Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Смерть в Киеве

ModernLib.Net / История / Загребельный Павел Архипович / Смерть в Киеве - Чтение (стр. 10)
Автор: Загребельный Павел Архипович
Жанр: История

 

 


      С таким настроением он возвратился в палаты, чтобы найти князя Юрия и вместе с ним начать допрос беглого монашка Сильки.
      Они собрались не в гриднице, большой и неуютной, а в повалуше, где князь Юрий и спал и работал. Там было неширокое отшельническое ложе, заботливо накрытое узорочьем, был стол посредине для трапез, а вдоль стен стояло еще несколько столиков для письма и чтения с поставленными на них большими книгами. Еще множество книг громоздилось стопами прямо на полу; на стене, над огромной печью, в которой жарко пылали дубовые дрова, был высечен белый лев, готовый к прыжку; над ложем прикреплено большое серебряное распятие тонкой, мастерской работы. Не было здесь стульев с высокими спинками, а стояло несколько более длинных и совсем коротеньких скамеечек, накрытых мягким мехом; это создавало уют и какое-то ощущение простоты, а все книги и многочисленные столики для письма и чтения делали помещение похожим на покой мудреца, высокоученого монастырского настоятеля или высокого иерея церкви, отдавшегося наукам, но ничего общего не имели с княжением, властью, суровыми государственными делами.
      Правда, живописный беспорядок и та нарочитая, словно бы показная небрежность, с которой хозяин помещения относился к вещам, каждая из которых представляла незаурядную ценность, сразу же указывали на то, что здесь поселился человек не простой, даже необычный, ибо кто же другой бросил бы на каменный пол книги, за каждую из которых можно было купить несколько сел, а то и небольшой город?
      Собственно, Дулеб даже не заметил отсутствия сугубо княжеских признаков в помещении Долгорукого; ему понравилось вот так сесть среди книг, возле живого огня, который весело трещал, заглушая половину молвленных слов, возможно слов несущественных, ибо всегда значительная часть сказанного людьми не имеет значения и должна считаться если и не вредной, то, по крайней мере, ненужной. Однако князь Андрей, который тоже поставил необходимым условием свое присутствие на допросе Сильки, не разделял Дулебовых восторгов, ибо сразу же спросил отца:
      - Почему не в гриднице, княже?
      - Хочу здесь, - сказал Юрий, - грех будет, ежели этот человек скажет неправду в моем жилище, где я уже не князь, а просто человек, как и все. Будешь говорить правду, Силька?
      - А пошто мне врать? - удивился Силька, которого князь Андрей привел с собою и оставил тем временем стоять у двери. Сам сел рядом с отцом, тогда как Дулеб примостился на маленькой скамеечке, возле большой, богато украшенной книги, в которой с немалым удивлением узнал один из известных латинских кодексов.
      - Пускай сядет перед нами, - предложил князь Андрей, - хотя и не знаю, долго ли будут длиться твои расспросы, лекарь.
      - Должен стоять, как бы долго мы ни спрашивали, - сказал Долгорукий. - Кто сидит, становится равным с нами. Или ты хочешь примкнуть к лекарю, сравняв меня с этим человеком, на которого падает такое подозрение?
      Силька метнул глазами туда и сюда, шевельнулся не столько испуганно, сколько удивленно, однако смолчал, то ли от учтивости, то ли ожидал, в чем же его обвинят, или же и в самом деле чувствовал провинность.
      - И нужно все записывать, - выдвинул требование князь Андрей. - Хотя ты, княже Юрий, и не признаешь подробных записей, но здесь без них обойтись негоже.
      - Я запишу, - подал голос Дулеб. - Иваница должен принести приспособления для письма. Пошел искать коней. Там мои пергамены.
      - Должен бы беречь их с большим тщанием, - улыбнулся князь Андрей.
      - Пребываю под рукой великого князя, - стало быть, незачем беспокоиться о чем-либо.
