Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Смерть в Киеве

ModernLib.Net / История / Загребельный Павел Архипович / Смерть в Киеве - Чтение (стр. 14)
Автор: Загребельный Павел Архипович
Жанр: История

 

 


      - Не знаешь, а пора бы уже знать, - тихо, но так, что все услышали, промолвил князь Юрий и обнял девушку за стан, полушутя, игриво и в то же время достаточно крепко, чтобы почувствовать под рукою ее упругое тело, а она могла бы ощутить неудержимое желание в каждом пальце княжеском.
      Боярин Кисличка испуганно смотрел на это, он даже наклонился вперед, чуть не ложился на стол, словно бы не верил собственным глазам и хотел еще раз увериться, что это княжеская рука блуждает по телу его дочери, его нетронутой Манюни...
      С Иваницей творилось нечто непостижимое. Началось уже тогда, когда его в шутку сделали женихом Манюни, вспыхнуло с неудержимой силой, когда услышал Манюнин голос, и уже совсем ошалел, увидев, как бесстыдно блуждает княжеская рука по телу Манюни. Но пока еще сдерживало его спокойствие Дулеба, еще проносились перед глазами какие-то обрывки воспоминаний, видений, слов, чьи-то поцелуи, объятия, видел он босые Ойкины ноги на примерзшей траве, перехватывало дыхание от неосуществимого, от невозможного, от того, чему не дано повториться.
      Идешь и не возвращаешься. Встречаешь - и разлучаешься навеки. Ойка сказала: "Когда вернешься в Киев, тогда..." Но надеялся ли он возвратиться? Никогда не надеешься и никогда не возвращаешься. Даже в Киев, который невозможно миновать. А в этот ковчег? Сам себе не поверишь, что он где-то есть и что в нем погибает такое диво, как Манюня. Сюда не возвратишься никогда и ни за что. Люди не возвращаются, ой нет!
      Иваница жадно выпил два кубка меду, чем еще больше распалил себе душу. Уже не помнил, что делает, но слышал, как Долгорукий, стараясь споить боярина Кисличку, вынуждал того пить за собственное здоровье, медленно встал, покачиваясь не от опьянения, а от одного лишь присутствия здесь белотелой девушки, будто искупанной в луне, в молчаливом оцепенении двинулся к князю Юрию, собственно, к Манюне, но сначала он должен был пройти мимо князя, боярин Кисличка в расчет не принимался, зато боярин мигом смекнул, какая опасность таится в этом очумевшем молодом киевлянине, выпрыгнул из-за стола, расставил длинные руки, нагнулся к Иванице, закричал:
      - Куда? Не пущу!
      Иваница молча потеснил его прямо на Долгорукого, боярин споткнулся, упал на князя, тот попытался было стряхнуть его с себя, но Кисличка впился в него как клещ, тогда князь Юрий, уже и впрямь разгневавшись, крикнул своим суздальцам:
      - Убрать!
      Вацьо уже был возле Кислички. Он оторвал его от князя, бросил на пол, еще двое или трое подскочили ему на помощь, и за миг боярин лежал увязанный ремнями и только хрипел.
      - Отче! - отчаянно сказал князь Андрей. - Что чинишь, княже Юрий?
      Но у князя Юрия была новая морока. Потому что, пока связывали боярина Кисличку, Иваница, которому никто не мешал, очутился возле Манюни, умело просунул ей руки под мышки, поднял из-за стола, едва не задохнувшись от сладкого прикосновения к этому щедрому телу, которое словно бы кричало голосом соблазна в каждой своей клеточке.
      Рука Долгорукого упала вниз, князь ошеломленно взглянул туда, где только что была Манюня, он еще ничего не мог понять, сначала решил, что Иваница пришел ему на помощь, верил в это еще и тогда, когда догонял Иваницу с девушкой, которые уже были у выхода из горницы, уже углублялись в темные запутанные переходы ковчежные, в которых, ведомо ведь, никто, кроме боярина Кислички, не мог разобраться, но разве же кто-нибудь думал нынче о таинственности ковчега, а Долгорукому показалось, будто Иваница вывел Манюню лишь для того, чтобы отдать в его руки, услужить великому князю.
