Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ночные туманы

ModernLib.Net / История / Всеволжский Игорь / Ночные туманы - Чтение (стр. 4)
Автор: Всеволжский Игорь
Жанр: История

 

 


      Собрание открыл уже немолодой, черноволосый человек, которого я встречал в мастерских и знал, что его фамилия Алексакис. Он призывал вступать в пролетарскую молодежную организацию. Говорил просто, без выкрутасов: мы все должны защищать революцию. У революции слишком много врагов.
      Васятка Митяев, обычно не словоохотливый, попросил слова.
      - Пролетарская молодежь Севастополя гордо пронесет знамя Союза через все трудности революционной борьбы, - горячо пообещал он.
      Бойкая девчушка из мастерских, синеглазая, русокосая, ее звали Любой, за ней гимназисточка, хорошенькая, как куколка, с блестящими черными глазками, говорили что-то нескладное, искреннее - о желании своем отдать жизнь революции. Им здорово хлопали.
      Стало так душно, что все обливались потом.
      - Раскройте-ка окна! - скомандовал Алексакис.
      И в окна ворвался мартовский ветер.
      Я не знал, что Алексакис большевик и большевики руководят молодежным Союзом. Не знал, признаюсь, что такое большевики. Но, отыграв "Варшавянку", подхваченную всем залом, отложил трубу, пошел к столу, где сидел Алексакис, записывавший в Союз молодежи. Встретился с Севой, с Васо. Один за другим мы вывели на желтоватом листе наши имена и фамилии. А за мной записался веселый и ладный матрос Иван Хромов, за ним подписались девчушки.
      Через несколько дней Васятка выдал нам белые кусочки картона, на них было напечатано: "Союз молодежи гор. Севастополя. Членский билет №..." Я бережно завернул его в чистую тряпочку и спрятал у себя на груди.
      Пришел апрель. На Сапун-горе цвел миндаль, оделся зеленью и розовым цветом и садик Мефодия Гаврилыча.
      По вечерам всюду таились парочки, несся жаркий, взволнованный шепот.
      В мастерских расцветали искусства. Вдруг открылась пролетарская театральная студия, ею руководил артист городского театра. Он сразу поставил две пьесы. В одной, о революции пятого года, мы с Севой убивали провокатора, крича: "Смерть подлецу!" Васо играл с "Любкойартисткой" "Медведя", имел огромный успех, но пришел домой с пылавшей щекой.
      - Схлопотал, как видите, братцы.
      - За что?
      - За то, что сыграл совершенно естественно. Как я мог удержаться? Увидел совсем близко губы, готовые к поцелую...
      - Ты что, влюбился в нее?
      - Да нет... Но я все же грузин...
      - Любке все восемнадцать, а тебе и пятнадцати нет.
      Ты знаешь, как Любку кличут на Корабельной?
      - Любка-не-тронь-меня.
      - То-то. От нее не такие, как ты, отскакивали. Тоже мне ловелас!
      - Кто?
      - Ловелас.
      - Оскорбляешь?
      И Васо сделал вид, что кидается в драку.
      В клуб понатащили мандолин, балалаек. Появился благообразный старичок, бывший "король балалаечников". Он разучивал с начинающими музыкантами жгучий романс "Очи черные".
      Воронищенко, кудлатый художник левого направления, "кубист", как он себя называл, собирал на свалке железного лома зубчатые колеса, куски корабельной обшивки, старый штурвал, дополнял эту рухлядь собственным воображением и выставлял на удивление жаждущим стать художниками "индустриальные натюрморты". От них можно было заболеть морской болезнью.
      В кинематографах, куда мы ходили с большим удовольствием, по-прежнему показывали "шикарную жизнь", и Вера Холодная умирала в "Последнем танго", а Франческа Бертини вскидывала полные страсти глаза на прилизанного графа во фраке. Насмотревшись таких вещей, я начал понимать пламенного Васо. Мне становилось не по себе, когда на собраниях Союза молодежи я сидел рядом с Тиночкой, гимназисточкой с быстрыми глазками, стройной, как тополек, в форменном платьице и в туго зашнурованных ботинках на маленьких ножках. Тиночка была дочерью известного в городе адвоката, знаменитого тем, что он при царе защищал революционеров. Теперь он стал весьма популярен.
