Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Большая барыня

ModernLib.Net / Вонлярлярский Василий / Большая барыня - Чтение (стр. 9)
Автор: Вонлярлярский Василий
Жанр:

 

 


      — Уж не холодно ли вам, ваше сиятельство? — спросил штаб-ротмистр, нагнувшись к графине. — Вы, мне кажется, изволите дрожать.
      — Нет, но мне страшно немножко, Петр Авдеевич, — отвечала графиня, — и ежели бы вы позволили прислониться к вам, то, мне кажется, я бы меньше боялась.
      — С великим удовольствием, Наталья Александровна, извольте сесть, как вам только угодно будет.
      Штаб-ротмистр помог графине податься несколько назад, а сам поместился к ней так близко, что левый бок его сделался ее опорою.
      То, что чувствовал Петр Авдеевич от легкого прикосновения ее сиятельства, превосходило всякое блаженство; он согласился бы не переменять положения во всю жизнь.
      — Теперь ловко вам, ваше сиятельство? — спросил он, и слово "очень" произнеслось устами графини над самым его ухом. Петр Авдеевич забыл про волков, про Пелагею Власьевну, про ружье свое, даже про поросенка, который, пользуясь рассеяностию штаб-ротмистра, прервал дикую свою песню и, притаясь в мешке, стал изредка похрюкивать. Но вдруг в темном углу сосняка мелькнуло несколько двойных фосфорических огоньков; их не заметил бы Петр Авдеевич, не заметила бы графиня, наблюдавшая за противоположною стороною, но заметил их кучер Тимошка; подобрав вожжи, он концом кнута своего легонько дотронулся до барина.
      Штаб-ротмистр вздрогнул.
      — Берегите слева, — шепнул ему Тимошка.
      Забыв на этот раз самую графиню, Петр Авдеевич давнул ногою поросенка и, схватясь за ружье, согнулся так низко, что голова его коснулась колен.
      Едва крик животного раздался из мешка, как три волка одним прыжком очутились шагах в двадцати от куля.
      — Вот они, вот они! — радостно крикнула графиня.
      — Тише, ваше сиятельство!
      — Ах, виновата, совсем забыла, но что же вы не стреляете, Петр Авдеевич? вот видите ли, они уходят… ах, как досадно!..
      Волки действительно скрылись в опушку; подняв голову, штаб-ротмистр, не без досады, сделал графине строжайший выговор и заключил его тем, что ежели ее сиятельство и впредь станет кричать так громко, то лучше воротиться домой, а таким образом охотиться нельзя ни под каким видом.
      Чувствуя себя виноватой, Наталья Александровна каялась от всей души и, взяв Петра Авдеевича обеими ручками своими за руку, так мило испрашивала у него прощения, что Петр Авдеевич наконец великодушно простил Наталью Александровну, и охота началась снова.
      Не знаю, одарены ли волки способностию сообщать друг другу грозящие опасности, но на расстоянии десяти следующих верст, хотя голос поросенка и не умолкал ни на минуту, хотя фосфорические огоньки и светились порою в чаще опушек, но ни один зверь не выбегал на дорогу и не приближался к саням.
      Ножки графини озябли до того наконец, что она принуждена была сознаться в том Петру Авдеевичу, который, без церемонии, отыскал их в складках шубы ее сиятельства и, переложив к себе под шинель, стал тереть так усердно, что не прошло и получаса, как ножки свои заменила графиня ручками, и ручки оттер Петр Авдеевич.
      За час до рассвета возвратились с неудачной охоты и хозяйка, и гости села Графского, промерзшие до костей.
      Штаб-ротмистр хотя и говорил нескладно, но не променял бы ночь эту ни на какие другие.
      Графиня, отогревшись у камина, начала смеяться и во время ужина, поднося Петру Авдеевичу бокал с шампанским, поздравила его с наступившим новым годом и объявила решительно, что намерена ездить за волками каждую ночь.
      Слушая и смотря на ее сиятельство, за неимением поэтов и чопорных столичных дам, улыбался, и даже зло улыбался, один monsieur Clйment, бывший камердинер покойного графа; но что думал он в это время, то знал один он.
