Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Государи московские (№6) - Отречение

ModernLib.Net / Историческая проза / Балашов Дмитрий Михайлович / Отречение - Чтение (стр. 28)
Автор: Балашов Дмитрий Михайлович
Жанр: Историческая проза
Серия: Государи московские

 

 


Великий князь хотел было, подготовив заранее, произнести несколько ободрительных речений, но, встретив неотмирный взор умирающего, споткнулся, покраснел и острожел ликом. С братьями своего отца духовного, Алексия, Дмитрий часто не ладил, и сейчас к Ложу Феофана прибыл, скрепя сердце, токмо из уважения к владыке. Алексий вывел князя из затруднения, повестив, что умирающий просит, дабы с грамотами в Цареград, к патриарху, был послан не кто иной, как его старший сын Данило.

Дмитрий глянул скоса на поклонившегося ему пожилого боярина, кивнул головою согласно. Затея писать патриарху Филофею, дабы силою власти духовной покрепить пошатнувшиеся государственные интересы Москвы, целиком принадлежала митрополиту, и Дмитрий о сю пору не верил, что из того что-либо получится. Однако в днешней трудноте пренебрегать не следовало ничем. Алексий же очень верил в проклятие, наложенное на враждующих князей патриархом, и только в одном не мог ручаться твердо: послушает ли его Филофей Коккин. Дружба, установившаяся меж ними некогда в Цареграде, подвергалась сейчас самому серьезному испытанию.

Князю поставили кресло прямь смертного ложа, и он, не ведая, что делать теперь, прихмурился и начал покусывать губы. Уйти тотчас, он понимал, было нельзя, а Алексий не давал ему никакого знака. К счастью, истратив последние силы на этот столь важный для него разговор, Феофан, вновь смеживший глаза, задышал тише, тише, начал слепо шарить пальцами, обирая себя.

По знаку владыки в горницу, стараясь не шуметь, вступили все родные: братья, дети, внуки, племянники; игумен с подошедшим келарем, двое сопровождавших Дмитрия бояр. В покое сразу стало тесно и торжественно.

Вот, углядев нечто, видимое ему одному, Алексий протянул сухую длань, дабы закрыть глаза умирающего, произнося сурово и твердо святые слова:

— Благословен Бог наш!

Многие из присутствующих в этот миг, повторяя вслед за владыкою: «Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас!», опустились на колени. Князь встал, осеняя чело крестом и по-прежнему строго глядя на ложе смерти мимо лица отходящего. Наклонением головы отмечал, вслушиваясь, слова, весь смысл коих ему, полному сил и жизни, был еще непонятен.

«Житейское море, воздвизаемое зря напастей бурею, к тихому пристанищу Твоему притек, вопию Ти: возведи от тли живот мой, многомилостиве!»

Алексий отчетисто и твердо выговаривал слова молитвы на исход души от тела:

— …Человеколюбивый Господи, повели, да отпустится от уз плотских и греховных, и приими в мир душу раба твоего Давида, и покой ю в вечных обителех со святыми твоими, благодатию единородного сына Твоего, Господа Бога и Спаса нашего, Исуса Христа, ныне и присно, и во веки веков!

В келье стояла тишина, только редкие всхлипы не могущего справиться с собою Ивана, внука Феофанова, нарушали келейное благолепие, словно мелькание ласточкиных крыл на темно-сизой стене надвинувшейся на окоем грозовой тучи.

Произнеся разрешающее «Аминь», Алексий обратил взор ко князю и сделал знак глазами, разрешая ему покинуть покой. К ложу смерти подступили монастырские иноки.

Думал ли Алексий в сей миг, что и он уже ветх деньми и может воспоследовать за братом, оставляя все свои труды и заботы мирские, господарские и многотрудные дела княжества неведомо на кого в тяжкий час нависшей над Владимирской землею беды? Или не думал, не давал себе воли на то, ибо должен был довести до брега утлый корабль, брошенный им в бурю мирских страстей, им же самим вызванную давешним заключением в затвор князя Михаила Александровича Тверского? Поколения уходят в тот — надеемся

— лучший и неведомый нам мир. Остающиеся на земле продолжают их труд.