      До сих пор я влюблялся два раза: в белокурую Верочку и в чернокосую Нину. Верочка ходила какой-то особенной, легкой походкой. А у Нины мне нравились большие сияющие глаза. Влюблен я был в каждую очень недолго. Для Верочки мне хотелось совершить небывалый подвиг: подраться с десятью мальчишками или спасти ее от бешеных лошадей. Вот если бы Верочка с матерью ехали на извозчике и лошади бы взбесились! Я кинулся бы наперерез лошадям и остановил коляску на полном ходу.
      Но однажды я увидел Верочку с гимназистом восьмого класса по прозвищу Дылда. Она показала ему на меня, и они засмеялись. Любовь исчезла как дым.
      А Нина как-то нажала мне пальцем нос и сказала:
      "Рано тебе еще заниматься такими делами". Я сгорел от обиды. Ну, а Тиночка? Я засыпал, мечтая увидеть ее во сне.
      Даже Сева не устоял, надышавшись весенними запахами. И он ходил затуманенный и, по-видимому, очень влюбленный в толстушку Симочку. Симочка жила по соседству, в таком же, как наш, флигельке. Работала она продавщицей в кондитерском магазине, и губы у нее постоянно блестели, от них пахло шоколадом и вафлями.
      Может быть, полуголодного Севу и привлек этот запах?
      Во всяком случае, по вечерам эти двое подпирали ограду, вздыхали, шептались и, разумеется, целовались... Не так, как бедняга Васо! Сева появлялся, когда мы уже спали, входил, сняв ботинки, и пробирался к своей постели, как нагулявшийся кот.
      Мне удалось только раз проводить Тиночку по понтонному мосту в город. Она жила на Большой Морской, в шикарном доме со стеклянным подъездом и зеркальными окнами. Она позвала меня зайти (отец очень интересуется нашим Союзом), но я отказался. Попросту говоря, сдрейфил. А может быть, адвокат больше интересуется теми, кто провожает домой его дочь?
      Насчет любви наша троица часто горячо спорила.
      - Любить можно только раз в жизни, - утверждал Сева, сам не веря в то, что он своей Симочке будет верен всю жизнь.
      - Наоборот, дорогие мои, влюбляться можно столько раз, сколько дней в месяце, - убежденно говорил Васо.
      Я же считал, что любовь должна быть взаимной.
      - А как, дорогой, ты проверишь? - усмехнулся Васо.
      Я ничего не ответил. В Тиночке я был уверен.
      Из бухты выловили утопленника, подлого человечка Сучилина. Он ходил по мастерским и принюхивался.
      Старики утверждали, что при царе он в охранке работал.
      После революции с ним за все рассчитались. Я подумал, что не только в театре убивают доносчиков и провокаторов, и пошел посмотреть. Труп, разбухший, лежал на мокрых бревнах.
      - Поделом вору и мука! - сплюнул Мефодий Гаврилыч.
      Я спросил Севу:
      - Как ты думаешь, кто его?
      - Те, кто его раскусили. Он, гад, продал немало людей.
      Я подумал: "Вот такой же донес и на Севиного отца".
      Никто не ж?лел Сучилина. Все говорили: "Туда ему и дорога". Казалось, мы повзрослели после этого случая.
      Да мы уже и не были бесшабашными мальчишками.
      Квадратные билетики, которые мы берегли, приучали нас к дисциплине. Когда Сева вдруг взбунтовался - кто-то брал его на корабль юнгой, его одного - и сгоряча хотел бросить нас, мастерские, потому что стать моряком было его заветной мечтой, Васо показал другу картонный билетик:
      - А ты с Союзом советовался?
      И Сева опомнился:
      - Да, братцы, неладно все получилось.
      А впоследствии, когда мы собрались было уйти с матросами на сухопутный фронт, Васятка Митяев спросил:
      - Вы что же, ребята, дезертировать вздумали?
