Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Осенние праздники. Избранные стихи

ModernLib.Net / Поэзия / Анна Гедымин / Осенние праздники. Избранные стихи - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 1)
Автор: Анна Гедымин
Жанр: Поэзия

 

 


Анна Юрьевна Гедымин

Осенние праздники. Избранные стихи

Лев Аннинский. Счастливый случай...

Анна Гедымин – это редкий, может, даже редчайший случай в русской поэзии: умение писать в состоянии счастья. Счастливый случай.

Инна Кабыш

Да, собственно, отчего не быть счастью? Москвичка, родившаяся в мирное, либеральное уже время, когда Великая Отечественная война откатилась за гребень полутора десятилетий, и ни сумы, ни тюрьмы не приготовила судьба детям начавшейся оттепели, и верховного вождя, главного тирана и ответчика через год вынесут из Мавзолея ногами вперед, а еще через тридцать лет, дав поэтической душе перешагнуть возраст лермонтовский и дошагать до есенинского, – вынесут из страны ногами вперед и саму повязавшую всех советскую власть, и за эти первые тридцать лет жизни – разве не счастье было предложено юной пионерке (председателю совета отряда) и, надо думать, истой комсомолке, которая спокойно окончила школу, потом университет…

Из школы – на всю жизнь – воспоминание:

Ты помнишь? – детство, стриженые ногти,

Огромный бант, умолкший третий класс…

Горнист, волнуясь, врет на каждой ноте…

Так в пионеры принимали нас…

А семья?

Мандариновый запах елки, семья и школа…

А коммунальный ад с соседями? Почему же «ад»?

У других если родина – значит луга, перелески,

У меня – коммуналка, Арбат сквозь дыру в занавеске.

Дыра в занавеске так же важна и достоверна, как родная московская улица, видная сквозь эту неустранимую дыру. Как то, что горнист – врет. От счастья.

Дальше: между заветным дипломом журфака и началом литературной работы – требующий тонкой филиграни пальцев опыт работы сборщицей схем на заводе. Эта филигрань из памяти перетекает через кончики пальцев в строки стихов, в сотни публикаций в московской, общероссийской и всесоюзной периодике, в полдюжины стихотворных книг, литературных премий и прочих свидетельств счастливой судьбы, иногда и неотличимой от других счастливых литературных судеб, если бы не имя…

…Завораживающее имя, долетевшее к нам из веков литовско-польской старины в виде паспортной фамилии – Гедымин, за поэтический шарм которой иная служительница Эвтерпы отдала бы полцарства.

Но если пращуры поэтессы Анны носили это имя с честью, подкрепляя честь оружием во времена Ягайлы и Костюшки… а дед ее, едва не сгинувший во времена Ежова и Берии на Беломорканале и мыкавшийся после срока за сто первым километром, все-таки сумел сохранить и передать великое имя по наследству – то отец Анны, инженер уже послевоенных советских времен, с детства получал от своей любящей мамы то одну фамилию, то другую и таким образом делил царство надвое. В периоды антидворянских гонений, как пишет Анна, он из Гедымина превращался в Хайкина (по матери), а в периоды гонений антисемитских опять делался (по отцу) Гедымином.

В итоге скрупулезного генеалогического исследования Анна Гедымин обнаружила в своих жилах четыре явных крови: литовской – четверть, еврейской – еще четверть, а в другой половине: русской – три восьмых, немецкой – одна восьмая, да еще греческой – за давностью колен почти уже неразличимый процент.

Есть отчего прийти в восторг и пропеть осанну дружбе народов, осчастлививших Анну таким богатством? А может, напротив, ощутить подземные толчки от того, как бьются неуемные предки в своих могилах?

Интересно, что в стихах Анна Гедымин предков прямо не воспевает. И даже не поминает. Кроме одного известного мне стихотворения:

Будто видела – помню об этом дне:

Говорили: «Красные входят в город».

Это предок мой на гнедом коне

Мчал за криком своим, разорвавшим ворот.

Победитель! Его не задержит лес,

Не сломают ветра, не утопят реки…

Но другой мой предок наперерез

Выходил – остаться в бою навеки…

Наперерез… Кто же из них – навеки – победитель? И каким он будет сниться потомкам? И будет ли в этой горькой встрече – побежденный? И каким его запомнит правнучка?

Два врага погибли – и две строки

Родословная вносит в свои скрижали.

