Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Я, Богдан (Исповедь во славе)

ModernLib.Net / Исторические приключения / Загребельный Павел Архипович / Я, Богдан (Исповедь во славе) - Чтение (стр. 24)
Автор: Загребельный Павел Архипович
Жанр: Исторические приключения

 

 


      - Царю? Мы ведь писали из-под Белой Церкви, - напомнил Выговский.
      - Послали, а дошло ли? Да и что послали? Составлял ты, писарь, для всех одинаково, и всюду видна была твоя писарская душа. А тут требуется письмо, в котором билась бы душа целого народа!
      На казацкой раде после Корсуня велено мне было проситься под руку великого государя Алексея Михайловича, всея Руси самодержца, объединившись с братьями нашими единокровными, а из-под королевской руки вырваться.
      - Не был я зван на эту раду, гетман.
      - Не был зван! А должен бы знать, хоть и не зван. Ну да ладно уж. Не стану обременять твою душу сим письмом. И никого не стану обременять, да и кто это сможет! Сам составлю, в эту же ночь!
      Я не смежил век до утра. Какой там сон и кто бы спал на моем месте! Позади стояли величайшие битвы, еще слышал стоны раненых и видел кровь, которая течет реками, но уже не оглядывался на эти битвы, не содрогалась душа моя от смертей, и не радовалось сердце невиданными победами, - думалось о другом. Народу нужны не выигранные битвы, не утешение славой и волей, не сытость и спокойствие на некоторое время - ему нужно будущее. И возглавить свой народ может только тот, кто в состоянии обеспечить его будущее на все века. Обеспечить будущее. Слова, не имеющие названия. Как сказал тот ночной волопас: "Надо выигрывать не битвы, а долю". Многие пробуют этого добиться, но никто не может выйти за пределы собственной малости, одолеть ее. Кто одолеет, тот добудет величие. И не он один (он ведь тоже - слабый человек), а его имя, которым будут обозначаться все его дела, которые станут великими и бессмертными.
      Я встал на битву ожесточенную и кровавую, добился побед, ведал, что добуду еще, но теперь думал: доколе же? Теперь, когда поднялся весь мой народ, я не искал, к кому приклониться, у кого просить помощи, ибо мог выстоять против любой силы. Но народу нужно спокойствие. Невозможно всю историю воевать. Это иссушивает все источники народной души. Воинственные народы либо погибали бесследно, как обри или гунны, либо приходили в полнейший упадок, становясь жертвой других, еще более никчемных! Разве железные легионы римские не разносили когда-то орлов своих по всему свету? А где теперь эти легионы и где их орлы? Разве Тимур не разгромил Баязида Молниеносного, который оставался его единственным соперником под солнцем и луной? А где это царство Тимура?
      В ту июньскую ночь открылась мне вечность. Еще не родился великий философ моего народа и великий поэт его не пришел, я не мог тогда угадать их имен, которые, возможно, затмят и мое имя, но мысли их великие огненно сверкнули перед моими глазами в ту ночь, предвещая будущее земли моей и народа украинского.
      Будут они славить прежде всего разум и дух: "Плоть ничтоже, но дух животворит".
      Орися ж ти, моя ниво,
      Долом та горою!
      Та засiйся, чорна ниво,
      Волею ясною!
      Орися ж ти, розвернися,
      Полем розстелися!
      Та посiйся добрим житом,
      Долею полийся!
      Розвернися ж на всi боки,
      Ниво-десятино!
      Та посiйся не словами,
      А розумом, ниво!*
      ______________
      * Шевченко Т.Г. Нет, бога я не упрекаю. Перевод Льва Озерова.
      Земля моя, распашися
      Ты в степи просторной!
      Ты прими в себя, родная,
      Ясной воли зерна!
      Распашися, развернися,
      Расстелися полем!
      Ты засейся добрым житом,
      Ты полейся долей!
      На все стороны раздайся,
      Нива-десятина!
      Ты засейся не словами,
      А разумом, нива!
      Так в мысли гениев смыкаются разум и воля.
