Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Я, Богдан (Исповедь во славе)

ModernLib.Net / Исторические приключения / Загребельный Павел Архипович / Я, Богдан (Исповедь во славе) - Чтение (стр. 26)
Автор: Загребельный Павел Архипович
Жанр: Исторические приключения

 

 


      - Думал ли ты о справедливости, Семко? - спросил я его.
      - Справедливость? Пане гетман, да ведь она приходит только на поминки!
      - А о милосердии? - спрашивал я дальше.
      - Гей, пане гетман, - захохотал Семко. - Милосердие пусть скапывает из уст поповских, как сок с березы, а нам только и знать: месть да кара!
      - А смерти невинные, пытки и кровь пусть падают на голову гетмана? тихо спросил я.
      Не ждал ответа от Забудского. Ни милосердия, ни добросердечности. Сам пустил вот таких по всей земле, теперь сам должен был нести и их провинности. Махнул своим есаулам, чтобы взяли Семка, и велел: "Отпровадить в мой табор и приковать за шею к пушке".
      Крутоплечий Семко начал вырываться, но мои хлопцы умеют брать крепко, тогда он шипящим своим, слишком уж тихо-угрожающим голосом прошелестел: "Гей, пане гетман, держи свою булаву, а то потеряешь! Ой, держи!"
      Я отвернулся от него, ведь не он мне вручал булаву, не ему и отбирать ее. Семка потянули прочь, а казачество его хмуро двинулось на меня, грозно и враждебно двинулось, и тут уже значение имела не неприязнь и любовь к сотнику, а мысль о собственном сохранении, ибо если вот так на глазах у всех берут самого сотника, отчаянного Забудского, то могут взять любого из них, и родная мать не найдет. Вперед всех выскочил кобзарь, звякая голой саблей о струны, но я не дал ему раскрыть рот, шагнул тяжело навстречу, выхватил из рук у него кобзу, сорвал саблю со струн, махнув через плечо, вогнал ее в косяк - только брынькнула, крикнул осуждающе:
      - Негоже, кобзарь, святую саблю к струнам чистым цеплять! Сабля - кровь лить, а струны - оплакивать эту кровь!
      Да и заиграл-запел казачеству:
      Отсе же, пiшли нашi на чотири поля,
      Що на чотири поля, а на п'ятеє подоллє.
      Хто перший пiдiйде, того гармата уб'є.
      Хто другий добiжить, того самопал цапне.
      Хто третiй пiдлетить, той хреститися буде,
      Хреститися буде й молитися стане,
      Що хрест з осоки - то його надбаннє.
      А с этими словами попросил своего духовника: "Отче Федоре, вразумите заблудших сих".
      Отцу Федору подвели его коня с переметными сумами, и священник начал доставать из сум книги, старые, толстые, мудрые, и даже самые большие крикуны затихли, ожидая, что же будет дальше. Отец Федор тем временем доставал одну и другую книгу, раскрывал, закрывал, доставал еще и третью, на него смотрели с уважением и испугом, ждали от него слов высоких и загадочных, но он молчал, лишь бросал из-под густых бровей короткие взгляды, и это молчание было страшнее слов.
      Зато я не выдержал и дал волю своему гневу.
      - Видите сии книги? В них слово божье! А слово это: не убий! Не убий безоружного, не отними жизнь у горемыки, у старого и немощного, у вдовы, у дитяти, не обидь бессильного, не надругайся над беззащитными. А вы? Кто вы воины или убийцы-вишневеччики? Льете кровь, как воду, убиваете несчастных, еще и радуетесь!
      Они молчали. Пятились от меня. Прятали глаза. Прятали руки. Кое-кто даже за спину. Кто-то вздохнул, кто-то попытался оправдываться: "Да разве мы? Пан сотник велел и гнал, а мы не очень! Там, может, половина еще и живы... Кто прятался, так мы и не трогали..."
      Я спохватился. На кого кричу? Тех, которые резали, никогда не увидишь. Виновных нет. Прости их, грешных, сами не ведают, что творят. Это было безумие, наваждение, помутнение душ. Теперь они сами жалеют, но ни признаться, ни покаяться не могут. Если бы умели плакать, поплакали бы над невинно убиенными, но слезы свои они уже давно вылили - имели достаточно собственного горя.
