing Societies. New Haven (Сопп.), 1968.

17

Ibidem. P. 264.

18

Skocpol Th. States and Social Revolutions: A Comparative Analysis of France, Russia, and China. Cambridge, 1979. P. 4.

19

Tilly Ch. European Revolutions. 1492–1992. Oxford, 1993. P. 8.

20

Гудвин Дж. Что мы сегодня знаем о механизмах возникновения революции // Русские чтения. Вып. 3. М., 2006. С. 174–176.

21

Голдстоун Дж. К теории революции четвертого поколения // Логос.

2006. № 5 (56). С. 61.

22

Goldstone J. Comparative Historical Analysis and Knowledge Axumulation in the Study of Revolutions // Comparative Historical Analysis in the Social Sciences / Ed. by: J. Mahoney, D. Rueschemeyer. Cambridge, 2003. P. 81–82.

23

Голдстоун Дж. К теории революции четвертого поколения. С. 66.

24

Талеб Н. Черный лебедь. Под знаком непредсказуемости. М., 2009. С. 26, 10, 43.

25

Ленин В.И. ПСС. Т. 27. С. 378.

26

Там же. Т. 26. С. 331.

27

Там же. Т. 31. С. 63, 16, 240.

28

История гражданской войны в СССР. Т.1. Подготовка Великой Пролетарской революции. М., 1937.

29

Фокин Е. Февральская буржуазно-демократическая революция 1917 г. М., 1937. С. 46.

30

Минц И.И. История Великого Октября. В 3-х тт. М., 1967; Бурджалов Э.Н. Вторая русская революция. Восстание в Петрограде. М., 1967; Бурджалов Э.Н. Вторая русская революция. Москва. Фронт. Периферия. М., 1971.

31

Милюков П.Н. История второй русской революции. М., 2001. С. 17.

32

Мельгунов С.П. Мартовские дни 1917 года. М., 2006. С. 19.

33

Маклаков В. Некоторые дополнения к воспоминаниям Пуришкевича и кн. Юсупова об убийстве Распутина // Современные записки. Т. 34. Париж, 1928. С. 279, 280.

34

Берберова Н. Курсив мой. М., 2010. С. 111, 113.

35

Сазонов С.Д. Воспоминания. Мн., 2002. С. 260.

36

Франк С.Л. De Profundis // Из глубины. Сборник статей о русской революции. М., 1990. С. 253, 254.

37

Струве П.Б. Исторический смысл русской революции и национальные задачи // Из глубины. С. 237, 236.

38

Струве П. Размышления о русской революции. София, 1921. С. 32–33; Локоть Т.В. Смутное время и революция (Политические параллели 1613–1917 гг.). Берлин, 1923; Пасманик Д.С. Русская революция и еврейство (Большевизм и иудаизм). Париж, 1923. С. 17–23.

39

Солоневич И.Л. Великая фальшивка Февраля. М., 2007. С. 16, 97, 275, 11.

40

Якобий И.П. Император Николай II и революция. М., 2010. С. 63, 118.

41

Марков Н.Е. Войны темных сил. М., 2002. С. 176, 153.

42

Цит. по: Русская история. № 1–2. 2008. С. 28–29.

43

Подробнее см.: Дэвид-Фокс М. Отцы, дети и внуки в американской историографии царской России // Американская русистика: Вехи историографии последних лет. Императорский период. Антология. Самара, 2000; Большакова О.В. Русская революция глазами трех поколений американских историков (Обзор) // 1917 год. Россия революционная. М., 2007; Шевырин В.М. Революции 1917 года: переосмысление в зарубежной историографии (Обзор) // Там же.

44

Пайпс Р. Русская революция. В 2-х ч. М., 1994.

45

Улам А. Большевики. Причины и последствия переворота 1917 года. М., 2004. С. 287, 290.

46

Ragsdale H. Comparative Historiography of the Social History of Revolutions: English, French, and Russian // Journal of Historical Society. Vfol. 3. No. 3–4. 2003. P. 335.

47

Haimson L. The Problem of Social Stability in Urban Russia. 1905–1917 // Slavic Review. Vol. 23. No. 4. 1964; Vol. 24. No. 1. 1965.

48

Late Imperial Russia: Problems and Prospects. Essays in Honor of R.B. McKean. N.Y., 2005. P. 8.

49

Ibid., P. 68–69, 222.

50

Нефедов С.А. О причинах русской революции // О причинах русской революции / Под ред. Л.Е. Гринина, А.В. Коротаева, С.Ю. Малькова. М., 2009.

51

Ахиезер А., Клямкин И., Яковенко И. История России: Конец или новое начало? М., 2005. С. 380, 382.

52

Стародубовская И.В., Мау В.А. Великие революции. От Кромвеля до Путина. М., 2004. С. 100.

53

Гринин Л.Е. Мальтузианско-марксова «ловушка» и русские революции // О причинах русской революции. С. 210.

54

Февральская революция 1917 года в российской истории / Вед. А.Н. Сахаров // Отечественная история. № 5. 2007.

55

Григорий Явлинский: «Власть нужно менять, но страну нельзя раскалывать» // Известия. 2007. 21 января.

56

Новодворская В. Мировой пожар в крови // The New Times. 2007. 12 марта. С. 29.

57

Платонов О.А. Последний государь: жизнь и смерть. М., 2005. С. 431.

58

Мультатули П. Николай II. Отречение, которого не было. М., 2009. С. 615, 130.

59

Солженицын А. Размышления над Февральской революцией. М., 2007. С. 86–87.

60

Миронов Б.Н. Развитие без мальтузианского кризиса // О причинах русской революции. С. 340.

61

Соловей В. Смысл, логика и формы русских революций. М., 2007. С. 34.

62

Булдаков В. Quo Vadis? Кризисы в России: пути переосмысления. М., 2007. С. 28, 80. Его же: Красная смута: Природа и последствия революционного насилия. М., 1997. С. 343.

63

Давыдов М.А. Об уровне потребления в России в конце XIX – начале ХХ в. //О причинах русской революции. С. 272, 273.

64

Февральская революция 1917 года в российской истории.

65

Лавров В.М. Февральская революция была победившим русским бунтом // Русская история. № 1–2. 2008. С. 27.

66

Айрапетов О.Р. Генералы, либералы и предприниматели: Работа на фронт и на революцию (1907–1917). М., 2003; Гайда Ф.А. Либеральная оппозиция на путях к власти (1914 – весна 1917 г.). М., 2003; Николаев А.Б. Революция и власть. IV Государственная дума 27 февраля – 3 марта 1917 года. СПб., 2005; Куликов С.В. «Революции неизменно идут сверху»: падение царизма сквозь призму элитистской парадигмы // Нестор. № 11. 2007.

67

Капустин Б. Законодательство истины, или Записки о характерных чертах отечественного дискурса о нации и национализме // Логос. № 1 (58).

2007. С. 107.

68

Соколов Н.Б. Российская интеллигенция XVnI – начала ХХ вв.: картина мира и повседневность. СПб., 2007. С. 103.

69

Цит. по: Войтинский В.С. 1917-й. Год побед и поражений. М., 1999. С. 272.

70

Поппер К. Открытое общество и его враги. Т. II. М., 1992. С. 310.

71

Сухотин Н.Н. Война в истории русского мира. СПб., 1898. С. 12.

72

Юбилейный сборник Центрального Статистического комитета МВД. СПб., 1913. Разд. II. С. 5.

73

Статистический ежегодник России. 1914 г. Пг., 1915. С. 57; Статистический ежегодник на 1914 г. СПб., 1914. С. 5–6.

74

Отчет о состоянии народного здравия и врачебной помощи в России за 1913 год. Пг., 1915. С. 1, 66–67, 98–99.

75

Население России в ХХ веке: Исторические очерки. М., 2000. С. 13.

76

Россия накануне Первой мировой войны (Статистико-документальный справочник). М., 2008. С. 22–23.

77

Сорокин П. Социология революции. М., 2005. С. 413.

78

Каррер д’Анкосс Э. Николай II: расстрелянная преемственность. М., 2006. С. 29; Никонов В. Политическая демография // Политические процессы в современной России. М., 2007. С. 172.

79

См.: Кустарев А. Макс Вебер, русская революция, вестернизация // Космополис. 2005. № 3. С. 49.

80

Стародубовская И.В., Мау В.А. Великие революции. От Кромвеля до Путина. М., 2004. С. 96–97.