      Петр Авдеевич, войдя в свою комнату, погасил свечу, которая была не нужна, потому что на дворе стало светло.
      День нового года, значительно сокращенный долгим сном, показался, однако же, графине порядочно скучным. Петр Авдеевич, незаменимый во время катаний и волчьих охот, не имел в особе своей ничего такого, что заставило бы Наталью Александровну позабыть петербургские causeries. [10] Впрочем, с гостем своим не церемонилась графиня; признавая в нем доброго и не бессмысленного человека, она была уверена, что благосклонность ее к нему не возбудит в Петре Авдеевиче никакого дерзновенного чувства; дерзновенным назвала бы графиня всякое сердечное чувство ничтожного помещика к ее сиятельству. Самая мысль о возможности быть любимою штаб-ротмистром не приходила на ум графине; нужно же было что-нибудь делать в селе Графском; сидеть одной? — тоска; читать? — на чтение употребляла Наталья Александровна по два часа в день. Завести круг знакомства? — в уезде с кем, например? С Кочкиными? с городничим, с штатным смотрителем? Такая идея и не могла коснуться ума графини, а следовательно, и Петр Авдеевич, так нечаянно ниспосланный судьбою, был истинный клад для села Графского; он же, сверх бескорыстия и доброты, обладал редким в уездах качеством: был человеком без всяких претензий. Скажи ему графиня: "Петр Авдеевич, вы сегодня мне надоели, подите спать, но с завтрашнего числа не ложитесь целую неделю", и Петр Авдеевич почел бы себе за счастие выполнить волю ее сиятельства, потому что, с первого взгляда на ее сиятельство, он перестал думать о себе, о Пелагее Власьевне, о Костюкове, короче, обо всем, кроме графини Натальи Александровны, и когда на новый год графиня сказала ему: "Сосед, надеюсь, что вы ближе недели не уедете от меня?" — штаб-ротмистр пробыл ровно неделю в селе Графском и, уезжая из него, проклинал и Костюково, и самого себя. По несчастию, костюковский помещик не догадался ни разу спросить себя: "Что ты именно чувствуешь к графине? простое расположение, дружбу ли, наконец уже не то ли, что называют любовью? а ежели чувство твое к ней да последнее, к чему поведет оно тебя? какие надежды питаешь ты, добрый, честный, но не полированный помещик ста двадцати душ, любя ее сиятельство? или ты веришь сочетанию богинь с пастухами? Нет, почтеннейший Петр Авдеевич, — сказал бы он сам себе, — ты возвратись в Костюково и начни снова ездить к Кочкиным, потому что Пелагея Власьевна любит тебя от всего сердца, а ее сиятельство даже не делает тебе чести включать особу твою в тот разряд людей, которых в ее кругу называют противоположным ей полом, то есть мужчинами". Но не того мнения был уезд и даже городничий.
      Тихон Парфеньевич родился в ту эпоху, где женщины с десятью тысячами душ предпочитали нередко здоровых мужей всему прочему, и, по его соображениям, милости графини, о которой, впрочем, он не имел никакого понятия, не могли не иметь оснований положительных. В этом предположении утвердили Тихона Парфеньевича: во-первых, частые поездки штаб-ротмистра в село Графское; во-вторых, жеребец Горностай; в-третьих, ночные катанья en tкte-а-tкte [11] с Петром Авдеевичем и, в-четвертых, новая, неслыханная милость графини к счастливцу, костюковскому помещику. Последнее обстоятельство обнаружилось следующим образом.
      Однажды (это было в конце января), вызванный снова графинею, штаб-ротмистр объявил ей, между прочим, в виде любезности, что Костюково так кажется ему и скучным и грязным после села Графского, что при одной мысли зажить в нем безвыездно по-прежнему он чувствует то есть просто тошноту.