      - Верно судишь, - похвалил его Долгорукий. - Тебе же, князь Андрей, ведомо, что в Суздале много лет, еще до твоего прихода на свет, ведутся подробные судебные книги. Не поощряю к писаниям подробным о быте и действиях повседневных княжеских, потому что для значительных случаев достаточно упоминаний кратких и исчерпывающих; обрисовывать жизнь в подробностях не следует, потому что подробности в большинстве своем позорные и грязные. Судебные же случаи каждый раз новые, потому их следует записывать для памяти потомков, а также для государственных порядков, ибо государство должно стоять на правде и благородстве.
      Иваница принес письменные принадлежности, Дулеб приладился писать, кивнул Иванице, чтобы тот сел рядом с ним.
      - Мы с Иваницей ведем это дело сообща, поэтому дозволь, княже, чтобы он присутствовал при сем.
      Долгорукий молча кивнул в знак согласия, князь Андрей гневно шевельнулся, почувствовав себя оскорбленным тем, что его уравняли с простым слугою, но смолчал, надеясь надлежащим образом поквитаться с лекарем во время допроса Сильки, где два князя, вне всяких сомнений, должны были превзойти двух незнатных защитников сомнительной справедливости из Киева.
      - Подойди ближе и встань вон там, - велел Долгорукий.
      Силька послушно приблизился, остановился как раз между князьями и теми двумя из Киева. Но спросить его ни о чем не успели, потому что неслышно приоткрылась тяжелая дубовая кованная железом дверь и в палату проскользнул половчанин. Босой, в белой полотняной одежде, с накинутой сверху хламидой, тканной золотыми грифонами в кругах, он быстро пробежал мимо князей, подскочил к огню, выхватил пылающее полено, перебросил его в ладонях, швырнул назад в огонь, только после этого взглянул на тех, кто сидел в палате, еще больше сузил свои половецкие глаза, крикнул клекочущим, будто у настоящего степняка, голосом:
      - Китан!
      Князь Андрей встал, подошел к Ярославу, обнял брата.
      - Не хотел тебя будить, брат, думал, спишь еще.
      - А я не сплю. Никогда не сплю. Покуда спишь, много зла творится на свете. Не могу спать. Князь Гюргий скажет тебе про это. Пока спишь, могут приехать люди из Киева, а Киев всегда имеет недобрые намерения. Не был никогда в Киеве лишь из-за лености своей, а ты, брат, был и можешь подтвердить справедливость моих слов.
      - Сын мой, - обратился к нему князь Юрий, - пойди в свою палату, у нас неотложное дело. По окончании князь Андрей заглянет к тебе.
      - Не знаю Андрея. Это Китан! А ты не Юрий, и не Гюргий, и не Дюргий, а Дюр, как называла тебя моя покойная мать. Ты же называл ее Фро, что означает дождь или щедрость. Забыл, княже? А что такое Дюр по-половецки? Тоже забыл?
      Ярослав быстро заговорил по-половецки, князь Юрий ответил ему такой же скороговоркой, к ним присоединился и князь Андрей, и вот уже перед Дулебом и Иваницей были словно бы настоящие половцы, даже Силька немало удивился такому неожиданному перевоплощению. Князья говорили горячо, гневно, они переубеждали в чем-то друг друга, хотя и бессмысленным казалось убеждать в чем-либо полоумного Ярослава, который метался по палате, сверкая своими грифонами и хищно поблескивая узкими половецкими глазами; наконец отец и сын победили безумного, он еще раз обежал палату, подскочил к Сильке: пристально посмотрел ему в глаза, прикоснулся пальцем к груди, сказал почти шепотом:
      - Опасности обвинений и суда хоть и людские, но насылаются дьяволом. Средства же дьявола неисчерпаемы, так и знай. А ты не виновен! Не виновен! Не виновен!
      Он намеревался еще раз возвратиться к отцу и брату, но от двери его позвал тонкий, серебряный голос:
      - Брат мой князь, жду тебя давно уже, а ты не идешь.
      Никто не видел, когда вошла княжна Ольга, теперь все повернулись к ней, глаза отдыхали на тоненькой белой фигуре, все купались в серых водах необычайных глаз, а безумный Ярослав подбежал к сестре, упал перед нею на колени, поцеловал ноги, закричал:
      - Веди меня отсюда, веди, Олюня-сестра!