      Что то за вольность? Добро в ней какое?
      Ины говорят, будто золотое.
      Ах, не златое, если сравнить злато,
      Против вольности еще оно блато.
      О, когда бы же мне в дурне не пошитись,
      Дабы вольности не могли как лишитись,
      Будь славен вовек, о муже избранне,
      Вольности отче, герою Богдане!*
      ______________
      * Сковорода Г.С. De libertate.
      Стать отцом вольности не на миг, не на день, а на века - вот над чем думал я в ту июньскую ночь между числами седьмым и восьмым, со среды на четверг, между пением первых петухов и вторых. Мне было тяжело под утренней зарею. Никто не поможет, никто не посоветует. Холодное одиночество. Простой посполитый, мещанин просыпается рядом с любимой женою, в тепле и уюте, а я обнимаю пустоту, и холод окружает меня, как в звездных высях. Я смотрел на звезды, и они приводили меня в ужас. Черная безбрежность неба напоминала о суетности людской жизни, а я, соединенный навеки с народом своим, уже не мог теперь растрачивать собственную жизнь, а должен был бросить ее до самых звезд, чтобы засветилась она и горела неугасимо.
      Стремясь заглянуть в будущее, попытался я взглянуть в прошлое. И что я там увидел? Золотой Киев, а к нему плывут по Днепру лодии золотые со всех земель - и земля одна, народ один, и все едино. А потом жестокая разобщенность, преступная и бессмысленная, и уже словно бы и не было извечного единства, и никто не помнит, никто не вспоминает. Знание о прошлом затерялось, им пренебрегли, отдавая только схимникам-мудрецам, ошибочно считая, что ни мудрецы, ни прошлое никогда не угрожают дню насущному.
      Я решился объединить, воссоединить разобщенное, в этом видел разумную волю и вольный разум величайший - так написал это собственноручное письмо к московскому царю Алексею Михайловичу.
      Ведал вельми хорошо, что царь еще и не муж, а юноша, как мой Тимош, что письмо мое, может, и не дойдет до него, а только перескажут его своими словами в грамотке приграничные воеводы, а если и дойдет, то читать будут только приближенные воеводы и молвить царю будут то, что захотят молвить (разве же взятый на пытки за участие в бунте против царского любимца Морозова москвич Савинко Корипин, уже стоя одной ногой в могиле, не сказал горькой правды: "Государь молодой и глядит все изо рта у бояр Морозова и Милославского, они всем владеють").
      Но все же я писал царю, потому что за ним стоял великий народ, самый родной брат моего народа.
      Судьба не была милостивой к нашим народам. Жестокие завоеватели раздирали их тело. Огни нашествий уничтожали наивысшие завоевания народные. Бессмысленные кордоны раздирали единую землю. Но народы наши никогда не оставляли мысли о своей духовной общности, никогда не делили своих высоких достояний на "мое" и "твое", и лучшие сыны их с давних пор труды и дни свои посвящали неутомимой борьбе за единство земель, за утверждение высокого единства. Терзали землю нашу княжеские раздоры, вытаптывали дикие орды, угнетали чужеземцы, но и в самые черные дни мощно билось и гремело над измученными народами непоколебимое слово, звучали непреоборимые призывы к борьбе за освобождение, за независимость, за единение.
      Был ли это первый русский митрополит Илларион, который в "Слове о законе и благодати" промолвил: "Не поднимаем рук наших к богу чужеземному... Доколе стоит мир этот, не наводи на нас напасти и искушения, и не передай нас в руки чужеплеменникам... Продолжи милость твою на людях твоих, врагов изгони, мир утверди, народы усмири, вознагради голод достатком", или это Клим Смолятич, который первым на Руси получил звание философа. Или это был первый бунтарь нашей культуры Даниил Заточник, или неизвестный автор "Слова о гибели Русской земли", сыновняя любовь которого к родной земле еще и ныне звучит для нас в удивительных словах: "О светло светлая и украсно украшенная земля Русская! Многими красотами ты обогащена, озерами многими, реками и колодезями досточестными, горами крутыми, холмами высокими, дубравами чистыми, полями дивными, зверьми различными, птицами бесчисленными, городами великими..."