      Тогда я молвил спокойно, ибо отец Федор и дальше молчал:
      - Пойдите в ту калиновую рощу, где было совершено преступление, найдите всех уцелевших, перевяжите их раны, накормите и оденьте и проводите до края земли нашей! И чтобы волос не упал с их голов! Гетманское повеление, слышите?
      - Чуем, батьку!
      И двинулись толпой от меня, обрадованные, выкрикивая:
      - Разве ж это мы?
      - Говорил же я сотнику!
      - Да уж теперь все будет ладно.
      - Ну да. Остался ли кто-нибудь в живых?
      - Кто хочет жить, тот будет жив.
      - А мы им крикнем: "Эй, люди! Которые живые, вставайте! Пан гетман Хмель велел не бояться и воскресать. А мы вас отпровадим аж до панов шляхты!"
      - И отпровадим, пускай себе идут. За самую Вислу!
      - Тоже живые души.
      А я смотрел не на них и не вослед им, а на отца Федора, удивляясь, почему же он молчал и ничего не сказал? Или он тоже, как и дух Самийла, только и знал, что слова из древних книг: "Есть ветры, созданные для отмщения, и в ярости своей посылают удары свои?"
      - Коня! - велел я и погнал к замку.
      Кривоносу, видно, уже сказали обо мне, ибо вышел встречать к воротам замка, стоял среди развалин, среди неубранных трупов вражеских и незахороненных своих, позади подпирали его казаки корсунские, сильные, высокие, как дубы, молодые и гибкие, а сам был мосластый, грубый, с лицом, посиневшим от бессонницы, светил на меня своим огненным усом, целился носом своим кривым, поглядывал зелеными глазами. Впервые увидел я его таким, ведь до сих пор знал то в рассудительной беседе, то в деле молодецком, где больше брал умом, чем ловкостью. Из-под Корсуня кинулся на Переяслав, чтоб преградить дорогу Вишневецкому, а когда тот ударился аж за Киев, чтобы перескочить на Подолию защищать свои имения, Кривонос тоже переправился через Днепр и пошел наперерез Яреме. Взял Нестеров, Ладыжин, Бершадь, Верховну, Александровку, теперь отбил у князя Януша Четвертинского Тульчин и вот пирует со своим казачеством, празднует викторию.
      - Почтение, гетман! - издали крикнул Кривонос.
      Мне помогли сойти с коня, Максим приблизился почтительно, словно бы даже несмело. Я обнял его за плечи.
      - Примешь в гости, Максим?
      - Да кого же мне и принимать, батько ты наш? Уже и не в шалаше или в корчме угощать тебя будем, а в княжеском дворце!
      - Гей-гей! - засмеялся я. - Дорогие вина из ковшей цедим, на серебре, на золоте казацкий кулеш едим, братья-молодцы!
      - Да что! - показывая дорогу, промолвил Кривонос. - Еще наша казацкая доля не пропадала. Рады приветствовать тебя, батьку. Где хочешь - в покоях или в княжеской беседке?
      - Где скажешь, полковник.
      А уже сели в беседке и трубки закурили, полилась горилка, загудели голоса, заклокотало, загорелось, и мне уже казалось, что я - весь огонь, и все, что из огня, было милым моему сердцу: табак в трубке, горилка в чарке, хлеб на столе, а более всего - эти люди в отблесках пожаров освободительных и их полковник с огнистым усом, с душой еще более огнистой. Паны о нем со злостью говорили, что он имеет дьявола в носу!
      - Как же взял такой замок? - спросил я Максима.
      - А как? Обложил так плотно, что и уж не выползет, а потом ударил из гуляй-городин. Паны и попросили экскузы. Так мы с ними мирно. Пощипали малость, а так - ничего. Да что панам? У них грехи отпускаются - и те, что позади, и те, что впереди. Не так, как у нас, что чертяга каждое твое слово на воловьей шкуре записывает. Вот и тебе, гетман, уже сорока на хвосте что-то принесла, что ты прискакал из-под Белой Церкви расправу чинить. Кто же это такой шустрый?
