Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дорога в жизнь (№1) - Дорога в жизнь

ModernLib.Net / Детская проза / Вигдорова Фрида Абрамовна / Дорога в жизнь - Чтение (стр. 15)
Автор: Вигдорова Фрида Абрамовна
Жанры: Детская проза,
Советская классика
Серия: Дорога в жизнь

 

 


После полудня явились Вася и Павлуша. Они шли чинно, взявшись за руки, в платках, надвинутых на самые брови и завязанных под подбородком, в широких юбках и с лукошками. Шли не торопясь, не позволяя себе ускорить шаг. И только перейдя черту, за которой им уже ничто не угрожало, они побежали, смешно подбирая юбки и размахивая лукошками.

Через минуту наши разведчики были уже в палатке и, захлебываясь и перебивая друг друга, рассказывали, как в расположении противника им говорили: проходите, мол, проходите, девочки, здесь военная территория.

«А мы по грибы», – сказал Вася. «Завтра придете за грибами, сегодня нельзя. Уходите, а то еще зашибут вас».

Но ребята еще долго толклись там и, только заслышав голос Гриши Лучинкина, поспешили убраться восвояси, потому что он-то знал в лицо очень многих.

– Обошли всё кругом, всё высмотрели, всё знаем! – деловито, без всякой похвальбы доложил Стеклов-младший.

Мы развернули перед ними карту, и они толково показали, с какой стороны штабной палатки ленинградцев залегли два пулеметчика, на какой тропинке стоит дозор – все до мелочей.

– Здесь не продеретесь, – солидно, в точности подражая старшему брату, говорил Павлушка: – здесь ельник такой густой, все исколетесь. А вон по этой тропочке, да если сзади их зайти, вон тут, вон тут, поглядите, Семен Афанасьевич…

На лице у Тани было написано безмерное возмущение, но она молчала. На мой взгляд, при ее характере это было почти противоестественно.

Итак, все ясно: ленинградцы очень хорошо обезопасили себя с южной стороны и гораздо слабее с северной. Кроме того, весь путь от северной стороны их палатки до нас Павлуша и Вася знали назубок – где пулемет, где скопление войск, где потише, на какой тропинке дерево с наблюдателем на макушке.

И мы решили двинуться на неприятеля с севера. Оставив усиленный караул у своего штаба, мы все силы бросили на захват штаба неприятеля. Двинулись, разделившись на три группы. Первой руководил Король, второй – Жуков, третьей, замыкавшей, – я. Шли на небольшом расстоянии друг от друга, где обходя опасные места, где окружая неприятеля, если он был не очень силен. Приблизившись к цели, стали пробираться ползком. Все до мелочей в донесении Лобова и Стеклова-младшего было правильно, мы на каждом шагу убеждались в этом; они ничего не забыли: мы находили неприятельские посты именно там, где они указывали, и пробирались незамеченными там, где, по их словам, была лазейка.

Завидев за кустами палатку неприятельского штаба, Король поднял своих, и они с отчаянным, должно быть на весь лес слышным «ура» бросились в атаку. И тут произошло нечто непредвиденное. Ребята бежали цепью, поднявшись в полный рост, и вдруг упали – мгновенно, с разбегу, не поодиночке, а все сразу, точно скошенные одной пулеметной очередью. Издали это было совсем непонятно, даже как-то жутковато. Что такое стряслось? Жуков поспешил на помощь – и с теми из его отряда, кто вырвался вперед, случилось то же самое.

А тем временем со всех сторон сбегались неприятельские бойцы. Тут я поднажал со своими, и мы врезались в самую гущу боя. Летели гранаты, затрещал пулемет – и тотчас захлебнулся, потому что, как выяснилось потом, Жуков с двумя своими успел зайти с тыла и снять пулеметчика. Но тут же застрекотал второй…

Мы с Гришей старались следить за тем, чтобы не произошло членовредительства: ребята были в такой горячке и так искренне забыли обо всем на свете, что хотя «гранаты» были тряпочные, начиненные сеном, а «пулеметы» – деревянные трещотки, опасность стала нешуточной. Особенно я боялся за ленинградских девочек, которые ринулись в бой с не меньшей отвагой, чем мальчики.

