Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дорога в жизнь (№1) - Дорога в жизнь

ModernLib.Net / Детская проза / Вигдорова Фрида Абрамовна / Дорога в жизнь - Чтение (стр. 17)
Автор: Вигдорова Фрида Абрамовна
Жанры: Детская проза,
Советская классика
Серия: Дорога в жизнь

 

 


Панин встретил меня испытующим взглядом, но молча. В нем совсем не заметно было волнения, которое обуяло его в ту ночь. Мне почти не верилось, что это он тогда вне себя, задыхаясь и стуча зубами, твердил: «Не хочу, не хочу уходить!» Похоже было, что передо мною опять прежний Панин, ко всему равнодушный, словно наглухо закрытый плотной скорлупой. Но разве зерно, посаженное в землю, сразу дает росток? И разве не росток – вот этот короткий разговор:

– Семен Афанасьевич, вы меня в город одного не пускайте. Я как пойду на базар, как увижу – лежит дармовое, так не могу совладать с собой.

– Почему же это дармовое? Кем-то сработано, людским потом полито, какое же это дармовое?

– Нет, вы меня в город одного не пускайте, – повторил он упрямо.

47. РАЗГАДКА

Было около пяти часов вечера, и почтальон принес почту. Обычно ее перехватывали ребята, на ходу просматривали газеты и являлись ко мне с самыми.свежими новостями. Так, однажды они узнали из «Ленинских искр», что идет конкурс на лучшего повара лагеря и детской площадки, и все загорелись: вот бы наша Антонина Григорьевна заняла первое место! Но, увы, оказалось, что к поварам детских домов конкурс не относится.

В другой раз ребята прочитали в газете письмо Горького.

«Я обращаюсь к вам, – писал Алексей Максимович, – от газеты „Пионерская правда“ и лично от себя. Решено организовать специальное издательство книг для детей. Нужно знать: что вы читаете? Какие книги нравятся вам? Какие книжки вы желали бы прочитать?.. Отвечайте просто, искренно, ничего не выдумывая, не притворяясь умнее, чем вы есть на самом деле. Вы и так достаточно умненькие».

Петька немедленно написал письмо, в котором просил издать книгу о жизни на Луне. После этого за ним надолго закрепилась кличка «умненький».

Если кто из ребят не читал газет, ему проходу не давали стихами из тех же «Ленинских искр»:

Живут у нас ребята эти.

Как будто на другой планете.

Спросите их о Днепрострое —

Они: «А что это такое?

Магнитогорск, Кузнецк, Кузбасс?

Не знаем… Слышим в первый раз!»

А теперь они бежали ко мне с криком:

– Смотрите, Семен Афанасьевич, смотрите скорей!

Ко мне протянулось сразу несколько рук с газетами. Я не сразу понял, в чем дело. В СССР приехал Эдуард Эррио? Ну, и что же? А, вот оно: под Харьковом Эррио посетил детскую трудовую коммуну имени Дзержинского. «Он внимательно знакомился с бытом коммунаров, бывших беспризорников, и малолетних преступников, – читал я. – Он был поражен чистотой и порядком в коммуне, обилием цветов и свежего воздуха».

Десять раз кряду я перечитал эти скупые строчки, словно надеялся вычитать из них больше – хоть одну подробность, хоть одно имя. «Поражен чистотой, обилием цветов и свежего воздуха». Да, это поражало и изумляло всех, кто бывал там, но не всякий умел понять по-настоящему, что произошло в коммуне имени Дзержинского: как дети снова становились детьми, как толпа бездомных подростков обрела счастливый дом…

Эти несколько строк о коммуне были для меня приветом издалека, точно я получил письмо от друга. Я никогда не забывал о своем доме, всегда помнил коммуну, но в тот день я уж до самой ночи ни о чем другом думать не мог. И так хотелось мне попасть туда! Ну хоть на час-другой, посмотреть на всех, пожать руку Антону Семеновичу – и назад, домой, в Березовую. И еще долго после отбоя мы с Галей вспоминали разные разности.

– А помнишь, как пришел в коммуну Ваня Гальченко?