До сих пор сжимаю я кулаки,

Вспомнив предков – чтоб руки не так дрожали.

Я поповская правнучка – и княжна,

На конюшне прапрадед мой был запорот…

Так – о боже! – что чувствовать я должна,

Если снится мне: красные входят в город?..

Так сон этот – счастливый или страшный?

А земля, упокоившая этих посеченных, заколотых, запоротых предков, – покрывает их всех без разбора? И после грозы в самом деле воцаряется мирный пейзаж с ручейком, журчащим в овраге, и мухами, поющими в застывшем от жары воздухе?

Как же мука была велика

Без движения, звона и влаги,

Если вдруг появилась река

В этом старом недобром овраге!

Это – из первой книги. Если не знать, если не настраиваться, не помнить, что за пределами мирного пейзажа «повстречались две равные муки», – так и не почувствуешь отчаяния. Но если знать, помнить – то в любом пейзаже земля бугрится взрывами боли. И в ранних стихах, и в поздних. И там, где цветут «Каштаны на Калининском». И там, где цветет в земле, пахнущей металлом, шиповник, «прекрасный, точно перед смертью».

И всегда в этом хрупком окоеме висит у Анны Гедымин на первом плане какая-нибудь живая точечка, поющая муха или замерший паучок, что-нибудь мирное, легкое, случайное, бесполезное, чаще всего – шмель. А как-то раз – стрекоза…

Приглядишься – а стрекоза-то черная. И мирная живинка на первом плане, вроде бы умиротворяющая читателя – жизнь продолжается! – лишь оттеняет погребенную в глубине этой жизни гибель.

Как с таким наследием примириться?

Примириться нельзя. Но жить, вмещая все это в душу, – нужно. Враг не должен исчезнуть, он не должен перестать быть врагом. Лирическая героиня Анны Гедымин вовсе не призывает возлюбить врага (у нее вообще довольно сложные отношения с религиозной доктриной в силу врожденного отвращения к перемене веры, а вера, как можно догадаться, обходилась без бога с пионерско-советских времен). Не любить врага надо, а сохранять – это неизбежность бытия, которая должна осуществляться. «И без недругов нельзя, так что бог им помоги» (вот и богу дело нашлось). Во враге, как и в друге, главное – верность предназначению, неуклоняемость от жребия. «Я руки верным людям жму – врагу и другу». И наконец, образ, вряд ли мыслимый в обычном миропонимании и, я думаю, уникальный именно в лирике Анны Гедымин – «закадычный враг».

Лейтмотив такого «высокого противления» проходит и через поэзию, и через судьбу Анны. Например, тот факт из семейной истории, что бабушка Белла (Белла Моисеевна Хайкина) в молодости была очень хороша собой (и блестяще воспитана – Высшие женские курсы!), чем обратила на себя внимание Крупской, которая вознамерилась взять ее в личные секретари. Красавица не только отвергла эту честь, но на всю жизнь сохранила к Крупской неутихавшую враждебность – настолько оскорбительна показалась перспектива пойти в услужение.

Еще пример воздействия такого раздрая действительности на благотворно враждующие начала. Русский дед Анны Александр Лебедев, сын священника, никогда не скрывавший неприязни к большевикам, естественно, угодил при них в тюрьму. И вот среди его дочерей нашлась одна, которая отреклась от отца. Чем обеспечила себе блестящую карьеру в области медицины. Она была в числе основателей и первых профессоров Московского института туберкулеза. Спасла этим тысячи людей. Так куда записать ее – в праведницы или в предательницы? В друзья или во враги? Или принять эту неразрешимость как закон бытия?

Еще пример. Бабушка Белла «из соображений, как ей казалось, безопасности семьи» – уничтожила родословную Гедиминов. Ту самую, которую потом по крупицам собирала Анна.

И эта же бабушка в войну променяла на хлеб хранившуюся в семье уникальную старинную библиотеку. Кто тут прав? Кого судить? Именем чего судить? Логика бьется меж полюсами горя и гордости, голода и просвещенного достоинства, и не находит выхода. Поэзия – в самой безвыходности находит смысл и видит выход, не поддающийся логике.

Горькая дань просвещенному веку

(Спятил он, что ли?

                              Оглох и ослеп?):

Всю уникальную библиотеку

Бабка в войну обменяла на хлеб.

Хлеб тот промерзший детишки понуро

Отогревали, в ладони дыша…

Не оттого ли,

                   литература,

Перед тобой замирает душа?..