      Сева вскинулся:
      - То есть как "дезертировать"? Мы на Красный фронт, в бой идем. Может, головы сложим.
      Васятка его охладил:
      - Головы и здесь, может, сложить приведется. У нас тут один десятерых стоит. Понятно вам, хлопцы?
      И мы с горечью видели, как триста матросов, опоясанных пулеметными лентами, выстроились перед поездом на вокзале. Оркестр играл "Интернационал". "По вагонам!" - скомандовал бравый матрос. Одни прощались с родными, с друзьями, другие лезли в теплушки. Заиграла гармонь. Проревел паровоз. Поезд тронулся. Севастопольцы давали наказ: "Возвращайтесь с победой!" "Вернемся!" - неслось из вагонов.
      После заключения Брестского мира немцы прорвали Перекопские укрепления и подошли к Севастополю.
      Красные части отступили к Керчи... Корабли, подобрав с берега мелкие отряды, которым не под силу было защитить Севастополь, ушли в Новороссийск. Два миноносца открыли кингстоны и затонули в севастопольских бухтах - печально торчали из воды их острые мачты.
      Чугунным шагом немцы в касках промаршировали по улицам; офицеры, не ушедшие в море, как и предсказывал наш Мефодий Гаврилыч, посрывали, покидали в гальюны алые банты.
      Алексакиса больше не было видно. Немцы разыскивали большевиков. Они вывесили грозный приказ о полном запрещении Союза молодежи. Мы попрятали наши билеты, вынув во флигельке половицу.
      Мефодий Гаврилыч ходил помрачневший:
      - Всего ожидал, но что под немцами жить буду, того не предполагал.
      Вверх тормашками полетели свободные искусства - и "пролетарская студия", и оркестр балалаечников. Его руководитель играл теперь "Очи черные" в ресторанах, аккомпанируя цыганскому хору, состоявшему из крымских татар. Сгинул и Воронищенко с его "индустриальными натюрмортами". И только духовой наш оркестр иногда услаждал слух сограждан вальсами Штрауса и Вальдтейфеля. О "Марсельезе" и "Варшавянке" уже не могло быть и речи.
      Доходили смутные слухи, что черноморцы под Новороссийском потопили весь флот. Сами? Да, сами. Не верилось: моряк свой корабль любит больше собственной жизни.
      В наших бухтах стояли лишь забытые корабли.
      Больше не было открытых собраний Союза, но тайные проводились.
      На них мы встречали и Любку-артистку, и Тиночку-гимназистку, и похожего на херувима с иконы гимназиста Валерия Поднебесного. Гимназисты и гимназистки были вне подозрения у немцев и считались у офицеров "молодежью своего круга". Они нам были нужны.
      С их помощью появлялись на стенах домов прокламации подпольного комитета, призывавшие к борьбе с немцами.
      И главным образом с помощью Любки-артистки. Ее я встречал в белом платье, в огромной шляпе - Вера Холодная да и только! Встречал в обществе офицеров, но знал, что в большой белой сумке ее хранятся не только духи и помада.
      Тиночка, моя Тиночка (мне удалось поцеловать ее в щечку на Приморском бульваре) оклеила листовками свой собственный дом.
      А Васятка Митяев, курносый, веснушчатый, был просто двужильным. В мастерских он работал в подчинении у отца Любки-артистки Аристарха Титова, раздавал нам задания, а сам успевал делать все за двоих. Но самое главное - он крепко верил, что не позже чем завтра немцы покатятся "нах фатерланд", а послезавтра и у них произойдет революция.
      Он исчез в тот самый день, когда у нас с ним была назначена тайная встреча. Мы напрасно прождали его.
      На другой день мы узнали, что Васятка Митяев и пятеро наших товарищей схвачены немцами и расстреляны без следствия и суда ночью на Балаклавском шоссе.
      В мастерских появились какие-то личности, вынюхивающие, высматривающие и расспрашивающие. Рабочие от них отворачивались, девчонки им плевали в лицо.
      Поздно вечером в наш флигелек, где мы яростно обсуждали, как мог Васятка попасться и что теперь делать, вошел Мефодий Гаврилыч.