– Ну, как же! Дождь, слякоть. Идет совет командиров, а Бегунок то и дело выскакивает на улицу, поджидает. Они познакомились в городе, и Бегунок обещал ему, что примут.

– А помнишь, как он объяснял про родителей? Выходило, что и отец у него не родной и мать не родная…

– А ты помнишь, как Мизяк разбил стекло и…

И тут-то, словно продолжение нашего разговора, раздалось: бац! дзинь! – звон стекла, чей-то вопль и потом отчетливо:

– Лови! В коридоре!!

Я выскочил на крыльцо. Здесь уже толпились разбуженные шумом ребята.

– Поймали? Где? Кто? – слышалось со всех сторон.

И почти тотчас от будки закричали:

– Есть! Ведем!

Из густой, вязкой осенней тьмы вынырнули Алексей Саввич и старший Стеклов, между ними маячила какая-то неясная фигура.

– Говорят, старый знакомый, – сказал Алексей Саввич, легонько подталкивая ко мне пойманного.

Я взял его за плечи, вгляделся, но не сразу понял, где я прежде видел это лицо. И вдруг сразу два голоса крикнули:

– Да это Юрка!

– Глядите, Нарышкин!

И верно, Нарышкин. Это его испуганное насмерть, перекошенное и бледное под слоем грязи лицо, узкие – щелками – глаза.

– Насилу поймали! – еще не отдышавшись как следует, объяснил Стеклов.

– Если бы он не споткнулся о поваленную березу – знаете, за дорогой? – и не поймали бы, – подтвердил Алексей Саввич, утирая разгоряченное лицо. – А второй так и сгинул. Их ведь двое было.

Вдруг Нарышкин рванулся у меня из рук, но останавливать его не пришлось – он застонал, скрипнул зубами и сел на землю.

– Я все-таки не пойму, как это получилось? – спросил я.

Ребята наперебой стали рассказывать. В полночь Алексей Саввич, дежурный воспитатель, шел от столовой к дому, а Сергей Стеклов, командир сторожевого отряда, сидел на подоконнике нижнего этажа. Вдруг – крик в спальнях наверху: «Держи! Лови!» – и кто-то стремглав летит с лестницы. Сергей расставил руки, но тот слету сбил его с ног и выпрыгнул в окно. Тут путь ему преградил Алексей Саввич, но сбоку подскочил еще кто-то, сильно ударил Алексея Саввича палкой по плечу (наверно, хотел по голове, да промахнулся) и, не останавливаясь, промчался вслед за первым прочь, в парк. Алексей Саввич бросился за ними, Стеклов обогнал его. Они бежали в темноте, не разбирая дороги, почти не надеясь настигнуть непрошенных гостей. «Так как-то, знаете, сгоряча», – пояснил Алексей Саввич. Но тут впереди раздался треск, шум падения, и Сергей почти наткнулся на упавшего. Подоспел Алексей Саввич, и они повели пленного к дому. Он хромал, спотыкался, упирался – ничего не помогло.

И вот он сидит на земле, скрипя зубами от боли и держась обеими руками за ногу. Видно, здорово расшибся.

– Вот чертов сын! Воровать пришел! Воровать явился! – шумят кругом. – Что на него смотреть! Дать по зубам! Чего надумал – где ворует!

– Отпустили тебя по-хорошему, – слышу я рассудительную, неторопливую речь Павлушки Стеклова, – а ты чего?!

– Погодите! – сказал вдруг, наклоняясь к Нарышкину, Алексей Саввич. – Тут что-то липкое – у него нога в крови.

– Да что с ним нянчиться! – с отвращением крикнул Король. – Ну его к чертям в болото!

– Как хочешь, Дмитрий, а ногу ему перевязать надо, – спокойно возразил Алексей Саввич.

Новый вопль возмущения прервал его на полуслове. Никто и слышать не хотел ни о каком снисхождении.

– Ну-ка, Сергей, помоги, – распорядился я. – Бери его подмышки.

Как ни осторожно я взял Нарышкина за ноги, боль, видно, была сильна – он всхлипнул, но тотчас испуганно умолк. Наверно, ему хотелось бы сделаться как можно меньше и незаметнее.