      Слушая Петра Авдеевича, Наталья Александровна невольно вспомнила о костюковской гостиной, о зале, о мебели, о кривых полах, о той гримаске, которую сделала она невольно при виде костюковской парадной половины, и, завязав украдкой на платке своем узелок, переменила разговор и предупредила штаб-ротмистра, что на этот раз не отпустит его домой ближе двух недель. Когда же после первого обеда Петр Авдеевич, по обыкновению своему, отправился всхрапнуть, графиня потребовала к себе управляющего. Федор Иванович не замедлил явиться.
      — Скажите мне, пожалуйста, господин Готфрид, — сказала Наталья Александровна, — присланы ли были к вам из Петербурга обои для того домика, что в парке?
      — Как же, ваше сиятельство, я получил их два года тому назад, вместе с мебелью и прочими вещами, — отвечал управляющий.
      — И мебель есть? как я рада!
      — Прислана была и материя для обивки, ваше сиятельство.
      — Бесподобно, а где же это все?
      — Сохраняется в теплых кладовых, ваше сиятельство.
      — Могу я видеть?
      — Когда приказать изволите?…
      — Сию минуту, господин Готфрид, — отвечала графиня.
      В тот же вечер перенесены были из кладовых в домик парка: часть привезенной из Петербурга мебели, ящик с обоями, кипа ковров и много других предметов, тщательно уложенных в ящики и зашитых клеенкою.
      В ту же ночь к противоположной стороне парка подъехало несколько крестьянских саней в одиночку и несколько пошевней, запряженных тройками. В первые уложили мебель и прочие вещи, на вторые поместились разного рода мастеровые, а к свету и след их замело снегом.
      В последующие дни графиня была весела как дитя; Петр Авдеевич превзошел себя в изобретении новых удовольствий; он устроил в саду ледяную гору, на пруду рысистый бег и скачку тройками, в поле охоту на куропаток, и только в комнатах, по вечерам, оказывалось воображение его совершенно бесплодным; зато в это время приходила к нему на помощь графиня, которая то учила штаб-ротмистра петь русские романсы, то играла с ним в дураки, короче, делала в свою очередь все, чтобы сократить гостю самую скучную для него часть дня.
      Промчались и эти две недели восхитительно для штаб-ротмистра и не совсем скучно для графини; наступил вечер отъезда костюковского помещика; он с стесненным сердцем воссел на сани свои и пасмурный, как темная ночь, помчался в Костюково, Колодезь тож.
      Много названий дают люди сердечным чувствам нашим, но к настоящему чувству, господствовавшему в сердце Петра Авдеевича, не подошло бы ни одно из этих названий; преданность его к Наталье Александровне выросла так высоко, что в разлуке с графинею он не считал себя более в живых; вся прошедшая жизнь его как бы не существовала: штаб-ротмистр не возвращался мысленно назад; настоящее употреблял он в селе Графском на изобретение забав для графини, а о будущем и думать не смел; оставались для него промежутки, или те дни, те мучительные дни, которые принадлежали Костюкову, промежутки эти, все— таки ради графини, посвящал Петр Авдеевич на искажение французского наречия, на наполнение собственной памяти такими словами, которые мог понимать разве один он да рыжий господин, его учитель, и то потому только, что не произносил четвертой части букв.
      "Что бы стоило, кажется, Костюкову сгореть дотла, — Думал сам про себя штаб-ротмистр, подъезжая к усадьбе своей, — тогда я мог бы, придравшись к этому, погостить подолее у графини".
      Но бедный костюковский домик не только не разделял желаний своего обладателя, а блестел издали, словно цветной фонарик.
      — Барин, а барин! — произнес наконец молчавший во всю дорогу Тимошка, — мне мерещится, что в доме-то нашем неладно.
      — А что ты видишь?
      — Больно светло в нем, поглядите-ка, на окнах какой свет; кому бы, кажется, тешиться без нас?
      — Не поджег ли чего спьяна Ульяшка? — заметил хладнокровно Петр Авдеевич.
      — Нет, барин, на пожар не походит; поджег бы Ульяшка, гореть бы дому одним огнем, а то, извольте сами взглянуть: в одних окнах синее пламя, в других алое, чудно что-то! Уж не чертовщина ли какая? с нами крестная сила!
      — Кой прах, ведь точно синеется что-то в зале, — проговорил штаб-ротмистр, пристально всматриваясь в окна своего домика, — пошел же поскорее! доедем, увидим.