Нас оттеснили, но потери, понесенные неприятелем, были велики – то один, то другой ленинградец оказывался без номера, санитары не успевали подбирать раненых. Если бы не неожиданное и загадочное препятствие, подкосившее наши первые ряды, мы, несомненно, выиграли бы бой.

Так что же это было?

Стеклов и Лобов разведали действительно все, кроме одного очень важного обстоятельства: с севера ленинградцы протянули меж кустов и деревьев замаскированную бечевку, да не как-нибудь, а в несколько рядов. Наши с разбегу споткнулись, запутались и упали. Нехитрая выдумка, а оказалась решающей, потому что расстроила наши ряды и вывела из строя много народу – ненадолго, но ленинградцы как раз успели опомниться и стянули свои силы.

Мы подошли к штабу ленинградцев в ту минуту, когда они выступали. Во всеоружии, собрав все людские резервы, они намеревались двинуться к нашему штабу. Может, приди мы чуть позже, мы застали бы неприятеля врасплох – с малым количеством людей – и оказались бы в выигрыше, но сейчас – сейчас была ничья! Правда, если бы считать строго по очкам, победителями пришлось бы признать ленинградцев. Очков у них оказалось больше, донесения написаны азбукой Морзе, карты нарисованы лучше, а выдумке с бечевкой нам оставалось только позавидовать! Но разве можно было отрицать, что мы вторглись в самое сердце вражеского лагеря? Мы были у самой цели, а они не только не подошли к нашему штабу, но даже их разведка не знала, как он выглядит!

– Игра кончилась вничью, с честью для обеих сторон, – сказал Гриша Лучинкин, когда недавние противники, красные, взлохмаченные, тяжело дыша, выстроились на просторной лесной поляне.

…Мы шли домой в одном общем строю, наши ребята и ленинградцы вперемешку, растрепанные, разгоряченные, руки и ноги исполосованы кустами и сучьями, у кого разорвана рубашка, а у кого и синяк под глазом. Но головы у всех высоко подняты, глаза блестят, и выражение всех лиц вернее всего можно передать тремя словами: «Вот это да!»

В первом ряду ленинградцы несли свое знамя, а на два шага впереди шли горнисты – круглощекий пионер Сеня и наш Петька. Задрав головы, выставив вперед блестевшие на солнце горны, они трубили что-то, что не походило ни на один знакомый нам сигнал. Он не звал вставать, обедать или спать, он не возвещал тревогу. Он означал победу и радость, он обещал хороший, веселый костер на нашей поляне и хорошую, веселую и верную дружбу впереди.

41. «Я ВИДЕЛ ТЕЛЬМАНА»

Делу время, потехе час. Август близится к концу.

Наша столярная мастерская получила уже некоторую известность: мы изготовили комплект парт и классных досок для новой школы колхоза имени Ленина и получили еще несколько заказов, в том числе и из Ленинграда. Про нашу мебель говорят, что она изящная, а Соколов, председатель колхоза, сказал коротко:

– Добротно! Заказами не обойду.

Мы ходили в деревню смотреть, как выглядят наши парты и доски в новой школе.

– Моей работы, – сказал Подсолнушкин, поглаживая черную глянцевитую крышку парты.

– И моей, – ревниво поправил Коробочкин.

Почем они знают? Все парты – как близнецы. Но уж, верно, не зря говорят, верно оставили заметку.

Петя красил доски, и они кажутся ему лучше всего остального.

– Семен Афанасьевич, – шепчет он, – доски-то видали? Хороши?

– Хороши, хороши доски, – подтверждает Иван Алексеевич Соколов, который обходит школу вместе с нами. – А послушай, Семен Афанасьевич, у тебя гостят ребята из Германии. Вот бы им прийти к нам, порассказать. Знаешь, как народ интересуется…

Очень не хочется отказывать ему, но и бередить душу Гансу и Эрвину тоже не хочется – слишком много тяжелого пережили они. О таком рассказывать и взрослому горько.

