Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Смерть в Киеве

ModernLib.Net / История / Загребельный Павел Архипович / Смерть в Киеве - Чтение (стр. 22)
Автор: Загребельный Павел Архипович
Жанр: История

 

 


      Так съехались в Киев все лучшие мужи, из Переяслава прибыл сын Изяслава Мстислав, из далекого пограничного Богска прискакал со своей дружиной Ростислав Юрьевич, пышный и гордый, будто и не шли где-то полки на его родного отца и на землю, где он родился и вырос.
      Дулеб, как человек из княжеского окружения, тоже был в Десятинной церкви, среди роскошно убранного боярства, которое словно бы плавало в облаках кадильного дыма, сверкало в сиянии многочисленных свечей, лишенное лиц, - сплошные напыщенность и чванство. Впереди стояли князья, но и к ним не чувствовалось уважения в боярской толпе, где были Войтишич и тысяцкие, тиуны и восьминники; сверкали из вишнево-золотого мрака лики святых и великомучеников, но до них не было никакого дела этим людям, погруженным в собственную сытость и жадность.
      У них была единая мысль, которой они не скрывали: кто же выйдет служить молебен. Дулеб считал, что это будет сам митрополит, но митрополит со свитой вышел и сел на возвышение сбоку, а возле амвона очутился никчемный, начисто утонувший в негнущихся, тканных чистым золотом торжественных одеяниях игумен Анания, который неведомо по какой чести должен был заменить здесь и архиерея, и епископа, и самого митрополита.
      Голос Анании, обычно вялый и глуховатый, здесь, среди этого величия, терялся и вовсе; игумен не говорил, не напевал, не изрекал торжественно, а словно бы мычал, зато пытался выделить каждое слово, говорил неторопливо, смакуя сказанное, обращался не столько к святому Клименту, сколько к собравшимся в соборе, ибо все это сделано было для них, подлинных хозяев и повелителей Киева, которые лишь прикрывались именем князя, готовые устранить его, как только он проявит непослушание и непокорность их высокой воле, их власти, их с деда-прадеда богатству, которое единственное! - имеет вес в этом мире.
      "Христолюбивому и верному князю нашему, - бормотал Анания, - испроси полезное, чтобы, кроме нынешнего доброго пребывания, был он удостоен и вечного блага, ибо принял на себя благодеяние прародительское..."
      ...Перед этим походом Изяслав уже не заискивал перед простыми киевлянами, как тогда, когда шел впервые на Ольговичей. Идти должны были все, кому велено. Кто же пытался подговаривать супротив княжеского решения, тому прокалывали язык раскаленным докрасна шилом, позаимствовав это редкостное наказание от английских баронов.
      Он пришел в Новгород, где княжил его младший сын Ярослав, созвал вече, плакал перед новгородцами своими золотушными глазами: "Се, братия, сын мой, и вы присланы есте ко мне, оже вас обижает стрый мой Гюргий. На него пришел, оставив землю Русскую, ради вас и ваших обид. А думайте, братия, как на него пойти и либо же мир с ним взять, либо же покончить ратью".
      Говорил он все это лишь для приличия. Ибо кто не подчинялся княжеской воле, того раздевали на морозе, били и бросали с моста в проруби на Волхове. Кто не попадал в прорубь, тому приковывали руки к шее и снова бросали в воду. Так было и четырнадцать лет назад, когда Изяслав, тогда еще удельный, блуждающий князек, поднимал новгородцев супротив Юрия и был разгромлен ростовскими полками на Ждановой горе. Так было и ныне.
      "...благодеяние прародительское..."
      Не слышал этого изречения игумена летописец новгородский, когда, обливаясь слезами горя и отчаяния, заносил в харатию: "В то время не было в Новгороде правды и праведного суда, поднялись ябедники, снарядили сборища, обеты и крестные целования на неправду, стали грабить по селам, волостям и по городу, и были мы в поругание соседям нашим, были по волостям наезды великие и поборы частые, крик, рыданья, стон и проклятия от всех людей на старейшин наших, на город наш, ибо не было у нас милости и суда праведного".