      И они вышли, оставив после себя какое-то чувство смущения, внезапно выведя всех тех, кто сидел здесь на положении судей, из состояния угрожающей торжественности в будничную растроганность. Силька малость взбодрился неожиданной поддержкой странного князя-половчанина, хотя до сих пор еще не мог взять в толк, в чем его могут обвинять.
      Дулеб с Иваницей очутились как бы посредине между князьями и обвиненным Силькой. Вторжение безумного Ярослава еще больше подчеркнуло их неопределенное, можно даже сказать, двусмысленное положение.
      Дулеб вписал в свой пергамен: "Каждый - это либо тиран, либо - раб. А те, кто посредине, терпят отовсюду".
      - Спрашивай, лекарь, - подал наконец голос князь Юрий, - а то уже начал писать, хотя еще и нечего записывать, в этом ты превосходишь даже князя Андрея.
      - Записываю мысль, которую грешно было бы забыть.
      - Правду сказал философ, что открытие письма ослабило людям память. Можешь начинать, лекарь.
      - Тебя зовут Сильвестр, Силька? - спросил у парня Дулеб.
      - Да.
      - Ты из Киева?
      - Из Киева.
      - Был монахом в монастыре святого Феодора?
      - Послушником.
      - Как же ты мог стоять привратником, не имея монашеского сана?
      - Не стоял я при воротах.
      - Объясни.
      - Не стоял, - сказал Силька и метнул туда и сюда своими пытливыми глазами, будучи не в состоянии понять, чего от него добиваются.
      - Слыхал, что случилось в Киеве?
      - Там много всякого бывает.
      - Про смерть князя Игоря, слыхал?
      - Почему бы не услышать?
      - И что его взяли из монастыря, где ты был, - знаешь?
      - Знаю.
      - И что ворота были открыты перед толпой - тоже знаешь?
      - Э-э, - тотчас же смекнул Силька, куда клонит этот загадочный человек, - ловец из тебя хитрый, да не больно ловкий! Запутать меня хочешь и впутать в сие тяжкое дело, а я не дамся, почему я должен даваться! Ищешь, кто открыл ворота, и бросился ради этого сюда, а это слишком далеко, лекарь, ежели ты и в самом деле лекарь, как тебя называет великий князь Юрий. В Киеве и искал бы! Там все, там игумен Анания и братия вся на месте, если не разбежались после того убийства. Меня ж не трогай. Я не виновен. Не виновен! И не был привратником, и в монашестве не был, а был переписывателем книг при игумене Анании - вот и все, а больше ничего. И не лови меня, лекарь, потому как я тебе не заяц и не перепелка.
      - Когда выехал из Киева - скажешь? - спросил Дулеб.
      - Почему бы и не сказать, ежели это выпадает именно на тот день, когда был убит князь Игорь.
      - Открыл ворота, а потом испугался и бежал в тот самый день?
      - Угадал: в тот самый день. Да только ворот не открывал, ибо не был привратником, а день, как ведомо каждому, имеет свое начало, середину и конец, так знай же, что выехал я из Киева не в середине и не в конце дня, а в начале, и не в начале, а на рассвете. И не бежал, не вышел, а выехал верхом на коне, а ты должен бы спросить, откуда у меня конь, если уж хочешь обо всем узнать.
      Упоминание про коня обескуражило Дулеба. О конях он как-то не подумал, а тогда в Киеве никто о них не вспоминал, хотя ясно же, что ни у Кузьмы Емца, ни у монашка не могло бы быть коней, - следовательно, они должны были их украсть, чтобы бежать. А где украли? У кого? И почему никто не добивался возвращения коней, почему ни Войтишич, ни игумен не вспоминали про коней?
      - Не ты меня спрашиваешь, - сказал Дулеб. - Говоришь, что выехал из Киева на рассвете в пятницу, когда был убит князь Игорь. Чем докажешь сие?