      - Отче! - вслед отцу еще раз крикнул князь Андрей, но Долгорукий уже не слыхал ничего, легко, почти юношески добежал до выхода из горницы, мигом догнал тех двоих, положил руку на плечо Манюне, сказал Иванице:
      - Благодарение тебе за сообразительность, теперь возвращайся.
      - Вот уж! - гмыкнул Иваница, не останавливаясь и ведя за собой Манюню, будто он тут был хозяином и знал все тайники переходов.
      - Ну! - крикнул Долгорукий и рванул к себе Манюню так, что Иваница очутился впереди один и должен был теперь либо возвращаться назад к пирующим, либо же...
      Он не мог возвращаться, знал, что возврата нет, никогда не возвратишься к женщине, которую мог взять и не взял, утратив на века; ему нечего было терять, он был вольным человеком, никакие князья не были властны над ним, в особенности же рядом с женщиной, да еще такой женщиной.
      - Ага, княже, - зловеще улыбнулся Иваница. - Ты так, княже? Тогда давай так. Давай спросим Манюню. Пускай скажет она.
      - О чем спрашивать? - нетерпеливо потянул к себе Манюню Долгорукий. О чем спрашивать?
      - А с кем она хочет пойти - вот что, княже. Ты князь - а я просто себе человек. С кем ты пойдешь, Манюня?
      - Нечего спрашивать, убирайся! - уже спокойнее, с чувством силы и власти сказал Юрий. - Пошел прочь! К лекарю своему иди!
      - Манюня, скажи!
      - Прочь!
      - Манюня!
      Голос Иваницы обрел ласковость, шелковистость, был тихий, но властности в себе имел больше, чем княжеское восклицание; и то ли этот голос, то ли мужество Иваницы, то ли его молодость послужили тому причиной, но Манюня легко сбросила с себя руку князя, шагнула к Иванице, тихо сказала:
      - С тобою.
      Голосом этим словно бы ударила Долгорукого в грудь. Он отшатнулся, наставил на тех двоих руки с растопыренными пальцами, будто отгонял от себя страшное видение, начал пятиться, потом тяжко повернулся и, сгорбившийся, постаревший, униженный, двинулся из темного перехода.
      А те двое, проследив за ним, как будто еще не верили, что он в самом деле отдаляется и уже не возвратится, бросились чуть не бегом в глубь переходов, открывали одну дверь за другой, девушка умело стучала засовами, отгораживалась от целого мира, вела Иваницу дальше и дальше, глубже и глубже, вокруг них теперь было лишь сено, сухое, душистое, тихое сено, лишь где-то внизу слышались вздохи и возня скотины, а наверху стучали люди, от которых они бежали и к которым не имели намерения возвращаться, увлеченные друг другом, погруженные в неистовость первого поцелуя, для которого, казалось им, они были рождены на этот свет.
      Долгорукий, возвратившись в горницу, встретив встревоженный взгляд боярыни, которая, может быть, и радовалась тому, что произошло, но одновременно и боялась за дочь и за неизбежный гнев своего мужа, увидев увязанного ремнями, охрипшего от крика боярина Кисличку, сначала махнул было рукой, чтобы развязали хозяина ковчега, хотел гнать Кисличку за теми двоими, чтобы вытащил их из переходов, не дал произойти тому, что могло между ними произойти, но тотчас же передумал, тяжело подошел к своему месту, упал на скамью, потянул к себе чашу с пивом.
      Князь Андрей кивнул дружинникам, подтвердив веление великого князя, чтобы освободить от пут боярина.
      Дулеб чувствовал себя прескверно. Может, даже хуже, чем князь Юрий. Ибо тот, утратив власть над теми двумя, все же имел ее здесь и над всей землей, поэтому мог надлежащим образом распорядиться не только самим собой, но и всеми остальными. Дулеб же, хотя человек вольный и полный неповторимых знаний, зависел во всем от воли Долгорукого, правда обладая нескованностью мысли, но что значила неподвластная мысль в тот момент, когда нужны были действия?