      "Ныне пускай тешится, старшинствуя между князьями", - продолжал бормотать игумен об Изяславе, который силой и беспощадным железом собирал себе полки, чтобы ударить последний раз на вечного своего, да и не столько своего, сколько боярского, врага Юрия Суздальского.
      С ним шли, потому что некуда человеку деваться. Ведь земля не расступится и вверх не взлетишь. Шли из Смоленска, из Новгорода, направлялись на Волгу, к устью Медведицы, где назначен был сбор всем полкам. Ольговичи и Давыдовичи должны были повести свои полки с юга через землю вятичей, мимо Москвы, разрушив этот милый сердцу Долгорукого город, столь ненавистный боярству уже самой смертью одного из тех, кого они готовы были записать чуть ли не в святые великомученики, да еще не могли никак надумать, за что же ему такая честь.
      "Вера их чиста и одежда не запятнана", - бормотал игумен про воинство Изяслава. Что тут можно добавить?
      Ворвутся среди зимы Мстиславовичи в Ростовскую землю, пройдут по ее незащищенному северному краю, суровому и неприветному для человека, опустошат, забрав в рабство и тех немногих, которые жили среди пущ и озер. Будто ромеи, будут вязать сыромятной кожей жен, детей и стариков, будут хватать своих единокровных братьев русских, мирных людей, которые жили там испокон веков, ловили зверя в пущах и рыбу в реках и озерах и не знали, что это - убить человека, ибо встреча с человеком в этих безбрежных лесах уже сама по себе была величайшим праздником. Состязались с бедой песней, долгой, грустной и мудрой, как мир. А тут пришли глухие к песне, к плачу, уши закрыты железом шеломов, сердца железные, души железные. Вера? А что такое вера? Тоже железо?..
      Прославив надлежащим образом князя киевского и его воев, игумен Анания перешел на митрополита Климента, ибо происходило все в божьем доме, где главнейшим из всех присутствующих был митрополит, высокий, с острым взглядом умных глаз, с хищным носом, который свидетельствовал об упорстве в науках и о неуступчивости в делах.
      "Да возрадуется и тот, который, старшинствуя среди архиереев, счастлив тем, что твоей святыни прикасается и освящает верных людей".
      Бывший монах Зарубинецкого монастыря Климент был весьма высокого мнения о себе и не заботился о скромности, когда в послании своем к Изяславову брату, смоленскому князю Ростиславу, выразившему сомнение относительно законности избрания митрополита без согласия царьградского патриарха, восхвалял себя, называя философом.
      На церковном соборе, где избирали Климента, отказались присутствовать епископы-греки: Нестор ростовский, Кузьма полоцкий, Мануил смоленский и Нифонт новгородский. Не дотянувшись к первым троим, князь Изяслав сумел зато захватить Нифонта, которого выдал ему в Новгороде сын, и посадить непокорного епископа в поруб в Киеве. Нифонт и до сих пор еще гнил где-то в смердючей яме, а митрополит, в золотых одеяниях, средь торжественного пения, тем временем принимал хвалу и славу. Недаром же в послании к смоленскому пресвитеру Фоме напишет он, что "славы и власти жаждут не одни лишь миряне, но и монахи. Жажда ее преследует нас до могилы".
      После молебствия за церковной оградой князей ждали отроки с конями, бояр - их служки, для иереев приготовлены были сани, устланные коврами, ибо негоже было бы видеть почтенных святых отцов утопающими в сугробах.
      Но вся торжественность была начисто испорчена, сведена на нет убогим людом, который ждал по ту сторону дверей Десятинной церкви, терпеливо мерз на морозе, брал в осаду тех, которые должны были выйти в богатстве и славе.