81

Грегори П. Экономический рост Российской империи (конец XIX – начало XX в.). Новые подсчеты и оценки. М., 2003. С. 61–62; Россия накануне Первой мировой войны. С. 35–36.

82

Петров Ю.А. Российская экономика в начале XX века // Россия в начале XX века. М., 2002. С. 170.

83

Китанина Т.М. Россия в Первой мировой войне. 1914–1917 гг. Экономика и экономическая политика. Ч. 1. СПб., 2003. С. 12, 14.

84

Сахаров А.Н. Россия: Народ. Правители. Цивилизация. М., 2004. С. 322.

85

Грегори П. Экономический рост Российской империи. С. 61–62.

86

Петров Ю.А. Российская экономика в начале ХХ века. С. 170.

87

Азербайджанская Демократическая Республика. М., 2009. С. 111.

88

Kennedy P. The Rise and Fall of the Great Powers. N.Y., 1987. P. 202.

89

Ibid. P. 243, 200.

90

Maddison A The Wbrld Economy: A Millenial Perspective. Paris, 2001. P. 262, 264.

91

Китанина Т.М. Россия в первой мировой войне. Ч. 1. С. 13.

92

Петров Ю.В. Денежное обращение в России // Россия накануне Первой мировой войны. С. 138.

93

Николай II. Последний император России. Сборник биографических и библиографических материалов. М., 2008. С. 57.

94

Миронов Б.Н. Наблюдался ли в России мальтузианский кризис? //

О причинах русской революции / под ред. Л.Е. Гринина, А.В. Коротаева, С.Ю. Малкова. М., 2009. С. 93–94.

95

Давыдов М.А. Об уровне потребления в России в конце XIX – ХХ в. //

О причинах русской революции. С. 255, 259.

96

Ежегодник Министерства финансов. Пг., 1915. С. 40–45, 36–38.

97

Обзор внешней торговли России по Европейским и Азиатским границам за 1914 год. С. II, V–VIII, III, V.

98

Гиндин И.Ф. О величине и характере русского государственного долга в конце 1917 г. // История СССР. 1957. № 5.

99

Россия накануне Первой мировой войны. С. 119.

100

Оль П.В. Иностранные капиталы в народном хозяйстве довоенной России. Л., 1925. С. 13, 15.

101

Петров Ю.А. Российская экономика в начале ХХ века. С. 175.

102

Россия накануне Первой мировой войны. С. 123; Китанина Т.М. Россия в Первой мировой войне. Ч. 1. С. 21; Гиндин И.Ф. Русские коммерческие банки. Из истории финансового капитала в России. М., 1948.

103

Гиндин И.Ф. Концепция капиталистической индустриализации России в работах Теодора фон Лауэ // История СССР. 1971. № 4. С. 230.

104

Дьяконова И.А. Официальная учетная ставка в конце XIX – начале XX в. в сравнительно-историческом аспекте // Проблемы методологии и источниковедения. Материалы III Научных чтений памяти академика И.Д. Ковальченко. М.-СПб., 2006. С. 409, 417.

105

Ильин С.В. Земельный рынок в городах европейской России конца

XIX – начала XX в. // Проблемы методологии и источниковедения. С. 401.

106

Великий князь Александр Михайлович. Воспоминания. Мн., 2004. С. 235.

107

Россия накануне Первой мировой войны. С. 176–179.

108

Вопросы истории экономических и политических отношений России (XVIII в. – нач. XX в.). М., 1996. С. 15–16.

109

Гринин Л.Е. Мальтузианско-марксова «ловушка» и русские революции // О причинах русской революции. С. 204.

110

Россия накануне Первой мировой войны. С. 91.

111

Кондратьев Н.Д. Рынок хлебов и его регулирование во время войны и революции. М., 1991. С. 95.

112

Давыдов М.А. Об уровне потребления в России в конце XIX – ХХ в. С. 242, 244–245.

113

Цирель С.В. Почему в России произошла революция // О причинах русской революции. С. 181.

114

Миронов Б.Н. Ленин жил, Ленин жив, но вряд ли будет жить // О причинах русской революции. С. 116.

115

Шевцов Ю. Новая идеология: голодомор. М., 2009. С. 34.

116

Поршнева О.С. Крестьяне, рабочие и солдаты России накануне и в годы Первой мировой войны. М., 2004. С. 69.

117

Sil R. Managing “Modernity”: Work, Community, and Authority in Late-Industrializing Japan and Russia. Ann Arbor, 2002. P. 2003.

118

Тыркова-Вильямс А. На путях к свободе. М., 2007. С. 381.

119

Миронов Б.Н. Социальная история России периода империи (XVIII – начало ХХ в.). Генезис личности, демократической семьи, гражданского общества и правового государства. Т. 1. СПб., 1999. С. 130.

120

Миронов Б.Н. Развитие без мальтузианского кризиса: гиперцикл российской модернизации в XVIII – начале ХХ в. // О причинах русской революции. С. 316, 318.

121

Kennedy P. The Rise and Fall of the Great Powers. P. 234.

122

Великий князь Александр Михайлович. Воспоминания. С. 233.

123

Сахаров А.Н. Россия: Народ. Правители. Цивилизация. С. 305.

124

Вертинский А.Н. Дорогой длинною… М., 2004. С. 61.

125

Статистический ежегодник России. 1914 г. Отд. V. С. 4–5.

126

Россия накануне Первой мировой войны. С. 312–313; Рашин А.Г. Население России за 100 лет (1811–1913 гг.). Статистические очерки. М., 1956. С. 209.

127

Вишневский А.Г. Серп и рубль: консервативная модернизация в СССР. М., 1998. С. 12, 13.

128

Миронов Б.Н. Ленин жил, Ленин жив, но вряд ли будет жить. С. 125.

129

Крылов И.О. Начальное, среднее общее и специальное образование // Россия накануне Первой мировой войны. С. 318–319.

130

Рашин А.Г. Население России за 100 лет. С. 293, 295.

131

Иванов А.Е. Высшая школа в России // Россия накануне Первой мировой войны. С. 341, 345/

132

Тыркова-Вильямс. На путях к свободе. С. 65.

133

Статистика произведений печати, вышедших в России в 1913 г. Пг., 1915. С. 8–9, 112–113.

134

Xефнер Л. В поисках гражданского общества в самодержавной России // Гражданская идентичность и сфера гражданской деятельности в Российской империи. Вторая половина XIX – начало XX века. М., 2007. С. 59.

135

Ульянова Г. Благотворительная деятельность в Российской империи // Там же. С. 110–111. Она же. Благотворительность и общественное призрение // Россия накануне Первой мировой войны. С. 385.

136

Миронов Б.Н. Развитие без мальтузианского кризиса. С. 339.

137

Брэдли Дж. Гражданское общество и формы добровольных ассоциаций // Гражданская идентичность. С. 95.

138

Муравьев В. Рев племени // Из глубины. Сборник статей о русской интеллигенции. М., 1990. С. 188.

139

Сорокин П.А. Современное состояние России. Прага, 1922. С. 104.

140

Модели общественного переустройства России. XX век / Под ред.

В.В. Шелохаева. М., 2004. С. 5.

141

Солженицын А. Размышления над Февральской революцией. М., 2007.

C. 23.

142

Боханов А. Николай II. М., 1997. С. 168.

143

Зеньковский В.В. История русской философии. Ч. 1. Л., 1991. С. 49.

144

Пивоваров Ю.С. Русская политика в ее историческом и культурном отношениях. М., 2006. С. 118.

145

Троцкий Л.Д. История русской революции. Т. 1. М., 1997. С. 77.

146

Шидловский С. И. Воспоминания. Ч. I. Берлин, 1923. С. 8.

147

Шульгин В.В. Три столицы. М, 1991. С. 382.

148

Наумов А.Н. Из уцелевших воспоминаний. 1867–1917. Нью-Йорк, 1955. С. 533.

149

Извольский А.П. Воспоминания. Мн., 2003. С. 189.

150

Гурко В.И. Царь и царица. М., 2008. С. 166.

151

Извольский А.П. Воспоминания. С. 193.

152

Фрейлина ее Величества Анна Вырубова. М., 1993. С. 242.

153

Цит по: Кудрина Ю.В. Мать и сын: Императрица Мария Федоровна и император Николай II. М., 2004. С. 34–35.

154

Цит. по: Боханов А.Н. Самодержавие: Идея царской власти. М., 2002.

С. 321.

155

Там же. С. 312.