      Спас их (а прежде всего, наверное, самого себя) князь Юрий. Он встряхнул головой, будто после сна или помрачения от тяжкой болезни, сверкнул глазами, спросил так, будто ничего и не случилось:
      - Так мы еще споем сегодня?
      - А какую, княже? - заглянул ему в лицо преданными глазами Вацьо.
      - Может, про коников?
      Князь еще не сбросил с себя окончательно растерянности, он просил помощи, спасения, песня могла стать таким спасением, и Вацьо тотчас же завел:
      Коники iржуть князю в кiнницi...
      И все подхватили тихо и грустновато:
      А гусельки грають князю в гридницi,
      А дiвчатко плаче князю в темницi...
      - Разве ты плачешь в гриднице, доченька? - спросил Долгорукий Ольгу, протягивая к ней руку, но, видно, не решился прикоснуться к княжне, опустил руку на стол, смотрел на нее будто на что-то чужое, греховное, даже враждебное.
      - Почему бы мне плакать, княже? - ласково заговорила с ним Ольга. Разве ты хотел когда-нибудь моей печали? Взял меня к князю Ивану, и вот я радуюсь, больше всех на свете! Почему бы мне плакать?
      - Ага, к князю Ивану, скоро его найдем. Может, и завтра.
      Влетел боярин Кисличка. Рот у него был раскрыт так, будто боярин изготовлялся к крику еще издалека, однако он только и сумел вытолкнуть из себя одно-единственное слово:
      - Забыл!
      Наконец-то появился человек, который мог отомстить за все, что случилось с великим князем. Спаситель и жертва одновременно. Долгорукий не мог упустить случая, сразу воспользовался им и бросил боярину насмешливо:
      - Что же ты забыл? Куда положил прошлогодний снег в своем ковчеге?
      - Не могу попасть! Не могу найти! - вопил боярин. - Спрятались, и не нашел их!
      - Способен ли ты хоть вывести нас из своей мышеловки? - продолжал издеваться над ним Долгорукий. - Или придется мне выскакивать сквозь дырку в потолке?
      - Ты! - крикнул боярин, подбегая к своей молчаливой и покорной боярыне и тщетно пытаясь сдвинуть ее с места: жена оказалась намного сильнее.
      - Оставь жену! - поднялся князь Юрий. - Выводи нас, сказано тебе. Мы уезжаем!
      И все встали с облегчением.
      - Князенька! - сложил будто к молитве ладони боярин. - Князенька, покидаешь меня, а как же мне с теми двумя!
      - Выводи! - словно бы не слыша, крикнул Долгорукий.
      - Что же мне делать? - допытывался Кисличка.
      - Спросишь у них самих, - засмеялся князь. - Ежели захотят тебя слушать. И... ежели найдешь их.
      - Ох, забыл все! Забыл все проходы и переходы. Стар стал. Бежали. Спрятались.
      Он бормотал и бормотал, идя впереди князя; когда же в открытую дверь ударило белыми снегами и морозами, Кисличка вроде бы даже обрадованно бросился к князю Юрию:
      - А может, бежали они прочь? Князенька, скажи.
      - Не бегал за ними. Да и что тебе за дело?
      - Тогда бы не осквернили мой ковчег.
      - Разве сам ты не осквернял его многажды с боярыней своей! Да, наверное, и девок сюда водил. Похвалялся ведь запутанными переходами, которые сам лишь знаешь! Прятал девок?
      - Свят, свят, свят, князенька! Грех подумать!
      - Ну, а эти греха тебе не сделают. А если и сделают что-нибудь, то разве лишь воина для меня!
      Тем временем, пока дружинники выводили коней, вытаскивали сани, готовясь в поход, боярин Кисличка отчаянно посматривал на быстрые приготовления, наверно боясь оставаться в ковчеге наедине с молодыми, от которых не знал, чего ждать, поэтому предполагал самое худшее.
      Дулеб до сих пор все еще не верил, что на самом деле случилось то, что случилось там, наверху, ему хотелось, чтобы все превратилось в шутку, но Иваницы не было, уже подвели лекарю его коня, уже все расселись, он тоже должен был садиться и ехать дальше, рядом с Долгоруким, который поглядывал на Дулеба с нетерпением и некоторой злостью.