      Это были киевские нищие: калеки, юродивые, немощные, голодные, попрошайки, с неизлечимыми язвами, в грязи, в смраде, в лохмотьях; появились невесть откуда, заполнили весь простор перед церковью, лезли друг перед другом, топтали безногих, оттесняли безруких, забивали пронзительными криками безголосых, были тут слепые и глухие, заики от рождения и искалеченные боярской жестокостью, были старые и малые, мужчины и женщины, светили голыми телами, посиневшими от мороза, почерневшими от голода и холода; все это кричало, плакало, голосило, умоляло, канючило, угрожало, проклинало; казалось, все горе, все несчастья и беды мира сбились вот здесь, перед бронзовыми вратами пышного храма.
      "...благодеяние прародительское..."
      Где они жили, эти несчастные люди, в каких уголках и щелях прятались от безжалостной ночной стражи, откуда брались? Не от самых ли первых князей, прославленных за величие духа, за мудрость, удачливость, за щедрость и богатство их пиршеств, на которые созывали чуть ли не всех киевлян многократно в течение года, забывая о том, что год имеет в себе дней не несколько, а триста и шестьдесят пять, и человек, чтобы жить, должен иметь кусок хлеба на каждый день? Или же разрослось нищенство киевское при скупом Святополке, который сам торговал и хлебом и солью, грабя не только простых людей, но даже монастыри и бояр, не прощающих такого не то что князю - господу богу? Тяжкое наследие оставил после себя Всеволод. Изяслав же за эти два лета своего властвования, разоряя и сжигая села и города, еще больше увеличил число обездоленных, обнищавших. И вот собрались они сюда, в Киев, видимо, отовсюду, где проходили с огнем и мечом дружины и полки Изяслава; плакали, скулили, рыдали, ревели: "Хлебушка! Есть! Подайте! Дайте! Отдайте!"
      Натисками и криками нищих был обескуражен даже Войтишич, которого трудно было чем-либо удивить на этом свете, достойном, как он полагал, лишь одного: проклятья. Зато князь Ростислав и тут не уронил своего достоинства, величественно взмахнул кому-то рукой, и сквозь толпу, сквозь страшную давку вдруг пробилось к нему несколько суздальцев, остановились возле своего князя, держа в руках кожаный мех. Ростислав с величественным спокойствием, не глядя, запустил туда руку, что-то там взял в горсть и метнул в толпу.
      В прозрачном воздухе в лучах солнца сверкнули маленькие кружочки, упали прямо в вопящую толпу нищих, а следом за ними, давя друг друга, дерясь, кусаясь, огрызаясь, потянулась вся нищета, хотя еще никто и не знал, что это летит из руки дающего, не догадываясь и не веря, чтобы бросали им так щедро золотой и серебряный пенязь.
      Ростислав бросал снова и снова, бросал неутомимо и щедро, рассеивая над собравшимися золото и серебро, чеканенное еще именами Владимира и Ярослава, Всеволода и Мономаха, на маленьких кружочках выбиты были княжеские лики, стояли там надписи русские, а то и греческие: "Владимир князь, а се его серебро", "Ярослав архонт, а се его золото"; быть может, попадалось там и дешевое серебро Святополка, в котором олова было больше, чем самого серебра, но более всего было золота, обозначенного именем Юрия, с отпечатком Георгия Победоносца, или готового к прыжку суздальского льва, или нацеленного в землю лука. И как ни бились за каждый пенязь убогие, как ни вопили на площади перед Десятинной церковью, но кто-то успел увидеть на золоте и серебре знаки Юрия; и среди ругани, проклятий, стонов, рычания, плача родилось одно слово, прокатилось над толпой, запрыгало то там, то там, исчезая и возрождаясь с новой силой, сначала проносилось оно неразборчиво, отрывисто: "...олго", "...горуг...". "Долго...", "...горукий", а потом вспыхнуло вдруг, отразилось стократным эхом и уже не затихало все время, пока Ростислав швырял пенязь, и пока пробирались вельможные сквозь толпу нищих, и пока усаживались на коней и в сани.
      "Долгорукий!.. рукий-рукий-рукий!"
      "Долго... Долго... Долго... рукий!"
      "Долгорукий - Долгорукий - Долгорукий!"