156

Кудрина Ю.В. Мать и сын. С. 38

157

Николай II. Последний российский император. Сборник биографических и библиографических материалов / Сост. Е.В. Ярошенко, А.А. Ермак. М., 2008. С. 32–33.

158

Мосолов А. При дворе последнего царя. Воспоминания начальника дворцовой канцелярии. 1900–1916. М., 2006. С. 36–37.

159

Данилов Ю.Н. На пути к крушению: Очерки из последнего периода русской монархии // Конец российской монархии. М., 2002. С. 288–289, 297.

160

Воейков В.Н. С царем и без царя. Воспоминания последнего дворцового коменданта Государя император Николая II. М., 1995. С. 30–31.

161

Гурко В.И. Черты и силуэты прошлого: Правительство и общественность в царствование Николая II в изображении современника. М., 2000. С. 446.

162

Бубнов А.Д. В царской ставке // Конец российской монархии. С. 90.

163

(Цит. по: Боханов А.Н. Сумерки монархии. М., 1993. С. 19. Сноска 16)

164

Гурко В.И. Царь и царица. С. 167.

165

Солженицын А. Размышления над Февральской революцией. С. 34.

166

Жильяр П. При дворе Николая II. Воспоминания наставника цесаревича Алексея. М., 2006. С. 80–81.

167

Переписка Николая и Александры Романовых. 1914–1915. Т. III. М., 1923. С. 143.

168

Тайны истории. Век XIX–XX. М., 1998. С. 53.

169

Сазонов С. Д. Воспоминания. Мн., 2002. С. 346.

170

Палеолог М. Царская Россия накануне революции. М.-Пг., 1923. С. 312–313.

171

Дубенский Д.Н. Как произошел переворот в России // Отречение Николая II. Воспоминания очевидцев. Документы. Л., 1927. С. 46.

172

Витте С. Ю. Воспоминания. Т. III. Таллинн-М., 1994. С. 32.

173

Гурко В.И. Царь и царица. С. 170.

174

Расследование цареубийства. Секретные документы. М., 1993. С. 16.

175

Палеолог С.Н. Около власти. Очерки пережитого. М., 2004. С. 188.

176

Извольский А.П. Воспоминания. С. 157.

177

Герасимов А.В. На лезвии с террористами // «Охранка»: Воспоминания руководителей охранных отделений. Т. 2. М., 2004. С. 308.

178

Колоницкий Б. «Трагическая эротика»: Образы императорской семьи в годы Первой мировой войны. М., 2010. С. 196.

179

Мосолов А. При дворе последнего царя. С. 82.

180

Княгиня Ольга Палей. Воспоминания о России. М., 2005. С. 8.

181

Боханов А.Н. Сумерки монархии. М., 1993. С. 59.

182

Крылов-Толстикович А. Последняя императрица. Сани-Аликс-Александра. М., 2006. С. 6

183

Там же. С. 175

184

Мосолов А.А. При дворе последнего царя. С. 81.

185

Воспоминания великой княгини Марии Павловны. М., 2004. С. 216.

186

Жильяр П. При дворе Николая II. С. 49.

187

Современная медицинская энциклопедия. СПб., 2004. С. 623.

188

Последние дни Распутина. В. Пуришкевич. Ф. Юсупов. М., 2005. С. 130.

189

Жильяр П. При дворе Николая II. С. 24.

190

Бьюкенен Дж. Мемуары дипломата. М.-Мн., 2001. С. 120, 121.

191

Боханов А.Н. Сумерки монархии. С. 70

192

Масси Р. Николай и Александра. М., 1996. С. 371.

193

Коковцов В.Н. Из моего прошлого. Воспоминания 1903–1919. Кн. 2. М., 1992. С. 291.

194

Великий князь Кирилл Владимирович. Моя жизнь на службе России. М., 2006. С. 43.

195

Великий князь Николай Михайлович. Записки // Гибель монархии. Великий князь Николай Михайлович. М.В. Родзянко. Великий князь Андрей Владимирович. А.Д. Протопопов. М., 2000. С. 74.

196

Мосолов А. При дворе последнего царя. С. 52–53, 49.

197

Кроуфорд Р. и Д. Михаил и Наталья. Жизнь и любовь последнего русского императора. М., 2008; Xрусталев В.М. Великий князь Михаил Александрович. М., 2008.

198

Ильин И.А. Основы государственного устройства. Проект Основного закона Российской империи. М., 1996. С. 31–32.

199

Мосолов А. При дворе последнего царя. С. 20.

200

Сахаров А.Н. Россия: Народ. Правители. Цивилизация. М., 2004. С. 351, 352.

201

Солоневич И.Л. Великая фальшивка Февраля. М., 2007. С. 21.

202

Административно-территориальное устройство России. История и современность / Под ред. Е.М.Смирнова. М., 2003. С. 143.

203

Шипов Д.Н. Воспоминания и думы о пережитом. М., 2007. С. 159

204

Шлиппе Ф.В. Автобиографические записки. 1941–1946 // Российский архив. История Отечества в свидетельствах и документах XVIII–XX вв. Вып. 17. М., 2008. С. 67–68.

205

Цит. по: Кустарев А. Макс Вебер, русская революция, вестернизация // Космополис. 2005. № 3. С. 49.

206

Мельников Н.А. 19 лет на земской службе // Российский архив. Вып. 17. С. 269.

207

Тыркова-Вильямс А. На путях к свободе. М., 2007. С. 192.

208

Ольденбург С.С. Царствование Императора Николая II. Т. 1. М., 1992. С. 307–308.

209

Витте С.Ю. Воспоминания. Т. III. С. 46.

210

Дневник императора Николая II. М., 1994.

211

Российское законодательство Х – ХХ веков. Т. 9. М., 1994. С. 41.

212

Каррер д’Анкосс Э. Николай II: расстрелянная преемственность. М., 2006. С. 154.

213

Мельников Н.А. 19 лет на земской службе. С. 280.

214

Там же. С. 281–282.

215

Шляпников А. Революция 1905 года. М.-Л., 1925. С. 156.

216

Тыркова-Вильямс А. На путях к свободе. С. 209–210.

217

История государственной охраны России. Собственная Его Императорского Величества охрана. 1881–1917 / Под ред. Е.А. Мурова. М., 2006. С. 153.

218

Тихомиров Л.А. Верховная Власть и Основные Законы 1906 г. М., 1909. С. 1.

219

Казанцев П.Е. Власть Всероссийского Императора. М., 1999. С. 319.

220

Вебер М. О России. Избранное. М., 2007. С. 112, 73.

221

Леонтович В.В. История либерализма в России 1762–1914. М., 1995. С. 445.

222

Демин В.А. Верхняя палата Российской империи. 1906–1917. М., 2006. С. 39–47, 66–67, 54–55.

223

Смирнов А.Ф. Государственная дума Российской империи 1906–1917 гг. М., 1998. С. 153.

224

Коковцов В.Н. Из моего прошлого. Кн. 1. С. 254.

225

Королева Н.Г. Первая русская революция и царизм. Совет министров России в 1905–1907 гг. М., 1982. С. 38–39.

226

См. напр.: Никонов В., Шаталин С. Конституция, дарованная монархом // Независимая газета. 1993. 12 мая.

227

Сахаров А.Н. Россия: Народ. Правители. Цивилизация. С. 352.

228

Леонтович В.В. История либерализма в России. С. 446.

229

Миронов Б.Н. Социальная история России. Т. 2. СПб., 1999. С. 156.

230

Вебер М. О России. С. 66.

231

Маклаков В.А. Вторая Государственная дума. Париж, б.г. С. 601.

232

Трубецкой С.В. Минувшее. М., 1991. С. 65.

233

Министерская система в Российской империи. К 200-летию министерств в России. М., 2007. С. 104.

234

Там же. С. 113.

235

Макаров С.В. Совет министров Российской империи 1857–1917: государственно-правовые проблемы. СПб., 2000. С. 93.

236

Николай II. Последний император России. С. 44.

237

Смирнов А.Ф. Государственная дума. С. 495.

238

Шипов Д.Н. Воспоминания и думы о пережитом. С. 436.

239

Шидловский С.И. Воспоминания. Ч. 1. Берлин, 1923. С. 185.

240

Тыркова-Вильямс А. На путях к свободе. С. 316–317.

241

Шипов Д.Н. Воспоминания и думы о пережитом. С. 464, 466.

242

Коковцов В.Н. Из моего прошлого. Кн. 1. С. 407–408.

243

Сазонов С. Д. Воспоминания. С. 316–317.