      - А на мосту знают. Мост еще был закрыт на ночь, и мы долго стучали в ворота, пока нам открыли. А потом не хотели мы платить мыто, потому что у Кузьмы была гривна княжеская, он показал ее, и нас пропустили, как посланцев к князю Изяславу.
      - Кузьма? Про какого Кузьму молвишь?
      - А про Емца. Вместе выехали из Киева. Встретились перед мостом, сговорились, вышло, что едем оба в Суздаль.
      - И Кузьма был с конем?
      - Даже с двумя. Одного взял для поклажи.
      - Кто дал тебе коня?
      - Игумен Анания.
      - Зачем?
      - Сказал: поезжай в Суздаль, князю Андрею надобен человек, умелый в письме. Благословил меня в путь. Игумен всегда был добр ко мне. Еще малым забрал меня у отца, обучил письму, книжной премудрости.
      - А кто послал сюда Кузьму? Кто дал ему коней, гривну?
      - А у него и спроси.
      - Где он?
      - Где-то у князя Ивана.
      - Среди берладников?
      - У них.
      - Почему ты не поехал с ним туда?
      - А что мне там делать? К оружию не приучен. Кузьма копье метает, как никто, а я лишь писалом умею. Завернул к князю Андрею, он принял меня.
      - Обещал тебе игумен Анания еще что-нибудь?
      - Благословил - и все. Дал серебра на дорогу.
      - Игумен Анания - святой человек, и негоже подвергать сомнениям его поступки, - заметил князь Юрий.
      - Я уже слыхал про святость игумена, - сказал Дулеб. - Слыхал в Киеве от того самого человека, который убийцами князя Игоря назвал Кузьму Емца и монаха-привратника, бежавшего вместе с Кузьмой после убийства.
      - Вранье! - горячо воскликнул Силька. - Никогда не был я привратником и не бежал ни от чего. Все вранье!
      - Кто же тот человек? - не обращая внимания на Силькин крик, спросил у Дулеба Долгорукий.
      - Воевода Войтишич, ежели знаешь его.
      - Знаю.
      - Молвлено же было при игумене Анании.
      - А игумен? Неужели не сказал, что это неправда? - даже наклонился к Дулебу Силька.
      - Сказано же тебе: спрашиваю лишь я, ты отвечаешь мне.
      - Хорошо, - улыбнулся Юрий. - Тогда спрошу я, лекарь. Что сказал игумен, услыхав обвинение его привратника в убийстве князя?
      - Не был я привратником! - крикнул Силька.
      - Помолчи, - махнул на него князь Андрей.
      - Я сам спросил игумена, - потер лоб Дулеб, вспоминая весь тот странный, теперь словно бы и вовсе не существенный разговор, - спросил его, почему не сказал о подозрении в убийстве в первый день нашего приезда в Киев. Ведь мы с Иваницей приехали прямо в монастырь святого Феодора и сразу сказали игумену, зачем приехали. Разговор же у Войтишича происходил накануне нашего отъезда из Киева, когда мы уже хотели возвращаться к князю Изяславу ни с чем, ибо в Киеве невозможно было найти виновных, виновен был весь город, а значит - никто.
      - И князь Изяслав не вельми бы возрадовался таким твоим вестям, въедливо заметил Долгорукий, - он ждал от тебя вестей иных. Ему хотелось обвинить в братоубийстве Ольговичей и Давыдовичей.
      - Никто и слушать не хотел про братоубийство. Ни князь Изяслав, ни воевода Войтишич, ни Анания-игумен.
      - А указали тебе на меня? Не поверю в такое.
      - На тебя никто не указывал. Это уже я сам, когда узнал, что убийцы бежали к тебе.
      - Какие мы убийцы? Что ты говоришь такое, лекарь? Побойся бога! промолвил Силька с таким отчаянием и укоризной, что все невольно взглянули на этого отрока, и каждому стало неловко за этот допрос, за ничем не подкрепленные обвинения, подозрения, за пересказ чьих-то слов, полузабытых, несущественных, быть может, и бессмысленных, но долг довести дело до конца толкал их к новым расспросам, они должны были идти на новые неудобства, между ними не должно было оставаться ничего невыясненного, иначе не могли бы они выйти из этой палаты, хотя и не охраняемые грозной стражей, не удерживаемые никем, кроме высокого долга - установления истины.
