Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Государи московские (№6) - Отречение

ModernLib.Net / Историческая проза / Балашов Дмитрий Михайлович / Отречение - Чтение (стр. 44)
Автор: Балашов Дмитрий Михайлович
Жанр: Историческая проза
Серия: Государи московские

 

 


— Не узнаешь, княже? — хрипло и медленно вопросил умирающий. — Прежнего меня, говорю, не узнаешь?

Дмитрию стало стыдно себя, и он, опустивши голову, закусил губу. В нем самом еще столько было жизни, что иначе, чем сторонний, пугающий ужас, смерти он не воспринимал.

— Сына тебе оставляю, не обидь! — тихо выговорил Василий. Князь не ответил ему. Помешал комок, подступивший к горлу. В этот миг он, наверно, простил бы Ивану Вельяминову все его истинные и вымышленные грехи.

Дмитрий тихо поднялся. Постоял, подумал. Не сумел заставить себя нагнуться и поцеловать на прощание дядю, хотя и ведал, что не увидит его больше живым. Когда вышел из покоя, смертная одолела усталость. Едва добрался до терема, до княжой постели…

С Иваном Василь Василич говорил за два дня до смерти. Как часто бывает перед кончиною, тело, уступившее смерти, перестало мучить его и тысяцкий обрел полную ясноту разума. Он причастился, посхимился, был переодет в монашеское одеяние и наречен Варсонофием. Ивана призвал к себе одного. Ясно и твердо повестил, что умирает, что на него, Ивана, оставляет Москву. Долго вглядывался в гордое лицо сына, сказал наконец:

— Помни, Даниловичей поставили мы, Вельяминовы! Нам и отвечать за них, коли что…

Сын сидел у смертного ложа монаха-отца сгорбясь. Уже немолодой сын, на пятый десяток пошло. У Ивана старшему сыну, Федору, перевалило за двадцать и внук нарожен — Микула-Рогушка. Иван после отца станет неслыханно богат, богаче самого великого князя московского. С должностью тысяцкого это — великая сила. Ведал из рассказов отца, как дедушка Протасий защитил Москву от Михайлы Святого. Не защитил — стала бы Тверь столицей земли! Сами поставили! Не сказал и никогда не баял того отец, но в голове у Ивана само собою сложилось невысказанное: «Сами и переменить заможем!» Просто так, не из чего сложилось, вроде как поговоркою. Отец умирал, и самое великое наследство, которое он оставлял Ивану, была власть тысяцкого.

Василий Васильич умер семнадцатого сентября. Все Вельяминовы собрались у смертного ложа. Оба брата — Тимофей и Юрий Грунка, племянник Иван Воронец, трое сыновей Василь Василича — Иван, Микула и юный Полиевкт, сын Тимофея Семен, дети Юрия, внуки, Мария Михайловна, дочери, снохи, племянницы, жена Микулы Марья, сестра великой княгини.

С Тимофеем явился его бессменный печатник и казначей Козьма, один из немногих, допущенных в круг Вельяминовской семьи. Все прочие — приказчики, волостели, управители, главы купеческих братств, гости торговые, ремесленная старшина — теснились в большой столовой палате терема. Двор был полон глядельщиками, посадскими, — на похороны сбежалось пол-Москвы. От великого князя прибыли бояре. Алексий сам почтил прах, когда Василия опускали в землю в соборе Богоявленского монастыря, рядом с могилами отца и деда, и закрывали тяжелою каменною плитой.

Наталья Федорова примчалась в Москву на пятый день после похорон. Марья Михайловна встретила Наталью сама на себя не похожая, так похудела и так поблекла за протекшие дни. Обнимая, разрыдалась. Горе как-то опростило ее, уравняло с прочими.

— Чего будет, чего будет! — повторяла, рыдая, не в силах унять слезы. Наталья поняла только одно: великий князь не был на похоронах и не прислал Ивану грамоты, а уже идут толки, что многие бояре требуют от великого князя поставить тысяцким вместо Ивана кого другого.