      Князь Владимир побледнел, Мстислав Изяславович говорил ему что-то гневное, Войтишич потихоньку проклинал, четыре Николая прижимались к Войтишичу и к Рагуйле, тысяцкому князя Владимира; трясли бородами, озлобленно сверкали глазами на сына Долгорукого, учинившего такую неслыханную дерзость.
      Ростислав сохранял полнейшее спокойствие, делал вид, будто его ничто здесь не касается; закончив с пенязем, метнул в толпу и кожаный мешок, который вмиг был разодран в клочки, ибо каждому хотелось иметь хоть капельку, что соединила бы его с тем именем, гремевшим над площадью, будто заповедь тех лучших времен, когда и хромой запрыгает, будто олень, и язык немого запоет.
      Согласно киевскому обычаю, после молебна князь устраивал обед для иереев, князей и бояр с воеводами. О нищих забыли сразу же, как только отъехали от Десятинной церкви, забыли и о неуместных восклицаниях, которые так было всполошили князей и бояр. Столы накрыты были в Ярославовой золотой гриднице, о ней Дулеб до сих пор лишь слыхал и никогда не предполагал побывать в этих и впрямь золотых стенах, которые видели многих славных людей, послов от могущественнейших властелинов земли, слыхали слова высокие, благородные, а бывало, и предательские и подлые, потому что после Ярослава в Киеве сидело уже множество князей, и не всегда это были князья, достойные славы великого города.
      Князь Владимир не обрел еще умения направлять трапезу и придавать ей подлинную непринужденность, которая ничего общего не имеет с грубостью и низким обжорством и пьянством.
      Тут все пытались перекричать друг друга, заливались вином, давились самыми жирными кусками, жевали, отрыгивали, плакали, целовались. Войтишич знай выкрикивал свое: "Будь оно все проклято!" - и целовался с боярством; четыре Николая, сдвинувшись плечом к плечу, с жадностью набрасывались на яства, с нескрываемой злостью посматривая на суздальцев, а вместе с ними и на Дулеба. Анания не ел и не пил, только брезгливо морщился, сидя между Войтишичем и митрополитом. Дулеб оказался возле боярина Петра Бориславовича, который поздоровался с ним еще в Десятинной церкви и не отпускал после этого от себя, обрадовавшись, что может повстречать в Киеве еще одного человека, знакомого с книжной премудростью, ибо к церковным мужам Петр не имел особого расположения. Князь Ростислав посадил Дулеба рядом с собой, а поскольку Петр Бориславович был рядом с лекарем, то получилось так, что он сел с другой стороны от Юрьевича. Им к лицу было так сидеть: посредине роскошно-величественный князь; с одной стороны спокойный, подчеркнуто скромно, но и со вкусом одетый лекарь, которого побаивались, потому что он до сих пор еще был для всех загадочным; с другой - Петр Бориславович, вдохновенно-бледный, чернобородый, в сиреневой хламиде, обшитой черным бобром, с пальцами, унизанными драгоценными жуковинами, высокоученый и холеный, будто высокородный ромей.
      - Не выношу дальних походов, - сказал он, наклоняясь к Ростиславу. Претит мне спанье в свинских условиях, неумывание, плохая пища. С малых лет избаловали меня. Отец мой заметил, что у меня слишком короткие руки, не пригодные для меча, и отдал в книжную науку. Побывал я во многих землях, изучил чужие языки, прочел все книги, познал множество людей. А познал ли самого себя?
      Ростислав улыбнулся на эту речь покровительственно-пренебрежительно. Уж кому-кому, а ему с самого рождения было открыто его назначение. Величие княжеское - вот и все. Над чем тут ломать голову? Все остальные люди должны так или иначе служить для поддерживания этого величия. Еще будучи молодым, сидел он князем в Новгороде, где никому никогда не удавалось долго усидеть. Как раз перед ним новгородцы изгнали Всеволода, сына Мстиславова, который был тогда великим князем в Киеве. Всеволоду поставили тогда в провинность, что он не блюдет простого люда, хотел сменять Новгород на Переяслав, тем самым унизив славный великий город торговый; в битве при Ждановой горе первым бежал из полка, без конца встревал в усобицы, втягивая в них и Новгород. Ростислав тоже не удержался долго в этом бунтарском городе, ушел оттуда хотя и без позора, но и без славы. Затем десять лет сидел у отца на кормлении, испытывая ущерб для своей высокой чести и немалый гнет для княжеского своего духа. Теперь бы должен был размахнуться во всю силу, которая чувствовалась в его фигуре, в гордой, могучей шее, в умении сидеть на коне и за столом, в умении слушать и истинно по-княжески улыбаться.