      - Так что же молвил тогда игумен Анания? - повторил вопрос князь Юрий.
      - Он промолчал, а за него сказал Войтишич. Войтишич сказал почти то же самое, что ты, княже. Что игумен святой человек и неприлично ему вмешиваться в грязь и преступность жизни повседневной. К этим словам игумен добавил свои, но не про себя, а про Войтишича. Мол, лишь такой отважный человек, как воевода, имеет мужество говорить обо всем, не скрывая.
      - На что Войтишич, наверное, сказал: да будь оно все проклято, засмеялся облегченно князь Юрий, тешась, что мог угадать не только течение той далекой и теперь давнишней уже беседы, но и последовательность выражений, даже отдельные слова.
      - Угадал, княже.
      Дулеб понимал, что нужно прекратить допрос Сильки, отослать его, ему уже не хотелось теперь искать и Кузьму, он предчувствовал, что тот скажет то же самое, разве лишь, кроме игумена Анании, назовет еще кого-нибудь, но разве же от этого станет легче ему, Дулебу? Не верить этому круглоголовому отроку, в котором не было ничего монашеского, Дулеб почему-то не мог, а поверить - означало тем самым отказаться от своего предположения об участии князя Юрия в киевском убийстве, признать тщетность своего тяжелого путешествия, просить прощения у Долгорукого, а самое главное - и это печальнее всего - придется согласиться с мыслью, что в Киеве существовал (да еще и сейчас существует) какой-то странный заговор, направленный неведомо против кого: то ли против Долгорукого, то ли против Ольговичей, то ли даже против самого Изяслава; к заговору этому причастны игумен Анания, причастны, наверное, и Войтишич, и его люди, но зачем он и почему этим людям нужно было решиться на такое невероятное преступление, как прилюдное убийство князя Игоря, - этого сегодня никто бы еще сказать не мог. Конечно, можно было бы отбросить все сказанное Силькой, обвинить его в неправдивости, свести с Кузьмой и попытаться поймать на неточности, на расхождениях в ответах, - и тогда подтвердятся подозрения Дулеба, и он будет настаивать хотя бы на наказании этих двоих, если не сможет доказать вины самого Долгорукого.
      Однако нужно было уже теперь подумать и о том вероятном случае, когда все сказанное Силькой подтвердит Кузьма. Подумать про сговор тех далеких и коварных людей в Киеве, ибо очень похоже было именно на это. И это приглашение на обед к Войтишичу, чтобы не выпустить из Киева доверенных князя с пустыми руками. К Войтишичу их пригласили не просто ради трапезы, а чтобы назвать имена выдуманных убийц. Потом подослали Ойку, которая должна была сказать, куда бежали убийцы. На мосту всех, быть может и самого воеводу Мостовика, подкупили, дабы они не говорили правды о том, когда проехали по мосту Кузьма и Силька. Сговор, сговор! Но зачем?
      А Силька не виновен или же боится сказать правду при князьях. Как бы там ни было на самом деле, продолжать его допрос совершенно бессмысленно.
      - Пускай идет, - сказал Дулеб. - Дальше спрашивать нечего.
      - Иди себе, - сказал Долгорукий. - Да не пытайся бежать. Может, лекарь, отправить его в Суздаль да посадить там в поруб, потому что в Кидекше не имею ничего подходящего?
      - Не нужно, пускай гуляет на воле, - сказал Дулеб.
      Силька, недоверчиво посматривая то на князя, то на Дулеба, вышел за дверь. Там, наверное, остановился и не знал, куда идти.
      - Пойду отведу его к отрокам, - встал князь Андрей. - Запугали малого. Лучше бы спросили у него о чем-нибудь книжном. Знает множество интересных вещей. А вы его тут, словно последнего раба, забитого и бездарного, допрашивали. Разве же можно так с умными людьми? Бога бы побоялись!