      - Не могу оставить товарища, княже, - сказал Дулеб. - Дозволь, подожду его, догоним тебя потом.
      - Кажется мне, не вспомнил он своего товарища, когда бежал к девке. Долгорукий изо всех сил пытался не выдать своего гнева, прятал его за насмешливостью.
      - В таком деле никогда не вспоминают.
      - Знаешь по себе?
      - Должен знать. Я ведь лекарь.
      - Так вот, лекарь. Поедешь со мной. Ибо я выбирался в эту дорогу ради тебя, а тот, ежели захочет, догонит сам.
      Дулеб молчал, ибо разве же не помрачился когда-то и у него разум от одного лишь голоса Марии, от ее взгляда, от запаха ее тела? Не мог он выступать судьей ни над князем, ни над своим баламутным товарищем Иваницей.
      Они уже ехали рядом и не оглядывались назад, на неуклюжий, на нелепый ковчег, никто не оглядывался, и Вацьо, улавливая общее настроение, завел песню: "Ой раненько наш князь устав, ой устав, устав, три свiчi зсукав; при однiй свiчi личенько вмивав, при друiй свiчi шатоньки вбирав, при третiй свiчi коника сiдлав".
      Песня незаметно перешла в другую, новую, но снова про князя, которого любят, которому прощают его увлечения, которым любуются: "На нем шапочка как мак мелка. На нем сорочечка как снег бела, как лист тонка. Где же ее стирали? В воде Дуная. Где она кручена? У коня в копытах. Где она сушена? У тура на рогах".
      - Не обо мне сия песня, - сказал Долгорукий. - Про моего отца Мономаха. Два тура метали его на рогах вместе с конем. Посылал на Дунай свои полки супротив всемогущих ромеев. Был князь великий и славный. И великодушный такожде. Хотя знаешь, наверное, лекарь, как убил он пленных половецких ханов, нарушив слово, или как уничтожил люд во взятом Минске, не оставив там ни мужа, ни жены, ни дитяти. Не простое это дело княжеское великодушие, лекарь.
      - Верно, не простое, - подтвердил Дулеб, - чинишь дела добрые и одновременно со спокойным сердцем созерцаешь, как боярин Кисличка обдирает своих людей, доводит их до погибели, да и не одних людей, а все земли свои. И для чего? Для химеры!
      - Когда не хватает мудрецов, приходится довольствоваться безумцами, лекарь. Окромя того, есть сила не подвластная никому. Сила эта - бог. Заденешь боярина Кисличку - заденешь и моего сына Андрея, и всех епископов, и митрополита Киевского, заденешь самого бога. А князю надобно жить в мире со всеми силами. Порушишь хотя бы одну какую-нибудь - и все порушится.
      Дулеб промолчал, хотя и подмывало его спросить: "Неужели же незыблемость державы и мощь ее непременно требуют еще и таких бесплодных земель, как у боярина Кислички, требуют обнищания людей, их бедности, убогости, их смертей от голода и бедности? И зачем тогда такая держава, кому она нужна?"
      Долго еще ехали они среди уничтоженных лесов, по изуродованной земле, и лишь единой мыслью тешился Дулеб: что никогда не возвратится он в эти жалкие перелески, на эти бедные глины и пески, в эту сплошную безнадежность. Однако знал очень хорошо: ничто не исчезает лишь оттого, что ты не возвращаешься туда еще раз. И от сознания этого на сердце у него становилось еще грустнее, и печаль его увеличивалась еще и из-за утраты Иваницы. Как поведет он себя дальше, что придумает еще? Бросил вызов самому князю, смело перешагнул грань, которая отделяла его, простого человека, от мира высшего, преодолел, как сказал бы краковский каноник Матвей, impendimentum conditionis, то есть преграду положения, пренебрег стыдливостью невесты, перешагнул через все заповеди, а что же дальше? Можно было бы обвинить его в том, что он забыл о своем долге, но перед кем исполняли они свой долг? Оторвались от одного князя, не пристали к другому, потому как поиехали к нему врагами. Уехали из одной земли, а в этой, новой земле не стали, да и не могли стать ее сыновьями. Горькая участь заблудившихся, оторвавшихся от родного крова, суждено им одиночество безнадежное и холодное, как безбрежные снежные поля; быть может, потому Иваница и кинулся за теплой, манящей девицей, что надеялся забыть вместе с ней свои тревоги, страхи и блуждания?