      Какой-то пьяный иерей, кажется из печерской братии, привлеченный гордым видом Ростислава, приплелся, макая в чащу с вином бороду, схватился, чтобы не упасть, за плечо Дулеба, заныл:
      - Нет теперь Самуила, который бы восстал против Саула; Нафана, который предотвратил бы падение Давида; Ильи и Елисея, которые ратовали бы против беззаконных царей; Амвросия, который не испугался бы царской высоты Феодосия-императора; Василия Великого, который словом своим нагонял ужас на гонителя христиан Валента; Иоанна Златоуста, который разоблачал императрицу Евдоксию...
      - Убери, лекарь, этого пьяного болтуна, - процедил сквозь зубы Ростислав, - не могу пить, когда разглагольствуют у меня над ухом.
      Дулеб оттолкнул опьяневшего отца, тот, покачиваясь больше, чем приличествовало бы, побрел куда-то в другой конец гридницы. А оттуда появился Петрило, прошел мимо пьяных и обалдевших, глядя на всех своими невыразительными белесыми глазами, он гордо поводил шеей, на которой была у него золотая гривна (не та ли это, которую подарил когда-то Долгорукий за спасение от смерти в Москве?), приблизился к Ростиславу, поклонился ему, пробился сквозь гомон и боярско-иерейские выкрики своим скрипучим занудливым голосом:
      - Здрав будь, княже Ростислав! Петрило есмь. Служил отцу твоему, славному верой и правдой, рад, что и теперь служим с тобой тому же самому великому князю.
      Сказано было так двусмысленно, что даже Ростислав позабыл о независимо-гордой осанке и взглянул на Петрилу с любопытством. Ибо "тому самому князю" могло означать: и князю прежнему, то есть Долгорукому, и князю киевскому, то есть Изяславу, у которого на самом деле ныне служили они оба. Но ведь мог же этот Петрило, некогда молодой и беззаботный дружинник, успевший наложить на лук стрелу и пустить ее в боярина Кучку, упредив того в его покушении на князя суздальского, мог этот Петрило сохранить верность своему старому князю, верность и любовь даже, ведь Долгорукого любили все те, кто знал его близко, ходил с ним в походы. Правда, не любили его все бояре, как не любили они и Суздальской земли за то, что наполнена она была беглецами, голытьбой, бывшими рабами, людьми, которых бояре считали ничтожными, презренными, способными поднимать смуту, а значит, и преступными. Петрило же поставлен между князем и боярами, он сдирает мыто, берет виры, чинит суд именно над такими, которые в Залесских землях чувствуют себя хозяевами, либо вовсе не имея бояр, либо не очень их признавая, поскольку находятся под справедливой рукою Долгорукого.
      Обо всем этом подумал не князь Ростислав, чья голова была устроена таким образом, что думать она могла очень туго и медленно, ибо все в ней направлено было только на постоянное поддержание княжеского достоинства, подумал за князя Дулеб, который все слышал и видел, который, собственно, знал теперь Петрилу слишком хорошо, чтобы не иметь сомнения относительно того, кому служит и служить намеревается восьминник, но вмиг поставил себя на место Ростислава и вот так подумал об этом княжеском и боярском прихлебателе, скользком, неуловимом, о человеке, который когда-то был мужественным и бесстрашным, а теперь стал, видно, просто нахальным.
      - Это ты, Петрило? - спросил, словно бы еще не веря, Ростислав.
      - Да, я, княже.
      - Слыхал о тебе вельми благосклонные слова от отца моего. Рад видеть тебя. Задерживаюсь на некоторое время в Киеве, стану на Красном дворе Всеволодовом. Хочу видеть тебя гостем.