— Баяла покойнику! Призвал бы Митрия-то, ужотко живому-то, поди, не отказал в етой милости! Гордый, вишь! Не захотел просить! Да ты ешь, ешь! С поминок! Всего столько напекли, настряпали — на полгорода хватит!

Наталья ела севрюгу и пироги, пила дорогой сбитень и сама уже начинала трепетать вместе с Марьей Михайловной: а ну как тысяцким станет кто другой? Так надеялась сына вывести в люди через Вельяминовых! И Никита, почитай, всю жисть служил ихнему роду!

И думала так не одна Наталья — тысячи народу на Москве, связанных разноличными узами с домом тысяцкого. Трепетали, ждали, гадали, надеялись. Для всех них тысяцким уже давно был Иван Вельяминов, и теперь, поскольку от великого князя не было вестей, все они, вспоминая дело Алексея Хвоста, гадали: что-то будет?

Неизвестность мучила больше всего самого Ивана Василича. Многажды собирался он скакать на поклон к Дмитрию и — отлагал. Не чаял от того для себя добра. А слухи шли, и надо было заниматься делами, оповещать князей, которых великий князь Дмитрий по совету Алексия задумал собрать к себе, дабы обсудить с ними нужды страны, а проще сказать — напомнить о своем первенстве в земле Владимирской. И делать это приходилось от имени тысяцкого, то есть от своего, возбуждая этим сугубые боярские пересуды…

Наталья видела его всего раза два. На девятинах, куда была приглашена среди немногих самою Марьей Михайловной, и позже как-то столкнулась с ним в тереме на переходах. Иван шел — высокий (он был выше отца, статью вымахал в прадеда, Протасия), весь какой-то неотмирный и строгий, не шел, а точно парил, и побледневшее, с очень темными оттого бровями и ресницами лицо было остраненно-холодным, пока он не столкнулся с Натальей, что называется, нос к носу. Он вытянул руку, слегка отстраняя ее, поглядел рассеянно, куда-то поверх головы, вдруг узнал и усмехнул вымученно и бледно:

— И ты здесь?

— Сына хотела… К тебе! — начала было Наталья, но Иван, не дав ей молвить слова, омрачнел, точно тяжелая туча нашла на чело, предостерегающе поднял ладонь:

— Не ведаю еще… — начал, но не договорил, не окончил, махнул рукою. И столько было в нем в этот миг усталой мужеской горечи, столько подавленного гнева, что Наталья невольно отшатнулась, перепав, а он, рассеянно кивнувши ей, прошествовал далее, и полы его длинной бархатной ферязи летели за ним по воздуху, точно реяли, увеличивая странное впечатление полета.

Вокруг должности тысяцкого в самом деле разгорелся такой жаркий костер многоразличных котор, споров и боярской замятни, что великий князь порешил ничего не вершить без совета своего митрополита, а Алексий после похорон Вельяминова отправился объезжать митрополию и скоро быть в Переяславле не обещал. И это было именно так, что бы там ни толковали впоследствии. Ни в сентябре, ни даже в октябре великий князь Дмитрий еще не знал, не ведал своего решения, склоняясь даже к тому, чтобы выдать все-таки грамоту на звание тысяцкого не любимому им Ивану, дабы сохранить привычный распоряд московской земли.

И еще об одном надобно сказать сразу. Крестины второго сына великого князя Дмитрия были только внешним поводом княжеского сойма, подготавливавшегося задолго до родин и без всякой связи с последними. Так уж подошло, и так было пристойнее перед татарами. Праздник по случаю рождения княжеского сына — совсем не то, что съезд володетелей, готовых выставить в поле оружные рати. Вовсе и непохоже одно на другое, как там ни посмотри!