244

Тыркова-Вильямс А. На путях к свободе. С. 346.

245

Коковцов В.Н. Из моего прошлого. Кн. 1. С. 220, 222–223.

246

Сазонов С.Д. Воспоминания. С. 321.

247

Бьюкенен Дж. Мемуары дипломата. С. 80.

248

Тыркова-Вильямс А. На путях к свободе. М., 2007. С. 234, 235.

249

Демин В.А. Верхняя Палата Российской империи. С. 250.

250

Тыркова-Вильямс А. На путях к свободе. С. 245.

251

Коковцов В.Н. Из моего прошлого. Воспоминания 1903–1919. Кн. 1. М., 1992. С. 155–156.

252

Дневники императора Николая II. С. 312.

253

Тыркова-Вильямс А. На путях к свободе. С. 244–245.

254

Коковцов В.Н. Из моего прошлого. Кн. 1. С. 156.

255

Мосолов А.А. При дворе последнего царя. Воспоминания начальника дворцовой канцелярии. 1900–1916. М., 2006. С. 144.

256

Набоков В.Д. Временное правительство (Воспоминания). М., 1991. С. 78.

257

Мосолов А.А. При дворе последнего царя. С. 145.

258

Голицын А.Д. Воспоминания (1905–1916). М., 2008. С. 359.

259

Демин В.А. Государственная дума России: механизм функционирования. М., 1996. С. 136.

260

Наумов А.Н. Из уцелевших воспоминаний. Т. 2. Нью-Йорк, 1955. С. 148.

261

Демин В.А. Верхняя Палата Российской империи. С. 124–125, 144–147, 171–173, 177–181.

262

Россия накануне Первой мировой войны. Статистико-документальный справочник. М., 2008. С. 211, 226, 231, 214, 227.

263

Демин В.А. Верхняя Палата Российской империи. С. 252–253.

264

Каррер д’Анкосс Э. Николай II: расстрелянная преемственность. М., 2006. С. 184.

265

Тыркова-Вильямс А. На путях к свободе. С. 63.

266

Палеолог С.Н. Около власти. С. 99—100.

267

Макарин А.В. Бюрократия в системе политической власти. СПб., 2000. С. 114.

268

Протопопов А.Д. Показания Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства // Гибель монархии. С. 417.

269

Солоневич И.Л. Великая фальшивка Февраля. М., 2007. С. 174—175

270

Россия накануне Первой мировой войны. Статистико-документальный справочник. М., 2008. С. 248.

271

Величенко С. Численность бюрократии и армии в Российской империи в сравнительной перспективе // Российская история в зарубежной историографии. Работы последних лет. Антология. М., 2005. С. 104–105.

272

Цит. по: Лысенко Л.М. Губернаторы и генерал-губернаторы Российской империи (XVTII – начало ХХ века). М., 2001. С. 108.

273

Россия накануне Первой мировой войны. С. 9—10.

274

Административно-территориальное устройство России. С. 135.

275

Лысенко Л.М. Губернаторы и генерал-губернаторы. С. 109.

276

Наумов А.Н. Из уцелевших воспоминаний. 1868–1917. С. 198.

277

Шлиппе Ф.В. Автобиографические записки. 1941–1946. С. 79.

278

Мельников Н.А. 19 лет на земской службе. С. 392.

279

Солоневич И.Л. Великая фальшивка Февраля. С. 177, 176, 178, 182.

280

Васильев А.Т. Охрана: русская секретная полиция // «Охранка»: Воспоминания руководителей охранных отделений. Т. 2. М., 2004. С. 347.

281

Административно-территориальное устройство России. С. 149.

282

Мартынов А.П. Моя служба в отдельном корпусе жандармов// «Охранка». Т. 1. С. 34.

283

Лурье Ф. Политический сыск в России 1649–1917. М., 2006. С. 116.

284

Васильев А.Т. Охрана: русская секретная полиция. С. 358.

285

Там же. С. 382.

286

История государственной охраны России. Собственная Его Императорского Величества охрана. 1881–1917. С. 157.

287

Там же. С. 165–170, 211–235.

288

Мартынов А.П. Моя служба в отдельном корпусе жандармов. С. 349.

289

Земляной С. Двойные агенты бога и дьявола // НГ – Фигуры и лица. 2001. – 25 марта. С. 14.

290

Вернадский Г. Ленин – красный диктатор. – М., 1998. С. 108.

291

Пайпс Р. Русская революция. Т. 2. М., 1994. С. 45.

292

Спиридович А.И. Великая война и февральская революция. Мн., 2004. С. 27.

293

Мартынов А.П. Моя служба в отдельном корпусе жандармов. С. 316.

294

Джунковский В.Ф. Воспоминания. Т. 1. М., 1997. С. 217–218.

295

Глобачев К.И. Правда о русской революции. Воспоминания бывшего начальника Петроградского охранного отделения. М., 2009. С. 94–95.

296

Васильев А.Т. Охрана: русская секретная полиция. С. 404.

297

Заварзин П.П. Жандармы и революционеры // «Охранка». Т. 2. С. 117.

298

Пайпс Р. Русская революция. Ч. 1. М., 1994. С. 86.

299

Глобачев К.И. Правда о русской революции. С. 61.

300

Мартынов А.П. Моя служба в отдельном корпусе жандармов. С. 390–391.

301

Глобачев К.И. Правда о русской революции. С. 59.

302

Вильгельм II. События и люди 1878–1918. Мн., 2003. С. 141, 208.

303

Бьюкенен Дж. Воспоминания. М.-Мн., 2001. С. 122.

304

Извольский А.П. Воспоминания. Мн., 2003. С. 45.

305

Сазонов С.Д. Воспоминания. Мн., 2002. С. 277–278.

306

Там же. С. 279.

307

Фостер Г., Гельмерт Г., Отто Г., Шниттер Г. Прусско-германский Генеральный штаб. К его политической роли в истории. М., 1966. С. 120.

308

Мировые войны ХХ века. Кн. 1. Первая мировая война. Исторический очерк. М., 2005. С. 46.

309

Киссинджер Г. Дипломатия. М., 1997. С. 167.

310

Бьюкенен Дж. Мемуары дипломата. С. 71.

311

Сазонов С. Д. Воспоминания. С. 197.

312

Мировые войны ХХ века. Кн. 1. С. 87.

313

Цит. по: Шацилло К.Ф. От Портсмутского мира к Первой мировой войне. Генералы и политика. М., 2000. С. 207.

314

Пайпс Р. Русская революция. Ч. 2. М., 1994. С. 247.

315

Сазонов С. Д. Воспоминания. С. 212.

316

Мировые войны ХХ в. Кн.1. С. 83.

317

Киссинджер Г. Дипломатия. С. 186.

318

Дневники императора Николая II. М., 1992. С. 475.

319

Киссинджер Г. Дипломатия. С. 189.

320

Цит. по: Воейков В.Н. С царем и без царя: Воспоминания последнего дворцового коменданта государя императора Николая II. М., 1995. С. 106.

321

Цит. по: Хереш Э. Николай II. Ростов-на-Дону, 1998. С. 186.

322

Фрейлина ее Величества Анна Вырубова. М., 1993. С. 248.

323

Керенский А.Ф. История России. М., 1996. С. 359.

324

Спиридович А.И. Великая война и февральская революция (1914–1917). Мн., 2004. С. 4.

325

Милюков П.Н. Воспоминания. Т. 2. М., 1990. С. 163.

326

Деникин А. Путь русского офицера. М., 2002. С. 124.

327

Ленин В.И. ПСС. Т.49. С. 14.

328

Спиридович А.И. Великая война и февральская революция. С. 8.

329

Цит. по: Шацилло К.Ф. От Портсмутского мира к Первой мировой войне. С. 33.

330

Головин Н.Е. Россия в Первой мировой войне. М., 2006. С. 6.

331

Цит. по: Шацилло К.Ф. От Портсмутского мира к Первой мировой войне. С. 185–186.

332

Там же. С. 335.

333

Поликарпов В.В. От Цусимы к Февралю. Царизм и военная промышленность в начале ХХ века. М., 2008. С. 284, 285, 290.

334

Сидоров А.Л. Влияние империалистической войны на экономику России. // Очерки по истории Октябрьской революции. Т. 1. М.Л., 1927. С. 80.

335

Мировые войны ХХ в. Кн. 1. С. 61.

336

Керсновский А.А. История Русской армии. М., 1999. С. 481.

337

Меньшиков М. Письма к ближним // Новое время. 1912. 16 сентября.