      Тут пробежавшая роща скрыла на время и усадьбу Костюкова, а чрез минуту страх Тимошки превратился в удивление, а недоразумение господина его в какое-то не изъяснимое чувство, отчасти восторженное, а отчасти грустное.
      Бедное жилище покойного Авдея Петровича преобразовалось, как бы волшебством, в прекрасное, даже роскошное жилище холостого человека; недавно черноватые стены, испещренные щелями, покрылись разноцветными бумажками; место кривых стульев и треногих диванов заменила покойная, мягкая мебель; стены увесились картинами, изображавшими всевозможные охоты, а в кабинете своем нашел Петр Авдеевич часть графского арсенала; зажженные карсели разливали в комнатах тот яркий свет, который принят был Петром Авдеевичем за пожар, причиненный пьяным Ульяшкою, а Тимошкой за чертовщину.
      Остановись у порога залы, Петр Авдеевич взглянул на происшедшие в домике его чудеса и вздохнул глубоко. Потом, пройдя медленными шагами весь не длинный ряд своих комнат, он в кабинете увидел знакомое оружие и, вздохнув вторично, сел в кресла; в это время следовавший за ним Кондратий Егоров подал ему письмо. Петр Авдеевич, все-таки молча, распечатал пакет и прочел следующие строки:

       "Ежели каприз мой приведет соседа и друга моего в негодование, то требую, чтобы он немедленно явился ко мне для объяснения.
       Наталья Белорецкая".

      Штаб-ротмистр поцеловал украдкою записку графини, положил ее в карман, и, найдя в кабинете своем все нужное для письма, принялся отвечать; ответ Петра Авдеевича был и короток, и далеко не замысловат: написал он его без предварительных соображений; вот он:
      "Ваше сиятельство!
      На капризы негодовать долго нельзя: они скоро проходят; но то, что чувствую я, отвечаю вам, едва ли пройдет когда-нибудь".
      Этот ответ повез в село Графское кучер Тимошка; а привез он штаб-ротмистру приказ ее сиятельства не забывать ее надолго.
      Оставим на время и село Графское, и Костюково, и графиню с Петром Авдеевичем, а заглянем в давно забытое нами и Петром Авдеевичем село Сорочки. Городничий несколько раз с нежностью поцеловал племянницу свою в лоб, приговаривая: "Что же ты будешь делать, что же ты будешь делать?", а племянница в это время, закрыв лицо свое руками, всхлипывала, и слезы ее десятью ручьями лились на пол.
      Героиня рассказа нашего, Пелагея Власьевна Кочкина, употребила первое время одиночества своего на ежеминутное ожидание штаб-ротмистра. Более чем уверенная в неизменности чувств к ней любимого ею человека, она сначала приписывала долгую отлучку его нездоровью, делам и тысяче других причин, из которых, как это случается всегда, ни одна не подходила к истинной.
      Пелагея Власьевна, несмотря на стужу, надевала попеременно то розовое, то кисейное, то вердепешевое платье и ежедневно, в легком шерстяном манто, выходила на большой проселок, прислушиваясь к малейшему шороху, улыбалась всякой проезжавшей тройке, но тройка эта, обыкновенно, не свертывала на сторону, а продолжала преспокойно путь свой и везла незнакомые лица.
      "Он, верно, будет к рождественскому сочельнику", — думала Пелагея Власьевна, но сочельник прошел, а Петра Авдеевича не было. Елисавета Парфеньевна посоветовала дочери своей погадать для забавы, и, вылив растопленное олово в стакан, наполненный снегом, и мать и дочь с неизъяснимым беспокойством стали рассматривать на тени, какую судьбу предрекает им фантастически вылившийся металл. Но узорчатый результат гаданья бросал на стену то профиль развесистого куста, то очерк Пиренейского полуострова, но ничего похожего на скорый брак Пелагеи Власьевны с Петром Авдеевичем не рисовалось на грубо обтесанных бревнах простенка. "К новому году он будет непременно", — повторяла довольно часто Елисавета Парфеньевна, которая, впрочем, повторяла это более для утешения дочери, чем вследствие собственного убеждения.