Алексий отправлял Данилу Феофановича (вкупе со своим послом Аввакумом) в Константинополь сразу же после девятин по родителю. С ним уходили грамоты к патриарху, обвинявшие русских князей, поднявшихся вкупе с Ольгердом противу Москвы. Алексий просил, нет, скорее требовал патриаршего отлучения противников московского князя от церкви, бросая на весы политической судьбы разом и давнюю дружбу с Филофеем и авторитет верховного пастыря русских земель. С просьбами и грамотами отсылались нескудные дары, зело небезразличные нищающей греческой церкви. И теперь надобно было токмо ждать далеких вестей да молить Господа о сохранении в напастях зимнего пути жизней московского княжеского и владычного посольства.

В день отправления послов Алексий беседовал с глазу на глаз со своим старым секретарем. Леонтий недавно принял полную схиму. Это последнее разлучение с миром он совершил после смерти Никиты Федорова, точнее, после того, как он, отыскавши следы гибели друга, передал вдове Никитин нательный крест, разорвав этим последнюю ниточку, еще связывавшую его с мирской суетою, и теперь его заботы остались одни церковные.

— Веришь ты, что патриарх преклонит слух к нашим отчаянным глаголам?

— вопросил Алексий.

Леонтий поднял строгий взгляд на владыку:

— Мыслю, судьба Руси решится все же здесь, у нас, а не в Константинополе. Монастыри, создаваемые преподобным Сергием и его учениками, важнее посланий патриарха! — высказал он.

Алексий поглядел умученно.

— Возможно, ты и прав! — произнес со вздохом. — И все же, не могущая опереться на мощь армий церковь тоже… Земные мы… Здесь, в этом мире! И надобно лишь беречь себя, дабы мера эта, мера земного, не стала роковой, превысив ту грань, за которой начинается забвение Бога и заветов Христа… После чего народ уже не спасти никакому иерарху…

Леонтий промолчал в ответ. Нятьем князя Михайлы владыка нарушил меру сию сугубо.

ГЛАВА 14

Московское, зело потрепанное зимними штормами посольство приставало в Галате. Уже здесь вдосталь наслушались о похождениях нового императора Иоанна V Палеолога, который, сменив Кантакузина и одолевши Матвея, теперь радостно распродавал, вернее даже — раздавал направо и налево обрывки империи, весь свой досуг обращая на охоту за хорошенькими женщинами. Постельные подвиги василевса, о чем на Руси стыдно было бы и говорить, были ведомы всей Галате и обсуждались без особого осуждения в каждом доме.

Среди спутников Данилы Феофановича было двое владычных бояринов, один из которых, Иван Артемьич Коробьин, пошел по стопам отца (престарелый Артемий, когда-то возивший на поставленье Алексия, нынче по хворости остался дома). Иван был столько наслышан о Константинополе, что первую ночь, проведенную в Галате, не мог спать и, невзирая на холодный, с мелким моросящим дождем ветр с Пропонтиды, выбрался из палаты и, завернувшись в дорожный суконный вотол, пошел один по темным улицам генуэзской крепости, когда-то — пригорода, теперь почти поглотившего прежнюю торговую славу столицы византийских императоров.

В чернильной южной темноте скупо светили окошки каменных хором. Улица горбатилась неровными щербинами камня. Он лез куда-то в гору, к подножию генуэзской башни Христа. Несколько раз едва разминулся с фряжскими дозорами. Спасало хорошее знание греческого, да еще — владение тем обиходным фряжским наречием, на котором объяснялись в Кафе. Генуэзцы, принимая Коробьина за сурожского гостя, оставляли его в покое. Русское платье тут ни для кого не было в диковину.