338

Цит. по: Сенин А.С. Александр Иванович Гучков. М., 1996. С. 35.

339

Шацилло К.Ф. От Портсмутского мира к Первой мировой войне. С. 251–262.

1 Керсновский А.А. История Русской армии. С. 481.

340

Брусилов А.А. Воспоминания. Мн., 2002. С. 62–63.

341

1 Шигалин Г.И. Военная экономика в Первую мировую войну (1914—

342

1918 гг.) М., 1956. С. 167.

343

Поликарпов В.В. От Цусимы к Февралю. С. 164.

344

Павлович М. Мировая война 1914–1918 гг. и грядущие войны. Л., 1925. С. 199–201.

345

Советская военная энциклопедия. Т. 19. М., 1975. С. 342.

346

Шацилло К.Ф. От Портсмутского мира к Первой мировой войне. С. 212.

347

Мировые войны ХХ в. Кн.1. С. 89.

348

Барсуков Е. Артиллерия русской армии. Т. IV. М., 1948. С. 404.

349

Всеподданнейший отчет по Морскому министерству за 1913 год. Пг., 1914. С. 30–81; Россия и СССР в войнах ХХ века: Статистическое исследование. М., 2001. С. 66.

350

Бубнов А.Д. В царской ставке // Конец российской монархии. М., 2002. С. 58, 104.

351

Великий князь Кирилл Владимирович. Моя жизнь на службе России. М., 2006. С. 169.

352

Керсновский А.А. История Русской армии. С. 480, 478.

353

Деникин А.И. Очерки русской смуты. Крушение власти и армии. Февраль – сентябрь 1917. Мн., 2003. С. 8.

354

Маннергейм К.Г. Мемуары. М., 1999. С. 52.

355

Деникин А.И. Очерки истории русской смуты. С. 14–15.

356

Курлов П.Г. Гибель императорской России. М., 1992. С. 193.

357

Степун Ф. Бывшее и несбывшееся. СПб., 2000. С. 293.

358

Пуанкаре Р. На службе Франции. Воспоминания за девять лет. Т. 1. М., 1935. С. 31.

359

Людендорф Э. Мои воспоминания о войне 1914–1918 гг. М., 2005. С. 71.

360

Сухомлинов В.А. Воспоминания. Мн., 2005. С. 311.

361

Вержховский Д.В. Первая мировая война 1914–1918 гг. М., 1954. С. 35.

362

Великий князь Кирилл Владимирович. Моя жизнь на службе России. С. 167.

363

Деникин А. Путь русского офицера. С. 130.

364

Людендорф Э. Мои воспоминания о войне. С. 169.

365

Революционное движение в армии и на флота в годы Первой мировой войны. 1914– февраль 1917 г. М., 1966. С.86, 141, 154; Смольянинов М.М. Морально-боевое состояние российских войск Западного фронта в 1917 году. Мн., 2008. С. 17–20.

366

Лукомский А.С. Воспоминания. Т. 1. Берлин, 1922. С. 104.

367

Аврех А.Я. Распад третьеиюньской системы. М., 1985. С. 34.

368

Ллойд-Джордж Д. Военные мемуары. Т. I–II. М., 1934. С. 256.

369

Сухомлинов В.А. Воспоминания. С. 296, 297.

370

Данилов Ю.Н. Великий князь Николай Николаевич. М., 2006. С. 43.

371

Бубнов А.Д. В царской ставке. С. 16, 21.

372

Гурко В. Война и революция в России. Мемуары командующего Западным фронтом. 1914–1917. М., 2007. С. 20.

373

Военный дневник великого князя Андрея Владимировича Романова (1914–1917). М., 2008. С. 171.

374

Там же. С. 142.

375

Великий князь Николай Михайлович. Записки // Гибель монархии. Великий князь Николай Михайлович. М.В. Родзянко. Великий князь Андрей Владимирович. А.Д. Протопопов. М., 2000. С. 26.

376

Шавельский Г. Воспоминания последнего протопресвитера русской армии и флота. Нью-Йорк, 1954. Т. 1. С. 111–113.

377

Керсновский А.А. История Русской армии. Т. 3. М., 1994. С. 131.

378

Керенский А.Ф. Россия на историческом повороте. Мемуары. М., 1993. С. 96.

379

Курлов П.Г. Гибель императорской России. С. 176.

380

Васильев А.Т. Охрана: русская секретная полиция // «Охрана». Воспоминания руководителей охранных отделений. Т. 2. М., 2004. С. 400–401.

381

Ольденбург С. С. Царствование Императора Николая II. Т. 2. М., 1992.

382

Цит. по: Ганелин Р.Ш., Флоринский М.Ф. Российская государственность и Первая мировая война // 1917 год в судьбах России и мира. Февральская революция: от новых источников к новому осмыслению. М., 1997. С. 16. С. 167.

383

Дневники и документы из личного архива Николая II. Мн., 2003. С. 349.

384

Курлов П.Г. Гибель императорской России. С. 192.

385

Васильев А.Т. Охрана. С. 409.

386

Родзянко М.В. Крушение империи. Харьков, 1990. С. 195.

387

Воейков В.Н. С царем и без царя. С. 166–167.

388

Мельгунов С.П. Воспоминания и дневники. М., 2003. С. 255.

389

Айрапетов О.Р. Генералы, либералы и предприниматели: работа на фронт и на революцию (1907–1917). М., 2003. С. 79.

390

Керенский А. Потерянная Россия. М., 2007. С. 489.

391

Шавельский Г. Воспоминания последнего протопресвитера русской армии и флота. Т. 1. С. 125.

392

Цит. по: Боханов А.Н. Сумерки монархии. М., 1993. С. 187.

393

Джунковский В.Ф. Воспоминания. Т. 2. М., 1997. С. 581.

394

Военный дневник великого князя Андрея Владимировича. С. 149.

395

Данилов Ю.Н. На пути к крушению: Очерки из последнего периода русской монархии // Конец российской монархии. С. 285.

396

Переписка Николая и Александры Романовых. 1914–1915. Т. III. М., 1923. С. 205.

397

Цит. по: Ганелин Р.Ш., Флоринский М.Ф. Российская государственность. С. 17–18.

398

Катков Г.М. Февральская революция. М., 2006. С. 157.

399

Поливанов А.А. Из дневников и воспоминаний по должности военного министра и его помощника. 1907–1916. Т. 1. М., 1924. С. 168.

400

Шавельский Г. Воспоминания последнего протопресвитера русской армии и флота. Т. 1. С. 283.

401

Цит. по: Катков Г.М. Февральская революция. С. 160; Мельгунов С.П. На путях к дворцовому перевороту. Заговоры перед революцией 1917 года. М., 2007. С. 156.

402

Жильяр П. При дворе Николая II. Воспоминания наставника цесаревича Алексея. М., 2006. С. 93.

403

Воейков В.Н. С царем и без царя. С. 160.

404

Военный дневник великого князя Андрея Владимировича. С. 172, 173, 179.

405

Великий князь Кирилл Владимирович. Моя жизнь на службе России. С. 171.

406

Великий князь Гавриил Константинович. В мраморном дворце. Воспоминания. М., 2005. С. 277.

407

Бьюкенен Дж. Мемуары дипломата. С. 168.

408

Дневник императрицы Марии Федоровны (1914–1920, 1923 годы). М., 2006. С. 89.

409

Сазонов С. Д. Воспоминания. С. 336.

410

Спиридович А.И. Великая война и февральская революция.

411

Цит. по: Катков Г.М. Февральская революция. С. 164.

412

Дубенский Д.Н. Как произошел переворот в России// Отречение Николая II: воспоминания очевидцев. Л., 1927. С. 43.

413

Брусилов А.А. Мои воспоминания. С. 258.

414

Военный дневник великого князя Андрея Владимировича. С. 159, 150.

415

Керенский А.Ф. Русская революция 1917. М., 2005. С. 273.

416

Яхонтов А.Н. Тяжелые дни (Секретные заседания Совета министров 16 июля – 2 сентября 1915 г.) // Архив русской революции. Т. 18. Берлин, 1926. С. 52–53, 55, 62–63, 58..

417

Сазонов С.Д. Воспоминания. С. 334–335.

418

Дневники императора Николая II. С. 544.

419

Переписка Николая и Александры Романовых. Т. III. С. 329.

420

Там же. С. 364.

421

Мордвинов А.А. Последние дни императора // Отречение Николая II. С. 88.