– Да, правда твоя, – соглашается Соколов. – А все-таки, знаешь… Не в клубе же – там верно, народу много набьется, – а вот здесь, хоть в этом классе. И мебель вашу обновим. Нет, серьезно тебе говорю, ты подумай, не отмахивайся. Учителя, ну и колхозники наши – немного, вот сколько в классе поместится. Сам понимаешь: газеты газетами, а живое слово ничем не заменишь. Это люди лучше всего поймут. Ну как?

Дома мы не донимали Ганса и Эрвина вопросами, особенно после случая у реки: нам хотелось, чтобы они отдохнули и повеселели у нас. Но не передать Гансу просьбу Ивана Алексеевича я не мог. И он, видно, сразу понял, что его зовут не из пустого любопытства. Он ответил сдержанно, как взрослый:

– Когда я уезжал, мне говорили: расскажи там товарищам о нашей жизни. Я пойду. Я обещал, что буду рассказывать.

Мы пошли в колхоз вечером. Эрвина оставили дома. Софья Михайловна должна была переводить. С нами напросился и Репин.

Когда мы пришли, класс был уже полон. Посередине, в первом ряду, перед самым учительским столиком, сидел дед, какой есть, наверно, в каждой деревне, будь то на Украине, в Подмосковье или на Смоленщине. На киносеансах он тоже всегда усаживался в первом ряду, хоть ему и объясняли, что для пользы зрения ему лучше бы сесть подальше. Дед был из тех, кто верит только собственным глазам и собственному разумению, а на чужое слово не полагается. Если мне или кому другому из учителей случалось делать в колхозе какой-нибудь доклад, проводить беседу, дед тоже неизменно сидел в первом ряду и неизменно задавал множество вопросов, по которым я вполне мог заключить, что читает он газеты так же аккуратно, как мы, и разбирается в них не хуже.

Сейчас я взглянул на старика с опаской. Совсем не хотелось, чтоб к Гансу отнеслись как к завзятому докладчику и засыпали его вопросами.

В задних рядах теснилась молодежь – почти всё народ знакомый нам и по вечерам в клубе, по киносеансам, и по работе в поле.

Пожилые женщины устроились за партами уютно и надолго, некоторые принесли с собой вязанье.

– Так вот, товарищи колхозники, – начал Иван Алексеевич, – к нам пришел молодой товарищ. Он приехал из Германии, у наших соседей гостит. Попросим его рассказать, как там, в Германии, люди живут.

Собравшиеся сдержанно захлопали в ладоши, разглядывая Ганса, который деловито и как будто спокойно подошел к учительскому столику. Софья Михайловна стала рядом.

Минута прошла в молчании. Я уже хотел предложить, чтоб Гансу для начала помогли вопросами. Но он стоял прямой, серьезный, опершись руками о край стола, и, заглянув сбоку в его лицо, в глаза, устремленные куда-то в конец класса, а может быть, и за его стены, я понял – ни о чем спрашивать не надо.

И потом в полной тишине раздался негромкий голос Ганса и вслед за ним – голос Софьи Михайловны:

– Я видел Тельмана.

Мальчик сказал это медленно, доверчиво оглядел сидящих за партами и повторил:

– Я видел Тельмана, – и потом уже быстро продолжал: – Это было давно, но я хорошо помню. Было Первое мая. Мы с мамой шли на демонстрацию. Она вела меня за руку, а потом вдруг наклонилась и сказала: «Смотри, это Тельман! Смотри, запомни, какой он!» Тельман стоял на таком возвышении, вроде трибуны, улыбался и махал нам рукой, а я смотрел на него и старался запомнить. У него очень доброе лицо. Сейчас он в тюрьме. Сейчас очень много хороших людей в Германии арестованы и сидят в тюрьме.