Наконец он выбрался на урывистую высоту, ощутил соленый морской ветер. Низкие рваные тучи, смутно посвечивая краями, шли над головою, и сырость была какая-то не своя, полная далекого (верно, принесенного из пустыни) тепла и чуждых запахов. От нее до костей пробирала дрожь, но не было, все одно не было в ней острого запаха снега, ледяной ласки и свежести зимнего ветра, неразлучных с родными, русскими ростепелями. Смутно — за тускло сияющей ширью Золотого Рога, уставленного темными очерками кораблей, — громоздился неведомый огромный город в редких огнях, и Коробьин угадывал, вспоминая бесконечные рассказы отца, где должна быть София, где храм Апостолов, где Влахернский дворец — все, что он узрит уже завтра и что теперь гляделось воспоминанием, смутным видением былого величия, утонувшего в ночных, окончившихся веках…

Назавтра в легкой лодье русичи переправились через Золотой Рог (где качало и заплескивало волнами) и наконец ступили на священную землю города.

Данило Феофаныч уже бывал в Цареграде и теперь, подозвавши к себе Ивана Артемьева, показывал ему то и другое, неспешно поясняя и отмахиваясь от нищих побирушек, что целою толпой бежали вослед послам. Так дошли до Софии. Предупрежденный заранее, их встретил патриарший клирик.

Филофей Коккин нашел минуту перед богослужением, чтобы встретить русичей, благословить и дать им облобызать свою руку. Быстрыми черными глазами он оглядел-ощупал каждого с головы до ног, улыбнулся бегло, вопросил о здравии кир Алексия. Данило Феофаныч ответил ему по-гречески, с хорошим произношением, что вновь вызвало ответную улыбку патриарха.

В Софии обняла огромность. Иван прямо кожею чувствовал то, что говорилось многими русичами, воротившимися из Царьграда, — что под куполом Софии возможет уместиться весь Кремник московский. Весь не весь, но грандиозность и высота храма, а также как бы висящий в дробном ожерелии света из опоясывающих его окон купол Софии — подавляли.

Как и все прочие прибывающие в Царьград русичи, они обошли все святыни храма: железные лестницы, столбы, орудия страстей Господних, вериги знаменитых святителей, чтимые чудотворящие образа.

Прямо из храма их провели в патриаршьи покои. Послы подымались по узким каменным лестницам, шли под сводами из плит тесаного камня, миновали палаты с резным, в камени созижденным, обрамлением дверей.

Хоромы патриарха, расположенные тут же, на катихумениях, опоясывающих Софию почти на уровне подпружных арок самого храма, оказались и невелики и тесны. Филофей успел уже снять верхнее торжественное облачение, в коем служил, и переодеться в простой, хотя и шелковый монашеский гиматий, щеголяя теперь нарочитою простотою облика. Несколько клириков, видимо чины секретов патриархии, сидели рядом. Русичам предложили виноградное кислое питье, сыр и фрукты. Иван Коробьин взял кусочек вяленой дыни и долго жевал, удивляясь чуть вяжущей влажной сладости, совсем непохожей на вкус тех крепко засушенных дынных плетей, что привозили на Москву армянские гости из Герата, Казвина и Бухары.

Данило Феофаныч с Аввакумом передали послания Алексия и князя Дмитрия. Молодшие внесли увесистый сундучок с новгородскими гривнами, при взгляде на который лица председящих вкупе с Филофеем заметно оживились. Вослед за тем Данило, а за ним Аввакум долго и обстоятельно изъясняли княжеские и владычные трудноты, говорили о тверских и Ольгердовых пакостях и о том, что торжество Литвы послужило бы к умалению веры православной…

Прием был закончен после того, как Филофей Коккин обещал, приняв все сказанное к сердцу, помыслить и в скором времени дать ответ, который будет, как он надеется, угоден кир Алексию.

Снова спускались по долгим каменным лестницам и тем же пешим ходом шли к месту своего ночлега, установленного на другом конце великого города, в Студитском монастыре. Так что удалось пройти по всей Месе, от форума к форуму, разбегающимися глазами ухватывая то статуи, то полуобрушенные портики древних дворцов, то открытые лавки ювелиров, ткачей, оружейников, выставлявших свой товар на обозрение разноплеменной и разноязычной толпе, невзирая на слякотную сырь, заполнявшую улицы столицы православного мира.