      Дулеб чувствовал себя совершенно опустошенным. Не смог ответить князю Андрею, вообще ни на что не был способен. Склонился над пергаменом, немного подумал и, когда за Андреем закрылась дверь, медленно записал: "Кто начинает с утраты независимости суждений, заканчивает утратой сил душевных".
      Это - о себе.
      А про игумена Ананию записал такое: "Под личиной учености и набожности он скрывал злобливость, месть, убийство".
      И тут внезапно заговорил Иваница, который молчал все это время, молчал терпеливо и самоотверженно, удивляясь, зачем Дулеб посадил его вместе с князьями, не веря в глубине души, что можно будет о чем-нибудь узнать у этого быстроокого Сильки при помощи простого допроса. Но еще сильнее удивился Иваница, когда Сильку отпустили, в сущности так ничего у него и не выпытав; а он сам от неверия в подобный обмен словами неожиданно ощутил любопытство ко всему, что здесь говорили, даже больше того: ему захотелось сказать нечто такое, о чем и в помыслах не имели ни князья, ни сам глубокомудрый Дулеб!
      - А он не все вам сказал, - подал голос Иваница.
      - Кто? - полюбопытствовал Дулеб.
      - А Силька.
      - Откуда ведомо тебе?
      - Вот уж! Да он же на меня посматривал, как заяц из-под капусты! Вас всех знает, а меня - нет. Я для него неведомый и загадочный. Вот и испугался. А когда человек боится, так и знай: что-то он скрывает. Что-то у него есть недоговоренное.
      Это могло восприниматься как намек на то, что Силька боялся при князе Юрии говорить до конца. Долгорукий должен был бы обидеться на Иваницу за такую откровенную бестактность, если не сказать резче. Однако Юрий - и Дулеб еще раз убедился в этом - не принадлежал к обычным людям, он не ведал чувства обиды в привычном понимании этого слова, ему чужда была мстительность, потому что другой на его месте не стал бы слушать ни такого, как Дулеб, ни тем более Иваницу, а давно велел бы обоих навеки упрятать в подземелье или же уничтожить вовсе.
      Долгорукий воспринял слова Иваницы так, будто речь шла о чем-то постороннем, что к нему никак не относилось. Со спокойствием философа, для которого важнее всего докопаться до сути дела, он задумчиво промолвил:
      - Не сказал всего, так скажет. Подождем.
      - Согласен с тобой, княже, - поддержал его Дулеб.
      - Поедем, не откладывая, к князю Ивану, - встал Долгорукий, - найдем там еще Кузьму да спросим. Тогда обоих сведем. Вот все и разъяснится, лекарь, хотя, наверное, и так уже стало разъясняться. Или же еще нет?
      - Ехал к тебе из Киева с тяжким обвинением, а теперь, вижу, придется изменить его на любовь к тебе, прости за лесть...
      - Князей любить не надо. Достаточно для этого женщин, - с этими словами Долгорукий отпускал, собственно, на сегодня Дулеба и Иваницу. Иваница вскочил и поскорее выбежал из палаты, потому что очень хотелось ему заполучить сообразительного Сильку и, не ожидая, пока за него снова возьмутся старшие, самому потрясти, как трясет черт сухую грушу. Дулеб же, прежде чем сложить свои письменные принадлежности, записал: "Осознание собственного невежества - одинаково неожиданное, болезненное и обидное".
      Иваница нашел Сильку в оружейне. Тут уже не нарисованные, как у больного Ярослава, а настоящие висели на стенах щиты, мечи, топоры, копья, луки. Щиты украшены золотой выпуклой оковкой, а то и сплошь золоченые, с мастерской чеканкой, даже с эмалями, хотя эти эмали должны были бы осыпаться в первом же бою, от первых ударов. Тут висели дорогие луки с шелковой тетивой и княжеские тулы, обтянутые кожей пантеры, обладающие чудесным запахом. Или мехом бобра ради чванства.
      В оружейне летали соколы и кречеты, проносились под высоким потолком, бились о стены, жаждали выбраться на свободу или, по крайней мере, хотели покоя, который нарушил своим вторжением любопытный ко всему сущему Силька.