Вот у моего товарища Эрвина отец умер в тюрьме. Мой отец взял его в нашу семью. Но моего отца тоже скоро арестовали – он был коммунист. Потом мы получили от него письмо. Оно было написано шифром. Никто, кроме мамы и самых близких товарищей, не мог бы прочитать его.

(Когда Софья Михайловна переводит эти слова, Репин, сидящий рядом со мной, на секунду взглядывает на меня. Мы встречаемся глазами, и он тотчас отводит свои.)

– Это письмо было сначала у мамы, потом его хранил мой старший брат, а теперь оно у меня, потому что я остался один из всей семьи – я и Эрвин.

Шорох пронесся по классу. Мне показалось: все, кто здесь есть, невольно шевельнулись, подались вперед, словно хотели быть поближе к светловолосому мальчику у стола.

Ганс протянул Софье Михайловне страницу из ученической тетради:

– Вот письмо, здесь оно расшифровано.

– «Дорогая жена, дорогие мои сыновья! – прочитала Софья Михайловна. – Когда вы получите это письмо, меня уже не будет в живых. Но сейчас я плачу только о том, что никогда больше не увижу вас. Смерть же меня не печалит. Нет капли крови, которая пролилась бы, не оставив следа. Я и все те, кто сейчас здесь со мной, – мы знаем, что жили не напрасно, что посеянное нами с таким трудом, ценой жизни, не пропадет и даст свои всходы. Пускай не скоро, но даст непременно. Я верю в это свято, и вера эта дает мне мужество умереть.

Дорогая Марта, сын моего товарища – мой сын. Прошу тебя, прими Эрвина в свое сердце рядом с Гансом и Куртом. Верю, что мои сыновья навсегда будут преданы делу, которому мы с тобой посвятили свою жизнь.

Целую тебя, дорогой, самый близкий мой друг. Обнимаю тебя и детей».

Софья Михайловна замолчала и опустила руку с письмом. В классе было очень тихо.

– Вы видите, – снова заговорил Ганс, и голос его дрогнул, – тут не сказано ничего особенного. Но мама объяснила нам, что отец не хотел, чтоб его прощальное письмо попало в чьи-нибудь грязные руки. И он сделал так, чтоб письмо могли прочитать только самые близкие.

– А где же его мать сейчас-то? – тихо спросила женщина, сидевшая по левую руку от меня. Вязанье давно уже лежало неподвижно у нее на коленях.

– Тоже в тюрьме, – не оборачиваясь, шепотом ответил Андрей.

– А брат старший?

– И брат.

Женщина опустила глаза, медленно покачала головой.

– О чем перед смертью думал, – сказал старик в первом ряду. – О чужом мальчонке…

Ганс вопросительно поглядел на него, потом на Софью Михайловну. Она перевела.

– Нет, какой же чужой? – сказал Ганс, поворачиваясь к старику, и даже прижал обе руки к груди. – Он сын товарища, сын друга, понимаете?

Старик выслушал перевод, кивнул и сказал мягко:

– Понимаю, понимаю, сынок!

Одна из учительниц спросила Ганса о школе. Он стал рассказывать так же просто, как говорил до сих пор.

– В Германии сейчас всюду страшно, – сказал он под конец. – Там все время боишься. Дома страшно, на улице страшно и в школе тоже страшно. Как будто все время кто-то подстерегает из-за угла. Страшно… – Он глубоко вздохнул и опять обвел взглядом всех сидящих перед ним. – Но когда-нибудь это кончится. Есть люди, которые все равно не боятся. Они борются. Не может так быть всегда, ведь правда?

И когда Софья Михайловна перевела эти слова, в классе согласно, ободряюще зашумели, от души стараясь утвердить мальчика в этой единственно справедливой мысли: не может вечно длиться такая тяжкая, такая нелюдская жизнь.

А потом (может быть, не только потому, что по-хозяйски, по-человечески хотелось об этом узнать, но и из желания отвлечь Ганса, заговорить с ним о более простом, житейском) его стали расспрашивать, много ли безработных в Германии, как там с едой, почем мясо, хлеб, картофель. Ганс отвечал все так же безыскусственно и с готовностью. Сын безработного, он знал все это не понаслышке; до приезда в Советский Союз и он и Эрвин много лет не чувствовали себя сытыми, они забыли вкус мяса, и, несмотря на все наши старания откормить их и подправить, несмотря на недавний загар, сразу видно было, какой Ганс худой и истощенный.