– Не перелом ли?.. – озабоченно подумал вслух Алексей Саввич.

– Ему бы все кости переломать! – пробурчал кто-то

– Ладно, полегче, – осадил Сергей.

И мы понесли незадачливого налетчика в нашу больничку – маленькую комнатку во флигеле, которая всегда пустовала: болеть у нас никто не желал.

Мы положили Нарышкина на кровать, и здесь, когда его уже не окружали рассерженные ребята, он глубоко вздохнул, как вздыхают дети после долгого плача, и сказал робко:

– Болит…

Я осторожно попробовал слегка согнуть ему ногу, но в ответ раздался нечеловеческий вопль.

– Пожалуй, перелом. Хирурга надо, и как можно скорее. Сейчас уложим его поспокойнее, но чуть свет надо послать за Поповым, – с тревогой сказал Алексей Саввич.

– Пошлем, – ответил я. – Сергей, а ты пока попроси сюда Галину Константиновну. Что-нибудь сообразим.

Нарышкин лежал перед нами, глядя то на одного, то на другого, – иссиня-бледный, напуганный, видно, до потери сознания.

– Ой, Семен Афанасьевич, не уходите! – сказал он умоляюще, когда я направился к двери.

– Лежи. Ничего с тобой не сделают, понял? И Галина Константиновна остается.

Мы с Сергеем выходим. У крыльца все еще толпа – шум, говор, должно быть в доме никто не спит.

– Стукнули вы его? – с надеждой в голосе спрашивает кто-то у Стеклова.

– Ты что, ошалел?

– А чего он орет?

– Ногу сломал, вот и орет.

– А-а-а! – разочарованно тянет собеседник Сергея.

Я велел немедленно разойтись по спальням. Но спали в эту ночь плохо. Рано утром Галю около Нарышкина сменила Екатерина Ивановна, а Жуков пошел за хирургом, который жил неподалеку.

С хирургом нам пришлось познакомиться давно. Однажды Коршунов подавился рыбьей костью – сладить с ним было нельзя, он кидался, мотал головой, и совершенно выбившаяся из сил Галя с помощью Короля и Стеклова отвела его к Евгению Николаевичу Попову. Как уверяли наши, доктор только заставил Коршунова раскрыть рот и сразу вытащил кость, точно она сама прыгнула ему в руки.

Но теперь предстояло вызвать его к нам, да еще в такой ранний час. Вдруг не сможет прийти? А Нарышкину было худо. Всю ночь напролет он маялся, стонал и не сомкнул глаз ни на минуту.

Евгений Николаевич пришел и высоко поднял брови, поняв, что мы мало надеялись на его приход:

– Где же это вы видели врача, который бы не пришел туда, где его ждет больной? Непростительно, что вы не прислали за мной ночью.

Он был высокий, толстый, совсем седой – даже брови белые, Вася Лобов с полотенцем через плечо, задрав голову (доктор был почти вдвое выше), проводил его к умывальнику. Вымыв руки, Евгений Николаевич подсел к кровати Нарышкина, с минуту молча, внимательно смотрел на него, потом обернулся к нам:

– Что это он у вас в таком виде?

Вид был плачевный. Правда, рубашку удалось сменить, но штанину – весьма сомнительной чистоты – Галя просто разрезала, и весь Нарышкин, хотя и умытый, совсем не походил на остальных.

– Он не наш! – не вытерпел Лобов и тут же исчез, словно ожегся о строгий взгляд Екатерины Ивановны.

– Не ваш?

– Он, действительно… по ошибке… попал сюда по ошибке, – не слишком уверенно объяснила Екатерина Ивановна.

– По ошибке? Гм… Так. А это вы ему пристроили? – спросил Евгений Николаевич, убирая дощечку, которая была подложена под ноги Нарышкина. – Галина Константиновна – ваш специалист по первой помощи? Умно, правильно сделали… Не кричи, не кричи, пожалуйста. Будь мужчиной. Так, так, так…

Пальцы его – сильные, умные пальцы хирурга – двигались легко. Ловко, не глядя, ощупывал он ногу и спокойно разговаривал с нами.