      - Дух, Максим, мой дух неугомонный.
      - Да и у меня дух вроде бы неугомонный, а так далеко не отлетает. Вот как застрял здесь в замке, так и не шевелится.
      - Есть возле чего застрять... - прищурил я на него глаз.
      - А тебе уже и об этом ведомо? - вспыхнул он.
      - Да и о княгине.
      Максим ударил по столу рукой.
      - А что тебе моя княгиня?
      - Успокойся, Максим, разве я тебя упрекаю? Беспокоит меня, что князь Четвертинский - православный же, не униат, не латинянин.
      - Православный? А Ярема разве не был православным? Все они святые да божьи, а с бедного человека шкуру дерут! Да я, сказать по правде, этого князя Януша и не видел, княгини тоже. Сидели себе, беседовали с их слугами да попивали медок, когда вдруг как ворвется ясновельможная, да как затопает ногами, да как заверещит! Я к ней: "Здорова будь ясновельможная! - говорю. Чего срываешься? Слуги твои - наши приятели, не срывайся кричать. Да и лицом какого беса побледнела? Если зарумянилась нашей кровью, так уж и будь с этим пеклом на щеках!" А она: "Где князь? Где князь? Вы его убили, вы его убили! Убийцы! Разбойники! Гультяйство!" Тогда я мигнул хлопцам, они быстренько разыскали князя да и привели, а он старый, толстый, согнуться не может. За стол посадить невозможно. Посмотрел я, а княгиня молоденькая да белая, как ангел, да тоненькая, как былиночка. Ну и князище, вот такое божье созданье поневолил! Придвинулся я к княгине, мигнул хлопцам, чтобы князя наливали вином, как мех, князь сопит, стонет, отфыркивается, а я всматриваюсь в эту красу неземную, что возле меня, а у пани играют все суставы, она так и дрожит вся, как будто в ней черти скачут. Мне бы придвинуться поближе да хотя бы пальцем прикоснуться к такому диву, так князь ведь смотрит, глаз не спускает! Я и говорю казакам: "Мешает мне пан!" Сказал, чтобы убрали с глаз, а они вывели его во двор и отрубили голову. Должны были бы просто придержать на какое-нибудь там время, пока я на пани насмотрелся бы, а они его скорее к пеньку, а там подбежал какой-то мельник, имевший зло на князя, и проткнул его заостренным колом, ну, уже тогда делать было нечего, пришлось злополучному князю отрубить голову, чтобы не мучился. Хлопцы у меня справедливые, сразу и сказали мне. Что должен был делать? Обнажил саблю, подал княгине, наклонил перед нею голову: "Руби!" Ведь так перед этим нас бранила, сколько в ней злости. "Руби", - говорю. Ну и что? Княгиня в плач да в рыданья, да падает на меня - не поймешь, живая или мертвая, а уж на кого такая ноша упадет, так кто же не понесет? Позвал я нашего священника и женился по христианскому обычаю на княгине, все равно ведь мою жену шляхтичи замучили, а ее князя не воскресишь. Суди, гетман!
      - Бог тебе судья, Максим, - сказал я тихо.
      Где тут преступление, где кара? Смерть, страх, озверенье, и среди этого озверевшего мира очутился я, гетман, а может, это я и породил этот свет, был его творцом, но не смог стать повелителем? Все ускользало из рук, куда-то проваливалось, исчезало. Зыбкость, неприступность и недоступность. И дух Самийла не появлялся, не подавал ни голоса, ни знака, все падало на мои плечи, все ждало моих слов и поступков. А я ведь был слабый человек, да и только.
      Я закрыл рукой глаза, начал печальную:
      Ой коню мiй, коню,
      Заграй пiдо мною
      Та розбий тугу мою,
      Розбий, розбий тугу
      По темному лугу
      Козаковi молодому.
      Кривонос обнял меня за плечи, гудел над ухом, подпевая. Все подпевали. Я прощал им, они прощали мне.