Окна были широко раскрыты, и в комнату глядела темная, звездная августовская ночь. Ганс все так же стоял, опершись рукой о стол, и добросовестно, подробно отвечал на вопросы. А Иван Алексеевич все чаще озабоченно посматривал на него.

Наконец Ивану Алексеевичу удалось выбрать минуту тишины, и он поднялся.

– Устал мальчишка, – сказал он про себя и обратился к Гансу: – Спасибо тебе, молодой товарищ!

Софья Михайловна не стала переводить – рука Ганса потонула в широких, крепких ладонях председателя.

– Большое тебе от всех нас спасибо! – повторил Иван Алексеевич.

Ганс улыбнулся, и по этой улыбке видно было, что он хорошо понял и без перевода.

Потом его обступили – кто гладил по плечу, кто жал руку. Он не успевал оборачиваться и отвечать улыбкой на слова, обращенные к нему.

– Не жалей, не жалей, что привел! – шепнул мне Соколов.

– Не жалею, – ответил я.

Мы возвращались в темноте. Звезды горели над нами большие, яркие, и то одна, то другая срывалась вниз. Ганс шел рядом со мной, я обнял его за плечи. Так мы и дошли молча до нашего дома.

42. «А ЧТО ЖЕ ЛЕГКО НА СВЕТЕ?»

Алексей Саввич, Саня и я проходим по классам. На верхнем этаже у нас школа. Четыре комнаты: вторая группа, третья, четвертая и пятая.

Комнаты чисто побелены. Крышки парт сверкают, как антрацит. Славно выглядят удобные учительские столики.

Все это работа самих ребят – и побелка и ремонт парт и столов, а многие из них сделаны наново. На стене – доска, черная, строгая. И высокие чистые комнаты тоже выглядят строго.

– Скамейки еще мажутся, – понизив голос из почтения к этой строгости, говорит Жуков.

– Подсохнут. Время есть.

– Боюсь я… – продолжает Саня со вздохом, глядя куда-то в сторону.

– Чего боишься? Как бы ребята не приклеились? Так ведь я же говорю – подсохнут: еще неделя впереди.

Саня не отвечает, и Алексей Саввич хлопает себя ладонью по лбу:

– Ах, я… Ну, чего бояться? Думаешь, не осилишь?

– Так ведь отвыкли все, Алексей Саввич, – все еще негромко и не поднимая глаз, говорит Александр. – Давно за партой не сидели. Забылось. Трудно будет.

– Трудно, конечно. А что же легко на свете? Все трудно.

– До сих пор было легко, – совершенно искренне заявляет Саня.

– Как, Семен Афанасьевич, верно он говорит? – спрашивает Алексей Саввич.

И мы оба смеемся.

– Ну да, я понимаю… А только дальше труднее будет! – убежденно произносит Жуков.

В глубине души я и сам так думаю. Я и сам с тревогой жду начала учебного, года. Одно дело приохотить ребят к игре, к дружной и слаженной работе в мастерской или на огороде, другое – научить вниманию, сосредоточенности, усидчивости. А разве для работы в мастерской не нужны были сосредоточенность и усидчивость? Разве спортивная игра не потребовала внимания и упорства? – возражаю я сам себе. Да, конечно, все это было не зря, не пропало даром. А все-таки, все-таки…


Король и Сергей Стеклов сидели над учебниками неотрывно. Все в доме с интересом и сочувствием наблюдали это единоборство с наукой. Всем хотелось, чтобы Король и Стеклов выдержали испытание и попали в пятую группу. Все знали, что знаменитый конверт Короля то худеет, то снова разбухает от бумажных квадратиков – стало быть, снова Король наделал ошибок в диктанте. И нередко то один, то другой предлагал:

– Хочешь, подиктую?