      Как он попал в оружейню, как нашел ее среди других палат этого несуразного, незаконченного, причудливого пристанища княжеского, - этого не сказал бы, наверное, и сам Силька, но стоял он здесь, судя по всему, уже давно, поводил своими пытливыми глазами, рассматривая оружие, вертел головой, следя за полетом хищных птиц, самое же удивительное: не делал ни малейшей попытки схватить меч, или копье, или топор и броситься рубить своих судей, быть может и неправедных.
      - Чего стоишь здесь? - спросил Иваница, малость обескураженный парением соколов и кречетов над головой.
      - А тебе что? - лениво ответил Силька.
      - Не для тебя это место.
      - Для меня всюду место.
      - Это почему же такая дерзость?
      - Должен все видеть и знать.
      - Состаришься - узнаешь.
      - Дуб хоть и тысячу лет стоит, а все дуб. Ты сам ведь молод и должен бы знать. Что разум не от старости зависит, а от того, есть ли голова на плечах.
      - Болтлив ты вельми. Игумен Анания научил?
      - Сам научился.
      - А у игумена что делал?
      Силька взглянул на Иваницу с еле заметным испугом.
      - Сказал уже: был послушником.
      - Что делал у него, спрашиваю!
      - Ты кто, чтобы меня спрашивать? Князья спрашивали - и хватит.
      - Видел, кто я, - загадочно ответил Иваница, - и ежели хвастаешь, что имеешь больно уж ценную голову на плечах, то мог бы и догадаться. Спрашиваю тебя, что делал у игумена Анании? Был послушником - знаем. Письму и книжной премудрости научился - знаем. А что делал для игумена?
      Силька закрутился, заметался. То есть, он и дальше стоял на месте, внешне оставаясь неподвижным, но одновременно все в нем словно бы разъехалось в разные стороны, расслабилось, разлетелось: глаза, руки, плечи, спина. Он готов был, что называется, броситься на Иваницу, чтобы выведать, знает ли тот что-нибудь о нем или только берет на испуг, он напрягал память, чтобы вспомнить, не встречался ли с этим светловолосым красавцем в Киеве, а если встречался, то где и при каких обстоятельствах, ему хотелось узнать, послали ли Иваницу сюда князья или он действует по собственному усмотрению; если бы Иваница задал свой вопрос там, в палате князя Юрия, Силька бы вывернулся, потому что всегда легко отбросить вопрос, который принадлежит только одному. Двое, зная одно и то же, не могут доказать своего знания никому, если нет третьего, который был бы свидетелем. Но как же узнать, не подослали ли этого загадочного молчуна и князья, и этот киевский судья? Может, они всё знают о тайных делах Сильки и игумена Анании и теперь лишь проверяют его искренность и правдивость?
      Все это Силька обдумал в один миг - Иваница не успел еще и переступить с ноги на ногу, - обдумал и понял со всей ясностью, что только последовательная правдивость спасет его от страшного обвинения и даст возможность удержаться возле князя Андрея, где Сильке впервые в жизни жилось сладко и привольно.
      - А ежели и делал, то не сам, а по велению игумена, - сказал Силька, еще не открываясь до конца, но уже ступив на мостки, где нельзя разминуться с откровенностью.
      - Хвалишься головой, а слушаешься как последний дурак!
      - Попробовал бы ты не послушаться игумена! Не знаешь ты этого человека. Скольких он со свету сжил, этого никто еще не ведает.
      - Долго же ты был там?
      - Как мог долго? Пока был малым хлопцем, он лишь обучал меня. Да и не столько он сам, сколько другие монахи. Там были вельми ученые мужи. Знали и греческий, и латынь, и болгарский, и немецкий. Книги всякие. Ты и не слыхал, пожалуй, никогда.
      - Ну, ну, много ты знаешь, что я слыхал, а чего не слыхал. Что же делал?
      - Знаешь, так зачем спрашивать?
      - Хочу, чтобы сам сказал. Мы должны тебе верить во всем, все и говори. Иначе какая же вера?