      27
      События неисчислимы, как и люди. Прошлое вспоминают, заботясь о будущем, а еще кое-кто - боясь этого будущего или остерегаясь его. У человека зависимость на всю жизнь. От воспоминаний, от боли, от кручины, но и от побед тоже. Битвы мои. Выигранные и проигранные. Поговорим о них. Я не рождался полководцем, потому и казалось мне, что уже и двух великих выигранных битв вполне достаточно для отмщения кривд моего народа и для грядущего спокойствия в моей земле. Теперь думал не о новых битвах, а об обеспечении будущего народу своему, я торопился, знал, что мне отведено мало времени на этом свете, я должен был успеть, потому-то и рассылал письма ко всем властелинам, декларируя о своих намерениях, провозглашая появление на полях истории народа казако-русско-украинского, которому стремился утвердить место среди других народов. Если не я, то и никто, и снова века неволи и унижений, безымянности и бесприютности. Меня била лихорадка. Я стал нетерпеливейшим человеком на земле. Осудят ли меня за это?
      Семь недель стоял мой обоз под Белой Церковью. Казацкие послы не возвращались из Варшавы, и уже тревожный гомон пошел в войсках, что их там казнили и что панство собирает силы, чтобы двинуться на Украину и ударить внезапно. На место взятых в неволю гетманов Потоцкого и Калиновского сейм назначил региментарями воеводу сандомирского пузатого князя Доминика Заславского, коронного подчашего Николая Остророга, похвалявшегося латинской ученостью, и коронного хорунжего, моего заклятого врага, недорослого Александра Конецпольского. Перина, Латина и Детина - так прозвал я этих незадачливых региментарей, над которыми смеялось все казачество. Может, был бы нам противником Вишневецкий, однако панство не хотело давать ему региментарства, памятуя, что все крупнейшие казацкие восстания начинались в землях Вишневецких: и Наливайко, и Павлюк, и Остряница. Получалось, что наибольшие угнетатели народа украинского - украинские же магнаты Вишневецкие, потому-то панство не хотело теперь лишний раз дразнить народ наш Яремой, который знай твердил, что бунт нужно погашать только кровью.
      Сейм в Варшаве заседал непрерывно. Имя Хмельницкого не сходило с уст. Бискуп вроцлавский Николай Гневош приводил слова пророка: "Выведу из них храброго вождя и воина, судью и пророка, и прозорливца, и старца, пятидесятника, и вельможу, и советника, и мудрого художника, и искусного в слове".
      Когда-то древние, желая представить Речь Посполитую печальную и неспособную к порядку, рисовали деревья, увешанные плодами, а над ними горошину, которая обвивает все эти плоды безжалостно. И подпись: "Свершилось". В горошине этой невероятное уплотнение материи, тяжесть всех миров. Я должен был стать теперь такой угрожающей горошиной над пышным деревом шляхетским. Меня называли нечестивым Тамерланом, предателем, отступником, ненавидели меня, боялись, заламывали в отчаянии руки. Мол, их отчизна, славившаяся непобедимостью даже перед могуществом султанов турецких и многих других монархов, теперь побеждена простым казаком. Кисель составил от сейма письмо к казакам, обходя меня, не называя ни моего имени, ни чина гетманского, как будто я уже был мертв от одной лишь ненависти панской. В этом письме говорилось, что казаки тяжко оскорбили Речь Посполитую, соединив свое оружие с поганскими татарами, допустили столько мучений, истязаний, столько земли уничтожили, такие огромные толпы христианских пленников позволили угнать в неволю, нарушили узы присяги из-за того, что среди них появились зачинщики, которые, возмутив к ребелии плебс, опустошили несколько воеводств, осквернили в некоторых местностях святыни и евхаристию, а также перед чем содрогается разум - пили горилку из чаш для святого причастия! И все же если проявят покорность, раскаются и возместят все потери Речи Посполитой, если покорно попросят ласки, может, все это будет прощено им и забыто. Поэтому пусть спокойно ожидают королевских комиссаров, подавят бунты, выдадут зачинщиков в руки комиссаров, освободят пленников из разбитого войска, а во всех остальных делах ждут решения комиссии.