      Из каких мест вышли все эти великие сыны своей земли? Из Киева или Смоленска, из Галицко-Волынской земли или из Новгорода и Суздали, из Москвы или из Рязани - не разделяем их по городам и землям, потому что все они воспринимаются как сыновья обоих народов наших, а их голоса - как перекличка древнего Киева и Новгорода, Чернигова и Рязани, Переяслава и Москвы, как перекличка веков, мятежных умов и непокорных сердец.
      "Выигрываешь битвы, а надо выигрывать долю" - звучали мне эти слова старого волопаса, несмолкаемо, вставали передо мною, будто мысль воплощенная, живая, осязательная, неистребимая. Говорят, будто мысль человеческую невозможно увидеть. А сколько же видел я таких мыслей в течение всей своей долгой жизни! Падали, будто камень, - тяжелые и исстрадавшиеся; рождались в муках, как дети; озарялись личиками тоже, как дети, взлетали до самого неба на лучезарных крыльях мечты или песни; но не все, ибо были и такие, которые ползали по-змеиному, забрызганные грязью и зачервивевшие, разящие адским чадом и серой Вельзевуловой, смердели потом и навозом. Мысли напоминали людей, только превосходили их своим количеством, своей неисчислимостью, потому и казались всегда неуловимыми, невидимыми и необъятными. Однако бывали времена, когда из огромного множества мыслей рождалась одна - и принадлежала она уже и не одному человеку, а всему народу, и кто имел счастье видеть эту мысль, тот становился в самом деле великим.
      Снова и снова в моем черкасском уединении вставала перед моими глазами ночь, проведенная вместе с волопасом, когда посверкивало вокруг небо, красным заревом загорался весь простор, угасал бессильно, а потом снова и снова упорно загорался и посверкивал, стремясь одолеть тьму и неизвестность. Так билась мысль всего народа нашего целые столетия и никак не могла загореться, охватить все небо и землю, зажечь, засиять, возвеличиться, возрадоваться: "Вот оно! Найдено!"
      Разве не было таких терновых ночей у Наливайко, у Лободы, у Острянина и Гуни? Но не загорелось, не вспыхнуло, остался лишь перетлевший блеск в наших душах.
      Доля и недоля, нечеловеческие притеснения униатов над православными вынудили биться над мыслью о спасении народа и отцов церкви. Я еще сидел в стамбульской неволе, а Исайя Копинский уже восклицал из Киева: "Волим под православного царя!" Потом Иов Борецкий по наущению брата своего Андрея вместе с казаками умолял царя московского принять нашу иерархию и казацкое войско к себе, потому что им, кроме царской земли, некуда деваться.
      История вставала у меня перед глазами, история - не столько знание, сколько мудрость и напоминание, целые ряды князей Гедиминова рода, которые отбили Киев у монголо-татар, а потом стремились возвратить ему былое величие.
      Один из сыновей Ольгерда, Владимир, хотел восстановить митрополичью кафедру в Киеве, когда же Витовт захватил Киев и передал княжение Скригайлу Ольгердовичу, Владимир обратился за помощью к московскому князю Василию Дмитриевичу. Шестьдесят лет спустя его внуки Симеон и Михаил Олельковичи обратились к великому князю Казимиру Ягайловичу с требованием разделить между ними киевскую землю на правах вотчины, но Казимир отказал им, сказав, что их дед Владимир бегал на Москву и потому пробегал отчину свою Киев.
      Михаил Олелькович вместе с князем Федором Бельским пытались отторгнуть русские земли от Литвы и присоединить их к московскому княжеству, но их выдали слуги, Бельский успел бежать за московский рубеж, а Михаилу Олельковичу палач отрубил голову перед Драбскими воротами киевского замка.
      Последнюю попытку обратиться с просьбой к московскому князю взять под свою руку сделал князь Михаил Глинский, которому помогали уже и казаки Остафия Дашкевича, но у него не было достаточной силы, чтобы встать против короля Зигмунда, и он точно так же вынужден был скрываться в московской земле.