Подсолнушкин с согласия всего отряда освобождал Короля от дежурства на кухне. «Иди, иди, без тебя начистим», – говорил он, отнимая у Дмитрия картофелину и ножик.

Со Стекловым было труднее – его в отряде сменить было некому. Но там многое брала на себя Екатерина Ивановна, вокруг которой всегда охотно вертелись младшие.

Озорные рыжие глаза Короля ввалились, под ними легли синяки, щеки втянулись. Его так и жгло изнутри самолюбивым волнением, неуемной тревогой. Сергей – по крайней мере, внешне – был совершенно спокоен.

На 28 августа мы назначили Сергею и Мите испытание по арифметике. Задачу решили оба толково и быстро. Примеры Стеклов решил безошибочно, Король ошибся в вычислениях, поэтому ответ получился громоздкий и нелепый. После обеда мы проверяли их устно, и Король решил тот же пример на доске.

– Вроде бы тот же, что утром, – сказал он с сомнением в голосе, – а ответ почему-то другой!

– Потому что сейчас вы решали не торопясь, – сказал Владимир Михайлович. – А теперь сообразите: сколько надо заплатить работнице за мытье окон, если высота окна два метра, ширина – метр, окон у нас всего сорок, а за мытье каждого квадратного метра берут пять копеек?

– Я знаю, как решать, Владимир Михайлович, сейчас вам решу, но только окна мы лучше сами вымоем, – ответил Дмитрий.

И я с облегчением подумал: еще жив в нем юмор, значит не совсем еще он заучился.

На другое утро – диктант. Стеклов и Король сидели за первой партой, а Екатерина Ивановна, стоя у доски, читала негромко, но отчетливо:

– «Приближалась осень. Птицы улетели на юг…»

Я сидел у окна и смотрел на ребят, на их склоненные головы. Король прикусил губу, щеки его покрылись непривычным румянцем. Сергей чуть побледнел, но был спокоен, как всегда.

Екатерина Ивановна кончила. Ребята сидели, перечитывая и исправляя написанное. Я подошел сбоку к Королю и, глядя из-за его плеча, увидел, как он зачеркнул «е» в слове «осень» и отчетливо переправил: «осинь».

– Послушай, Дмитрий… – невольно начал я, но тут же зажал себе рот ладонью, встретив удивленный, предостерегающий взгляд Екатерины Ивановны.

Пришлось выйти из класса – от греха подальше.

Потом Екатерина Ивановна проверила диктовки. У Короля оказалось восемь ошибок, у Сергея – шесть. И странное дело: у обоих многие слова, сначала написанные правильно, были испорчены поправками, подчас самыми нелепыми: «осинь» не была исключением. Видно, еще очень непрочны были знания и не хватало ребятам веры в себя. Конечно, они писали куда лучше, чем два месяца назад, но все еще безграмотно. Мы сидели втроем – Екатерина Ивановна, Софья Михайловна и я – и подавленно молчали.

– Что же делать? – не выдержала Екатерина Ивановна.

– Не знаю, – в раздумье ответила Софья Михайловна. – Если по инструкции – все ясно: оставить в четвертой группе, да и то придется с ними очень много работать.

– Может быть, по инструкции оно и так.

Но посудите сами, разве правильно это будет? – сказал я.

– Знаете что, – сказала Софья Михайловна, – по инструкции, конечно… Но родной язык в пятой группе веду я, и я беру это на себя. Давайте переведем… Как вы думаете?

43. НАКАНУНЕ

– Ну что ж, теперь вам нельзя на нас жаловаться, – говорит мне в гороно Алексей Александрович. – Я свое обещание держу. Мы вам людей не пожалели – смотрите, какой коллектив подбирается. Софья Михайловна вполне справится с обязанностями завуча. Для начальной школы преподаватели есть, словесник есть, математик… ну, математику вашему позавидует любая ленинградская школа. Стало быть, кто вам еще нужен? Только физик и историк. Ну, кажется, сейчас сразу двух зайцев убьем. Лидия Семеновна, – обратился он к секретарю, – там ожидает приема товарищ Гулько. Пригласите его, пожалуйста!