      Вслед за региментарями уже были назначены и комиссары, которые, по обыкновению, всегда шли следом за войском, чтобы затянуть на казацкой шее петлю ординаций, договоров и субмиссий. Комиссарами были: наш родич единокровный Адам Кисель, подкоморий пшемысский Францишек Дубравский, подкоморий мозерский Теодор Михал Обухович и подстолий познанский Александр Сельский. Начало комиссии было определено на 23 августа в Киеве, а три региментаря тем временем должны были сосредоточивать всю военную силу под Староконстантиновом, дескать, "для впечатления". Для впечатления или для мести? Переговоров хотели для вида, а тем временем каждый толкал Речь Посполитую на Марсову дорогу. Панство считало чудом, что я не шел в их землю после уничтожения шляхетского войска, пленения гетманов и смерти короля. Мол, остановился, сдержанный рукою всевышнего. Впоследствии найдутся еще и такие летописцы, которые будут упрекать меня в том, что войны вел только на своей земле, вызвав в ней страшную руину. Как же можно освобождаться, ведя войны в земле чужой?
      В самом деле, мог бы я из-под Корсуня идти хотя бы и до самой Варшавы, но не хотел быть вульгарным захватчиком, стоял под Белой Церковью и ждал, что же теперь будет делать панство? Какую песню оно теперь запоет? Когда докатились слухи с сеймовских заседаний, когда, кроме уверток, плутовства Киселева, ничего мы не услышали, я, имея такую разросшуюся войсковую силу под рукою, медленно двинулся к Паволочи, взмеряя на поле, именуемое Гончариха, и стал там обозом седьмого июля. Позвал к себе своих полковников, советовался с ними, допытывался: как, где, когда? Был я окружен блистательным товариществом, а Самийло упрекал меня, что окружил себя не способными, а только послушными. А где же эти послушные? Может, Кривонос? Или Нечай с его негнущейся шеей? Или хитромудрый Богун, или неутомимый самоборец Ганжа? И в каждом же разум так и горит, и это их непослушание, хотя и сердило меня на первых порах, в дальнейшем заставляло идти за ними, они были искрой, от которой вспыхивал чистый высокий пожар, а без горения не был бы ни гетманом, ни Богданом!
      И все же я снова стал обозом и стоял целых шесть недель неподвижно, присматриваясь своим неусыпным сердцем к ляшскому поведению и их перемещениям да и ко всему, что происходило на свете. Хотя и с некоторым опозданием (а может, именно своевременно!), открыл я, что обладаю даром видеть людей и события такими, какими они есть на самом деле. Дар не вельми приятный, когда ты живешь в стране рабства, где нет ни свободы, ни справедливости, где людьми торгуют, как скотом, где права человеческие потоптаны, а земля осквернена и разграблена чужеземцами.
      Но этот дар оказывал теперь мне неоценимую услугу, ибо я мог проникать во все тайны мира, оставаясь сам для мира таинственным и загадочным, будто целиком отданный на волю случая, А сказано уже, что случаи служат тем, кто готов к ним и умеет ими воспользоваться!
      Все великие полководцы смеялись бы над тем способом войны, который я избрал. Разбить вражеское войско и стоять на месте? Иметь под рукою многие тысячи и распустить их во все концы страны летучими отрядами? Брать города и крепости, чтобы на следующий день отдавать их врагу? Наблюдать, как постепенно собирается вражеское войско, и не пойти против него, не ударить, пока оно еще не готово? Колебаться и выжидать еще чего-то тогда, когда вокруг все до конца оказачилось и ты с этим народом мог бы выступать даже против всего мира? Топтаться на месте без намерений, без мыслей, без потребности, тогда как враг уже заносит руку для тяжелого удара?
      Неприязненный автор напишет потом обо мне: "Для чего на свете жил и чего хотел, куда направлялся, чему служил - сам не ведал. Служил степям, бурям, войне, любви и собственной фантазии".
      Что ж, панове, когда настало время степей, можно послужить и степям!