ГЛАВА 69

Скотий мор утих с началом зимы. Милостивые снега скрыли поля с трупами павших и непогребенных животных. Со скотьим мором кончился и «мор на людие». Земля, переживши еще одну беду, сожидала следующей. Всем было понятно, что Мамай не оставит так истребления своей «тысячи» в Нижнем Новгороде, ни разорения Булгара ушкуйниками, за что отвечать, по справедливости, должен был великий князь Дмитрий и вся Владимирская земля, и что ответный поход татар на Русь задерживается только по причине морового поветрия. Пленный Мамаев посол Сарайка с дружиной продолжал сидеть в Нижнем Новгороде. Не разоруженные, но лишенные свободы передвижения татары были не то заложниками, не то гостями, которых берегут от разбушевавшейся черни. Этого не понимали ни сами они, ни даже престарелый князь Дмитрий Костянтиныч, жаждавший услышать окончательный приговор гостям из уст могущественного московского зятя.

Евдокия Дмитриевна, великая княгиня московская, разрешилась от бремени двадцать шестого ноября, мальчиком. Сына называли Юрием. Крестить младенца был вызван сам троицкий игумен, преподобный Сергий Радонежский.

Третьи роды — не первые. Дуня, слегка похудевшая, с голубыми тенями под глазами, и оттого особенно свежая и юная, уже хлопочет, все не может отстать от крестной, то одно поправит, то другое. В серебряной купели, поставленной у левого крылоса, уже налита вода. Малыш бессмысленно таращит глазки, вертит головенкою, чмокает — верно, ищет грудь, — пробует голос. Сергий (он в простой рясе с подсученными рукавами) ловко и бережно берет младенца, и тот тотчас замирает, успокаивается у старца в руках и даже не пищит, только отфыркивает воду, когда его троекратно погружают в купель. «Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа…» — кончено. Сергий помазывает маслом лобик, ладони рук и ножки дитяти, которому судьба готовит зело не простой жребий! И это торжественное крещение тоже будет сказываться незримо в событиях, разыгравшихся много лет спустя, в грядущем столетии, когда и люди, и нравы, и события — все станет иным.

Волнуется толпа разряженных гостей. Сухой высокий Дмитрий Костянтиныч ублаготворен почетом. Он в первых рядах, он — старший среди князей, собравшихся на это не совсем семейное торжество. Ради него княжеская семья стеснилась в своих хоромах. Он приехал с братьями. Потишевший Борис предпочитает не ссориться с великим князем московским Дмитрием. В последней войне он обманул надежды Михайлы с Ольгердом. Младший сын Дмитрия Костянтиныча Семен тоже здесь. Нету только Василия Кирдяпы, с которым еще предстоит московскому князю долгая и мучительная пря. Нет, не все решено и уряжено даже с семейством князей суздальских, хоть и родичи они московского дома, а все-таки…

Гул, ропот, боярыни и бояре теснятся глянуть на княжеского сына. Город переполнен. Князья со свитами заняли все пригородные монастыри, набиты битком все мало-мальски пристойные городские хоромы. Поглядеть на такое собрание нарочитых мужей сбежался народ аж из Клещина и из Весок. В улицах, прямо на растоптанном копытами, залитом конской мочою снегу, торгуют рыбой, грибами, горячим сбитнем, медовухою, калачами, даже студнем, невзирая на Филипьев пост. Посадские жонки, поджимая губы, оценивают наряды наезжих боярынь, замечая всякую малейшую неисправу в дорогих уборах и узорочье. Сами вытащили лучшее свое, береженое. Не в редкость увидеть на иной бабе какие-нибудь колты работы владимирских мастеров позапрошлого столетия или парчовый коротель, крытый византийским аксамитом времен Комнинов. Этот ли город осаждала Литва? Тут ли летось умирали с голоду и со слезами зарывали в землю погибающую скотину?