      Ночевать пришлось им в лесу, потому что засветло не доехали ни до какого жилища, и никто не знал, может ли поблизости что-нибудь подходящее встретиться. Дружинники, нарубив ветвей, сделали кое-какое укрытие для княжны, увешали его коврами, развели у входа костер, и уже для Ольги был ночлег, хотя и в дыму, но в тепле. Для князей и Дулеба точно так же поставлен был шалаш из еловых лап, не столько теплый, как задымленный, все же остальные вповалку легли возле больших костров, подставляя к огню то один, то другой бок, по возможности спасаясь от колючего мороза.
      Дулеб не спал, переворачивался, сдерживал вздохи, думалось то про Иваницу, то про самого себя, то про князя Ивана, прозванного Берладником, которого Дулеб никогда не видел, но слышал о нем много еще в Кракове, потому что этот Берладник приходился Марии племянником, выступил против брата ее, князя Владимира Галицкого, хотел захватить Галич. Все началось с того, что киевский князь Всеволод Ольгович разбил Владимирка и вынудил того заплатить ему "за труд" 1400 гривен. Владимирко всячески хитрил, изворачивался, пускался в длинные переговоры с Всеволодом, но закончилось все тем же ужасным выкупом. Над галицким князем смеялись: "Сначала много говорил, а потом еще больше заплатил". Галичане, которых князь ободрал до нитки, выдирая даже сережки из ушей у женщин, не могли простить Владимирку такого унижения и, улучив момент, когда он с дружиной выехал на ловы в горы, позвали к себе на княжение племянника Владимирка, князя звенигородского Ивана Ростиславовича. За что-то они полюбили этого Ивана, раз отважились на такой поступок. Владимирко, узнав от верных людей об измене своих подвластных, кинулся в Галич, но князь Иван яростно сражался три недели, смело выезжал из города, отбивал наступление дружины Владимирка, да однажды, чрезмерно увлекшись преследованием противника, был отрезан от Галича и неминуемо должен был погибнуть, однако пробился сквозь полк Владимирка и, не зная теперь, куда податься, на некоторое время исчез бесследно, то ли погиб, то ли стал странствующим безземельным князем, и только через некоторое время объявился в Берлади и в Малом Галиче на Дунае, начал собирать вокруг себя всех беглых, обездоленных, отчаянных, собрал несколько тысяч изгнанников, посадил их на челны, которых у него было не меньше тысячи, и так поплыли по Дунаю, по морю, а потом по Днепру, дошли до Хортицы, преодолев пороги и броды, пробрались выше, миновали Киев, приплыли в Смоленск, где князь Иван оставил свою молодую жену с сыном, тоже Иваном, и пошел со своими берладниками, как называли их повсюду, служить то одному князю, то другому, но в Киев идти не захотел почему-то, хотя и враждовал великий киевский князь с его врагом Владимирком, а потом очутился в Суздальской земле, у Юрия, союзника Владимирка. Понять все это Дулеб не мог никак. Да, собственно, разве мало непостижимых вещей встретил он в этой земле, начиная хотя бы с поведения самого Долгорукого?
      - Не спишь, лекарь? - послышался из задымленной темноты голос Долгорукого.
      - Не сплю. Думаю. О тебе думаю, княже.
      - Хочешь знать, почему не расправился с тобой за твое неправедное обвинение меня в убийстве, потому что и сам вскоре убедишься до конца, что неправедное оно и тяжко оскорбительное?
      - Почему не убил нас, хочешь сказать?
      - Не убиваю людей. Запомни это. Крови ничьей не хочу. А заточить, упрятать навеки от мира мог бы. Знаешь, наверное, как великий Ярослав брата своего Судислава посадил в поруб и держал там до своей смерти?
      - Почему же не бросил нас в поруб?