      Много веков билась мысль, были у меня великие предшественники, но никто не смог переступить границ своих возможностей, я же почувствовал, что мне будет дано это, ибо я разрастался до беспредельности, становился вроде бы целым народом, и мой голос должен был стать его громким голосом, а его мысль - моей мыслью.
      Все звали меня теперь батьком, ибо были только моими детьми. Весь народ - мои дети. Благословенны будьте, дети мои, и земля наша тоже да будет благословенна! Дайте этой земле прочную и справедливую власть, которой она не имела с времен всемирного потопа, и она накормит весь мир. Но бывает ли власть справедливой? Может, достаточно лишь прочной? А может, в прочности власти - ее высшая справедливость? Ибо в своеволии напрасно искать справедливость. Тогда восторжествует право сильного и кривды умножаются, как саранча летучая.
      Я думал, и страдал, и призывал к себе всю землю свою, всех людей своих на помощь и на совет.
      Старинную песню спою вместе с вами и заплачу тоже вместе с вами, ибо я - это вы, а вы - это я. "Дунаю, Дунаю, чому смутен течеш..." Или про Байду: "Твоя дочка поганая, гей, а твоя вiра, вiра проклятая!" О песня наша и речь наша! Где же ты прозвучала, где прозвенела, запела и затужила? В пении матери над колыбелью, в стонах умирающих посреди степи широкой, в думе тяжкой, в шутке бессмертной? А может, и в грамотках неизвестных, в казацких летописях, развеянных пеплом, в посланиях, которые рождались в годины грозные и кровавые, после страшных поражений и еще более страшных побед, потому что и там и там льется кровь, а разлитие людской крови всегда страшное и вечно непростительное. Вечно непростительное.
      Я писал всю эту ночь. Кто писал, тот знает, какой это труд и какая мука. Пишут три перста, а болит все тело. Но когда душа радуется, забываешь о теле, будто и нет его, будто ты и не человек, а небожитель.
      Я писал:
      "Наисветлейший, вельможный и преславный царь московский, а для нас великий милостивец и благодетель!
      Подобно с призрения божьего случилось то, чего мы сами себе желали и о чем старались, чтобы в настоящее время могли через своих посланцев пожелать вашей царской вельможности доброго здоровья и передать свой нижайший поклон. Сам всемогущий бог подарил нам посланцев от твоего царского величества, хотя и не к нам они направлялись, а к пану Киселю в его потребностях. Повстречав послов в пути, наши товарищи казаки препроводили их к нам в войско. При помощи этих послов нам представилась радостная возможность уведомить твою царскую вельможность о положении нашей древней греческой веры, за которую мы с давних времен, как и за свои кроваво заслуженные вольности, полученные от прежних королей, умираем, до сих пор не зная покоя от безбожных ариан.
      Творец и избавитель наш Иисус Христос, наконец умилившись над обидами убогих людей и кровавыми слезами бедных сирот, ласкою и милосердием своим святым снизошел к нам и, послав свое святое слово, изволил защитить нас. Враги наши сами провалились в яму, которую для нас выкопали, да так провалились, что господь бог помог нам одолеть два войска с большими их таборами и взять живьем трех гетманов с другими их сенаторами: первый на Желтой Воде, в поле посреди запорожской дороги, комиссар Шемберк и сын пана краковского ни с одной душой не убежали. Потом сам гетман великий с невинным добрым человеком паном Мартыном Калиновским, гетманом польным коронным, под Корсунем-городом оба попали в неволю, а все их кварцяное войско разбито до основания; мы их не брали, их взяли те люди, которые служили нам в той мере от царя крымского. Сдается нам необходимым также известить ваше царское величество, что к нам поступила достоверная весть от князя Доминика Заславского, который к нам присылал, прося о мире, и от пана Киселя, воеводы брацлавского, что, вероятно, короля, пана нашего, смерть взяла. Думаем, что смерть приключилась от тех же безбожных неприятелей его и наших, которых много королями в земле нашей, из-за чего земля теперь собственно пуста. Мы бы желали себе самодержца-государя такого в своей земле, как ваша царская вельможность, православный христианский царь; тогда бы, чаю, исполнилось предвечное пророчество Христа, бога нашего, что все в руках его святой милости будем; уверяем ваше царское величество: если б на то воля божья и твой царский поспех тотчас наступать на эти государства, не медля, мы, со всем Войском Запорожским, готовы услужить вашей царской вельможности. Отдаемся вам с нижайшими услугами своими со всем усердием; если ваше царское величество услышишь, что ляхи снова на нас хотят наступать, поспешайся со своей стороны наступать на них, а мы их с божьей помощью возьмем отселе, и да управит бог из давних лет глаголемое пророчество, которому мы сами себя вручив, под покровительство к милостивым ногам вашему царскому величеству нижайше и покорно отдаем.