Ночевали в каменной, сырой по зимней поре келье и долго кутались во все теплое, что взяли с собой. Молодые русичи не спали, делясь вполгласа цареградскими впечатлениями. Иван Артемьич расспрашивал отца Аввакума о константинопольских святынях, меж тем как уходившийся за день Данило Феофаныч уже давно храпел и высвистывал носом, вытянувшись на тощем тюфяке твердого деревянного ложа своего.

ГЛАВА 15

Вечером этого дня, обсудив и паки обсудив с начальниками секретов московское ходатайство, Филофей Коккин остался один и тяжко задумался. Он велел вызвать Киприана, ставшего за эти десять лет его правою рукой, и пока тот не пришел, все сидел и думал, полузакрыв глаза, иногда чуть вздрагивая, хотя в келье от принесенной со двора жаровни, полной углей, и было тепло.

За шесть лет, протекших со дня его вторичной интронизации на престоле византийских патриархов, содеяно было немало. Состоялась, невзирая на сопротивление Палеолога, канонизация преподобного Григория Паламы. Отлучен от церкви Прохор Кидонис, сторонник западной латинской ереси (ибо ничем иным нельзя назвать то, что вершат римские папы, мнящие себя поставити на место Господа!). Устрояется вновь и уже близок союз с сербскою и болгарскою церквями, о чем деятельно хлопочет все тот же незаменимый Киприан Цамвлак. Проклятия, наложенные на братские православные церкви недальновидным Каллистом, сняты, и недалек день, когда вновь объединенные его рачением православные митрополии и патриархии понудят своих неразумных монархов сплотиться и противустать грозному натиску мусульман, захватывающих область за областью и уже угрожающих самому существованию Сербии с Болгарией. Нынче он учредил в западной части Валахии вторую митрополию во главе с преданным ему Даниилом Критопулосом (нынешним митрополитом Анфимом), поелику глава первой валашской митрополии, Иакинф, подчинялся больше своему князю, нежели патриарху константинопольскому.

Но все портил и портит Палеолог! Распутный василевс, суетно мечтающий подчинить себя Риму, дабы бремя несносных для него государственных забот спихнуть хоть в чьи-то иные руки! Нынешней осенью, восемнадцатого октября, он подписал в Риме (страшно подумать!) символ унии — объединения западной и восточной церквей, иными словами, полного подчинения восточной православной церкви богоотметной западной! Того ли добивался великий старец Палама?

Спасибо Кантакузину (нынешнему старцу Иоасафу), который, сидя в горе Афонской, рассылает по всем городам послания, призывающие склонить слух к учению почитателей исихии, и тем укрепляет паки и паки истинное православие в землях империи ромеев… Благодаря ему и мне (да, да, и я приложил свой слабый труд к тому великому делу!), благодаря нам обоим в Риме с Иоанном Палеологом при подписании символа унии не было ни одного византийского священника. Ни одного! И, значит, народ пошел за нами, а не за сторонниками латинской ереси…

Но на какой тоненькой ниточке все сие держится до сих пор! Стоит легкомысленному Иоанну V захотеть… Или захотеть его недобрым советникам, или захотеть генуэзской Галате… Боже мой! И весь измысленный им столь премудро союз православных народов и государей обратится в ничто!

И теперь! Алексий требует от него ни более ни менее, как отлучить от церкви противящихся московскому князю володетелей!

Поможет ли сие отлучение? Или паки воздвигнет нелюбие в русской земле и оттолкнет от патриархии столь надобные ей союзные силы? И как поведет себя Ольгерд, суровый Ольгерд, во владениях коего истреблена власть татарского царя, Ольгерд, уже захвативший Киев и всю Подолию, почти добравшийся до моря?! Ольгерд, коему стоит только принять православие, и страна его станет сильнейшей православной державой среди всех ныне существующих на земле!