Душа замирает, отдавая горькую дань оглохшему и ослепшему веку. То ли он враг тебе, этот век, то ли друг… Век просвещенный и безжалостный.

Это взаимосцепление счастливой связи и фатальной вражды окрашивает уникальной интонацией и любовную лирику Анны Гедымин: «Мы выбрали вражду двух любящих людей».

Если счастье взаимности, то оно пресекается разрывом. Если разрыв, то он-то и таит в себе счастье. Логике тут делать нечего. Для поэзии – самый счастливый шанс: сопрячь несопрягаемое: «И она любила его даже больше, чем он ее не любил».

Вместе плохо, врозь – еще хуже, но врозь – все-таки лучше, чем снова вместе, потому что снова вместе плохо… Выходит, в любви осуществляется закон. Какой? Закон потери. «Ты дорог мне как главная потеря из выстраданных мной когда-нибудь».

Любовь похожа на гибель – именно гибель возвращает любви осязаемость – «И так мне холодно с тобой, так больно! – почти как без тебя».

Что больней? Что радостней? Что сильней? – «Ты мне нужен сильней, чем другим не нужен».

Уравнение неуравнимостей…

Наконец, финальное: «Так чему ты рад, обреченный мой? Так за что ты благодаришь?»

Благодарить есть за что. Все-таки впервые на протяжении гибельного века входит в жизнь поколение, не прибитое военным временем, не обломанное лагерным режимом, не обкарнанное в выражении чувств ни цензурой нравов, ни цензурой слов. Под мутноватым титулом Перестройки осуществляется, наконец, время, которое чаялось под всяческими хомутами и плахами. Реализуются мечты задавленных и полузадавленных прадедов, дедов, отцов… И можно уже, кажется, задать детям и внукам сакраментальный вопрос: «Ну, так вы, наконец, счастливы?»

Ах, что-то мешает ответить… То ли спазм души, то ли облака в воде, то ли жужжит что-то…

И озеро в пятнышках облаков,

И шмель над зацветшей сливой —

«Кто таков, – спрашивают у меня, – да кто он таков,

Чтоб сделать тебя счастливой?

Нет, все-таки я спрашиваю: счастье есть? Или нет?

Ах, вопрос сам собой переворачивается от какого-то внутреннего заклятья:

Придавили сердце мое, словно льдиной,

На душе ощущается недород…

Счастье в том, говорят, чтобы быть любимой,

А выходит – наоборот.

А если это «наоборот» еще раз повернуть наоборот – будет, наконец, счастье?

Ах, рецепта хочется? Попробуйте сами:

Счастье близкое такое,

Да осеннее, увы…

Может, хватит на жаркое

С горьким привкусом листвы…

Так чего всё-таки не хватает? Всё вроде есть…

Ах, всё?!

На душе – покой и прохлада,

За окном – умеренный свет.

Вот и все, что для жизни надо…

А для счастья – лишь смерти нет.

Кого же это мы ей напоминаем, с этими допросами о счастье, – мы, дети войн и революций, баррикад и переворотов, химер, миражей и счастливых иллюзий?

А то собираются вместе, прикрывая злобу – участьем,

И начинают судить нас, об истине зная немного:

Мол, наше счастье – это, в общем, несчастье,

И мы поплатимся, а они, возможно, помогут.

Мы-то поможем. А вы – неужели поплатитесь?

Счастливый случай: поколение, которое ни за что не поплатилось. Вопреки истории. Вопреки общему ее опыту. Вопреки всему, чего следовало ожидать.

В новом веке (тысячелетии) прочувствовано и записано:

Спасибо, судьба, за нежданную милость —

Что счастье ко мне так рвалось и ломилось,

Так жадно меня умоляло о встрече,

Что я наконец-то устала перечить.

Как будто очистилась жизнь от коросты,

Как будто сбылись новогодние тосты

И бродит душа по расцветшему раю…

Я знаю теперь, что я многое знаю!

Я знаю, что прошлое было кошмаром,

Что счастье дается случайно и даром —

И лучшим, и худшим, и средней руки,

Всему, что твердили мне, вопреки.

Будьте счастливы – вопреки! Вдруг случай не повторится?

Каштаны на Калининском (1978–1984)

«Огромный, птичий, солнечный, явись…»

Огромный, птичий, солнечный, явись!

Какое лето родилось, вскипая,

Какая зелень, синева какая,

Возникнув рядом, за руки взялись!