      - Премного благодарен, княже!
      Петрило умел поклониться, Ростислав умел оставлять поклоны без внимания. Каждому свое. На долю Дулеба досталось бессилие. Не мог он своевременно предостеречь Ростислава от неосмотрительного приглашения, да и не послушал бы Ростислав, который подчинялся лишь собственной гордыне, гордыня же княжеская неминуемо приводит к произволу.
      Петр Бориславович не смог скрыть своего любопытства:
      - Намереваешься побыть в Киеве, княже? А не боишься киевлян? Киевляне не терпят двух князей в своем городе, считают, что тут должен быть один лишь князь. Не два, не несколько, а лишь один. Так уж повелось.
      - Не намекаешь ли ты, боярин, на убийство Игоря? - подбросил Дулеб.
      Ростислав, считая, что уже и так наговорился с Петрилой, молчал, лишь улыбался горделиво, движением бровей показывал, что благодарен тем, кто издалека, оттуда и отсюда, кричал, что пьет его здоровье. Казалось, ничто его не касается: ни шум, ни пьянка, ни этот разговор, который начался возле него между двумя учеными мужами, разговор, который, собственно, начался из-за него и ради него, потому что один хотел выведать намерения Ростислава, а другой хотел сбить его, перевести разговор на что-нибудь другое.
      - Убийство Игоря - предостережение, - степенно промолвил Петр. Игорь сам попросил Изяслава, чтобы тот дозволил ему перейти из Переяслава в Киев. А зачем? Дразнить люд? Держать его в постоянном напряжении и страхе? Ибо если в таком городе поселяются два князя, да еще один из них бывший, обиженный, с мыслью о расплате и мести, - может ли люд спать спокойно? И может ли забыть об угрозе, которая нависает над ним повседневно? Киевлянам от Всеволода, Игорева брата, уже была обуза великая, и когда Всеволод умер, то, кроме баб любимых да наложниц, никто и не заплакал. Но опасались от Игоря еще большей обузы.
      - Этим можно оправдать устранение Игоря, - сказал Дулеб, - но убийство? Разве такое подлежит оправданию?
      - Не оправдываю, а лишь обдумываю то, что случилось, - поклонился ему Петр, - думаю, ты далек от мысли, лекарь, причислять еще и меня к людям, которые запятнали руки кровью неправедной. Случилось это, сам теперь ведаешь вельми хорошо, без умысла; чистый случай и темные страсти людские привели к убийству, но не нужно сбрасывать со счетов и характера киевлян, духа сего города, который иногда проявляется даже в действиях преступных. Не забывай также, лекарь, что киевляне не просто не терпят у себя одновременно двух или нескольких князей, а не любят, чтобы их раздирало между двумя или несколькими родами, как вот Ольговичи и Мономаховичи, или там старшие и младшие, или еще как-нибудь. Игорь был Ольгович и намеревался быть худшим тираном, чем его брат. А еще святое письмо учит, что убить нечестивого володаря не грех. Видим это на примере Аода и Эглона, или Самуила и Агата, или Эгу и Эгорама. У греков и римлян убийство тирана считалось проявлением гражданской доблести. Гармодий и Аристогитон стали народными любимцами именно благодаря этому. А оба Брута римские?
      Ростислав в знак отрицания еле заметно шевельнул головой, он словно бы лишь в этот миг заметил Петра возле себя и удивился его присутствию и его словам.
      - Мне ведомы и другие слова из святого письма, - сказал князь над головой ученого боярина. - Молвится там: "Где слово царя, там и власть". А кому же вольно ему молвить: "Что чинишь?"
      Петр ответил без промедления:
      - Тут спрашивается, кому вольно. Без ответа. То есть не отрицается право спрашивать, а ищется тот человек, который бы решился на это. Если же кто-то такой находится, он без страха спрашивает. Киевляне же, как видишь, княже, могут не просто спрашивать, но и устранять неугодного.
      - Кто же определяет угодных? - без любопытства спросил Ростислав.