Он, Филофей, уже раз предал Алексия. Предал друга. И друг его простил, не упоминая о том никогда и ни по какому поводу. Предал в тот час, когда мысленно (о, только мысленно! Но Господь читает и в душах!), мысленно оставил его умирать в киевской яме, из коей токмо чудо и воля московитов спасли его, охранив от неминуемой смерти… Неужели надобно предать Алексия во второй раз?!

Киприан вошел сдержанный, неправдоподобно спокойный пред тою бурею чувств, что бушевала в душе Коккина, с расчесанною, волосок к волоску, бородою, в строгом опрятном облачении схимника. Поклонил, сел в предложенное креслице. Замер, глядя строгими глазами в страдающие очи патриарха.

— Будь мне не советником, не помощником в делах, как доднесь! Будь мне другом! — воззвал Филофей с душевною мукою. — Я должен, должен ему помочь! Владимирское княжение станет со временем оплотом православия в землях полуночных…

— Или Литва! — спокойно возразил Киприан. И Филофей вздрогнул, ужаснувши тому, что Киприан повторил словесно запрятанное в тайная тайных его души. — Ежели литовских князей удастся крестить! — твердо докончил Киприан, не опуская взора, и, помолчав, тихо добавил: — Чего, чаю, никак не возможет свершить кир Алексий!

— Да, да, ты прав, ты, конечно, прав! Да, да… — жарко заговорил Филофей, водя глазами по спокойному лицу помощника и инквизитора своего. — Да, ты прав! И уже король польский, Казимир, требует поставить особого митрополита на западные, подчиненные ему епархии, угрожая в противном случае обратить тамошних русичей в католичество…

— Было послание?! — Киприан поднял бровь, что у него служило знаком скрытой обиды.

— Будет! — возразил Филофей. — Мне донесли… Я не успел о том поведать тебе…

Киприан легким кивком принял извинение Филофея. Уже давно все дела патриархии проходили через его, Киприановы, руки.

— Но я не могу, понимаешь, не могу предать Алексия! — горячо, убеждая и себя самого, возразил Филофей.

— Для торжества православия даже престолы, а паче того отдельные лица, хотя и облеченные высоким саном, — ничтожны! — отверг Киприан, все так же строго и настойчиво взирая на мечущегося в огне уязвленной совести Филофея. Он сидел выпрямившись, легко уронив на подлокотник руку с перстнем-печаткою. Сидел, ухоженный и строгий, полный скрытых, контролируемых разумом сил, и ждал единого истинного, как полагал он, решения, отдающего далекого московского митрополита в руки судьбы.

Филофей затряс головою:

— Нет, нет! Я исполню просимое Алексием! Я должен сие совершить! И потом, кто знает, примет ли православие Ольгерд?

— Половина его потомков крещены! И старший сын — крепкий страж православия! — чуть надменно возразил Киприан.

— И все-таки, ежели они, Ольгерд с тверским князем, не сумеют враз покончить с Москвой, греческая патриархия потеряет для себя навсегда Владимирское княжество! — возразил, обретая силу голоса, Филофей. — Нынче мы должны помочь кир Алексию! — Он приодержался и сумрачно поглядел на сожидающего конца патриаршей речи и пока еще ничем не убежденного Киприана. — Но затем… Ежели грамоты мои не возымеют успеха… Затем — и невдолге, может быть, уже теперь! — я пошлю тебя, сыне, в Литву, дабы ты возмог содеять там то, чего никогда не содеет кир Алексий, смертно ненавидимый Ольгердом!

— Повелишь ли ты мне, отче, — медленно вопросил Киприан, — вернее скажу, разрешаешь ли ты мне испытать всякие и любые средства для достижения великой цели: приобщения к православию княжества Литовского?

Филофей судорожно сглотнул внезапно пересохшим ртом и вымолвил, скорее прошептав, чем воскликнув:

— Да!

— Когда же?! — вновь с неотвратимой настойчивостью вопросил Киприан. Филофей поставил локти на стол, закрыл лицо руками.

— Не сейчас, сыне! Молю тебя, только не сейчас!