      О всех же крикунах можно было бы сказать: "Гортань их - гроб отверст". Покричат и перестанут. Ибо только я знаю то, чего они не знают. Как освободиться от всех пут. Какой дорогой вознестись к свободе, ничем не ограниченной, к вольности, ничем не испорченной.
      Я рассылал своих полковников разбивать врагов более легких, сам стоял, ожидая для себя врага самого трудного. Страшен враг не тогда, когда есть, а когда его нет, когда не знаешь, откуда он появится, как ударит, кто он и что он. Когда Сципиону после завоевания Карфагена в сенате молвили: "Теперь римская республика в безопасности", он воскликнул: "Наоборот, мы ныне в большей опасности, потому что не имеем врага! Sine adversario marcet virtus - без врага вянет и гнуснеет мужество".
      Как тогда рисовали войны? Города суровые, грозные, богатые (а у нас сельские, ординарные, настоящие хлопские дыры, где босые хлопцы пасут коз под валами, которые давно уже сровнялись с землею), окружены высокими стенами - и вот осада. Бомбарды рыгают мощными снопами пламени, по серым осенним полям тянутся бесконечные вереницы войска, мушкеты выплевывают клубы дыма, вдали табор вражеский, роятся пышные шатры, возы, старинные пушки с львиными пастями, конные гонцы мчатся туда и обратно. Ржание коней, отрубленные головы, раненые, которые, агонизируя в грязи, кричат: "Добей! Добей!" Хвала и слава дуют в трубы...
      Жаль говорить! От меня напрасно было бы ожидать такой живописной войны.
      Никто не мог понять, что я избрал свой собственный способ ведения войны. Я избрал тактику выжидания. Стоял как твердая скала, о которую ударяются водяные валы. Катятся на скалу страшные своей огромностью, полные чванства и веры в свое могущество, и разбиваются, разлетаются водяной пылью, и это еще счастье, когда их погибель озаряет радуга от этих брызг.
      Я стоял и выжидал еще под Желтыми Водами, потом под Корсунем, теперь под Староконстантиновом на Скаржинском поле. Слава отлетела от меня и теперь сверкала своими золотыми крыльями над Кривоносом, который вел мой передовой полк, ища кровавого зверя Ярему Вишневецкого. Народ поет о том, кто бьется, потому-то о Кривоносе и пели тогда на всех шляхах:
      Перебийнiс водить не много
      Сiмсот козакiв з собою.
      Рубає мечем голови з плечей,
      А решту топить водою.
      Кривонос взял Полонное, отбил у Вишневецкого и киевского воеводы Тышкевича Махновку, стреляя из пушек в знак триумфа и выпивая вина пана воеводы, у которого своего зелья во всех имениях было вдоволь, и пан воевода был таким бибушем, что уже пил стоя, чтобы больше вошло, а чтобы не падать при этом с ног, то всегда держал возле себя двух пахолков, которые его подпирали.
      Зверства Вишневецкого, тревожные слухи, что казацкие послы в Варшаве посажены на колы, назначение сеймом трех региментарей шляхетского войска и сосредоточение его под Староконстантинов "для впечатления" на казаков, пока нам будут морочить голову паны комиссары во главе с паном Киселем, - все это вынудило меня двинуться с места под Белой Церковью и медленно пустить всю свою силу на запад, имея впереди Кривоноса, о котором панство уже начало говорить, будто воюет он по собственному усмотрению, может и вопреки Хмельницкому, который только и знает, что стоять на месте, и никто не ведает, что он думает, что замышляет.
      Под Староконстантинов уже были посланы Заславским полки Корицкого и Суходольского, конный полк Осинского охранял переправы через Случь. Кривонос послал Корицкому письмо:
      "Милостивый пане Корицкий! Писал мне пан воевода сандомирский, чтобы я войну забросил и назад домой вернулся, и я это радостно учинил бы, если бы не привел меня к себе Вишневецкий, который в Немирове и другом месте немилосердное тиранство над братией моей содеял: родной братии моей велел сверлить глаза сверлами, - и я за это не перестану искать его всюду, хотя бы и в костеле, пока не достану. Поэтому предупреждаю, чтобы пан воевода сандомирский не сожалел - чтобы вещи свои и своих подданных вывез куда-нибудь подальше в замок - потому что, если бы я и хотел вас защитить, в войске у меня люди разные и полагаться на них не следует. Если ж ты, вашмость, думал, что меня с моим войском можешь уничтожить, то я радостно, вашмость, жду. С тем будь, вашмость, ласков. Вашей милости приятель такой, как сейчас увидишь. Максим Кривонос".