      Дан из Черкасс, июня 8-го, 1648-го.
      Вашего царского величества наинижайшие слуги Богдан Хмельницкий, гетман с Войском его королевской милости Запорожским".
      Чего было больше в жизни народа моего - мук или геройства? А в моей собственной? И все же следовало прийти на свет и жить в нем страдая, чтобы приблизилась к нам рука судьбы и ты оставил такой Лист. Лист в вечность! Ко всем потомкам - малым и великим, темным и просвещенным, рожденным и нерожденным. Будет нам еще тяжко и многотрудно. Трудностей не существует лишь для тех, кто не способен размышлять. Я же взял на себя сию ношу и теперь должен был ее удержать. Страшное бремя рассудительности, в особенности когда смотрят на тебя целые века и рука вселенной то отдаляется на миг, чтобы не поднять бури уничтожения всеобщего, то снова угрожающе приближается к тебе, нависает над тобой, будто кара божья. О, если бы она только отдалялась!
      Я ведал, что простой рассудительностью ничего не сделаю, а только поступком невероятным; великий дух овладел казачеством и всем народом украинским, не дал зачахнуть до конца, и я призван был высшей волей перелить этот дух в действие и мысль, которая была бы не только равна ему, но и превосходила. Так родился в ту июньскую ночь в Черкассах Лист нашей истории.
      Кто не спал в ту ночь? Ох, если бы знать! Чтобы записать имена всех, кто был с гетманом своим, а значит, и с самим собою! Но даже на вершинах власти имеешь неминуемое ограничение, и ограничение это - в знании.
      Знал я лишь, что Выговский не спал в эту ночь, однако у него не было другого побуждения, кроме прислужничества, сидел под рукой, готовый к писанию, к переписыванию, все бы отдал своему гетману, я растрогался от этой верности и уже хотел было номиновать его генеральным писарем, но отложил до Чигирина. Тут поход, все неустойчиво и непостоянно, а там остановка, постоянство, спокойствие и надежда. Еще не думалось, что Чигирин уже и столица, но все шло к тому, что бы там ни говорили!
      Тем временем велел я позвать того проворного Климова, который бежал от воевод к хитрому Киселю.
      Мужичок был какой-то неказистый, рыжий и хвастливый, просто жаль было отсылать с ним такой Лист.
      - А мы как? - выкрикивал после трех чарок крепкой казацкой горилки. Мы туда - шасть, а туда - хрясть, а потом прямиком да кругом - и уже там нас нет, где были, а где не было, так будем. Сами коротковатые, а руки длинные.
      - Укоротили тебе руки, не дотянулся до Киселя, так как и тот короткорукий, - незлобиво заметил я.
      - На полковника напоролся! - радостно сообщил Климов. - Сам казацкий полковник Олешка Тяплушкин ловил меня и вел от Киева до Белой Церкви, а потом и в Мошны и сюда.
      - Нет у меня такого полковника, но для тебя и сотника хватит, - сказал я. - Что было, о том забудь. Нес ты пустое писание к пустому человеку, теперь будешь иметь лист к самому царю. Не я тебя выбрал - выбрала судьба. Пошлю сотню казаков, доведут тебя до путивльского рубежа, дам тебе лист проездной, и всюду будешь иметь прокорм и подводы без промедлений. От меня получишь дары гетманские, как посол. И да поможет тебе бог!