ГЛАВА 16

Филофей Коккин писать умел и любил, подчас испытывая глубокое физическое наслаждение от работы. Вот и сейчас, когда он сел за послание к московскому великому князю, его объяло блаженное состояние уверенности в себе и непогрешимости начертанных на александрийской бумаге слов.

«Благороднейший великий князь Всея Руси, во святом Духе дражайший и возлюбленный сын нашей мерности, кир Дмитрий, молим Вседержителя Бога даровать твоему благородию здравие, душевное благорасположение, крепость и благосостояние телесное, жизнь мирную и многолетнюю, приращение и продление дней твоих…»

Филофей сменил перо, опустивши опустошенное в бурый раствор железных чернил, продолжил:

…"Грамота твоего благородия дошла сюда, к нашей мерности, благополучно вместе с твоим человеком Даниилом. Я узнал о том, что твои дела и правление идут хорошо… Да, я молюсь о вас и люблю вас всех предпочтительно перед другими, но всего более люблю твое благородие и молюсь о тебе, как о своем сыне за твою любовь и дружбу к нашей мерности, за искреннюю преданность святой божьей церкви, за повиновение и благорасположение к преосвященному митрополиту Киевской и Владимирской Руси, во святом Духе возлюбленному брату и служителю нашей мерности, ибо я узнал, что ты уважаешь и любишь его и оказываешь ему всякое послушание и благопоклонение, как он сам писал ко мне, — и я весьма похвалил тебя и порадовался о тебе… И впредь поступай так! Ибо настоящий митрополит — великий человек!» — писал Филофей, вдохновенно перекладывая на Дмитрия заботу об Алексии, коего он опять почти предал… Нет же, нет! Не предал, но токмо предостерег и укрепил! (Ибо задачею Киприана будет свести в любовь все враждующие тамо княжества, направив их к совокупному одолению на неверных агарян.) Филофей вновь перечел написанное, исправил показавшиеся неблагозвучными словосочетания, подумал, воздыхая и хмурясь, дописал:

«По твоему прошению и желанию состоялись грамоты нашей мерности и уже отправлены туда. Ты можешь видеть их и узнать от митрополита Киевской и Владимирской Руси. Сделано так, как ты желал: я тебя весьма похвалил… Напротив, сильно опечалился и разгневался на других князей… Проси чего хочешь, ибо я — твой отец, а ты — мой нарочитый сын; также сын мне и брат твой, кир Владимир, которого я весьма люблю и уважаю за его добрые качества, и пишу к нему то же самое… Да сохранит Вас Бог здравыми, невредимыми и превыше всякой напасти».

Грамоты еще не «состоялись», как не состаивалась запаздывающая нынче весна. Он протянул ноги к жаровне, подумал. Отлучение от церкви потребует синклита иерархов и не может состояться скоро. Два-три месяца потребуется! Что изменится за это время в русской земле? Здесь — еще кусок империи отхватят турки, еще какую-нибудь красавицу покорит Палеолог… Из империи уходила жизнь, кровь вытекала из ее немеющих в смертной истоме членов…

Он отложил грамоту, взялся за вторую, более трудную для него.

«Преосвященный митрополит Киевской и Владимирской Руси! Пречестный во святом Духе возлюбленный брат и сослужитель нашей мерности. Молим… даровать крепость телесную… благо…»

Он задумался. Повторил, приписав, слова о том, чтобы Алексий и впредь обращался к нему со всякою надобностию.

«А если будет нужно позвать тебя сюда, то не найди это неудобным… Я сильно люблю тебя, считаю своим близким другом, убежден, что и ты любишь меня… Просимое тобою будет исполнено…»

Лгал ли Филофей, сочиняя эти слова? Нет, воистину не лгал, испытывая в сей миг истинную любовь к Алексию!

«Ты еще писал мне о князьях, нарушивших клятвы… Об этом деле отправлены к ним грамоты. („Будут отправлены!“ — поправил себя Филофей.) Кроме того, отправлена грамота и к новогородскому епископу, о чем ты узнаешь из ее содержания».