      Перина-Заславский напишет потом: "Наши небожата, видя слабые свои силы, вынуждены были уйти из Староконстантинова". Казаки кричали вслед шляхте: "Вот так, ляше, по Случь наше!"
      Нельзя сказать, что все это легко досталось. Сначала конница шляхетская перескочила Случь и наделала переполоху в войске Кривоноса. Изрубили до двух тысяч плохо вооруженного поспольства, взяли в неволю Кривоносова сотника Полуяна, однако, подвергнутый пыткам, сотник напугал панов, сказав, что Хмельницкий уже идет сюда со страшной силой из-под Паволочи.
      Кривонос начал бить по шляхетскому табору из пушек, и панские полки стали отступать, чтобы соединиться с главными силами Речи Посполитой под Чолганским Камнем. Горячие головы казацкие кинулись, кто как хотел, вдогонку, но их пропустили через Случь, и зверь показал, какие у него острые зубы: незадачливых казаков было изрублено столько, что трупы плотно лежали до самой переправы, будто белое сукно укрыло поле.
      Призывая Кривоноса быть осмотрительнее, я послал его дальше в глубь Подолии, чтобы лишить врага припасов. Ибо шляхта направляла сюда свое войско не только "для впечатления", но и для прокорма. Не зря ведь сказано, что на Подiллi хлiб по кiллi, а ковбасами плiт горожений*. Максим взял Межибож, а затем и Бар, который, как и Каменец, считался неприступной крепостью. Потом какой-то уцелевший шляхтич будет удивляться непостижимому поведению казачества, которое не залегало под смертельным огнем, а наоборот бросалось в него, надеясь найти там не смерть, а фортуну и викторию: "Когда был дан огонь из пушек и немцы выстрелили, гультяйство под дым прыгнуло".
      ______________
      * На Подолии хлеб на кольях, а колбасами плетень загорожен.
      Кривонос хотел еще "прыгнуть под дым" и в Каменце, но я отозвал его оттуда, хотел иметь у себя под рукою всю силу, чтобы надлежащим образом встретить врага со всем, как говорится, "почтением".
      Возвратились наконец мои послы из Варшавы и привезли оскорбительное для нашей чести письмо о милости панской с угрозами. Письмо было безымянным, посланным сразу всем или же никому в частности: "Старшому атаману, есаулу, полковникам, сотникам и всему Войску Запорожскому". Послы говорили, что сам примас Любенский обнимал их на прощанье и по головам гладил, а панство топало ногами и хваталось за сабли при одном лишь упоминании о казаках.
      Канцлер Оссолинский на сейме расхваливал воеводу брацлавского, пана сенатора Адама Киселя. Дескать, нет ныне никого более способного, кто мог бы сдержать разбушевавшийся плебс. Вместе с Киселем были назначены комиссары. Сделано это было без промедления, когда сейм узнал о взятии Кривоносом Полонного. Для сопровождения комиссаров выделили две тысячи войска, а канцлер Оссолинский вдобавок даже направил в свиту Киселя своих придворных. Кроме того, канцлер счел необходимым сказать на сейме комиссарам о нас, казаках: "Рассматривать их просьбы, ничто не считая несущественным, и лишь когда будут добиваться отрыва от тела Речи Посполитой какой-либо части земли или маетностей, тогда надлежит проявить твердость и решить это войною".
      Какое заблуждение! Когда на войну поднимается весь народ, он уже не просит, а берет. И не об отрыве каких-то там маетностей идет сейчас речь, а о всей нашей земле!