      - Превыше всего ставлю разум в человеке. Сильку тоже должен бы в железо заковать за неправду, а не могу. Потому как это уже словно бы и не человек, а хранилище разветвленных знаний, которое многим и не снилось. Так и в тебе, подумал я, собрана великая мудрость лекарская. Спрятать тебя от мира - все равно что убить всех, кого можешь излечить, кому поможешь, в кого вселишь надежду. Люди не всегда умеют видеть истинную ценность того или иного, точно так же не открывается всем подлинное величие.
      - А я думал, княже, что ты изворотлив, как Изяслав. Потому что все князья казались мне людьми изворотливыми прежде всего.
      - Изяслав изворотлив, потому что хочет удержаться в Киеве. А мне такая изворотливость ни к чему. Еще поведаю тебе: Изяслав не умеет ждать. А я - умею. Терпелив весьма. Убедиться в этом мог ты уже не раз. Даже с этими девками убедился. Уже вторую девку у меня из-под носа забираете. Одну отбили, не пустили ко мне, другую и вовсе забрали, увели на возлегание открыто. Кто бы снес такое? А я терплю.
      - Однако же не спишь - стало быть, казнишься или сожалеешь?
      - Не сплю, потому что много дум имею. Об этом еще поговорим в свое время. Давай спать, лекарь.
      Он, видно, правда вскоре уснул, потому что дышал ровно и тихо, как и сын его Андрей, а Дулеб еще долго ворочался с боку на бок, то погружаясь в дремоту, то снова пробуждаясь от сна и вяло собираясь с мыслями. Потом он все-таки уснул, но сразу же и проснулся, потому что у самого входа в их укрытие что-то бубнил Вацьо, который всегда ложился спать у княжеского порога, а ему отвечал кто-то знакомый, но узнать его Дулеб никак не мог, пока тот на бормотание Вацьо не ответил что-то сердито.
      Дулеб тотчас вскочил из-под теплого меха и успел как раз вовремя, потому что те двое уже стояли друг против друга насупленные и злые, готовые схватиться за мечи. В одном из них он узнал своего товарища:
      - Иваница? Ты?
      - Ну да! Едва догнал вас.
      - Тихо, разбудишь всех.
      - Да это не я, а он.
      - А ты, Вацьо, не прись к княжескому огню!
      - Вот уж! Огонь от дерева, а не от твоего князя.
      - Хватит! - решительно промолвил Дулеб. - Ложись где-нибудь там, возле другого костра, и хватит шуметь.
      - Нагрелся возле Манюни, зачем ему костер, Вацьо? - хихикал княжеский растаптыватель сапог.
      - Завидно?
      Они снова готовы были схватиться, Дулеб молча развел их руками, толкнул Иваницу в темноту:
      - Иди! Хватит тебе шуметь!
      Вацьо, вздыхая и не переставая бормотать, располагался у входа в княжеское пристанище.
      - И зачем я сюда скакал? - воскликнул Иваница. - Такую девку бросил! Боже! Чего я здесь не видел?
      - И я не знаю, - сказал ему Дулеб и пошел спать и после этого уснул быстро и крепко.
      Когда утром отправились дальше, Иваница держался на почтительном расстоянии от князя Юрия, рядом с Силькой, с которым словно в чем-то сравнялся, что ли, по крайней мере в глазах у дружинников, для которых одинаково непостижимым был и бывший монашек, наполненный странными знаниями, как мех зерном, и этот молодой дерзкий киевлянин, который в своей независимости дошел до открытого произвола, не побоявшись вырвать у самого князя из-под носа, быть может, сладчайшую девку в Суздальской земле. Иванице завидовали, ему сочувствовали и вместе с тем относились с откровенным превосходством, как относятся к каждому, над кем нависает княжеский гнев и угроза.
      Но Долгорукий сделал вид, что и не заметил возвращения Иваницы. Мог бы превратить это в шутку и тем сделать облегчение самому себе и всем, но то ли занят был мыслями, то ли хотел невниманием своим подольше держать Иваницу в состоянии неопределенности, чтобы страдал тот, ждал княжьей воли, мучился от неизвестности.