422

Переписка Николая и Александры Романовых. Т. III. С. 394.

423

Милюков П.Н. История второй русской революции. М. 2001. С. 30.

424

См.: Баринова Е.П. Российское дворянство в начале ХХ века: социокультурный портрет. Самара, 2006. С. 44–45, 50–51.

425

Трубецкой С.Е. Минувшее. М., 1991. С. 48.

426

Федотов Г.П. Судьба и грехи России: Избранные статьи по философии русской истории и культуры. СПб., 1991. Т. 1. С. 128.

427

Тыркова-Вильямс А. На путях к свободе. М., 2007. С. 231.

428

Вернадский Г. Русская история. М., 1997. С. 236.

429

Утро России. 1910. 18 марта.

430

Поршнева О.С. Крестьяне, рабочие и солдаты России накануне и в годы Первой мировой войны. М., 2004. С. 69.

431

Воспоминания великой княгини Марии Павловны. М., 2004. С. 212.

432

Федотов Г.П. Судьба и грехи России. Т. 1. С. 146.

433

Трубецкой С.Е. Минувшее. С. 143.

434

Миронов Б.Н. Социальная история России. Т. 1. СПб., 1999. С. 140.

435

Баринова Е.П. Российское дворянство в начале ХХ века. С. 147.

436

Русская интеллигенция. История и судьба. М., 1999. С. 24.

437

Солоневич И.Л. Великая фальшивка Февраля. М., 2007. С. 21.

438

Там же. С. 40–41.

439

Оболенский В.А. Моя жизнь. Мои современники. Париж, 1988. С. 101.

440

Гурко В.И. Черты и силуэты прошлого. Правительство и общественность в царствование Николая II в изображении современников. М., 2000. С. 246–247.

441

Герасимов А.В. На лезвии с террористами // «Охранка»: Воспоминания руководителей охранных отделений. Т. 2. М., 2004. С. 305.

442

Корелин А.П. Объединенное дворянство как политическая организация (1906–1917) // Политические партии в российских революциях в начале ХХ века. М., 2005. С. 50–51.

443

Баринова Е.П. Российское дворянство в начале ХХ века. С. 323.

444

Корелин А.П. Объединенное дворянство. С. 43–49.

445

Цит. по: Аврех А.Я. Царизм накануне свержения. М., 1989. С. 198.

446

Гурко В.И. Царь и царица. М., 2008. С. 233.

447

Троцкий Л.Д. История русской революции. Т. 1. М., 1997. С. 100.

448

Наумова Г.Р. Российские монополии. М., 1984. С. 11.

449

Минц И.И. История Великого Октября. Т. 1. М., 1967. С. 33–37.

450

Миронов Б.Н. Социальная история России. Т. 2. С. 324.

451

Ольденбург С.С. Царствование Императора Николая II. Т. 2. М., 1992. С. 124.

452

Розанов В.В. Уединенное. М., 1990. С. 37.

453

Ленин В.И. ПСС. Т. 24. С. 21.

454

Политическая история России в партиях и лицах / Под ред. В.В. Шелохаева, Н.Д. Ерофеева. М., 1994. С. 23.

455

Петров Ю. Московское предпринимательство // Гражданская идентичность и сфера гражданской деятельности в Российской империи. Вторая половина XIX – начало XX века. М., 2007. С. 162.

456

Бурышкин П.А. Москва купеческая. Мемуары. М., 1990. С. 113.

457

Селезнев Ф.А. Старообрядческая буржуазия и политические партии в революции 1905–1907 годов // Политические партии в российских революциях в начале ХХ века. С. 179–183.

458

Уэст Дж. Предпринимательский дискурс и гражданская идентичность // Гражданская идентичность и сфера гражданской деятельности в Российской империи. С. 176–179.

459

Цит. по: Петров Ю. Буржуазия и революция в России // Политические партии в российских революциях в начале ХХ века. С. 62.

460

Там же. С. 61.

461

Xорькова Е.П. История предпринимательства и меценатства в России. М., 1998. С. 356–357.

462

Поликарпов В.В. От Цусимы к Февралю. Царизм и военная промышленность в начале ХХ века. М., 2008. С. 65–74, 424–426.

463

Там же. С. 75.

464

Глобачев К.И. Правда о русской революции. Воспоминания бывшего начальника Петроградского охранного отделения. М., 2009. С. 340.

465

Там же. С. 342, 345.

466

Тыркова-Вильямс А. На путях к свободе. С. 71.

467

Цит. по: Петров Ю. Буржуазия и революция в России. С. 62.

468

Федотов Г.П. Судьба и грехи России. Т. 1. С. 149.

469

О происхождении и использовании термина «интеллигенция» подр. см.: Соколов К.Б. Российская интеллигенция XVIII – начала XX вв.: Картина мира и повседневность. СПб., 2007. Часть 1.

470

Брешко-Брешковская Е. Скрытые корни русской революции. Отречение великой революционерки 1873–1920. М., 2006. С. 311–312.

471

Туган-Барановский М. Русская интеллигенция и социализм. По поводу сборника «Вехи» // Стратегия России. 2007. № 6. С. 92–93.

472

Тыркова-Вильямс А. На путях к свободе. С. 215.

473

Пивоваров Ю.С. Русская политика в ее историческом и культурном отношениях. М., 2006. С. 123.

474

Короленко В.Г. Собрание сочинений. Т. 5. М., 1960. С. 7.

475

Маклаков В. Воспоминания. Лидер московских кадетов о русской политике 1880–1917. М., 2006. С. 344.

476

Бердяев Н.А. Истоки и смысл русского коммунизма. М., 1990. С. 18.

477

Муравьев В. Рев племени // Из глубины. Сборник статей о русской революции. М., 1990. С. 193.

478

Тыркова-Вильямс А. На путях к свободе. С. 69–70.

479

Аскольдов С.А. Религиозный смысл русской революции // Из глубины. С. 44.

480

Солоневич И.Л. Великая фальшивка Февраля. С. 286.

481

Солженицын А.И. Двести лет вместе. Ч. 1. М, 2006. С. 500.

482

Новгородцев П. О путях и задачах русской интеллигенции // Из глубины. С. 207–208.

483

Бердяев Н. Духи русской революции // Из глубины. С. 85.

484

Тыркова-Вильямс А. На путях к свободе. С. 66.

485

Пайпс Р. Русская революция. Ч. 1. М., 1994. С. 137.

486

Соколов К.Б. Российская интеллигенция XVIII – начала ХХ вв. С. 37.11

487

Померанц Г. Выход из транса. М., 1995. С. 263.

488

Толстой А. Собрание сочинений. Т. 13. М., 1949. С. 84.

489

Вертинский А.Н. Дорогой длинною… М., 2004. С. 67.

490

Булгаков С.Н. Сочинения. Т. 2. М., 1993. С. 304.

491

Палеолог С.Н. Около власти. Очерки пережитого. М., 2004. С. 138–140.

492

Степняк-Кравчинский С. Россия под властью царей. М., 1965. С. 255.

493

Иванов А.Е. Студенческая корпорация России конца XIX – начала ХХ века: опыт культурной и политической самоорганизации. М., 2004. С. 383, 374.

494

Ленин В.И. ПСС. Т.7. С. 343; Т.11. С. 351;Т.12. С. 24.

495

Тыркова-Вильямс А. На путях к свободе. С. 107.

496

Гиппиус З. Дневники. Мн., 2004. С. 3.

497

Солоневич И.Л. Великая фальшивка Февраля. С. 288–289.

498

Переписка А.П. Чехова. Т. 3. М., 1996. С. 497–498.

499

Вехи: Сборник статей о русской интеллигенции. М., 1990. С. 31–32, 7, 11–12, 43, 59.

500

Степун Ф. Бывшее и несбывшееся. СПб., 2000. С. 475.

501

Бальмонт К. Избранное. М., 1989. С. 372.

502

Гиппиус З. Дневники. С. 30.

503

Бенуа А.Н. Дневник 1916–1918 гг. М., 2006. С. 174.

504

Милюков П.Н. Воспоминания. Т. 2. М., 1990. С. 158.

505

Тыркова-Вильямс А. На путях к свободе. С. 67.

506

Ленин В.И. ПСС. Т. 3. С. 505.

507

Рашин А.Г. Формирование рабочего класса России: Историко-экономические очерки. М., 1958. С. 171; Иванова Н.А. Структура рабочего класса России 1910–1914. М., 1987; Рабочий класс России от зарождения до начала ХХ века. М., 1989. С. 273.