      Климов молча перекрестился, смотрел на меня с испугом.
      Благословенный испуг.
      25
      Я возвратился в свой табор под Белую Церковь, не пробыв в Чигирине и десяти дней.
      Я не пробыл в Чигирине и десяти дней, хотя казалось еще недавно, что всю жизнь иду туда, а теперь должен прийти и устроиться чуть ли не на веки вечные.
      Я возвратился снова в свой убогий шатер под Белую Церковь, победитель без победы, покрытый славой и без славы, всемогущий и бессильный, как младенец.
      Я возвратился в твердый мужской мир, а давно ли я ехал степью от Черкасс до Тясьмина, туда, где возвышалась славная гора Чигиринская, и напевал в душе:
      Ой чиє ж то поле Заспiвало стоя?
      Ой чуй, панi, чуй, Вечерять готуй!
      Сердце у меня было тогда щедрым и открытым, хотелось делать добро всем, даже врагам, если бы они попались под руку в ту минуту. Выговскому сказал, что в Чигирине номиную его генеральным писарем, а его брата Даниила, если препроводит его ко мне в столицу, помолвлю со своей дочерью Катрей и помолвку справим такую, что земля гудеть будет! Когда догнал нас старый знакомый - посланец пана Киселя отец Петроний, я и к нему был милостивым и пообещал вскоре выехать навстречу королевским комиссарам для переговоров. Мне легко было проявлять милость и доброту, ибо судьба наконец смилостивилась надо мною и я возвращался в Чигирин не торопясь, не поспешно между двумя страшными битвами, а победителем, в славе и спокойствии, и вез с собой это спокойствие, как высочайший подарок, прежде всего для себя, радуясь в душе мысли, что уже закончилась моя бесприютность, и ждут теперь меня настоящие гетманские постели, церемонии и церегелии, и ждет взгляд серых глаз из-под темных бровей, от которого моя душа, казалось, способна лететь. Но будет ли там неомраченная страсть или притворство будет выглядывать из каждой складки драгоценных тканей?
      Правда, если быть откровенным, я торопился в Чигирин, но торопился медленно. Казалось мне, что думаю только о Чигирине и о той величайшей радости, которую там оставил, однако заметил уже давно, а отчетливо осознал в ту ночь, когда составлял Лист, который должен был обеспечить судьбу народа украинского; обманывал себя в самом главном: ложился и вставал, дни и ночи проводил теперь не столько с мыслью о Матронке и о своих земных утехах, сколько о деле жизни своей, о делах и своих побратимах, своих воинах, полковниках, сотниках, есаулах, и уже душа словно бы принадлежала только им, а Матронке оставалось тело - эта суета сует. Но если посмотреть иначе, что такое человек? Это прежде всего тело, сущность его земная и судьба. А дух отдан богу и дьяволу, и они бьются за него тысячи лет, и никто не может победить так же, как человек не может никогда победить ни своего духа, ни своего тела.
      Мною теперь тоже овладели эти две страшные страсти, я должен был разрываться между ними, бились они за меня, будто бог и дьявол за душу, и кто одолеет, не знал ни я сам, ни эти две силы, овладевшие мною. Обычная человеческая слабость была присуща мне, я не хотел терять ни того, ни другого.