      Никто тогда об этом еще не думал и не мечтал, даже сама история молчала, ибо взгляд ее обращен только назад, прозреть же будущее он не в состоянии. Через двести лет слишком трезвый и злой правнук пьяных, как он считал, прадедов бросит нам сквозь века слова презрения к нашей славе и чести, обвинит в разбойничьем разливе крови безо всякой человеческой цели, в том, что "нечеловеческая жестокость истребляла города и села, засевая в будущем одну лишь темноту".
      Я уже из своей дальней дали видел светлость, а ему и с близкого расстояния глаза пеленой закрыло!
      Комиссары тем временем прибыли уже в Луцк и засели там, потому что вокруг все горело. Кисель прислал мне льстивое письмо: "Милостивый пан старшина Запорожского Войска Речи Посполитой, издавна любезный мне пан и приятель! Верно, нет в целом свете другого государства, подобного нашему отечеству правами и свободою; и хотя бывают разные неприятности, однако разум повелевает принять во внимание, что в вольном государстве удобнее достигнуть удовлетворения, между тем как, потеряв отчизну нашу, мы не найдем другой ни в христианстве, ни в поганстве: везде неволя, - одно только королевство Польское славится вольностию".
      Ох, любил строить из себя миротворца пан Адам Мефодий Кисель! Даже герб выдумал для себя соответствующий: белый шатер в красном поле - единственный такой герб в шляхетской геральдике. Дескать, белый, как голубь, миротворец среди кровавых полей войны. Когда в 1642 году во львовской типографии Михаила Слезки изготовлена была богато иллюстрированная с выливными украшениями "Триодь цветная", Кисель, добившись (не задаром!) посвящения себе в нескольких экземплярах, приладил сверху титула свой герб: мол, хотя я и пан вельможный, но несу оливковую ветвь, а не меч.
      Я ответил Киселю довольно благосклонно, посланцам же сказал о пане сенаторе: тут к казакам подольщается, а в Варшаве держит речи против них. Да и с чем едет к нам? Чтобы казаки возвратили пленных и пушки, разорвали союз с татарами на все времена и при первой же возможности пошли против них; головы зачинщиков выдали, возобновили узы верности и довольствовались свободой, определенной если не кумейковской комиссией (то есть уничтожение наших вольностей после разгрома Павлюка Потоцким), то, самое большое, куруковской (ординация Конецпольского, выданная казакам после поражения Жмайла над озером Куруковым в 1625 году, ограничивавшая казацкий реестр до шести тысяч).
      Комиссары двинулись со своим полком под Староконстантинов, но по дороге услышали, что казаки захватили Острог - еще одну неприступную крепость. Кисель написал мне, чтобы отступили от Острога, - он же едет с миром. Я ответил, что Кривонос пошел под Острог и не с войною, а за брашнами. Если же пан сенатор хочет заверить нас, что идет с миром, пускай даст заложников, тогда мы уйдем из Острога в спокойствии. Кисель дал троих людей из придворных Оссолинского: коморника черниговского Верещаку, Сосницкого и Братковского да еще пятерых гербованных товарищей из хоругви своего брата новогрудского хорунжего Николая Киселя: Малинского, Трипольского, Грачевского, Красовского и Тренбинского. Но когда казаки начали отходить от Острога, на них внезапно налетел стражник польный коронный вишневеччик Ян Сокол и попытался ударить отнюдь не по-соколиному. Кривонос, считая, что это коварство пана Киселя, велел отрубить головы пятерым заложникам из хоругвий его брата, Верещаку, Сосницкого и Братковского поставил смотреть на все это и ждать своей очереди. Все-таки этих троих помиловал, только посадил каждого в отдельности под строгую стражу, а ночью велел препроводить к себе Верещаку и имел с ним беседу с глазу на глаз такую страшную, что уже и после смерти Максима этот Верещака несколько лет исправно и верно служил казацкому делу, сидя при королевской канцелярии в Варшаве, так что я ведал обо всем, что происходило в столице, будто сам там пребывал.
      Может, это мое упорное выжидание, эта моя упрямая медлительность порой шла от боязни потерять самых дорогих людей, товарищей своих вернейших, настоящих храбрых и отчаянных рыцарей, которые и в огне не горят, и в воде не тонут!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47