– Ну что ж…

Мы не успели понять, что произошло: молниеносное, энергичное движение врача, отчаянный вопль Нарышкина – и снова спокойный голос Евгения Николаевича:

– Вот и вправили. Все в порядке. Полежишь еще денек-другой, а там понемногу и ходить начинай. А царапины пустяковые, вон уже все подсохло.

– …Беспризорные, говорите? – спрашивал он меня немного спустя. – И этот, что за мной приходил, – тоже беспризорный? И вон тот? Как-то не вяжется… А с вывихнутой ногой – по ошибке? Что значит «по ошибке», если не секрет?.. А, вот оно что. Ну-ну… Очень, очень любопытно!


Настал час занятий. Екатерина Ивановна должна была идти в свою группу. Нарышкин уцепился за нее:

– Не останусь один! Изобьют!..

– Никто не тронет, уверяю тебя, – успокаивала Екатерина Ивановна.

Но Нарышкин даже зажмурился от страха и только мотал рыжей, вихрастой головой. Нет, нет, он ни за что не останется один!

– Давайте я опять с ним посижу, – предложила Галя. – Хочешь, Костик, к Нарышкину?

Костик и Лена давно уже топтались возле больнички, стараясь заглянуть в дверь. Ясно, им хотелось поглядеть, кто это устроил такой переполох, из-за кого шумят ребята, кого лечил огромный седой доктор. На том и порешили. Галя с детьми отправилась к Нарышкину, я – в школу, где изо дня в день сидел на уроках, смотрел, слушал и учился.

– В прошлый раз мы начали говорить о том, что называется окружностью, не так ли? – Владимир Михайлович стоит у стола, внимательно оглядывая класс. – И вы, Репин, попытались сделать это определение. Повторите его, пожалуйста.

Репин встает и произносит отчетливо:

– Окружность – это линия, все точки которой равно удалены от одной.

– Равно удалены от одной… – задумчиво повторяет Владимир Михайлович и чертит на доске дугу. – Взгляните: вот линия, все точки ее равно удалены от одной – следовательно, это окружность?

Репин прикусывает губу, и прежде чем он успевает сказать слово, Король говорит с места не очень уверенно, зато очень громко:

– Со всех сторон закрытая!

– Погодите, Митя. Так как же, Андрей?

– Окружность, – произносит Репин бесстрастным тоном, – это замкнутая линия, все точки которой равно удалены от одной.

В сторону Короля он не смотрит, но на слове «замкнутая» делает недвусмысленное ударение: вот, мол, на тебе!

Владимир Михайлович берет со стола черный шар. Мелом он чертит на шаре замкнутую волнистую кривую.

– Как вы думаете, – обращается он к ребятам, – все точки этой кривой равно удалены от центра шара? Да, равно. Значит, это окружность?

Все видят, что в определении есть еще один пробел. По лицам ребят, по сосредоточенным взглядам и нахмуренным лбам я понимаю: тут важно не столько получить определение – важен самый процесс работы. Они думают, ищут, я прямо вижу, как ворочаются мозги в поисках недостающего слова – «плоская». Но это слово остается непроизнесенным: дверь класса открывается, на пороге – Костик.

Ходить на третий, школьный, этаж им с Леной строго-настрого запрещено. Костик знает это и никогда здесь не показывается, впервые он нарушил запрет. Все головы повернуты к двери, на секунду мы все застываем в удивлении.

– Король тут? – громко осведомляется Костик. – Король, послушай!..

Чья-то рука хватает Костика сзади, из коридора доносится испуганный Галин шепот:

– Костик, ты с ума сошел! Кто тебе позволил?

– Ой, мама, погоди! – кричит Костик уже на весь коридор. – Король, слушай, это Нарышкин унес горн! Он сам сказал!

48. В ВЕЧЕРНИЙ ЧАС

– Эх, ты, умнее ничего не придумал? – услышал я еще из-за двери и, заглянув в больничку, увидел Глебова: он принес Нарышкину еду.

Нарышкин угрюмо отвернулся к стене и не ответил.