А суета, твоя тоска и злость —

Как лед речной и трепаные ели.

Но реки сохли и стволы худели,

А лето снова, снова родилось!

Так задержись на миг, остановись,

Зажмурь глаза, чтоб не обжечься светом,

И этим утром, вместе с ярким летом,

Огромный, птичий, солнечный, явись!..

Трубниковский переулок

Дом, где я родилась, потерпел поражение

В битве с новыми зданьями – выше зари.

Даже память моя – только воображение,

Я не помню, как выглядел он изнутри.

Только помню – в нем жили четыре мелодии:

Песня старых дверей, песня старых полов,

Песня старого дворника дяди Володи

                                                            и

Песня ветра в трубе, песня ветра без слов...

Остальное нечетко: за стенкой старинною —

Рыжий кот, надо всеми имеющий власть.

Звали старшую бабушку мы Катериною,

А вторая, любимая, Лидой звалась.

Та шутила, кляла свои кудри коварные,

Тоже рыжие – всё их собрать не могла.

Хоть носила «целебные» бусы янтарные,

Раньше старого дома еще умерла.

И теперь переулок лужайкой кончается

Там, где жили мы в доме под номером три.

И торжественный тополь как пламя качается

В рыжих отсветах сильной московской зари.

«Ах, какие мы оба калеки…»

Ах, какие мы оба калеки! —

Не нисходит на нас благодать.

Даже тощие южные реки

Умудряются море создать,

Даже птицы, проведав про вьюгу,

Забывают обычный разлад,

Собираются в стаю – и к югу,

А весной прилетают назад.

Нам бы свадьбу сыграть честь по чести

Или плюнуть – уйти кто куда...

Полбеды, что не можем быть вместе,

Что расстаться не можем – беда.

«Жил-был попугай…»

Жил-был попугай.

Большой попугай.

Говорящий, к несчастью, довольно редко.

Но однажды случайно открылась клетка,

И в чужие края улетел попугай.

Жил-был воробей.

Смешной воробей.

Какой-то чудак заточил его в клетке.

Но упорхнул воробей и с ветки

Высмотрел в луже съедобных червей.

Людям не спится.

Серы их лица.

Каждый надеется, что не забыт,

Что неожиданно в клетку влетит

Какая-нибудь сумасшедшая птица.

Про верблюда

Он не живет в опрятных горницах,

Сухой песок ему кровать,

Зато имеет право горбиться

И привилегию – плевать.

Март

Думала – какие там сюрпризы!

Сходен с прошлым новый год Земли.

А под утро крыши и карнизы

Струйками сосулек поросли...

Ну и что? —

                  А солнце лижет стену,

Воробьи забыли неуют —

Телевизионную антенну

Облепили дружно и поют.

Бег ручьев – он родственен разбою.

Оценив его величину,

Дворники решили – черт с тобою!

Управдом не знает, что к чему.

Век живу – весна одна и та же.

Неизменен мир, но вижу в нем

Новое, негаданное даже...

Я сама меняюсь с каждым днем.

«О любви? – опять не хватит слов…»

О любви? – опять не хватит слов,

Да в словах она и не такая.

Вспомни, как звучит, не умолкая,

Колокольня без колоколов,

Как стоит на давнем берегу,

Гулкая от берега до крыши...

Я молчу. И что сказать могу

Громче тишины и выше...

«Мы застали природу врасплох…»

Мы застали природу врасплох

Этим ранним предъягодным летом:

Даже бросовый чертополох

Распылался малиновым светом.

Разноцветные, как петухи,

Ходят волны по зарослям диким.

Здесь теперь происходят стихи,

Сочиненные кем-то великим.

Дальше будет легко и всерьез:

Гриб объявится, ягоды тоже...

А пока – только ярко до слез

И мороз пробирает по коже.

«Не жалуйся, кури…»

Не жалуйся, кури

                          в запущенной квартире,

И медленно гляди,

                           и медленно седей...

Из всех безумных войн,

                                   возможных в этом мире,

Мы выбрали вражду

                               двух любящих людей.

Пусть будит поутру

                              соседей за стеною

Не зарево в окне,

                           а отсветы зари.

Ты создан для боев? —

                               враждуй со мной одною.

Но только уж тогда

                             не жалуйся, кури...