Покончив с ответом Алексию, Филофей посидел, закрывши ладонями слабеющие глаза, растер пальцами подглазья. Подумал о том, что черновые грамоты, столь легко набросанные им нынче, будут паки и паки обсуждаться синклитом, переписываться и перебеливаться и тогда уже, видимо в начале июня, окончательно оформленные, пойдут на Русь.

«Благороднейшие князья Всея Руси! Возлюбленные и вожделенные сыны нашей мерности, молим Вседержителя Бога даровать всем вам здравие и благорасположение душевное, и крепость…»

Слова лились и лились. Патриарх Филофей заклинал своих духовных детей слушаться митрополита киевского и владимирского Алексия, уверял, что если бы смог, то обошел бы все города и веси, но поскольку это невозможно, то посылает пастырей, среди коих досточтимый митрополит Алексий отличен святостью, и ему должны оказывать великую честь и благопокорность…

Следующие, отлучительные, грамоты князьям, не похотевшим принять участие в войне против Ольгерда, и особую — князю Святославу Смоленскому, подтверждающую отлучение, наложенное на смоленского князя Алексием, надлежало сочинить и утвердить соборно, всем синклитом.

Филофей позвонил в колокольчик. И пока не взошел нотарий, сидел, откинувшись в кресле, смежив очи, и вспоминал решительное лицо Алексия, его глубокие, родниковые глаза, лобастую голову, его прямоту и мужественную твердость — все то, чего так не хватало самому Филофею!

ГЛАВА 17

Понудить нижегородцев идти на Булгар оказалось легко. Тут были свои старые нижегородские счеты, и ратники шли в поход с радостью. До боя не дошло. Сметя силы, Осан покорился, выслал дары и сам убрался из города. Еще одна победа, еще одно одоление на враги!

Всего год назад разгромленная, Москва наползала, одолевала, ширилась, словно бы крыльями охватывая тверские пределы. К тому же и патриаршьи грамоты, отосланные в июне и достигшие Руси в середине лета, делали свое дело. Их читали, передавали друг другу. Епископы вручали их князьям, читали в церквах народу.

Пусть со скрипом, пусть не так слепительно ярко и грозно, как хотелось бы Алексию, но меч духовный, благодаря железной настойчивости старого митрополита, обращался в помощь воинскому мечу юного государя московского, князя Дмитрия.

«Так как благороднейшие князья русские все согласились и заключили договор с великим князем Всея Руси кир Дмитрием, обязавшись… всем вместе идти войною против чуждых нашей вере врагов Христа… а они, и в числе их тверской великий князь Михаил, ополчились и выступили с нечестивым Ольгердом противу московского князя, не страшась своих клятв, преступили их… то князья эти… отлучены от церкви преосвященным митрополитом, возлюбленным братом нашей мерности… Мерность наша, со своей стороны, имеет этих князей отлученными, доколе не приидут и припадут к своему митрополиту и когда митрополит напишет сюда, что они обратились к раскаянью».

Михаил в бешенстве отшвырнул пергамент. Жалкие глаза тверского епископа Василия молчаливо проговорили ему, что князь не прав и что христианин не должен швырять патриарших посланий.

— После того, как он преступил крест и нарушил данное слово, Алексий не смеет накладывать епитимью на меня! — кричал Михайло, бегая по палате. Тысяцкий Константин Шетнев с Захарьем и Никифором Лычей угрюмо молчали, пережидая гнев господина. Все же отлучение от церкви — не шутка. Ну, положим, заставят своих попов служить или отпеть покойника. Ну, не станет князь ходить к причастию… Но соблазн! Для холопей смердов — соблазн велий!

— Я сам буду судиться с владыкой Алексием перед патриархом! — выкрикнул, остановись, Михаил.

— И кто поддержит тебя, княже, из духовных-то? — поднял глаза Захарий Гнездо.