      Дулеб не знал, что и думать про князя. До вчерашней ночи считал, что Долгорукому вовсе не присуще чувство мстительности, но тот сам признал, что руководствуется в своих поступках только целесообразностью, следовательно, душа его открыта для чувств как высочайших, так и нижайших, а может, и подлых?
      - Не договорили вчера мы, княже, в темноте. А хотел тебе сказать, что имею надежду малость помочь сыну твоему Ярославу.
      - Вряд ли поможешь. Это у него с детства. Иногда и не верю, что он безумен. В божьей воле тогда он мне кажется весь. Мудр и добр. А потом мутится разум в нем еще больше, еще сильнее.
      - Не разум это - мутится чувство и возбуждает мозг, затемняет его. У каждого из нас это есть, но одолеваем помрачение, а он не в состоянии. Можно попробовать дать ему покой душевный.
      - Чем же?
      - Музыкой. Помогает виола. Замечено еще древними философами, что на виоле чаще всего играют люди не совсем нормальные. Ибо здоровый человек неминуемо должен выбрать себе в жизни какое-нибудь другое, более серьезное занятие. А ежели так, то можно попробовать и наоборот? Сознательно лечить недоумка игрою на виоле? Попросил я твоего тысяцкого Гюргия, чтобы заказал купцам в Новгороде. Фряжская виола вельми помогает смягчить душу. Если бы это в Киеве, я быстро достал бы тебе. Тут труднее...
      - Раз Гюргию сказано - раздобудет. Он все может сделать. Человек преданный.
      - Тебе легко быть преданным.
      - Не все так думают.
      - Кто ж думает иначе?
      - Говорил уже. Бояре. Да... твой Иваница. Наверное, тоже боярский сын?
      - Нет, он из простых людей.
      - А я вчера подумал: боярский сын. Супротив Долгорукого лишь бояре да боярские сыновья выступают. Яростно и последовательно, вражда до могилы. Ты, случайно, не из боярского рода?
      - Лекарь, из лекарского рода.
      - Гляди, а то едем к князю Ивану, князь же Иван топит бояр в прорубях.
      - Разве дозволяешь убийство?
      - А он не говорит мне! - засмеялся Долгорукий, и непонятно было, шутит он или же в самом деле тот Иван Берладник столь беспощаден к боярству, хотя и трудно было поверить, чтоб князь, пусть даже безземельный, пускался на такое.
      Но всплывали в памяти Дулеба киевские пересуды о том, как сам Долгорукий велел убить московского боярина Степана Кучку, землю его забрал, сыновей малых определил в свою дружину, а дочь Улиту силком отдал сыну Андрею в жены. Убийство было загадочное, непонятное, кому-то вельми уж нужно было, чтобы сделать боярина Кучку чуть ли не великомучеником, а Долгорукий во всей этой истории выступал в мрачнейших красках, и когда отворачивались от него людские сердца, то не последней причиной этому было давнишнее убийство. Может, и сам Дулеб так легко пришел к мысли обвинить князя Юрия в убийстве Игоря, наслушавшись о том, как легко в Суздальской земле, с благословения и вмешательства Долгорукого, расправляются с боярами. Ну, а где бояре, там и князь. Ибо кто пренебрег хотя бы единожды жизнью людской, тот уже не остановится перед расправами, какими бы кровавыми они ни были.
      Вспоминая, как Долгорукий на его расспросы о боярине Кучке уже уклонился однажды от ответа, Дулеб осторожно попытался возвратить Долгорукого снова к этой старой истории, предупредив князя, что не слишком настаивает и, ясно же, не требует, ибо кто он такой, чтобы требовать; однако князь на этот раз охотно начал рассказывать все, вспоминая новые и новые подробности без спешки, спокойно, потому что никто им не мешал.
      Так из отдельных слов, отрывистых мыслей и воспоминаний предстало перед Дулебом это дело, уже довольно давнее, потому что произошло много лет назад - время вполне достаточное, чтоб уже и выпустить из памяти все или же, наоборот, чтобы все переиначить по своему усмотрению, виновных забыть, невинным приписать тягчайшие грехи, истину всячески затемнить, ибо часто наблюдаем, как мало охотников предавать истине надлежащее сияние и как много охотников скрыть от света ясный ее облик.