– Слыхали, Семен Афанасьевич? – говорит Глебов, столкнувшись со мной в дверях. – Горн-то! А у нас что было, чего только не передумали! И Король на себя наговорил. Вот бесстыжая рожа Нарышкин! Да что с него возьмешь…

В лице и голосе Глебова – сознание собственного достоинства и безграничное презрение к Нарышкину.

– Знаете, Семен Афанасьевич, – продолжает он, насмешливо кивая в сторону кровати, – я к нему вхожу, а он как набычится – ну чистый Тимофей! Думал, дурак, я его бить пришел. «Я, – говорю, – тебе щи принес, дурак ты! А сейчас второе принесу». А он все боится. Понятия в нем никакого!

Разумов ходит сияющий.

– Вот видишь! Я говорил же! – твердит он всем и каждому.

Король не унижается до объяснений. Как будто ровно ничего не произошло, как будто и не было этой истории с горном, камнем лежавшей на всех, и не свалился с него теперь этот камень.

– Что же ты, Король, – рассудительно говорит Коробочкин. – Вот чудак! И зачем ты на себя наговаривал? Все равно ведь никто не верил.

– Отстань. Надоело, – отрывисто отвечает Король, щуря желтые глаза. – Известно, зачем: чтоб к Володьке не приставали.

Понимать его надо так: «Володька слабый. Я сильный. Мне это нипочем. И всё. Не желаю больше об этом думать».

Нарышкин подавлен больше прежнего. Он не сомневался, что мы давно обо всем знали. Он и не признавался вовсе, просто к слову пришлось.

– В прошлый раз, – сказал он Гале, – я тоже упал. Когда из столовой выбирался. А только нога цела осталась. Я тогда руку…

Галя не позволила себе не удивиться, ни произнести: «Ах, вот в чем дело».

– Это когда ты горн унес? – напрямик спросила она.

– Ну да, – ответил Нарышкин в уверенности, что это всем давно известно.

И вот тут-то Костик, не теряя времени даром, шагает на третий этаж, открывает дверь за дверью («Ой, Екатерина Ивановна, я не к вам! Ой, тетя Соня, вы только скажите, где Король?») и наконец добирается до пятой группы, где уже поднимает настоящий переполох…

Теперь Нарышкин понимает, что проговорился. И жалеет об этом. И в то же время чувствует: это хорошо, что он сказал. Он не очень разбирается, что к чему, но ведь ясно: ребята смягчились. Ему не то что прощено, а вот стало легче дышать и уже не страшно. Он уже не цепляется лихорадочно за Галю и Екатерину Ивановну, боясь остаться один. Он лежит, чаще всего повернувшись лицом к стене, молчит, думает.

Вечером, после отбоя, когда весь дом затихает и только ребята из сторожевого отряда ходят по полутемным коридорам и изредка приглушенно перекликаются между собой во дворе и парке, учителя собираются в моем кабинете.

Мы собираемся постоянно хоть ненадолго – рассказать друг другу, как прошел день, подвести итоги: что было трудно, не зацепилась ли чья мысль за что-нибудь важное, о чем мы забывали, чего не замечали прежде.

– Вот и кончилась эпопея с горном, – говорит Екатерина Ивановна, перебирая тетради.

– Счастливый конец. И Король молодчина – с честью выдержал испытание, – откликается Софья Михайловна.

– Королев молодец, – задумчиво говорит Владимир Михайлович. – Очень мне по душе этот юноша.

– А как у этого юноши с арифметикой? – спрашивает Екатерина Ивановна.

– Он умеет думать. Это самое главное.

– Мне кажется, он думает рывками, – возражает Екатерина Ивановна. – Как бы это сказать… он не умеет додумывать, останавливается на полдороге. Так бывало не раз: начнет задачу верно, логично, а где-то посередине застопорит – и конец!

– И так бывает. Но это дело времени. Способности есть – и навык придет, выработается дисциплина ума. Вообще в пятой группе много способных детей… хотя они и попали в дом для трудных, – не без юмора заканчивает Владимир Михайлович.

– И считались дефективными, – уже совсем ехидно говорит Алексей Саввич, человек добродушный и серьезный, которого я всегда считал начисто неспособным к ехидству.