— Рати мы все одно соберем! — выговорил старший Шетнев. — А токмо…

Он не довершил речи, но Михайло понял без слов. «Да и не соберешь!» — подумалось. Все ратники в разгоне, убирают хлеб и будут убирать до самой осени. Он остановился, оглядел новым зраком просторную столовую палату княжеских хором, немногих соратников своих (прочие тоже в разгоне). А там, в глубине терема, волнуются, ждут, тоже ведая про патриаршье послание, Евдокия и тринадцатилетний Иван, стройный отрок, с таким же, как у него самого в юности, ясным и непугливым взором. Заботно и пытливо взглянет, отыскивая на лице любимого родителя своего печати смятения и скорби… Сашу с Борисом он еще не понимал, не воспринимал как помощников и продолжателей отцова дела и мало задумывал пока об уделах, спорах и дальнейшей судьбе сыновей. Но Ивана уже сейчас готовил в смену себе.

— Преклони, княже, слух свой к глаголу господней любви! — не приказал, но попросил епископ Василий. И потому, что попросил, потому, что в голосе старика была безнадежность веры в княжеское разумие, Михаил устыдил себя самого. Замер, склонил голову. Выговорил:

— Ежели я, ежели мы… решим предложить вечный мир и любовь князю Дмитрию, ты, владыко, поедешь с тем на Москву?

— Поеду, сыне! — просто отмолвил епископ.

— Такие дела думой решать надобно! — прогудел Захарий Гнездо, обиженно склоняя толстую выю.

— Думой и будем решать! — вскинув подбородок, легко и твердо, чуть-чуть побледнев, возразил Михайло. (Знал бы ты, боярин, чего мне, князю, стоит днешнее смирение мое!) Но не выговорилось, умерло в душе. Он почти ведал, что дума решит так, как решит он, князь. Но чего хочет он сам? И подлинно ли жаждет мира? — Михайло не ведал.

«Оньку бы сюда! — невесело подумал он, провожая бояр. Патриаршья грамота, вновь бережно свернутая в трубку, жгла руки. — А Онька бы сказал… Что сказал бы Онька? — вдруг подумалось без насмешки, взаболь. — Онька и тысячи таких, как он, совсем не хотят войны! А московиты хотят?» — перебил он сам себя встречным вопросом.

— Небось грабить тверские волости все добры! — осуровев лицом, выговорил он вполгласа. Резко откидывая крылатые рукава ферязи, прошел переходом, почти отпихнув прянувшего слугу, вошел, ворвался в домашнюю горницу.

Мальчики все разом, бросив книги и игрушки, уставились на отца. Подбежавшую Евдокию бережно поцеловал в висок, скинул ферязь. Боря тут же полез на колени отцу, мамка потянулась было схватить дитя. Михайло отмахнул кудрями — пускай, мол!

— Что порешили? — вопросила Дуня, усаживаясь на лавку, где стояли расставленные большие пяла, и тревожно уронив руки на колени, на тафтяную переливчатую ткань.

— Думу соберем! От патриаршей грамоты просто не отмахнешься.

Он протянул ей свиток, она взяла, опасливо сжала в руке. Иван приблизил к матери, вытянул послание Филофея у нее из рук (такие же получили нынче все владимирские и северские князья), украдкою стал читать, шевеля губами.

— Попробую вновь поклонить князю Дмитрию! — выговорил Михайло устало.

— Ежели дума порешит, пошлю владыку с грамотою о любви!

— А Дмитрий Иваныч, Москва… Согласят? — неуверенно вопросила Евдокия, отревоженно глядя на родное замученное лицо.

Михаил провел рукою по лбу, взъерошил, откидывая, волосы, ответил устало и глухо:

— Не ведаю!

Дума порешила, после долгих споров, просить все же великого князя московского о вечном мире и дружбе, согласясь стоять на том, что имеет каждый из них на сей день, и не преступая впредь своих рубежей. Владыка Василий отправился в Москву в самом начале августа.

Шли тягучие обложные дожди. Болота стояли полные до краев водою. Пашни превратились в грязевые озера. По небу волоклись долгие сизо-серые череды беременных дождями облачных куч, и хлеб, вымокая, стоял неубранный. Казалось, хотя бы перед лицом общей беды московский князь должен согласить о мире.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48