Богатую страну трудно разорить враз. Погибло добро, сгорели хоромы, подохла скотина, убит или уведен хозяин дома. Есть лес и река, а значит, дичь и рыба (река не отравлена, и лес не вырублен — на дворе еще XIV век!). Есть рабочие навыки, есть умение. Руки берутся за топоры — вырастают новые, только что срубленные избы. Из лесных, не тронутых мором деревень приводят скотину, у ордынских купцов покупают, вырывши из земли береженую гривну серебра, пару новых коней. Сироты находят родных, сябров, свойственников, соседей; калеки, убогие — странноприимный, выстроенный князем, дом. Монахи и сельские знахари лечат больных, лечат толково, вправляют переломы и вывихи, прикладывают целебные травы, поят отварами — все с присловьем, с наговором или молитвою, так крепче: у болящего, как и у лекаря, должна быть вера в успех лечения, и она помогает не меньше трав.

И вот наступает осень. Собрано все, что можно было собрать: ягоды, рыба, грибы, полть медвежьей туши — свояк завалил по осени в малинниках; у ордынских купцов куплена соль, можно прожить до весны! И жонка достает из скрыни береженый прабабкин саян, шелковую рубаху с парчовыми оплечьями, с вышитою прехитрым узором грудью — бояре наехали, из Москвы, из Владимира, Ярославля, из Нижнего самого! Князья! Надобно и себя не уронить!

— Ты-ко, хозяин, тоже ентую рвань не одевай! Красных овчин зипун есь! Сама тебе его шерстями вышивала, то и одень! Неча беречь! На погост все одно с собою не унесем!

У дочери сверху шубейки, крытой лунским сукном, рудо-желтый узорной тафты плат. Сын в новой белой рубахе. Под расстегнутым курчавым зипуном — вышитая алым шелком грудь. Кудри по плечам, рожа аж светится, шапка заломлена на затылок. (А ничего сын! Плотничал ноне с батькой, Бога-то не гневим!) Семья. На улице степенно раскланиваются со «своим» боярином. Людей не хуже! И так — весь Переяславль. Красные и узорные, шерстяные и шелковые, тканые и плетеные кушаки, зипуны, вышитые по подолу, груди и нарукавьям цветными шерстями, круглые, тоже цветные, у кого и бархатом крытые шапки, лапти, плетенные в два цвета, чистые онучи, на иных посадских и сапоги. Коли сани, то непременно с резным задком, коли дуга, так крашеная, с наведенными вапою змеями, берегинями или львами в плетеном узоре. Сбруя — в медном, начищенном до блеска наборе, рукавицы у ямщика за широким поясом — каждая, как сказочный цветок.

На Красной площади, перед теремами, — не протолкнуться. Тут — знать, тут уже иноземные шелка и сукна. Ежели меха, то непременно соболь, куница, бобер, или невесомая, из ласочьих шкурок, под китайским шелком шубейка на иной боярышне, или соболиный опашень с золотою оплечною цепью на князе (князь беден, опашень единственный и цепь, от прадеда доставшаяся, чудом уцелевшая, всего одна, но тут — вздета на плеча, не ударить лицом в грязь перед прочими!).

В теремах тоже яблоку негде упасть, снуют слуги. В хоромах великой княгини вокруг счастливой матери с дитятею целое столпотворение вавилонское. Ищут Дмитрия: куда-то запропастился великий князь, а скоро и выходить за столы!

И только там, в задней, на самом верху, с окошками на безбрежную даль озера, тишина. Укромную дверь покоя стерегут преданные холопы. Дмитрий ходит взволнованно по горнице, под тяжелыми шагами поскрипывают половицы. Старый митрополит сидит в кресле. Они одни. Нет, не изменил молодой великий князь своему наставнику! И Митяя здесь, слава Богу, нету, и нету бояр-наушников.

— Я не могу с ним! — кричит, срываясь, Дмитрий. — Дядя мне был в отца место! А Ивана половина бояр не хочет видеть своим тысяцким!

— Винят в гордости? — спрашивает Алексий.

— Хотя бы и так!

— Кем же ты мыслишь заменить Ивана Вельяминова?