      - Пригорюнились, хлопцы? - спросил он. - У меня в пятом году на "Очакове" такие дружки жизни лишились, что я в кровь все руки изгрыз, протянул старик вперед свои большие, узловатые руки. - Один философ сказал: "Одни люди при жизни мертвы, другие и после смерти живут". Алексакис говорит, что Союз молодежи им и расстрелами задавить не удастся.
      Старик внимательно оглядел нас, сжимая в кулаке трубку.
      Так он видел Алексакиса, наш Мефодий Гаврилыч?
      Значит, и он большевик?..
      Мефодий Гаврилыч подошел к двери, распахнул ее настежь, прислушался. В садике глухо шелестели кусты.
      - Нарочно Жучка завел, чтобы тявкал. Молчит.
      Притворил дверь.
      - Приходил ко мне Аристарх. Его Любка, сами знаете, с офицерами "шьется". Так ее "ухажер" нынешний проболтался (а вытянуть с них, что требуется, Любка умеет - недаром артистка!): комендатуре немецкой Митяева продал гимназист Поднебесный.
      - Что-о?
      - То, что я говорю. Проверено. Поднебесный - предатель. Его брат работает у Деникина в контрразведке.
      Алексакис приказал принять меры. Сучилина помните?
      А в общем, я у вас не был и вы меня не видали.
      Он вышел и осторожно прикрыл за собой дверь.
      Когда я в последний раз был у Тиночки, меня угощали чаем в ярко освещенной столовой. Ее отец, живой, кругленький, с румяными щечками и круглой бородкой, жал мне руку, говорил о радости познакомиться с "единомышленником его единственной дочери", о том, что немцы у нас не продержатся, "придет и на нашу улицу праздник". Все фразы у него были гладкие, красиво составленные, словно адвокат их заранее заучил. Он говорил, что получает известия из Москвы и из Петрограда.
      Революция победила, и он с радостью станет снова носить на груди красный бант.
      Я чувствовал себя неловко: был я одет неподобающе для шикарной квартиры. А тут еще в столовую вошел Поднебесный.
      - А, еще единомышленник моей дочери! - сказал адвокат. - Тина, напои его чаем. Революционеры едят, я надеюсь, торты?
      Поднебесный пил чай, ел торт, томным взглядом окидывал Тину.
      - Что с тобой сегодня, Валерий? - спросила Тина, когда отец шариком выкатился в кабинет "поработать", а по-моему, просто поспать.
      - Несчастная любовь, - тяжело вздохнул Поднебесный, и его херувимообразное лицо стало страдальческим.
      Он, рисуясь, заговорил о неразделенной любви, о сладости самоубийства, о том, что каждый человек вправе лишить себя жизни. Он читал нудные стихи о призраках, о любви к юной покойнице, о невыразимых страданиях души, брошенной другой бессмертной душой.
      "Ну и хлюпик", - возмущался я.
      И вот теперь выяснилось, на что этот хлюпик и мистик способен! Не только страдать от неразделенной любви, но и товарищей предавать на смерть!
      - Я никого еще не убивал, даже кошки, - прервал мои мысли Сева.
      А мне думалось: был предатель Сучилин, почти старик, на него, как говорили солдаты, давно на том свете паек уже шел. А Поднебесный чуть старше нас, красавец, атлет. Сучилина такой, как Мефодий Гаврилыч, мог придавить пальцем. Раз - и готов. Этот будет отбиваться, будет бороться за свою подлую душу...
      - И все же революция - это не только песни и крики "ура", - сказал Сева, самого себя убеждая. - Есть и трудности. Вы отказываетесь от черной работы?
      - Мы не отказываемся, - ответил Васо. - Ведь и мы могли оказаться на Балаклавском шоссе вместе с Васяткой Митяевым. Пли мы не расклеивали листовок, не подожгли у немцев пакгауз, не...
      - Тише ты! - оборвал его Сева, подошел к двери, прислушался: никого. Отец говорил, что и стены имеют уши, а ты язык распускаешь. Обсудим план действий.
      Вы слышали, что Гаврилыч сказал?