В комнату вошел молодой человек, черноглазый, черноволосый, смуглый, – не украинец ли, не земляк ли? У него было хорошее лицо, из тех, что сразу располагают к себе – открытое, живое и отзывчивое, если можно так сказать о лице: оно мгновенно отвечало на каждое впечатление извне, мгновенно отражало каждое душевное движение.

Итак, это был Гулько Николай Иванович, учитель физики, а жена его оказалась учительницей истории – точно по заказу для нас! Оба преподавали в ленинградской школе, но хотели перебраться за город, так как жили с ребенком у родителей жены, может быть и не в обиде, но в большой тесноте.

Мы вместе вышли из гороно. Николай Иванович на ходу заметно волочил левую ногу. Перехватив мой взгляд и не дожидаясь вопроса, пояснил: он инженер, на Днепрострое сломал ногу, она неправильно срослась, пришлось ломать заново, но вот опять что-то не так: болит, будь она неладна, а если много двигаться, так вдвое мучает. Нерв задет или что другое, врачи пока объяснить не могут. А на стройке разве посидишь? Вот и попробовал себя в школе.

«Не годится, – думаю я. – Если ты пошел в школу поневоле, этого нам не надо». Смотрю на него сбоку – нет, не похоже, чтоб такой взялся за дело против сердца. Значит, школа ему по нраву, раз пошел учительствовать, а тогда из него и воспитатель получится. Ладно, поглядим.

Николай Иванович обещал приехать к нам в конце недели, а пока я попросил Антонину Григорьевну присмотреть две комнаты получше, у хороших хозяев и поближе к нашему дому.

Софья Михайловна составляла расписание, а я до поздней ночи сидел над учебными программами. Я хотел представить себе отчетливо, чем и как будет заниматься каждая группа, потому что до этой поры мне никогда не доводилось руководить школой.

Одно я знал: мне повезло. Мне не придется, как в свое время Антону Семеновичу, доказывать, что дважды два – четыре, не придется отбиваться от Дальтон-плана, комплексной системы, метода проектов, лабораторно-бригадного метода.

В двадцатых годах выступать против педологии или комплексной системы значило ставить себя «вне педагогической науки» – так сильны, так живучи были старые и новые предрассудки. В нашем деле борьба была особенно острой и напряженной – ведь тут надо было создавать внутренний мир человека, его характер. И Антону Семеновичу приходилось очень трудно.

В 1933 году, когда я начал свою самостоятельную работу, все уже было по-другому. Школу уже не лихорадило от ежечасной смены учебных планов, программ и расписаний. Правда, до последнего времени не было в школе постоянных учебников, и руководящие круги Наркомпроса считали это признаком своих «революционных достижений». Но не так давно появилось постановление ЦК ВКП(б), в котором было ясно сказано, черным по белому: «Признать линию Наркомпроса… по созданию учебников неправильной». Никаких рассыпных учебников! Создать учебники постоянные, общепринятые и удовлетворяющие требованиям науки. И ввести их в дело с начала учебного года – 1 сентября 1933 года.

– Словно специально для нас! – говорила Софья Михайловна.

Она понимала во всем этом куда больше меня, и без нее я, конечно, многое упустил бы. Она по-товарищески, умно и ненавязчиво помогала мне разбираться в сложных и новых для меня в ту пору вопросах.