      Силька стыдливо съежился.
      - Девчат для него, - прошептал, и красные пятна появились у него на лице.
      Иванице даже жаль стало парня.
      - Водил для игумена?
      - Да.
      - Как же водил? Сам находил?
      - Он присматривал. Каждый день ездил по Киеву. Неутомимым был. На трапезы к боярам и воеводам, вымытый и вычищенный, к нему несколько послушников приставлено для мытья да чистки. Ездил в дорогом повозе, потому что верхом не терпел, говорил, что все внутренности у него от этого колотятся. И все присматривал на улицах, во дворах, на торгах, в церквах. Меня с собой возил на тот случай и сразу же стрелял глазом и повелевал: "Привести". И не молодиц, а непременно девчат, ночью, тайком, когда все спят, даже монахи спят, после молитвы. Ставили меня словно бы привратником на ночь, а на самом деле шел я в Киев, иногда и не находил, а то наталкивался на несговорчивых, бывало, что и били меня чуть ли не до смерти, - страшно и говорить обо всем.
      - Чем же соблазнял?
      - Обещаниями, подарками, посулами, на которые игумен не скупился никогда; иногда прибегал к угрозам, хотя и не умел угрожать людям как следует. Но девчата слишком глупы, чтобы распознать суть мужскую, всегда верили или же пугались.
      - Утопить бы такого в Днепре, - почти ласково сказал Иваница. - Я, правда, знаю лишь лечение людей, но тебя, наверное, утопил бы. Может, чтобы вылечить остальных людей от такого выродка.
      - Разве имел я какую выгоду? Меня заставляли, вот и все. Откажешься будешь лежать под деревьями в монастыре. Видел, сколько там деревьев? Под каждым похоронены непокорные. Под деревьями и под камнями. Анания беспощаден.
      - Почему не сказал об этом князьям сегодня?
      - Не поверят. Слыхал, что сказал князь Юрий про игумена? Святой и непорочный. А я знаю все!
      - Бежал бы от него.
      - А куда? Я сам из Киева, у меня там отец, которого не видел столько лет, стыдился на глаза к нему попадаться. Он делает железо, а я...
      - Кричко твой отец?
      Силька посмотрел на Иваницу с еще большим испугом, смешанным с уважением. Этот знал о нем все. Вот судьба человека! Догонит тебя, куда бы ты ни спрятался, пробьется сквозь леса, переберется сквозь реки и озера, разыщет на краю света.
      - Игумен нашел бы меня всюду. Это страшный человек, если бы кто знал, какой он. Все перед ним падало ниц. А потом приглянулась ему Ойка.
      - Ты! - крикнул Иваница, схватив Сильку за грудки и встряхнув так, что тот даже зубами щелкнул. - Это ты, последыш игумена! Ойку!
      - Я ничего, я... - заскулил Силька, пытаясь вырваться, но Иваница от ненависти стиснул его еще сильнее.
      На него дохнуло с невероятного расстояния диковатостью девушки, видел следы босых ее ног на промерзшей траве, с радостью почувствовал бы пронзительную свежесть и нетронутость ее поцелуя, а этот все испакостил, утопил в грязь одним лишь словом, грязным намеком, двусмысленным напоминанием, сочетанием ее пречистого, целомудренного имени с подлым игуменом, вымытым и начищенным извне, и гнилым изнутри, как шелудивый пес.
      - Ты, подлец, нечисть собачья, вышкребок монастырский, котельная пригарина! - шипел Иваница Сильке в лицо и тянул его к стене, где висели острые мечи и топоры; вчерашний послушник быстрым перепуганным своим глазом успел заметить оружие и решил, что настал его последний смертный час, ибо спасения ниоткуда ждать не приходилось. Крика никто не услышит в этой наглухо замурованной оружейне.
      Силька крикнул, простонал, проскулил:
      - Ойка н-не... далась!
      Иваница отбросил от себя Сильку, потом снова схватил, притянул к самым глазам.
      - Врешь!
      - Крест святой!
      - Поклянись матерью!
      - Умерла моя мать.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36