      Наступил и новый год; явился в Сорочки с поздравлением, но все-таки не Петр Авдеевич, а Дмитрий Лукьянович, ненавистный сердцу Пелагеи Власьевны. После обычных приветствий, он как будто удивился, что дамы встречают новый год в таком одиночестве.
      — Кому же быть у нас в этот день? — заметила вдова. — Чай, всякий проводит праздник этот у себя.
      — Справедливо, Лизавета Парфеновна, — отвечал смотритель, — о женатых и семейных людях я не говорю, но нашему брату, одинокому…
      — Вы и посетили нас, Дмитрий Лукьянович, спасибо вам.
      — Я — да; но почему же бы и соседям вашим, хотя бы Петру Авдеевичу например?
      — Он, верно, болен, — заметила Пелагея Власьевна, покраснев.
      — Он? не полагаю.
      — Что же с ним?
      — С ним? — повторил смотритель, покачиваясь на своем стуле. — С ним, Пелагея Власьевна, произошли, говорят, большие перемены.
      — Перемены?
      — Да-с, штаб-ротмистр наш предался изучению иностранных языков.
      — Вы шутите, Дмитрий Лукьяныч? — спросила с недоверчивостию вдова.
      — Немало-с, божусь! Очень недавно Петр Авдеич, лично, сам, приезжал посоветоваться ко мне, к какому способу прибегнуть для скорейшего достижения полного познания французского наречия, и, по моему же совету, приговорил насчет уроков одного из учителей подвластного мне заведения.
      — Но это чудеса, но это непостижимо, Дмитрий Лукьяныч! начинать учиться в эти годы, и на что? и зачем? и для кого?
      — Мы и сами ничего не понимаем, Лизавета Парфеновна; конечно, носятся разные слухи…
      — О Петре Авдеиче?
      — Именно-с, о нем; но слухам городским верить не должно.
      — А какие слухи? — спросила вдова с увеличивающимся беспокойством.
      — Толкуют, — продолжал смотритель, — что штаб-ротмистр сошелся вновь с одной из давнишних знакомок своих, так по-русски-то не очень разговориться при свидетелях о вещах, собственно до их личности касающихся; по этой причине…
      — Позвольте вам сказать; Дмитрий Лукьяныч, — перебила Елисавета Парфеньевна, — что это подлинно городские толки, попросту сплетни. Какая знакомая? и может ли быть, чтобы не знал никто о приезде в уезд нового лица?
      — Неужели же вы, Лизавета Парфеновна, не слыхали о приезде графини Белорецкой?
      — Уж не графиня ли по-вашему, старая знакомка Петра Авдеича? — спросила вдова насмешливо.
      — Так говорят!
      — Сплетни, Дмитрий Лукьяныч, чистые сплетни.
      — Не знаю-с.
      — Я вам говорю, что сплетни!
      — Ничего не знаю-с.
      — Статочное ли дело, чтобы: знатная графиня Белорецкая унизила себя до такого анекдота? Присягните; никто не поверит.
      — Так по какому же случаю живет у нее безвыездно сосед ваш, Лизавета Парфеновна?
      — И это выдумка.
      — Нет, уж извините, это не выдумка, а правда.
      — Вздор, Дмитрий Лукьяныч, вздор.
      — Истина, неопровержимая истина, Лизавета Парфеновна; сам братец ваш подтвердит, что графиня из Петербурга сделала бог знает какой круг, чтобы скорее повидаться с штаб-ротмистром, с которым: знакома была еще до замужества своего; а теперь овдовела, никто не мешает, она и шнырь в Костюково, и ночевала там, вот что, Лизавета Парфеновна, а говорить можно: "вздор"; говорить что хочешь можно.
      Слушая внимательно штатного смотрителя, вдова покойного судьи и не заметила, что Пелагея Власьевна чуть усидела на кресле, что свеженькое личико бедной девушки покрылось смертной бледностью, а на глазах выступили две крупные слезы, которых не смела вытереть Пелагея Власьевна; улуча удобную минуту, она поспешно встала и вышла, шатаясь, как в угаре.