      ...Поднебесный сам пришел к немцам с доносом. Значит, он вступил к нам в Союз, собираясь кого-нибудь выдать? Нет. Тогда о немцах не было и помина. Революция казалась ему сплошным праздником, а путь .революционера - устланным розами. И когда навалилась беда, Поднебесный не нашел в себе мужества прямо сказать, что не хочет быть больше в Союзе. Меня начинает тошнить, когда я вспоминаю о конце Поднебесного. Но не мучит раскаяние. Мы уничтожили молодую, здоровую, подлую, способную на многие гадости крысу.
      Предатель понял, что его ждет, когда встретил нас в глухом месте у Херсонеса. (Его вызвали на свидание запиской, подписанной якобы Тиной.) Гимназист заметался на высоком обрыве, как крыса в капкане: "Пожалейте меня, я так молод!"
      - Васятка был не старше тебя, - сказал Сева.
      Схватка была молчаливой. Васо положил в мешок
      большой камень. Мы раскачали мешок и бросили в море.
      Где-то глубоко внизу послышался глухой всплеск.
      - Всё, - сказал Васо. - Крысе - крысиная смерть.
      Мы прислушались. Ничего не было слышно. Только волны разбивались о камни.
      Поздно вечером я постучался к Мефодию Гаврилычу.
      Он, очевидно, ждал, что к нему зайдут, и еще не ложился.
      - Ну что? - спросил старик.
      - Задание выполнено.
      - Вас никто не видал?
      - Нет.
      И я подробно рассказал о случившемся.
      ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
      Немцы рассеялись, как мираж, их будто и не было.
      На смену им пришли французы и греки. Экспансивные, говорливые, они бродили по улицам, заходили в лавчонки и ресторанчики, пили вино. Железный порядок, установленный немцами, сменился веселым и бесшабашным хаосом. Откуда-то с севера, из обеих столиц посыпались дамы, мужчины, похожие на богачей, которых мы видели в кинематографе, генералы в шинелях на красной подкладке. Настала суматошная жизнь. Потише было лишь на рабочей стороне, на Корабельной. Здесь в садиках вился виноград на жердях, за самоварами сидели мастера судоремонтных мастерских да отставные моряки с женами, судили, рядили и обсуждали, скоро ли. с этим хаосом будет покончено. Проникали к нам слухи, что в Питере хотя и голодно, но Советская власть стоит твердо.
      Ленин в Москве издает декреты, а Одессу вот-вот возьмут наши, красные.
      Работы в мастерских было мало, корабли в ремонт не вставали. Да и не было их в Севастополе. Не было флота.
      В городе разместились бесчисленные штабы и контрразведки. В одной из контрразведок зверствовал брат Поднебесного.
      В ресторанах пропивались остатки привезенных из столиц денег. На Приморском бульваре гуляла разноязычная, разномастная толпа. Оркестр время от времени играл "Марсельезу", теперь в честь французов. Потом переходил на "Веселую вдову".
      На облезлых стенах домов висели приказы, обращенные к армии и к населению. Сплошь да рядом за ночь они все оказывались заклеенными призывами к солдатам оккупационных войск, напечатанными на их родных языках.
      Союз молодежи был жив. Боролись ушедшие в подполье большевики. Контрразведки хватали случайных людей и, бывало, расстреливали после мучительных пыток.
      Им приходилось арестовывать и своих солдат. Сева додумался штамповать в мастерских алые звездочки, мы рассыпали их по свежевыпавшему снежку, совали в карманы иностранным солдатам.
      Французы взбунтовались и вышли на демонстрацию.
      В этот день на французских кораблях в бухтах вдруг взвились алые флаги.
      На Спуске французов поджидали их "друзья" греки.
      Они открыли ружейный огонь, как будто били не по друзьям, а по зайцам. Женщины подбирали раненых.
      На другой день я зашел в дом к адвокату.
      - Хаос, хаос, анархия! - кричал этот толстенький холеный человечек. Это черт знает что, где порядок?