      Юрий прокладывал пути мимо села боярина Кучки после Мономаха, который прошел там впервые, натолкнувшись на путь, кратчайший из Киева в Ростов. Долгорукий часто останавливался на отдых возле впадения реки Неглинной в Москву-реку, облюбовал он высокую, поросшую густым бором гору возле гирла Неглинной, выходил на нее, любовался Замоскворечьем, широкими лугами, богатыми селами, принадлежащими боярину Кучке, подворье которого было по эту сторону реки, потому что здесь было выше, следовательно, здоровее.
      Кучка со своими людьми выходил встречать князя, каждый раз похвалялся богатствами, еще кичился вельми своим сидением на месте, тогда как князю приходилось метаться по всей земле, гоняясь за ветром, подобно половцу поганому.
      - Хорошо тебе, боярин, - сказал ему Долгорукий, - забрался ты в самое сердце земли нашей, куда ни половец, ни варяг, ни булгарин не доскачет, вот и сидишь. А у меня долг - защищать окраину, всю землю, торговые пути.
      - Я сижу, потому как натомился. Хочу пожить и не хочу, чтобы мне мешали.
      У Степана Кучки все было выпуклым: лоб, глаза, щеки, грудь, даже голос рвался из него словно бы выпукло - громкий бас, хоть затыкай уши.
      Юрий не выносил чванства людского, ценил только умение, за Кучкой же не было никакого умения, была только родовитость.
      - Не кричи так, - говорил ему князь.
      - А нам такой голос отпущен, - хохотал Кучка. - Бог все знает, кому и как. Боярину - голос, то есть грудь, иерею - брюхо.
      - А князю?
      - Князю? Сам ведь говорил, - ноги. Чтобы бегал, землю оберегал.
      - Я думал: голову.
      - Голову? Зачем человеку голова? Чтоб болела?
      Этот боярин был воплощением всего самого худшего в этом племени: нахальства, самоуверенности, хвастливости и высокомерия. Став известным лишь благодаря тому, что князь выбрал путь, пролегавший через его земли, Кучка в безграничной самовлюбленности считал, что это он, боярин Степан Иванович, каждый раз открывает миру этого князя, спрятанного за лесами, за горами да за пущами. Поле, где впервые встретился с князем, Кучка назвал Сретенкой, но считал при этом, что это князь должен быть благодарен ему, боярину, и гордиться встречей с таким славным человеком. Напившись, Кучка кричал:
      - Какой ты князь? Наш князь должен быть старым и толстым!
      - И я старый и толстый, когда в кожухах, - шутил Долгорукий.
      Он был терпелив и мягок с этим человеком, которого, собственно, извлек из полнейшей неизвестности, а тот, вместо того чтобы быть благодарным за это, всячески выказывал свою боярскую чванливость. Всем известна была нерешительность Долгорукого, когда речь шла о каком-нибудь наказании, - он не любил птиц в клетках и людей в порубах, никто не помнил, чтобы этот князь велел кого-нибудь казнить. Более же всего гордилось боярство своей непоколебимостью, своим извечным сидением на земле, сидением и властвованием, тогда как жизнь князя, в особенности же такого неспокойного и вечно неустроенного князя, как Юрий, была странствующей, бродячей. Бояре потешались втихомолку:
      - Руки долгие, а удержать ничего не смогут!
      - С Долгой Рукой - под церковь!
      Боярин Кучка воплотил в себе все самое худшее в боярстве, однако Юрий терпеливо переносил все его выходки, потому что смягчало душу князя это место при слиянии двух рек; оно почему-то казалось ему самой серединой не только его собственного княжества, но и всей земли Русской.
      Впервые прошел тут Юрий с княгиней Ефросиньей, которую называл просто Фро, и малым сыном Андреем, который имел также половецкое имя Китан. Поэтому, когда боярин Кучка надоел ему своими хвастливыми разглагольствованиями, Юрий велел поставить себе там двор для передышки в пути, а поскольку двор княжеский неминуемо обрастает строениями, то вскоре стал он словно бы небольшим городком и в честь Юрьева сына получил название: Китан-город.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36