      Если бы в уме племянницы городничего и затаилось хотя малейшее сомнение насчет истины сказанного Дмитрием Лукьяновичем, то сомнение это не долго могло служить ей утешением. На следующий день прибыл в Сорочки Тихон Парфеньевич; достаточно было взглянуть на суровое лицо его, чтобы убедиться в истине слов штатного смотрителя. Городничий без околичностей повторил все слышанное о штаб-ротмистре и прибавил, что Петр Авдеевич и знать их больше не хочет и что ему теперь в каких-нибудь нищих, когда богатая графиня сходит по нем с ума? Да на все приданое Полиньки не купишь половины такого жеребца, какого подарила ее сиятельство Петру Авдеевичу; то ли еще будет, когда окончится годовой траур! И по совести не понимал Тихон Парфеньевич, почему бы Петру Авдеевичу не сделаться мужем графини и чем он ей не пара? Ростом и пригожеством штаб-ротмистр молодец; фамилия Мюнабы-Полевелова старинная; не богат Петр Авдеевич, зато у графини десять тысяч душ, будет с обоих; за чинами же дело не станет, коли пойдет служить, и сенатором будет. "А ты, милая, — прибавил Тихон Парфеньевич, обратившись к племяннице, — не рюми; слезами графинею не сделаешься; да выбей-ка себе из головы всякие аллегории; жених Петр Авдеевич не последний на свете, пошлет бог судьбу, будешь счастлива и за другими! Бог сирот не оставляет".
      В тот самый час, когда ее сиятельство графиня Наталья Александровна садилась в сани с Петром Авдеевичем у крыльца замка своего и отправлялась в первый раз на волчью охоту, Пелагея Власьевна Кочкина подошла, рыдая, к ручке матери своей, поздравляя ее с наступившим новым годом; а в ту минуту, когда, на другой день, Пелагея Власьевна, выслушав рассказ дяди своего о вероломстве жениха, силилась руками удержать слезы, глаза жениха ее были сомкнуты сладчайшим сном, рисовавшим штаб-ротмистру и волков, и арсенал графини, и самую графиню, во всевозможных образах. Многое и многое передумал герой наш во время пути своего; он не заметил ни поворота к селу Сорочкам, ни двух женщин, стоявших неподвижно у самого поворота, ни даже того, что одна из этих женщин была Пелагея Власьевна, бледная и исхудалая. Не уезжай графиня в полдень, штаб-ротмистр проехал бы Сорочки, по обыкновению своему, вечером, и женщины, стоявшие у поворота, не стояли бы там, потому что Пелагея Власьевна не выходила из дому позже сумерек.
      Вскоре в уезде к слышанным нами вестям не замедлила присоединиться и весть о преобразовании костюковской гнилушки (так называл городничий дом Петра Авдеевича) в богатый чертог.
      При первом свидании с графинею по превращении костюковского домика, штаб-ротмистр попытался было начать благодарственную речь, но беленькая ручка графини преграциозно зажала ему рот и премило заставила молчать.
      — Вы знаете, неисправимый ворчун, что хорошеньким женщинам позволяется и прощается все на свете, — сказала графиня. — И кто вам говорит, что фантазии мои относятся к вашему лицу? Нимало; я вспомнила о Костюкове вашем, вовсе не думая о вас, и мне пришло в голову, что, может быть, мне случится еще раз сбиться с дороги и провести в нем целую ночь, а как домик по небрежности хозяина был в большом беспорядке, вы в этом согласитесь со мною, то и приказала я сделать из него, что можно.
      — Ежели так, ваше сиятельство, то с этого времени костюковский домик принадлежит вам и я останусь в нем сторожем, — отвечал штаб-ротмистр.
      — Согласна, Петр Авдеевич.
      — Этого мало, ваше сиятельство, я переберусь во флигель, чтобы присутствием моим не водворить того беспорядка, который нашли вы в моем жилище.
      — Как хотите, сосед; но полно говорить о Костюкове, а скажите мне лучше, что располагаете вы делать с собою?…
      — Когда, ваше сиятельство?