«Ничто грозы не предвещало…»

Ничто грозы не предвещало,

На мой непросвещенный взгляд,

Но бабка собрала цыплят

И долго внука поучала,

Чтоб возвращался до дождя,

И он кивал ей, уходя.

Известно было ей одной,

Когда придет холодный ветер,

Когда промчится стороной —

Короче, все на нашем свете,

На этой стороне земной.

Как будто испытав сама,

Считала смерть подобьем сна.

...Тот мерзлый день (метель, зима,

А был всего ноябрь, начало)

Не только ей закрыл глаза:

Теперь не знаем ни аза —

Нас в поле застает гроза...

Ничто грозы не предвещало...

«Мне эти сказочные ели…»

Мне эти сказочные ели

Еще зимою надоели,

Еще тогда, под Новый год,

Когда не в листьях – даже в хвое

Мы что-то видели живое,

И был восторг и хоровод.

И вот теперь, когда повсюду

Уже не равноценна чуду

Живая, яркая листва,

Вдруг в хвойный лес попасть надолго,

Пусть даже рядом будет Волга!

Ну нет, я против, черта с два!

Так мимолетно все живое!

Опять январь вернет нас хвое,

Недолгий замыкая круг...

И я спешу, пока не тень я,

Быть в центре звука и цветенья,

Когда доступны цвет и звук.

«Как звать? – и смеется. – Зовите Галина…»

«Как звать? – и смеется. – Зовите Галина.

А вы из Москвы, где не верят слезам?»

И эта накрытая небом долина

На зависть идет ее рыжим глазам.

А эта забытая богом долина,

Пожалуй, не стоит Галининых глаз.

Приходит прохожий, умело и длинно

Галину на море зовет, на Кавказ.

Она улыбнется, теперь уже строго,

И скажет – как будто овеет зимой,

Мол, стоит ли дело? – такая дорога,

Чтоб вновь через месяц вернуться домой.

«Родня моя ездит в Москву, кто не занят,

А я не хочу, раз не ценят в ней слез.

Ну можно ль, скажите, сухими глазами

И небо, и землю увидеть всерьез?..»

Пожар

Колокола... Чтоб ты сгорел, весь свет,

Чтоб ты разринулся и стал таким же жгучим,

Как пламенем окутанный скелет

Избушки, ставшей за мгновенье тучей!

Ведь как бы ни была она мала —

Подобие забытого сарая, —

Но кажется бескрайней эта мгла,

Которую оставила, сгорая.

Но кажется бескрайним этот вой —

Старухи горестной, простоволосой...

И вот уж только дым над головой

Остался от избы, стоявшей косо.

И если в самом деле жизни нет

Старухе без дверей, что отскрипели,

Тогда – чтоб ты сгорел, весь белый свет,

И о тебе вот так же пожалели!..

Солнце над склоном

Когда с небес, бледнеющих от света,

Взирает породившая все это

Великая, но малая звезда,

Которой все подвластно: осень, лето,

И как одет пастух в предгорьях где-то,

И как по руслу катится вода,

Мне хочется сказать: «Твой свет причастен

К созданью мира. Знаешь ли ты счастье?»

И хочется в ответ услышать: «Да!»

«Сухой огонь в твоем пылает взоре.

Но посмотри: пастух, что на предгорье,

Вот-вот погибнет – не найти следа,

Его сметет лавина снега, льда,

Рожденная, где скалы с тучей в ссоре.

Скажи мне, знаешь ты, что значит горе?»

И хочется в ответ услышать: «Да».

Тогда спрошу: «Все чувствуя и зная —

Что отгорят к июню краски мая,

Что всяк живущий в срок сойдет на нет,

Что жизнь твоя в любом сравненье – вечна,

Но и она когда-нибудь конечна —

Закатом завершается рассвет;

Как, зная, что и свет, и все на свете —

Твои рабы, поклонники и дети,

Все ж сохранить покой на тыщи лет?»

О, как же я хочу узнать ответ!..

На Волге

Сосед рыбак. Он вечно сушит рыбу.

Он сильный, загорелый и худой.

Он никогда не ходит по обрыву,

Что вырос на сто метров над водой.

Зачем обрыв – невиданно высокий,

Со всей своей заметною красой?

Куда милее отмель – вся в осоке,

Где ноги – в кровь, коль сунешься босой.

Вот и меня, как с праздничной прогулки,

Из города немыслимых высот

Зовет наш дом в Арбатском переулке.

Там были печи, мыши, черный ход...