Дмитрий останавливает с разбегу, будто бы налетев на забор.

— Мыслишь, владыко, будет то же самое, что и с Алексеем Хвостом?

— Сын еговый не просит у тебя батьково место? — чуть насмешливо вопрошает нарочитою простонародною речью Алексий. Дмитрий, краснея пятнами, отчаянно вертит головой: «Нет, нет!» Да и никто из бояр не решится в особину взять власть под Вельяминовским родом. Но Ивана меж тем не хотят, действительно, многие. Весь клан Акинфичей против него. Коломенские бояре тоже не хотят Ивана. Ни Редегины, ни даже Зерновы, ни тем паче Афинеев или Окатьевичи. Неслыханно богат и неслыханную власть над растущим столичным городом держит в своих руках тысяцкий града Москвы. И старый митрополит молчит, думает. Взглядывает иногда на бегающего перед ним по горнице молодого князя… Власть великого князя московского, как замыслил ее он, Алексий, должна быть единой и нераздельной. Иначе не стоять земле. Опасно, ежели вельможа становится сильнее своего властителя! К худу или к добру нелюбовь Дмитрия к Ивану? От Алексия сейчас зависит решительное слово, и он, прикрывая глаза, думает. В самом деле, кому? Кому передать эту, становящуюся опасною, власть? Сколько раз вознесенные волею василевсов на вершину власти византийские временщики убивали своих благодетелей, сами становясь императорами? На Руси сего не может быть? Не должно быть! — поправил он себя строго. Предусмотреть надобно все. Даже и то, что иной на месте Вельяминовых восхощет (может восхотеть!) той же нераздельной власти над князем своим… У Ольгерда есть возлюбленник, Войдило. Уже сейчас можно догадать, что, пережив господина, этот холоп попытается так или иначе захватить власть в литовской земле. На Руси таковое невозможно? Не должно быть возможным!

— Чего же и кого хочешь ты? — вопрошает Алексий. Дмитрий останавливает свой беспокойный бег по палате молчит, бледнеет, поднимает глаза на духовного отца своего, говорит, словно бросаясь в воду или в сражение:

— Я не хочу никого!

Алексий глядит, думает. Устал ли он? Или постарел? Или, наконец, этот мальчик становится мужем? Единственно правильным решением может быть именно это, подсказанное Дмитрию нерассудливой детскою ревностью к Ивану (как-никак по родству двоюродному брату великого князя!).

— Ты хочешь отменить должность тысяцкого на Москве? — после долгого молчания вопрошает Алексий. И Дмитрий, сам пугаясь того, что было смутно у него в душе и что так ясно высказал сейчас Алексий, отвечает сперва неуверенно, а потом с яростною силой:

— Да… Да!!!

— Надобно повестить об этом синклиту и выборным на Москве! — строго и наставительно заключает Алексий. — Дабы передать дела купеческие и посадские по первости княжому дьяку, назначить своих мытников и вирников, а дружину тысяцкого подчинить твоим служилым боярам, дабы никто не пострадал и не разрушилось дело управления городом!

Дмитрий, не думавший ни о чем таком, тут только понимает, что отменить тысяцкого на Москве — зело не просто и потребует сугубых трудов и что вновь и опять без Алексиевой заступы и обороны ему с этим делом не совладать. Он благодарно, но и ревниво взирает исподлобья на Алексия, ведь и съезд князей, долженствующий подтвердить непререкаемую власть великого князя московского, организовал именно он, Алексий, для того и объезжал епархии.

— Мыслю, разумно будет объявить об отмене тысяцкого после того, как собранные князья принесут присягу быти всем заедино и не изменять впредь престолу и воле великого князя московского! Иван много старался о том, дабы помочь мне совокупить нынешнее единство володетелей, и не надобно его огорчать излиха отменою власти именно теперь!

Дмитрий молча кивает. Он уже понимает многое, но еще не научился ждать и терпеть. Ему бы хотелось решенное решить сразу. Но он слушается своего владыки, и в этом его днешнем послушании — спасение страны.