508

Ленин В.И. ПСС. Т. 26. С. 331.

509

Карнишин В.Д. Партии промышленников и предпринимателей в России в 1905–1907 гг. // Политические партии в русских революциях в начале ХХ в. С. 133.

510

Поршнева О.С. Крестьяне, рабочие и солдаты России. М., 2004. С. 117–118.

511

Россия накануне Первой мировой войны. Статистико-документальный справочник. М., 2008. С. 412.

512

Там же. С. 411, 410.

513

Кирьянов Ю.И. Социально-политический протест рабочих России в годы Первой мировой войны (июль 1914 – февраль 1917). М., 2005. С. 86.

514

Буржуазия накануне Февральской революции. М.-Л., 1927. С. 131.

515

Кирьянов Ю.И. Социально-политический протест рабочих России. С. 37.

516

Поршнева О.С. Крестьяне, рабочие и солдаты России. С. 174.

517

Аврех А.Я. П.А. Столыпин и судьбы реформ в России. М., 1991. С. 11.

518

Соколов К.Б. Российская интеллигенция XVIII – начала ХХ вв. С. 9.

519

Тыркова-Вильямс А. На путях к свободе. С. 288.

520

Там же. С. 294.

521

Дубровский С. М. Сельское хозяйство и крестьянство России в период империализма. М., 1975. С. 191.

522

Шлиппе Ф.В. Автобиографические записки. 1941–1946 // «Российский архив»: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII–XX вв. Вып. 17. М., 2008. С. 89.

523

Burbank J. Russian Peasants Go to Court: Legal Culture in the Countryside, 1905–1917. Bloomington, 2004.

524

Львов Г.Е. Воспоминания. М., 2002. С. 75.

525

Извольский А.П. Воспоминания. Мн., 2003. С. 78.

526

Шляпников А. Революция 1905 г. М.-Л., 1925. С. 68.

527

Поршнева О.С. Крестьяне, рабочие и солдаты России. С. 90, 98.

528

Буржуазия накануне февральской революции. С. 134.

529

Там же.

530

Воспоминания великой княгини Марии Павловны. С. 211.

531

Данилов Ю.Н. На пути к крушению: Очерки из последнего периода русской монархии // Конец российской монархии. М., 2002.

532

Миллер А. История Романовых и национализм. Эссе по методологии исторического исследования. М., 2006. С. 69.

533

Поспеловский Д.В. Русская православная церковь в XX в. М., 1995. С. 35; Религия и церковь в истории России. М., 1975. С. 183.

534

Ульянова Г. Благотворительная деятельность в Российской империи // Гражданская идентичность и сфера гражданской деятельности в Российской империи. С. 119.

535

Вертинский А.Н. Дорогой длинною… С. 62.

536

Брешко-Брешковская Е. Скрытые корни русской революции. С. 95.

537

Федоров В.А. Русская православная церковь и государство. Синодальный период. 1700–1917. М., 2003. С. 252–253.

538

Столыпин П.А. Нам нужна Великая Россия… Полное собрание речей в Государственной думе и Государственном совете. 1906–1911 гг. М., 1991. С. 212.

539

Ромов Р.Б. Правая фракция в Государственной думе // Политические партии в российских революциях в начале ХХ в. С. 454.

540

Федоров В.А. Русская православная церковь и государство. С. 256.

541

Российское духовенство и свержение монархии в 1917 году. Материалы и архивные документы по истории Русской православной церкви. М., 2006.

542

Воспоминания великой княгини Марии Павловны. С. 209.

543

Аскольдов С.А. Религиозный смысл русской революции. С. 43.

544

Прот. Георгий Флоровский. Пути русского богословия. Париж, 1937. С. 452.

545

Вехи. С. 183.

546

Лосский Н.О. Xарактер русского народа. М., 2005. С. 34.

547

Мельгунов С.П. Церковь и государство в переходное время. М., 1909. С. 8.

548

Милюков П.Н. Воспоминания. Т. 2. М., 1990. С. 57.

549

Деникин А.И. Очерки русской смуты. Крушение власти и армии. Февраль – сентябрь 1917. Мн., 2003. С. 6–7.

550

Булдаков В.П. Истоки и последствия солдатского бунта: психология «человека с ружьем» // 1917 год в судьбах России и мира. Февральская революция: от новых источников к новому осмыслению. М., 1997. С. 211.

551

Булдаков В. Красная смута. Природа и последствия революционного насилия. С. 25.

552

Воспоминания великой княгини Марии Павловны. С. 204.

553

Селезнев Ф.А. Старообрядческая буржуазия и политические партии в революции 1905–1907 годов. С. 184.

554

Васильев А.Т. Охрана: русская секретная полиция // «Охранка». Т. 2. С. 394.

555

Цит. по: Логинов А.В. Власть и вера: государство и религиозные институты в истории и современности. М., 2005. С. 315.

556

Шелохаев В.В. Политические партии России в свете новых источников // Политические партии в российских революциях в начале ХХ в. М., 2005. С. 99.

557

Политические партии России. Конец XIX – первая треть ХХ века. Энциклопедия. М., 1996. С. 9.

558

Цит. по: 1917 год в судьбах России и мира. Февральская революция: от новых источников к новому осмыслению. М., 1997. С. 81.

559

Шелохаев В.В. Политические партии России в свете новых источников. С. 99.

560

Тютюкин С.В. Рождение российской многопартийности // Политические партии в российских революциях в начале XX в. С. 116.

561

Сахаров А.Н. Россия: Народ. Правители. Цивилизация. М., 2004. С. 351.

562

См.: Стогов Д.И. Правомонархические салоны Петербурга-Петрог-рада. СПб., 2007.

563

Союз русского народа. Материалы и документы. М.-Л., 1929.

564

Стогов Д.И. Правомонархические салоны. С. 4.

565

Пуришкевич В. Дневник // Последние дни Распутина. В. Пуришкевич. Ф. Юсупов. М., 2005. С. 50.

566

История политических партий России / Под ред. А.И.Зевелева. М., 1994. С. 69–70, 71.

567

Марков Н.Е. Войны темных сил. Статьи. 1921–1937. М., 2002. С. 152.

568

Герасимов А.В. На лезвии с террористами // «Охранка»: Воспоминания руководителей охранных отделений. Т. 2. М., 2004. С. 297–301.

569

Цит. по: Пуришкевич В. Дневник. С. 13.

570

Цит. по: Баринова Е.П. Российское дворянство в начале ХХ века: социокультурный портрет. Самара, 2006. С. 183–184.

571

Шидловский С.И. Воспоминания. Ч. 1. Берлин, 1923. С. 210.

572

Блок А.А. Записные книжки. 1901–1920. М., 1965. С. 378–379.

573

Шидловский С.И. Воспоминания. Ч. 1. С. 210.

574

Донесения Л.К. Куманина из Министерского павильона Государственной думы. Декабрь 1911—февраль 1917 года // Вопросы истории. 1999. № 4–5. С. 9

575

Донесения Л.К. Куманина // Вопросы истории. 1999. № 11–12. С. 19.

576

Богоявленский Д.Д. Союз русского народа: лидеры и партия // Политические партии в российских революциях в начале XX в. С. 448.

577

Платонов О.А. Последний государь: жизнь и смерть. М., 2005. С. 496.

578

Аврех А.Я. Царизм накануне свержения. М., 1989. С. 224.

579

Стогов Д.И. Правомонархические салоны. С. 208–209.

580

Иванов А.А. Последние защитники монархии. Фракция правых IV Государственной думы в годы Первой мировой войны (1914—февраль 1917). СПб., 2006. С. 145–146.

581

Кирьянов Ю.И. Правые партии в России накануне и в февральско-мартовские дни 1917 г.: причины кризиса и краха //1917 год в судьбах России и мира. С. 80.

582

Блок А. Последние дни императорской власти. М., 2005. С. 11.

583

Протопопов А.Д. Показания Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства // Гибель монархии. Великий князь Николай Михайлович. М.В. Родзянко. Великий князь Андрей Владимирович. А.Д. Протопопов. М., 2000. С. 356.

584

Пуришкевич В. Дневник. С. 19, 20.

585

Правые в 1915—феврале 1917 (По перлюстрированным департаментом полиции письмам // Минувшее. 14. М.-СПб., 1993. С. 181.

586

Франк С.Л. De profundis // Из глубины. Сборник статей о русской революции. М., 1990. С. 262.