      — Всегда; я говорю про ваши планы, про будущность вашу?
      — А что же делать прикажете? пока ваше сиятельство здесь, я буду жить, как только можно долее, при вас; а уедете вы, мне тогда не все ли равно, что бы со мною ни случилось?…
      — Все это очень любезно, сосед, — заметила, смеясь, графиня, — но я серьезно желала бы знать, к какой цели приготовляете вы себя, и неужели в ваши годы человек может обречь свою особу на вечное заточение в глуши, подобной Костюкову?…
      — Повторяю, ваше сиятельство, что никаких планов то есть не делаю и делать не смею; и может ли наш брат надеяться на что-нибудь или на кого-нибудь?
      — Прекрасно, Петр Авдеевич, и очень приятно слышать подобный отзыв о друзьях ваших, на которых, как вы говорите, надеяться нельзя…
      — Но неужели вы, ваше сиятельство, думаете, что я довольно глуп, чтобы сметь считать вас моим другом?
      — Опять, сосед!
      — Повторю тысячу раз!
      — А я повторяю во второй, что запрещаю вам включать меня в число прочих, и прошу знать, что ежели кто-нибудь имел случай мне понравиться, то для того истинному участию моему нет границ; слышите ли, несносный человек?
      — Слушаю и не перестал бы слушать, ваше сиятельство.
      — Тем лучше, потому что мне остается сказать вам многое, и, чтобы не позабыть, я выскажу это все сейчас; во-первых, сосед, — продолжала графиня, — вы еще молоды, не дурны собою…
      — Ваше сиятельство?
      — Молчите и не прерывайте меня, иначе рассержусь пресерьезно.
      — Слушаю-с!
      — Повторяю, что вы очень не дурны собою, — сказала графиня, — умны и благородны, а что всего важнее, добры чрезвычайно и можете всякую женщину сделать счастливою. Положим, Петр Авдеевич, что состояние ваше может служить препятствием к женитьбе по любви на бедной девушке; но любовь проходит, и продолжительная дружба, верьте мне, прочнее в супружестве всех прочих чувств. Который вам год, сосед?…
      — Мне, ваше сиятельство? В день святого архистратига Михаила минет двадцать девять…
      — Двадцать девять, только?… — повторила графиня. — Ну, а скажите откровенно, Петр Авдеевич, стара ли бы я была для вас?… мне двадцать четыре…
      — То есть как это для меня?… — спросил с недоумением штаб-ротмистр.
      — Согласились ли бы вы иметь женою своею женщину подобную мне, точно таких лет и не бедную, разумеется?
      Вместо ответа Петр Авдеевич потер себе лоб.
      — Что вы не отвечаете, сосед?
      Петр Авдеевич опустил руку, поднял другую, потер себе лоб снова, не переставая смотреть на графиню самыми странными глазами.
      — Понимаю. Невеста двадцати четырех лет стара для вас, — заметила Наталья Александровна, улыбаясь.
      — Вы были так долго добры ко мне, — проговорил наконец протяжно костюковский помещик, — а теперь опять начинаете смеяться надо мною; за что же бы, ваше сиятельство?…
      — Отчего вы думаете, что я смеюсь над вами?
      — Бог вас накажет, — прибавил штаб-ротмистр с глубоким вздохом.
      — Вы с ума сошли, сосед. Что с вами делается? — воскликнула графиня с нетерпением.
      — Дивлюсь, что не совсем сошел еще, потому что вы, ваше сиятельство, кажется, этого желаете; для чего бы говорить… вам мне… про… такие вещи несбыточные…
      — Я говорю, что чувствую и в чем убеждена.
      — То, что чувствуете вы?…
      — Клянусь вам, мой добрый сосед.
      — И все это не шутка, не насмешка?
      — А так не шутка и не насмешка, что ежели вы согласитесь выполнить совет мой, то за ваше будущее счастие ручаюсь вам я!..
      — Какою же ценой может купить ничтожный сосед вашего сиятельства то счастие, которое предлагаете вы ему так великодушно? — сказал несчастный штаб-ротмистр, бросаясь на колени.