      Я торопился в Чигирин, и стояли предо мною серые очи под темными бровями, а мысль летела где-то далеко, мысль была с теми, кто в степях и в лесах, над реками и в городах, мысль была с теми, с кем я начинал свое великое дело, и с теми, кого назначал командовать полками и сотнями после Корсуня, кому отдал, собственно, всю Украину, чтобы они вели ее туда, куда устремляется моя мысль, гетманская мысль. И хотя и разъехались по всей земле, они все равно оставались со мной, думали, что я вижу только их осанку, их вишневые жупаны, драгоценные сабли и лихие усы, а не знали, что открывались мне и такими, какими сами себя видели. Стояли передо мной не только тут, не только ныне, но и где-то в прошлых днях, стояли и в будущем, знал уже, что из кого получится, кто куда пойдет, что совершит, славой или позором покроет свою голову (а значит, и мою тоже!). А что мог поделать? У меня не было выбора. Над одними тяготели заслуги, других брать вынуждала крайняя необходимость, а третьих - простой случай. Власть не дает простора для проб и поисков, которые позволяли бы приблизиться к истине. Власть не может ждать. Из всех ее неотложных потребностей - самая острая потребность времени. Голод времени. И хотя ты обладаешь прозорливостью и умением предвидеть, можешь судить о людях, ты бессилен, у тебя не хватает времени, тебе некогда прислушиваться к голосу разума, ты делаешь все на ощупь, под впечатлением минуты и случайности. Утешать можешь себя, заведомо зная, что случайности помогают тому, кто готов к ним и ждет их. Собственно, и самым мудрым является тот, кто сумеет подобрать для себя мудрых людей, которые помогали бы во всем. А где их взять? И кто мудрый?
      Поэтому снова и снова я мысленно перебирал всех своих помощников и соратников, они отдаляли даже Матрону, были со мною, когда я ложился и вставал, я любил их и ненавидел, спорил с ними, сердился на них, прощал, а потом покорялся им. Я знал каждого: кто горяч, кто холоден сердцем, кто искренен, кто хитер и лжив. Мне понятны были их души - у кого глубокая и щедрая, у кого ограниченная и мелочная, кто поддается искушениям, кто следует по велению совести, кто тупо старателен, а кто оборотистый, как трус, кто только служит тебе, но не верит, - всех я знал, обо всех все ведал, а в душу самого дорогого существа так и не сумел заглянуть и не увидел, какой темный мрак клубится там. Жаль говорить!
      На полпути к Чигирину встретило меня тысячное войско торжественное с бунчуками, хоругвями, пушечным гулом, трубами, барабанами, виватами, прославлением и величанием. Старшины в раззолоченных жупанах надрывались от восторгов и предупредительности, сам генеральный обозный Чарнота с полковником и есаулами скакал мне навстречу, срывая дорогую свою шапку перед гетманом ясновельможным, степь вся гремела прославлением и приветствиями так, будто мой образ уже выходил за пределы земного круга и становился чем-то волшебным, чудесным, как древние представления о величии и бессмертии.
      Я готов был растрогаться до слез, готов был обнять всех детей своих, ибо казаки всегда дети у своего батька гетмана, но что-то мне мешало, какое-то тяжкое предчувствие сжимало сердце, моя рука привычно поднимала вверх гетманскую булаву, а глаза настороженно блуждали по лицам, взгляд искал чего-то известного лишь ему и вот нашел, натолкнулся, вырвал из тысячи радостных кричащих лиц одно, молодое, красивое, доброе и приветливое - и в то же время какое-то словно бы и не свое, растерянное и встревоженное. Мой Демко. Есаул генеральный. Довереннейший человек. Не торопился ко мне, не подскакивал, как обычно, не успокаивал самим своим видом, а держался за Чарнотой так, будто изо всех сил стремился придерживаться воинского чина.
      Я махнул ему булавой, подозвал к себе ближе. Он подъехал, но продолжал держаться поодаль, за Выговским.
      - Пан Иван, - сказал я писарю, - видишь, какой тихий да божий генеральный есаул? А дай-ка ему место!
      Демко был теперь рядом со мною.
      - Почему это ты такой, будто черти колотили тебя на тернице? - спросил я незлобливо. - Не перепил ли с Чарнотой?
      - Батько, беда, - прошептал Демко.
      - Что?
      - Нет пани гетмановой.
      - Что ты молвишь? Кого нет?
      - Пани гетмановой Матроны. В Чигирине нет.
      - Ты что? Где же она?
      - Спрятала пани Раина.
      - Как спрятала? Где?
      - А черт ее маму знает!