– Вот именно – дефективные! – усмехается Владимир Михайлович. – Вы знаете, у Репина, например, просто математическая голова. Он превосходно думает и, как ни странно, не растерял за эти годы своих знаний.

– Репин… да-да… Вот кто беспокоит меня больше всех, – говорит Алексей Саввич, помешивая угли в печке.

– Больше всех, – соглашается Софья Михайловна. – Он, Колышкин и весь их отряд. Я уже не первый раз говорю об этом. Боюсь, мы непростительно затянули с этим, Семен Афанасьевич. Их надо разъединить. Перевести Репина или всех их распределить по другим отрядам.

– Простите, я еще плохо знаю ребят, – вмешивается Николай Иванович, – но к кому переведешь Репина? Он всюду станет хозяином, мне кажется.

– Да, конечно, натура властная, – соглашается Владимир Михайлович.

– О, не скажите! – смеется Алексей Саввич. – Посмотрел бы я, как бы он властвовал у Подсолнушкина или у Стеклова. Но у Стеклова малы ребята, там ему, пожалуй, не место.

– Значит, переводить? – спрашиваю я.

Впервые я задаю этот вопрос вслух, но давно уже он сидит гвоздем у меня в голове.

– Переводить, Семен Афанасьевич, – отвечает за всех Екатерина Ивановна. – Я давно наблюдаю Колышкина. Он без Репина совсем другой. Он чувствует себя по-другому. Вот давайте я вам прочитаю.

Она роется в тетрадках. Мы с любопытством ждем. Екатерина Ивановна во вторую смену занимается в школе с третьей группой, где учится Колышкин, – у нее есть возможность наблюдать.

У Екатерины Ивановны в руках листок. Даже издали видно, сколько на нем клякс.

– Вот, – говорит она, – Колышкин вчера написал сочинение. Ну, конечно, безграмотное. Беспомощное, конечно. Ни единой запятой. Строго говоря, это еще никакое не сочинение. Но суть не в этом. Вот послушайте.

Алексей Саввич оставляет печку. Николай Иванович придвигается поближе со своим стулом. Галя подперла щеки ладонями и не мигая смотрит на Екатерину Ивановну. А та читает неторопливо, выразительно, словно красным карандашом расставляя в воздухе еще неподвластные Колышкину запятые:

– «Как мы собирали грибы.

Мы встали рано и пошли. Я тут знаю все грибные места. Белых, ясно, нет, зато подберезовые и подосиновики. Еще пошел один наш, кто – не скажу. Он пошел один, а как я подошел, он кричит: «Не лезь, тут мое место!» Я ушел и набрал больше, хоть я места всем показывал, никому не жалел. Мы принесли много. Антонина Григорьевна нажарила на обед. А ему сказала: «Эх, ты, половина поганки».

Екатерина Ивановна умолкает. Мы смеемся, но она произносит серьезно:

– А все-таки хорошее сочинение.

– В мальчике что-то есть. Я тоже давно к нему приглядываюсь, – говорит Алексей Саввич. – Не так это просто, как кажется. Начинаешь с ним говорить – отвечает не прямо, уклончиво. Словно боится сказать лишнее. По-моему, Семен Афанасьевич, дальше предоставлять их самим себе мы не имеем права. Тут надо хорошенько подумать.

…Провожаю Владимира Михайловича и возвращаюсь, шлепая по расквашенной дождями дороге. Вот и домик Антонины Григорьевны. Окно Екатерины Ивановны еще светится. Подхожу поближе. Оно открыто, хоть вечер и холодный, осенний. Екатерина Ивановна сидит за столом, мне хорошо видно ее внимательное, наклоненное над тетрадкой лицо, освещенное лампой.

– Что полуночничаете? – спрашиваю я. – Спать пора!

– Кто там? А, это вы, Семен Афанасьевич. Ну нет, мне еще долго не спать. Завтра буду объяснять разницу между «на столько больше» и «во столько больше» – это, знаете, очень трудно всегда.

– Спокойной вам ночи!

– Спасибо. И вам также.