– Я думаю, школьные программы еще будут всерьез пересматриваться, – говорила она. – И доработать в них многое надо. Посудите сами, Семен Афанасьевич, вот я – словесник. Что же я по программе должна рассказать ребятам о Пушкине? Слушайте: «Пушкин как идеолог передового, капитализирующегося дворянства 20-х и 30-х годов, переживавшего политические колебания под давлением николаевской реакции». А где-то в примечаниях – «художественная значимость произведений Пушкина»! Как будто «художественные достоинства» лежат в каком-то особом ящичке, отдельно от всего облика поэта, от его творчества! Но где же тот единственный, живой Пушкин, которого мы любим, – великий поэт, великий народный певец? И ведь так получается с каждым писателем! А история? Если ее преподавать в точности так, как требует программа, ребята не будут знать ни важнейших событий и фактов, ни хронологии. Они только и затвердят, что «Екатерина – это продукт» и «Петр – это продукт», а охарактеризовать толком ни Петра, ни Екатерину не смогут. Понимаете, тут есть большая опасность: станешь точно следовать программе – и начнешь вместо живой, интересной исторической науки излагать ребятам отвлеченную схему. Нет, Семен Афанасьевич, помяните мое слово – дойдут до этого руки, и все изменится. Только мы не имеем права сидеть и ждать, мы должны, что возможно, исправлять и дополнять сами.

Признаюсь, сам я до этого не скоро бы додумался. Я был очень далек от того, чтобы критиковать наркомпросовские программы. Я просто хотел усвоить их, хотел знать, в какой группе что проходят. Софья Михайловна заставила меня посмотреть на дело серьезней, и я только потом оценил по-настоящему, как это важно. Был у нее этот дар – видеть вещи и в глубину и со всех сторон.

Незадолго до начала занятий совет детского дома решил, что каждая группа должна принять-свою классную комнату под полную ответственность, содержать все в целости и чистоте.

Во второй группе старостой выбрали Васю Лобова, в третьей – Петю Кизимова: обоим впервые поручали такое ответственное дело («Пора за ум взяться», – сказал Жуков); старостой четвертой группы был Любимов, пятой… Репин. На этом настоял Алексей Саввич.

– Не поладит он с ребятами… – начал было Жуков.

– Вот так мы до скончания века и будем говорить «не поладит, не выйдет»? Я не согласен! – возразил Алексей Саввич.

Он провел в каждой группе собрание.

– Сдаем вам новые парты, стол, стул, доску, окрашенные стены и натертые полы без единой щербинки, – говорил он. – Смотрите, чтоб к концу года все было так же.

– А у нас щербинка! Вон, глядите, у двери! – закричал Петька.

– Хвалю! Хозяйственно! – серьезно сказал Алексей Саввич. – Осмотрите всё до тонкости, и точно всё запишем, чтоб в конце года зря не цепляться.

Каждый староста придирчиво осмотрел в своем классе каждый угол и каждую половицу. Недочетов почти не было, разве что какая-нибудь щербинка в двери, едва заметная неровность на доске, но и это бралось на заметку. И Алексей Саввич повторял:

– Смотрите, чтоб весной все было в точности так же!

В последних числах августа мы простились с Гансом и Эрвином. За ними приехал пожилой человек, на котором мешковато сидел полувоенный, защитного цвета костюм – юнгштурм. Лицо у него было умное, строгое, но усталое. Разговаривая, он часто прикрывал глаза, словно на минуту уходя куда-то и отдыхая от всего, что шумело вокруг. Это был Ленцер, один из воспитателей интернационального детского дома в Ленинграде, – там теперь должны были жить наши друзья.

И Ганс и Эрвин хотели остаться у нас, и это казалось мне разумным. Но Ленцер объяснил, что там мальчикам легче будет учиться: здесь незнание языка окажется слишком большим препятствием. Мы проводили их до станции. Ганс долго жал руку Репину и повторял, мешая русские слова с немецкими:

– Пиши! Не забудь!

– Как же забыть? Я приеду! – волнуясь, ответил Андрей.

– Вы к нам приезжайте! – наперебой говорили ребята.

Мы долго смотрели вслед уходящему поезду. А Петя Кизимов, всегда мысливший конкретно, сказал:

– Теперь мы знаем, для чего собирать интернациональные пятачки…

Накануне 1 сентября мы снова обошли все классы, заглянули в комнатку, отведенную для учительской. Только завтра это все вместе взятое станет школой. Только завтра оживут эти стены, по-настоящему заглянет сюда дневной свет.

Сейчас ему не на что смотреть, нечему радоваться, а вот завтра…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24