      - Сам город и определяет. Имеет свой голос, слышимый повсюду.
      - Повсюду, да не одинаково. Вблизи слышно лучше, боярин? Или издалека?
      Снова князь спрашивал словно бы равнодушно, без малейшего интереса лишь бы поддержать разговор, но и Петр, видно, неспроста набивался со своими разглагольствованиями; Дулеб уловил намерение боярина; подумалось, что тот не по собственной воле прилип к Ростиславу, а имеет за собой еще кого-то кому крайне желательно узнать о намерениях Юрьева сына.
      - Услышанное толкает человека к тем или иным поступкам, - увлажняя губы медом, сказал Петр. - История дает нам множество примеров. Римский историк Тит Ливий рассказывает, как царь Тарквиний послал своего сына Секста Тарквиния выведать настроение жителей города Габии. При этом Ливий приводит такую побасенку. Молодой римлянин, сын вельможи, чтобы выведать тайны Карфагена, поехал туда якобы изгнанником и прислал к отцу слугу, спрашивая, что ему делать. Вельможа повел слугу на огород и, прогуливаясь, молча сбивал палкой маковки, так что не осталось ни одной. Вот и все. Начинается со слушания, заканчивается уничтожением всех видных людей, тех, которые возвышаются над толпой, будто маковки на стеблях. Но это не для Киева.
      - Не знаю Киева, - равнодушно отрезал Ростислав. - Может, потому и хочу на более длительное время задержаться здесь, остановившись на Красном дворе Всеволода. Будут ловы, забавы. Ежели хочешь, боярин, будь моим гостем.
      - Благодарю, княже, - поклонился Петр Бориславович.
      Дулеб все больше и больше убеждался в неискренности боярина. Неспроста не пошел он в поход с Изяславом, ведь всем известно было, что сопровождал князя повсюду, записывая каждое его деяние, занося на пергамены каждое слово, дабы сохранить все это для потомков. Расставался с Изяславом разве лишь тогда, когда нужно было ехать послом к союзникам, ибо тут никто не мог заменить мудрейшего Бориславовича с его красноречием, обходительностью, сдержанностью и книжными знаниями. И ежели ныне оставили Петра в Киеве, то непременно для какого-то важного дела, быть может и ради того, чтобы выведал он подлинные намерения Ростислава, ибо, хотя открыто сыну Юрия никто не выражал недоверия, все же тайком его остерегались все сторонники Изяслава, опасаясь не столько самого Ростислава, сколько отца его, Юрия Долгорукого. Приключение с нищими возле Десятинной церкви должно было бы еще больше укрепить подозрение, - быть может, именно потому Петр сразу пробился к Ростиславу и начал эту, полную намеков и недомолвок, беседу, за каждым словом которой могла скрываться ловушка.
      - Осторожнее будь, княже, - посоветовал Ростиславу Дулеб, улучив момент, когда они при разъезде оказались с глазу на глаз. - Не нравится вельми мне сей Петрило, да и боярин Бориславович тоже неспроста подсаживался к тебе. Дело наше опасное вельми и очень важное, чтобы испортить его одним неосторожным словом.
      Ростислав, по своему обыкновению, не стал прислушиваться к разумному совету.
      - Делай свое! - бросил он почти пренебрежительно и повернулся к князю Владимиру, который подъехал, чтобы проститься.
      Иванице надоело мерзнуть на Ярославовом дворе вместе с отроками и боярскими подлизами, которые стерегли коней для своих хозяев, он не чувствовал себя служкой, подлизываться ему не к кому было, не привык он унижаться; в Суздальской земле его, как равного, усаживали за княжеский стол, когда же его с Дулебом бросили в поруб, то и там были вместе, равные в несчастье, точно так же как были равными и в дни величайших радостей.
      Он привязал Дулебова коня возле сеней Ярославовых палат, чтобы Дулебу не довелось долго его искать, а сам поехал по Киеву в надежде найти какое-нибудь развлечение, возродить свое, теперь почему-то забытое, беззаботное баклушничанье.