      Тина пила валерьянку: вчера она чуть было не попала под ружейный огонь и видела, как носатый грек заколол штыком тяжелораненого француза. Всхлипывая, она рассказывала, что адвоката вчера вызвали в контрразведку, и Поднебесный допрашивал его о своем брате.
      Тина была уверена, что Валерий пострадал за наше общее дело.
      - Как было хорошо, когда мы собирались, пели песни и говорили о том, как мы будем жить на земле после мировой революции, - лепетала Тиночка. А только где она, мировая революция? Кругом пытки, кровь, ужасы.
      Разве это жизнь?
      - Подожди, - убеждал я ее. - Красная Армия подходит уже к Перекопу. Скоро она будет здесь.
      - Не верю! - воскликнула Тина в отчаянии. - Не верю, ничему я больше не верю! Я... я разорвала и выбросила свой членский билет...
      Это было предательством нашего дела. Но что возьмешь с девчонки, живущей в холе и в роскоши? То ли дело Любка-артистка, Любка Титова, Любка-не-троньменя. Ей памятник можно поставить при жизни!
      Я ушел от Тины с разбитым сердцем, решив больше к ней не ходить. Севе, руководившему нашим Союзом, я рассказал все.
      Красная Армия прорвала Перекоп.
      Первыми спохватились французы. Они перебрались на военные корабли, уцелевшие от Черноморского флота, снялись с якорей и вышли в открытое море, взяв курс на Босфор. С тех кораблей, которые были неспособны к дальнему переходу открытым морем, прикладами сгоняли команду, затем подрывали на них механизмы и разбивали приборы.
      На кораблях, выведенных за Константиновский равелин, вспыхивало пламя. Корабли окутывало едким дымом, и они оседали то на нос, то на корму, то ложились на борт, как тяжелораненый человек.
      Корабли умирали, как люди. И как по людям, по ним плакали моряки, потерявшие в жизни самое дорогое.
      Матросы, боцманы, прослужившие десяткж лет, со слезами стояли на Приморском бульваре, сняв фуражки и бескозырки.
      - Мне кажется, меня ударяют кувалдой по сердцу, - сказал мрачно Сева.
      Васо подтвердил:
      - Представь, дорогой, и мне пришла в голову точно такая же мысль. Что теперь будем делать?
      - Ждать, - сказал я.
      - Сколько ждать?
      - Придет Красная Армия, будет и флот.
      - Не сразу?
      - Конечно не сразу, - И не скоро?
      - Возможно, не скоро. Но флот все же будет.
      - Ну что ж, - вздохнул Васо. - Мы еще молодые, у нас время есть подождать. А вот у них, - он кивнул в сторону усачей-боцманов, - времени мало...
      В Южной бухте вдруг раздался чудовищный взрыв - взлетел к небу транспорт, на котором собиралась уйти в море контрразведка. Взорвался за пять минут до отхода вместе со всеми контрразведчиками и Поднебесным. Многими гадами стало меньше на свете.
      В городе творилось нечто невообразимое. Все скатывалось в порт - обозы, генералы, дамы, сундуки, чемоданы, солдаты. Беглецы грузились на пароходы, опережая друг друга, ругаясь на всех языках. Я видел, как офицер, еще вчера водивший шикарную женщину под ручку в кино, сегодня ловким ударом столкнул ее со сходней. Я видел, как сундуки, чемоданы летели в грязную воду. Видел в последний раз Тину: ее отец, адвокатлиберал, бежал в капиталистический мир, держа одной рукой дочку, другой - саквояж. Я подождал, пока они поднялись по сходням и пароход, отвалив от пристани, тяжело сдвинулся с места.
      На здании бывшего городского совета кто-то успел развернуть огромное красное полотнище. И флаг трепетал, развеваемый морским ветерком.
      В Севастополь пришла Красная Армия. Конники первыми одолели Чонгар, перешли вброд Сиваш, победным маршем пересекли Крым.
      На бешеном скаку на площадь у Графской пристани ворвались всадники в. гаишаках-шлемах, разгоряченные, буйные. Командир эскадрона, матрос, слез с норовистого каракового коня, снял бескозырку с георгиевской ленточкой, низко поклонился толпе, толпа расступилась, и он спустился по отлогим ступеням пристани к самой воде.