      Я должен был бы вогнать в землю своего коня и провалиться вместе с ним. Вместо этого должен был испить до дна чашу бессилия и унижения. Еще было не поздно, еще мог повернуть коня и не ехать туда, куда ехал, не видеть Чигирина, не видеть змеиных глаз пани Раины, да будет проклята и презренна она навеки! - однако не сделал и этого, ехал дальше, упрямо и безвольно, навстречу своему величайшему поражению и позору.
      Чарнота уже знал о моем горе, затряс кулачищем, раздвинул усы на всю степь:
      - Одно твое слово, гетман, и я переверну всю Украину, а найду все живое и мертвое!
      - Украину ты перевернешь, - сказал я ему спокойно. - Но перевернешь ли женскую душу?
      А сам подумал: ведь это же не пани Раина спрятала Матрону - это она сама спряталась. Мать для нее дороже меня. Да и не мать, а какой-то каприз, суеверие, фортель.
      Въезжал в Чигирин в сиянии славы и величия, но не замечал блеска и праздничности, а видел то, что должно было бы прятаться от приподнято радостного гетманского ока. Откуда-то набралось огромное множество нищих на моем пути, но не тех, которые с кобзами поднимали люд за Хмельницкого, а ничтожных торбохватов; какие-то жалкие оборванцы имели лишь человеческое подобие, были словно давно умершие, но упорно продолжавшие жить, это воспринималось как издевательство после всех смертей, которые мне довелось видеть и пережить. Сироты бежали за мною, будто почувствовав мое бессилие и беспомощность, жестоко тешились этим, канючили визгливыми голосами: "Грошик! Грошик!" Священники вышли в золотых ризах, преградили мне золотой стеной дорогу, и я вынужден был либо остановиться, либо же повернуть коня с площади на ту улицу, которая вела к моему дому; они словно бы подталкивали меня к моему позору, и я бессильно поддался им и понуро поехал туда, где меня никто не ждал.
      Не о таком возвращении я мечтал...
      Считают, будто заманчивость власти еще и в том, что она, как и свобода, дает возможность выбора одиночества. Я не хотел этого выбора! Разве мы не временны на этом свете? Зачем приходим и как должны жить, и всех ли терзает совесть, и каждый ли из нас способен соединить свою душу еще с чьей-то душой? Я имел и не имел такую душу. Каким бесконечно одиноким вдруг я чувствовал себя в иные минуты, несмотря на все толпы, приязненные лица, радостные выкрики, стрельбу, виваты! О, если бы Матрона оказалась рядом, чтобы поняла меня и утешила, чтобы встретились наши глаза, полные страсти, бесконечно жадные, чтобы я прозрел ее всю насквозь, а она меня! Напрасные надежды! Весь мир насмехался надо мною, и не было спасения. Где спасение, в чем? В просторах, в необъятных далях, в безбрежности, в парении духа, который обретает целостность и совершенство, где не было любви, отравленной ложью, где будет все искренним и чистым, как во время сотворения мира?
      А сам поворачивал коня к своему двору, надеясь без надежды, утешая себя, как малое дитя, неосуществимым, хотя и знал уже, что никогда не расщедрится для меня жизнь подарками, а будет встречать только ударами, с каждым разом все более безжалостными и болезненными.
      Все было как и тогда, после Желтых Вод. И двор полон людей, и дети мои дорогие, еще и Тимош успел навстречу отцу, и крыльцо знакомое, и окна прозрачные, как ее глаза, как те глаза, к которым я столько шел и пришел и которых теперь не увижу... Не было лишь пани Раины на крыльце, не вскрикивала бело, не появлялась, не встречала, я бил ногами в дверь одну и другую, Тимош помогал мне, малый Юрко с трудом успевал за нами, Катря отстала, ушла от мужского гнева, никто не выходил нам навстречу. Тимош что-то бормотал сочувственно и чуточку насмешливо, - и вот тут наконец появилось перед нами что-то черное, сморщенное, побледневшее и кислое, как хлебный квас, и заслонило дорогу, перекрестило двери, как распятье.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47