Шагаю дальше. Вот уже и редкие, ночные огни нашего дома.

Который год преподает Екатерина Ивановна? Лет двадцать, кажется. Который раз она объясняет разницу между «на столько» и «во столько»? А вот сидит, готовится, точно к первому в жизни уроку…

49. ДАЛЬШЕ – ТРУДНЕЕ

Странное дело. Около десяти месяцев прошло с тех пор, как я приехал сюда. В первые месяцы мы, воспитатели, жили в постоянном напряжении умственных и душевных сил. Перед нами был разваленный детский дом и так называемые трудновоспитуемые дети. Изо дня в день мы создавали новый, здоровый и разумный строй жизни – и неправдоподобно быстро дети стали приходить в нормальное состояние. Да, на первых порах меня прямо пугала быстрота и легкость, с какой ребята принимали нормальный душевный облик. Я не доверял первым признакам дисциплины, уравновешенности. Недоверчиво присматривался к товарищескому поступку, к «мы» вместо «я». Когда в доме перестали пропадать вещи, я ждал, что вот-вот услышу о новой пропаже, новой драке, новом побеге. Но наконец я снова – в который раз! – убедился, что человек, поставленный в человеческие условия, и ведет себя естественно, а естественно – это значит: как человек, а не как животное.

Если уважать человека и требовать с него, если постоянно видеть в человеке человеческое и всем строем жизни, каждым днем и часом растить в нем именно человеческое, это не замедлит принести плоды.

В колонии имени Горького, в Куряже, позднее в коммуне имени Дзержинского Антону Семеновичу приходилось, конечно, класть немало труда, времени и сил, чтобы покончить с разными, как говорили тогда, «отрыжками прошлого», но это уже были только последние отголоски старых привычек, не находившие почвы и поддержки в слаженной, целеустремленной жизни коллектива. И ведь это было годы назад, да и материал у Антона Семеновича был куда труднее и неподатливее – парни по шестнадцати, по восемнадцати лет, с солидным уличным, а то и уголовным прошлым.

А у меня тут дети: старшим мальчикам по четырнадцати лет – это просто сироты, дети, лишенные семьи. Не все и беспризорничали по-настоящему, а если кто провел на улице год-два, это уже большой стаж. И ни одного Семена Карабана, каким был я в 1920 году, а ведь со мной и другими первыми горьковцами Антону Семеновичу приходилось, ой, как нелегко! Многие попали в Березовую поляну, в наш дом для трудных, по милости педологов, которые с необычайной легкостью могли объявить ребенка или подростка умственно отсталым, недоразвитым, дефективным. Но подавляющее большинство из этих «отсталых» и «дефективных» на поверку оказывались обыкновенными детьми, может быть только более нервными, как Коршунов, например, или более разболтанными, хлебнувшими беспризорщины, как Глебов. И поэтому, конечно, мне было с ними во сто крат легче, чем когда-то Антону Семеновичу с нами.

А главное, время сейчас было совсем другое: наступал 1934 год. Страна распрямилась во весь рост и шла вперед смелым, широким шагом, одолевая самые крутые подъемы. Не

голодная деревня под ярмом у кулака окружала наш дом – мы были в районе сплошной коллективизации, неподалеку от города, который рос, строился, в нем кипела жизнь, полная труда, созидания и надежды.

Антон Семенович был поначалу одинок и затерян где-то в глуши, на Полтавщине. И хотя молодая республика с первых же шагов своих позаботилась о детях, в особенности о детях, лишенных родителей, – разве мог я сравнивать те годы и свой сегодняшний день? Мне не приходилось обивать пороги, не приходилось убеждать кого-то в «необходимости и пользе носового платка», как говорил с горькой иронией Антон Семенович, мне не ставили палки в колеса, не мешали работать. О чем бы я ни попросил, мне помогали – и помогали с готовностью, щедрой рукой. Что говорить: конечно, мне было во сто крат легче, чем когда-то Антону Семеновичу. И все-таки с каждым днем я ощущал, что работать становится все труднее и труднее.