      - Здравствуй, море мое! Вот и свиделись с тобой, милое, - сказал он прочувствованно.
      К нему подошел боцман, толстый, с коричневыми усами:
      - Вернулся, Варсонофий?
      - Как видишь, - ответил командир эскадрона и протянул руку боцману.
      - А корабля твоего больше нет. И флота нет. - Боцман заплакал.
      - Будет, - обнял его командир эскадрона.
      - Будет флот у нас, будет! - уверенно подтвердили многие голоса.
      И вот это твердое "будет флот" убедило нас окончательно, что станем и мы моряками.
      В мастерских прибавилось работы. Несколько старых буксиров надо было срочно переоборудовать в тральщики: в море было накидано множество мин.
      В Севастополе голодали, и на базаре за все драли - втридорога, даже за ставридку, султанку, которым всегда была грош цена.
      По вечерам из опустевших казарм флотского экипажа какие-то темные личности тащили матросские койки, кастрюли, бачки, унитазы и угрожали оружием тем, кто пытался их задержать.
      Словно ветром сдуло с Морской и с Нахимовского нарядную толпу. Редкие прохожие, торопясь, жались к стенам.
      В мастерские приезжали обросшие незнакомые красноармейцы, многие с орденами Боевого Красного Знамени. И только, заговорив с ними и тщательно к ним приглядевшись, старики наши Мефодий Куницын и Аристарх Титов, или Любка-артистка, или кто-нибудь из нас, членов Союза, восклицал:
      - Ба, да ведь это Сашко!
      Или:
      - Петро, до чего же ты вырос!
      И тогда Сашко или Петро, человек бородатый, доставал из кармана видавшей виды гимнастерки партийный билет, а из него бережно сохраненный белый квадратик:
      "Союз молодежи гор. Севастополя. Членский билет №..."
      Жизнь налаживалась, и уже существовал горком партии. Дорогие сердцу билеты нам заменили другими, еще более желанными: мы стали членами Российского Коммунистического Союза молодежи. Для того чтобы обменять билет, надо было рассказать о себе все, не утаивая. Все, что мог рассказать о себе каждый из нас, могло показаться неправдоподобным хвастовством.
      И потому говорили коротко. У неразлучной троицы была одна биография на троих:
      - Выполнял все задания Союза. Расклеивал прокламации и листовки. Ну еще... да вроде больше ничего не было.
      Мефодий Гаврилыч, сидевший в президиуме, добавил:
      - По решению партии ликвидировали предателя.
      И сказал тут же:
      - Подробности, полагаю, излишни.
      Нас спросили:
      - Кем хотите вы быть?
      - Моряками.
      - Что ж, добро, - оглядел нас сидевший в президиуме поджарый моряк, вновь назначенный командующий флотом. - Нам такие ребята нужны. На тральщик пойдете служить?
      - Пойдем!
      Уныло было в ту пору в севастопольских бухтах. Повсюду торчали мачты потопленных кораблей. Уцелели лишь две-три ветхие подводные лодки опустишься на них под воду, пожалуй, и не всплывешь, да обросшие плесенью деревянные катера.
      В тральщики переделали колесные буксиры. Их оборудовали тралами, ставили на них пушки. Теперь мы смотрели на них, как на свои корабли.
      Начиналась новая жизнь - жизнь на море.
      ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
      Командиром моего тральщика был бывший офицер царского флота, минер по специальности, Дмитрий Михайлович Стонов. Конечно, наша неразлучная троица была для него обузой. Кроме желания стать моряками, у нас за душой не было ни сноровки, ни опыта. Стонов служил на эсминце и, когда пошли слухи о том, что интервенты хотят увести корабли в Северную Африку, с молчаливого согласия всей команды испортил приборы и торпедные аппараты.
      Убедившись, что эсминец до Африки не дойдет своим ходом, а на буксире тащить его, ставшего бесполезной рухлядью, интервенты считали бессмысленным, они согнали с эсминца команду и, выведя за Константиновский равелин, взорвали и потопили. Командир эсминца куда-то исчез, а Стонов остался не у дел. Этот прямодушный человек, влюбленный во флот и хорошо знавший, что такое честь, долг и совесть, всех ушедших на чужбину называл предателями.