      Дулеб в самом деле сразу увидел своего коня и смекнул, что творилось в душе у Иваницы, пока тот должен был мерзнуть возле Десятинной церкви, а потом еще и здесь. Не обиделся на парня, а одобрил его сообразительность, подумал также, что с Иваницей происходит что-то неладное. В нем словно бы сломалось что-то после поруба, пропала беззаботность и доброта, стал он каким-то вроде более острым, ершистым - собственно, стал как все мужчины, ничем теперь не отличался от других, и, наверное, первыми почувствовали это женщины, потому что уже не было у Иваницы приключений, не пропадал он ночами, не приносил Дулебу неожиданных вестей, которые некогда так легко и просто добывал, чтобы затем охотно и щедро поделиться ими со своим старшим товарищем.
      Неужели поруб так повлиял на парня? Или полнейшее неведение? Ибо не знал, почему, вопреки здравому смыслу, бросили их не сразу, как только прибыли к князю Юрию с нелепым обвинением того в убийстве Игоря, а уже после, когда они убедились в его безвинности, доказали его невиновность, да еще и вблизи узнали его благородство и чистые, высокие намерения. Мстительность не была присуща Долгорукому, поэтому как мог Иваница истолковать его жестокое повеление заковать их в железо, везти через всю Суздальскую землю, показывая люду, словно диких зверей, держать в вонючем порубе, в темной удушливой хижине, везти из Суздаля в Кидекшу и там запереть в каменном мешке, выпуская на прогулки лишь ночью.
      Иваница ничего не ведал о тех нескольких беседах, которые были у Дулеба с князем Юрием в Кидекше, не догадывался о том, как и почему "вызволял" их из поруба Ростислав и какое подлинное назначение было у него здесь, на юге. Быть может, почувствовал что-то с тех пор, когда держал его Дулеб возле себя, пока сидели они у Кричка, но ведь чутье - это еще не знание.
      Открываться же перед Иваницей прежде времени Дулеб не хотел. Они должны были вжиться как следует в Киеве, стать здесь своими людьми; сбросить с себя какие бы то ни было подозрения, выказать свою непричастность к делам этого города, не быть ни посланцами одного князя, как это произошло в прошлом году, ни мучениками князя другого, какими приняли их здесь теперь. Просто он должен быть приближенным княжеским лекарем, который одновременно является лекарем для всех. Ибо еще Мономах сказал: "Больного присетите".
      Но, кажется, все испортил Ростислав. Не усидел в Богске, на первое же приглашение молодого Владимира прискакал в Киев и, увлеченный золотом киевским и роскошью, тотчас же изъявил намерение остаться здесь, сесть на Красном дворе, не заботясь о том, как это будет истолковано и князем Владимиром, и боярством киевским, да и самим Изяславом, к которому уже, надо полагать, готовят гонца верные люди. Быть может, тот же самый Петр Бориславович именно и снаряжает грамоту своему высокому покровителю, в которой напишет, что Изяслав оставил здесь Ростислава на свою голову.
      Иваница лежал, задрав на теплую стенку печи ноги, и от нечего делать чесал затылок.
      - Греешься? - спросил Дулеб.
      Иваница пробормотал в ответ что-то невразумительное.
      - Изменился ты вельми.
      - Вот уж!
      - Который день сидим в Киеве, а ничего не приносишь.
      - Что же мне надлежит приносить?
      - Известия. Как это было когда-то.
      - Так это же когда-то.
      - Поразил тебя поруб?
      - Вот уж!
      - А что, если скажу тебе: поруб этот был ненастоящим.
      Иваница сел, испуганно уставившись на Дулеба.
      - То есть как - ненастоящим?
      - Ну так. Для виду лишь.
      - А... - Иваница все еще не мог прийти в себя. - А железо, в котором нас везли в Суздаль? А смердючая яма бездонная, в которой сидели попервоначалу? А потом эта хижина и Оляндра, которая каждый день дразнила своей доступностью, да только не для нас, потому как у нас не было самого главного: воли. Как же ты говоришь, что это ненастоящее, Дулеб?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36