      — Что вы, что вы?… встаньте, ради бога, — воскликнула графиня, все еще смеясь, но уже не на шутку испуганная странностию своего соседа.
      — Нет, мне лучше так!
      — Но мне не лучше.
      Штаб-ротмистр встал и молча уселся на прежнее место, а графиня, никак не понимая, что с ним сделалось, приписала неожиданный порыв Петра Авдеевича его странностям, ей еще не знакомым, а для избежания повторения подобных сцен, она решилась окончить скорее разговор, по-видимому, слишком раздражительный для чувствительного сердца штаб-ротмистра.
      — Короче, сосед, — сказала графиня, — разговор этот возобновим мы не здесь, а в Петербурге, куда прошу, а ежели этого мало, приказываю вам непременно явиться к светлому празднику; к тому времени мой траур кончен и я свободна.
      Графине не мешало бы прибавить, что, скинув черное платье, она возвратится в свет и постарается сама, ежели не забудет, или поручит кому-нибудь поискать невесту для своего доброго деревенского соседа. Если бы графиня высказала всю мысль свою, то бедный Петр Авдеевич не стал бы тереть себе лба до самого вечера, а в полночь не пошел бы в конюшню и не приказал бы Тимошке выпустить из жил своих фунтов шесть крови. С штаб-ротмистром чуть не сделался паралич, и сделался бы он оттого только, что, по врожденной простоте своей, костюковскии помещик принял слова ее сиятельства совершенно в превратном смысле; как же принял костюковский помещик слова ее сиятельства, то мы объясним ниже.
      Приписав перевязку руки своей нечаянному ушибу, Петр Авдеевич скрыл на другой день от графини полуночное кровопускание, а говоря с нею, придавал взорам своим то меланхолически сладкое выражение, которого не придавал им прежде.
      Последующие дни и недели проводились в селе Графском по программе, раз начертанной: катанье в санях сменялось катаньем с гор; по ночам охота за волками, по вечерам игра в дураки и пение.
      Такого рода образ жизни казался раем для Петра Авдеевича; он готов бы был провести так целый век. Но, увы! деревенские забавы эти с каждым днем теряли прелесть новизны в глазах графини.
      Дважды в неделю привозила ей петербургская почта кипы журналов, пакет писем и в них полный отчет в столичных наслаждениях. Сколько блестящих балов и праздников дала столица без графини! Сколько новых впечатлений сделано другими женщинами на умы ее обожателей, и как скоро забывает свет отсутствующих! Последняя мысль наводила на прекрасный ротик Натальи Александровны горькую, едва заметную улыбку. "Пора домой!" — начинала говорить иногда сама себе Наталья Александровна, но, по счастию, слов этих не слыхал штаб-ротмистр.
      Прошел весь генварь, часть февраля; морозы значительно уменьшились, а с ними и ночные охоты стали повторяться реже; к этому лишению присоединилась порча ледяных гор, видимо уменьшавшихся от теплой погоды.
      Навещая изредка Костюково, штаб-ротмистр съезжался в нем с рыжим господином и поражал его успехами, от которых преподаватель только что не приходил в отчаяние. Петр Авдеевич начал понимать некоторые слова, произносимые ее сиятельством, несмотря на то, что ее сиятельство за исключением буквы г произносила все прочие правильно, а из подобного быстрого изучения французского наречия учеником не явствовало ли для учителя, что в скором времени костюковская провизия и дрова станут оставаться в Костюкове? Сверх того, рыжий господин терял с Петром Авдеевичем последнюю практику, ибо в учебном заведении, подчиненном Дмитрию Лукьяновичу, он преподавал не это наречие, а арифметику.
      Не замечая перемены, происшедшей в штаб-ротмистре и думая более об отъезде своем в Петербург, чем обо всем, касающемся до села Графского и всех его принадлежностей, графиня Наталья Александровна хотя и продолжала по-прежнему оказывать благосклонность к Петру Авдеевичу, но глаз более опытный легко заметил бы, что ясные дни штаб-ротмистра в селе Графском начинали проходить и что мысли ее сиятельства получили совершенно новое направление.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12