Да, чем больше работа шла на лад, тем мне было труднее. В самом деле: если кто-то из ребят подрался, украл или еще что-нибудь натворил – ты должен немедленно принять решение. Но вот идут дни за днями. Уроки сменяются работой в мастерской, работа – игрой, чтением, смехом, песней или прогулкой. Никто не сбежал. Ничего не украдено. Что ж, все в порядке? Можно сложить руки? Да нет же! Тут только все и начинается. Но теперь все много сложней, запутанней.

«Как ни странно, мне теперь гораздо труднее работать», – писал я Антону Семеновичу, и он памятно ответил мне: нормальных детей, детей, приведенных в нормальное состояние, наиболее трудно воспитывать. У них тоньше натуры, сложнее запросы, глубже культура, разнообразнее отношения. Они требуют от нас не широких размахов воли и не бьющей в глаза эмоции, а сложнейшей тактики. Нельзя создать характер каким-нибудь особым, быстро действующим приемом или методом. Но ты помни о главном: когда ты видишь перед собой воспитанника – мальчика или девочку, – ты должен проектировать больше, чем кажется для глаза.

Тут каждое слово было верно, каждое слово тревожило и заставляло заново думать. Понял я и другое. Прежде я боялся потонуть в разнообразии характеров, которые меня окружали. А теперь ловил себя на том, что успокаиваюсь, менее пристально, чем прежде, вглядываюсь в каждого и меньше о каждом в отдельности думаю.

Колышкин. Да разве я думал о нем по-настоящему? О его характере, о его душевном облике? Он был досадным пятном на фоне нашей жизни: она с каждым днем становилась все более ясной и здоровой, а этот мальчишка словно по уши увяз в чем-то темном, куда не пробиться, и равнодушная привычка к этому состоянию, казалось, вполне устраивала его. Или вот Репин. Репин… Я стал забывать о нем, потому что он меньше, чем прежде, беспокоил меня. А мне ли было не знать, что в нашей работе нет минуты, когда можно забыть, успокоиться!

Помню, был в коммуне имени Дзержинского такой случай. Приехал к нам новенький. Он с первых же шагов всем пришелся по душе – и ребятам и воспитателям. Он был весел, приветлив, несомненно умен. Очень хорошо занимался в школе и великолепно работал на заводе, где освоился так быстро и легко, словно век стоял за фрезерным станком. Инженеры не могли им нахвалиться. Педагоги ставили его в пример остальным. Он был вежлив, предупредителен к старшим, ровен и хорош с товарищами.

«Этот Н. – просто находка! – сказал однажды в кабинете Антона Семеновича один из учителей. – Прекрасный юноша!»

Антон Семенович хмуро посмотрел, помолчал и вдруг произнес слова, которые в ту минуту показались нам непонятными и неожиданными. Он сказал:

«Н. купил замок и повесил его на свой сундук. Вы не заметили?»

Мы переглянулись.

«Очень, очень сомнителен этот ваш прекрасный юноша, – продолжал Антон Семенович. – Вы вдумайтесь, что это значит: в нашем коллективе, в наших условиях запереть свой сундук на замок. Сколько же подозрительности, недоверия к людям скрывается за этой благополучной внешностью! Вот я часто наблюдаю: мы ждем, чтобы ученик совершил некий поступок, и тогда начинаем его воспитывать. А ученик, не совершающий поступков, нас не занимает. Куда он идет, какой характер развивается в этом кажущемся, внешнем порядке, мы не знаем и узнавать не умеем. Тихоня, накопитель, разиня, шляпа, приспособленец, зубрила – все они проходят мимо нашей педагогической заботы. Мы просто не замечаем их существования, а главное, они нам не мешают. И, кроме всего прочего, мы все равно не знаем, что с ними делать. Но ведь на самом-то деле именно эти характеры чаще всего вырастают в людей вредоносных, а вовсе не шалуны и не дезорганизаторы!»

Я вспоминал эти слова Антона Семеновича и думал: в кого должен вырасти Репин? А Колышкин?

Да, проектировать – это труднее всего. Мои товарищи правы: нельзя успокаиваться на том, что Репин сейчас не нарушает дисциплины и Колышкин тоже не мозолит глаза. Но с какой стороны приняться?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24