      Сосед наш, командир тральщика из бывших матросов, как-то рассказывал боцману Прокофию Ипатычу Юрко (командира на корабле не было, и говорили они в полный голос), что у Стонова тяжело болела жена. Голод и холод зимы окончательно ее подкосили. Стонов, сняв погоны царского офицера, не получал ни содержания, ни пайка и день за днем выносил из квартиры на базар последние вещи. Жена умерла. Он похоронил ее. Осталась одна только ценность: наградные золотые часы. Стонов долго и мучительно голодал, на нем все висело, лицо стало землисто-серого цвета, глаза ввалились, волосы вылезали.
      Спекулянты на рынке обступили его. Они буквально рвали из рук моряка дорогие часы, наперебой утверждая, что золото накладное, цепочка "самоварного золота" и цена всему грош.
      Выручил Дмитрия Михайловича новый командующий.
      - Спрячьте часы, - приказал он. - Вы меня помните?
      - Нет.
      - Служил с вами на эсминце в четырнадцатом, был арестован за агитацию. Вы еще за меня вступились, едва сами не пострадали...
      - Теперь вспоминаю!
      - То-то. Соловья баснями, говорят, кормить не положено. Пойдемте-ка поедим.
      Они поели тут же на рынке, в "обжорке", тонких, как лепестки, чебуреков.
      - Флот по-прежнему любите? - спросил командующий.
      - Я думаю, это осталась единственная моя привязанность и любовь, устало ответил Дмитрий Михайлович.
      - А Советскую власть признаете?
      - Я же здесь, а не за морем.
      - Вижу. Назначаю вас командиром тральщика. Нынче отдам приказ, тральщик примете в мастерских. Не удивляйтесь, он сильно смахивает на колесный буксир.
      Других пока нет, а мины вылавливать надо. Вы минер опытный. Придет время, разживемся чем и получше.
      Так Стонов стал командиром "Чонгара". Команду было набрать нелегко и, кроме настоящего моряка Прокофия Ипатыча Юрко, тоже истосковавшегося за эти голодные годы по службе, остальные были набраны с бору да сосенки. Нас троих Юрко стал ревностно жучить, гонять на заштопанной шлюпке по бухте, знакомить с тральным хозяйством, с машиной, с морской терминологией, которую он знал в совершенстве. Хлебнули мы лиха и на погрузке угля, на собственных спинах почувствовав, что за штука - погрузка.
      Мы "оморячивались" со сказочной быстротой, и я до сих пор вспоминаю Прокофия Ипатыча.
      На тральщике было еще трое таких же, как мы, неразлучных друзей. Всех троих звали Жорами, и они, смеясь, называли себя "Три-Жоры-Три", словно в цирке артисты. Фамилии у них были разные: Жора Капитанаки, Жора Белоцерковский и Жора Ахметов. Они считали себя забубёнными моряками, нас называли салагой и сусликами, рассказывали лихие истории о дальних плаваниях и разухабистые анекдоты о победах над женским полом.
      Мы получили побывавшие в употреблении брюки и форменки, фланелевки и тельняшки, а у трех Жор все было с иголочки, новенькое, брюки с широчайшими клиньями. С особым удовольствием они, задрав на животе тельняшки, демонстрировали умопомрачительную татуировку.
      - Тьфу! - сплюнул, посмотрев, Прокофий Ипатыч. - Закройсь!
      Жоры смачно захохотали.
      - Боцман, и тот не выдержал! Лихо!
      Кроме них было еще два члена команды, не очень молодые и очень серьезные: рулевой Кныш и механик Кублицкий. Эти с нескрываемым презрением смотрели на Жор, снисходительно терпели нас и уважали Стонова и Юрко.
      Я никогда не забуду, как мы в первый раз вышли в море. Машина, хрипя и отплевываясь, вдруг застучала, отдали швартовы, и наш "Чонгар" медленно отвалил от причала, послушный командам с мостика.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16