587

Гучков А.И. Речи по вопросам государственной обороны и об общей политике. Пг., 1917. С. 97.

588

Шипов Д.Н. Воспоминания и думы о пережитом. М., 2007. С. 173.

589

История политических партий России. С. 92–93.

590

Там же. С. 91.

591

Шипов Д.Н. Воспоминания. С. 487.

592

Керенский А.Ф. Русская революция 1917. М., 2005. С. 165.

593

Курлов П.Г. Гибель императорской России. М., 1992. С. 188.

594

Спиридович А.И. Великая война и февральская революция. Мн., 2004. С. 85.

595

Шульгин В.В. Годы. Дни. 1920 год. М., 1990. С. 268.

596

Там же.

597

Сенин А.С. Александр Иванович Гучков. М., 1996. С. 10–15.

598

Леонтович В.В. История либерализма в России. 1762–1914. М., 1995. С. 529.

599

Шидловский С.И. Воспоминания. Ч. 1. С. 202–203.

600

Цит. по: Сенин А.С. Александр Иванович Гучков. С. 21.

601

Мельников Н.А. 19 лет на земской службе // Российский архив. История Отечества в свидетельствах и документах XVIII–XX вв. Вып. 17. М., 2008. С. 295.

602

Воейков В.Н. С царем и без царя. Воспоминания последнего дворцового коменданта государя императора Николая II. М., 1995. С. 184.

603

Лукомский А.С. Воспоминания генерала. Т. 1. Берлин, 1922. С. 29.

604

Кирилин Ф. Основатель и Верховный руководитель Добровольческой армии генерал М.В. Алексеев. Ростов-на-Дону, 1919. С. 9.

605

Падение царского режима. Т. 6. М.-Л., 1926. С. 292–293.

606

Гурко В. Война и революция в России. Мемуары командующего Западным фронтом. 1914–1917. М., 2007. С. 337.

607

Цит. по: Сенин А.С. Александр Иванович Гучков. С. 36.

608

Там же. С. 59.

609

Глинка Я.В. Одиннадцать лет в Государственной думе.1906–1917. Дневник и воспоминания. М., 2001. С. 70–71.

610

Васильев А.Т. Охрана: русская секретная полиция. С. 454.

611

Шидловский С.И. Воспоминания. Ч. 1. С. 204–205, 189.

612

Мельников Н.А. 19 лет на земской службе. С. 295–296.

613

Там же. С. 294–295.

614

Неловкий поступок (фр.).

615

Милюков П.Н. Воспоминания. Т. 2. М., 1990. С. 79.

616

Гурко В. Война и революция в России. С. 228–229.

617

Васильев А.Т. Охрана: русская секретная полиция. С. 454.

618

Мельников Н.А. 19 лет на земской службе. С. 296.

619

Гучков в третьей Государственной думе. 1907–1912. СПб., 1912. С. 177.

620

Там же. С. 182.

621

Сенин А.С. Александр Иванович Гучков. С. 71, 75.

622

Гучков А.И. Речи по вопросам государственной обороны и об общей политике. С. 100, 105.

623

Курлов П.Г. Гибель императорской России. С. 187.

624

Шацилло К.Ф. «Дело» полковника Мясоедова // Вопросы истории. 1967. № 4. С. 103–119.

625

История политических партий России. С. 111.

626

Васильев А.Т. Охрана: русская секретная полиция. С. 454.

627

Цит. по: Керенский А.Ф. Русская революция 1917. С. 167.

628

Пуришкевич В.М. Дневник // Последние дни Распутина. С. 49.

629

Тыркова-Вильямс А. На путях к свободе. М., 2007. С. 373, 376.

630

Набоков В.Д. Временное правительство (Воспоминания). М., 1991. С. 55.

631

Троцкий Л.Д. История русской революции. Т. 1. М., 1997. С. 196.

632

Керенский А.Ф. Россия на историческом повороте. Мемуары. М., 1993. С. 169.

633

Набоков В.Д. Временное правительство. С. 53.

634

Там же. С. 52.

635

Цит. по: Думова Н.Г. Кадетская партия в период 1-й мировой войны и Февральской революции. М., 1988. С. 72.

636

Милюков П.Н. Воспоминания. Т. 2. С. 12.

637

История политических партий России. С. 112.

638

Маклаков В. Воспоминания. Лидер московских кадетов о русской политике 1880–1917. М., 2006. С. 339.

639

Степун Ф. Бывшее и несбывшееся. С. 403.

640

Бенуа А.Н. Дневник 1916–1918. М., 2006. С. 142.

641

Шидловский С.И. Воспоминания. Ч. 1. С. 212–213.

642

Набоков В.Д. Временное правительство. С. 58.

643

Милюков П.Н. Воспоминания. Т. 2. С. 190–191.

644

Буржуазия накануне февральской революции. М.-Л., 1927. С. 61, 66–67.

645

Думова Н.Г. Кадетская партия. С. 66.

646

Брешко-Брешковская Е. Скрытые корни русской революции. Отречение великой революционерки 1873–1920. М., 2006. С. 325.

647

Степун Ф. Бывшее и несбывшееся. С. 347–348.

648

Чернов В. Перед бурей. Мн., 2004. С. 215.

649

Политические партии России. Конец XIX – первая треть ХХ века. Энциклопедия. М., 1996. С. 435, 436.

650

Савинков Б.В. Воспоминания. М., 1990. С. 92.

651

Политические партии России / Под ред. А.И.Зевелева. С. 151.

652

Васильев А.Т. Охрана: русская секретная полиция. С. 369.

653

Чернов В.М. Перед бурей. С. 169.

654

Степун Ф. Бывшее и несбывшееся. С. 365.

655

Название автобиографического сочинения Гете «Dichtung und Wahrheit» обычно переводят на русский как «Поэзия и правда», иногда – «Вымысел и правда».

656

Чернов В.М. Перед бурей. С. 183.

657

Гиппиус З. Дневники. С. 140.

658

Степун Ф. Бывшее и несбывшееся. С. 368.

659

Чернов В.М. Перед бурей. С. 202.

660

Там же. С. 209.

661

Политические партии России. Конец XIX – первая треть XX века. С. 438–439.

662

Чернов В.М. Перед бурей. С. 302.

663

Гиппиус З. Дневники. С. 128.

664

Бенуа А.Н. Дневник 1916–1918 гг. С. 137, 142.

665

Набоков В.Д. Временное правительство. С. 35.

666

Гиппиус З. Дневники. С. 142.

667

Степун Ф. Бывшее и несбывшееся. С. 343.

668

Политическая история России в партиях и лицах. С. 94.

669

Потресов А.Н. Посмертный сборник произведений. Париж, 1937. С. 301.

670

Войтинский В.С. 1917-й. Год побед и поражений. М., 1999. С. 61–62.

671

Пивоваров Ю. Русская политическая культура и political culture // Pro et Contra. 2002. № 3. С. 32.

672

Валентинов Н. Недорисованный портрет… М., 1993. С. 104.

673

История политических партий России / Под ред. А.И. Зевелева. С. 219, 222.

674

Цит. по: Политическая история: Россия – СССР – Российская Федерация. Т. 1. М., 1996. С. 566.

675

Ленин В.И. ПСС. Т. 11. С. 337–343.

676

Бердяев Н.А. Собрание сочинений. Париж, 1990. Т. 4. С. 30.

677

Третий очередной съезд Российской социал-демократической рабочей партии 1905 года: Полный текст протоколов. – М., 1924. С. 519.

678

Ленин В.И. ПСС. Т. 24. С. 129.

679

Набоков В.Д. Временное правительство. С. 73.

680

Там же. С. 72.

681

Троцкий Л. История русской революции. Т. 1. С. 178.

682

Дойчер И. Троцкий. Безоружный пророк. 1921–1929 гг. М., 2006. С. 414.

683

Шаляпин Ф.И. Маска и душа. Мн., 1999. С. 219.

684

Рассел Б. Практика и теория большевизма. М., 1991. С. 24–25.

685

Луначарский А., Радек К., Троцкий Л. Силуэты: политические портреты. М., 1991. С. 348.

686

Волкогонов Д. Триумф и трагедия: Политический портрет И.В. Сталина. Кн. I. Ч. 1. М., 1989. С. 41–42, 62.

687

См.: Никонов В. Молотов: Молодость. М., 2005.

688

Ленин В.И. ПСС. Т. 26. С. 6.

689

Там же. Т. 49. С. 13; Т. 26. С. 22.

690

Там же. Т. 30. С. 235.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24