Каштаны на Калининском

Снова на Калининском

                                  расцвели каштаны,

Снова над Калининским

                                    каштановый салют.

Почвы, удобренья

                           чужды им и странны,

Каштанам на Калининском,

                                        где асфальт и люд.

Дух в их стройном теле —

                                     на машинном масле,

И лишь в этом каждый

                                 видит свой уют.

Кто-нибудь – философ – подведет.

                                                       Но в массе

Каштаны на Калининском

                                      кроной в грязь не бьют.

И коль это правда,

                            хоть, конечно, странно,

Что дано нам снова

                             прорасти на свет,

Если стану деревом,

                             быть хочу каштаном,

Каштаном на Калининском

                                        через тыщу лет.

«Мы в силах летать до звезд…»

Мы в силах летать до звезд,

А можем, кто поскромней,

Прожить в самолете час,

Щекочущий, как нарзан.

Но техника – лишь этап,

А в общем, дело не в ней,

И люди это поймут,

Поскольку верят глазам:

Им виден не самолет —

Серебряная строка,

Летящая в синеве.

Поэзии нет конца!

Над смуглой, как хлеб, горой

В небо поют облака,

И липы кидают ввысь

Огненные сердца.

Если

Если город на дымной подушке

Видит снова волшебные сны,

Если лес от корней до макушки

Обновился в припадке весны,

Если вой леденящий и длинный

Бросил в небо затравленный волк

И, снижаясь, косяк журавлиный

Режет воздуха парусный шелк,

Если где-нибудь рядом Иуда

И еще один год за спиной, —

Жизнь идет. Спать спокойно я буду:

Все, что надо, – случится со мной.

Ярославна

Вот стоит, глядит из-под руки:

Дальше, дальше Игоря полки.

Выжил бы! Она и не в обиде

На удел свой: жди, тоскуй, молись.

Вытянулась, чтобы дольше видеть,

Как стрела, направленная ввысь.

Без него – темней, чем в мрачном сне,

Пусть скорее время убегает...

Но уже бессмертье настигает —

Здесь, теперь, в Путивле, на стене.

Вера

А солдат не вернулся домой

Ни весной, ни зимой.

Не увидел, пройдя сквозь сени,

Как на добром смолёном полу

Под лампадкой, в углу,

Вон – оставили след колени...

Все ждала, не тушила огня.

Глубже день ото дня

Головой уходила в плечи.

И уже не творила хулу,

Только в красном углу

Лик повесила человечий...

Со старой фотографии

Мой дед в саду, не сняв буденовку,

Худющий, но в плечах не мал,

Грызет незрелую антоновку...

Он дедом никогда не стал.

«Люди сильные. Люди слабые…»

Люди сильные. Люди слабые.

Слабый падает. А иногда

Вдруг, случается, сильный падает,

Только падает, как звезда.

Грозовой разорвется вспышкой,

Быстрым ливнем остудит зной —

Потому что поднялся слишком

Высоко над этой землей.

«Должно быть, такие закаты…»

Должно быть, такие закаты

                         помнятся после смерти...

Когда остывшее сердце

                         в осеннюю землю ляжет,

Я вспомню: кусты стояли,

                         причудливые, как черти,

И Волга траву тормошила

                         на мною найденном пляже.

И вдруг огромным пожаром

                         земля и вода загорелась!

Но чайка пожар миновала,

                         настолько была крылата.

И что бы мне после ни снилось,

                         о чем бы потом ни пелось,

Всегда оставалась зависть

                         огромной песне заката...

«Да нет, я судьбе городской не перечу…»

Да нет, я судьбе городской не перечу...

...Выходишь на станции: избы, дымки,

И ветер торопится вдоху навстречу,

Река повторяет изгибы руки,

И старой, богатой, торжественной речью

Приветствуют полдень тугие жуки.

И хочется крикнуть, как радостно в мае,

Как ярко глазам и гудит голова...

Но всё до того меня здесь понимает,

Что мысли излишни, не только слова.

Так вот почему я судьбе не перечу!

Проспекты бесстрастны, лишь ночью тихи,

Но я им на это стихами отвечу,

И будут стихи...

«Я вас люблю, крутые берега…»

Я вас люблю, крутые берега,

За то, что суд ваш короток и прост:

Тот, чья в походке не тверда нога,

Срывается, как поезд под откос.

Внизу ревет, гудит девятый вал...

Вдруг спутник мой – обратно с полпути.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4