ГЛАВА 70

Все эти люди умерли. От большинства из них даже не осталось могил. Ражие посадские молодцы; румяные, кровь с молоком, девки — состарились и сгинули тоже. Много раз сгорали и возникали вновь хоромы. Исчезали деревни. Несколько закрытых храмов, да Синий камень, переживший века, да смутные предания о том, что в овраге у Клещина, на пути в Княжово-село, «водит», озорует древняя, еще дохристианская нечистая сила, — вот и все, оставшееся доднесь от тех, почти утонувших во мгле забвения, времен. Не зайдешь, не выспросишь!

Неведомо, длился ли съезд князей целых четыре с лишним месяца, от ноября до конца марта, или, что вернее, пожалуй, на крестинах княжеского сына было только решено устроить съезд, «сойм», невдолге, пригласивши князей с их дружинами, ибо подпирали дела ордынские, опасила Литва, не казался да и не был надежен мир с Михаилом… И какие речи велись на том, последующем, княжеском сойме? О чем глаголал митрополит Алексий главам Владимирской земли?

О том, что надобно совокупное дружество, что нужен закон и что надобен единый глава, и глава этот — московский великий князь, признанный ханским ярлыком наследственным володетелем владимирского великого княжения?

О том, что шатание ни до чего хорошего ни доведет страну, испытавшую нашествие Ольгерда, что ежели бы не народ, не земля, вставшая за Москву, — неведомо, что и створилось бы на Руси?

Что Мамай возможет и вновь поссориться с Русью и что пора остановить татар такожде, как и Литву, такожде, как и католиков, жаждущих изгубить православие. Что надобно не стоять в стороне, как стояли доднесь князья многих владимирских уделов, а помогать великому князю в любой беде, отколе бы она ни исходила и что великий князь волен карать ослушников, иначе не стоять Руси! И что надобно собирать ратных, готовить полки, дабы не оказаться вновь нежданно побитыми не Ордой, так Ольгердом…

Поздняя патриаршия Никоновская летопись попросту говорит то, чего в более ранних сводах не существовало, и что, вероятнее всего, родилось как итог исторических размышлений людей, свергнувших ордынское иго, что-де великий князь Михаил Александрович «колико приводил ратью зятя своего, великого князя литовского Ольгерда Гедиминовича, и много зла Христианом сотвори, а ныне сложися с Мамаем, и со царем его, и со всею Ордою Мамаевою, а Мамай яростию дышит на всех нас, а аще сему попустим, сложится с ними, имать победити всех нас».

По-видимому, ежели мысль такая и была, то так прямо, даже когда княжеские дружины двинулись на Тверь, не высказывалась. Да ведь были и иные мысли! Еще далеко не всем была ясна законность Москвы и незаконность тверского княжеского дома, права коего на великий стол были отнюдь не меньше московских, хоть и забылось уже что Юрий был выскочка и что за смертью Данилы московские володетели потеряли всякие права на владимирский стол. То забылось, поминалось книгочиями да иными князьями в местнических расчетах своих. И все-таки Тверь не была еще, не являлась, как хотелось бы видеть летописцу XV — XVII столетий, безусловным врагом, и потому речи, которые говорились на княжеском сойме, должны были вестись о другом и словами иными.

Глаголал ли что-нибудь игумен Сергий? Мы не знаем. Скорее всего, нет. Но он был и присутствием своим содеивал многое.

О чем внушал иерарх всей Владимирской земли, владыка Алексий? Он был прежде всего митрополит и говорить должен был о вопросах веры, тем паче, что обращался он к верующим. И говорил в пору великого обстояния. Мусульмане — с юга. С запада — католики. Посланец патриарха, Киприан, сейчас в Литве и, возможно, роет под него, Алексия, кумится с литовскими князьями в надежде сохранить эту страну за греческим патриаршим престолом. Единственный, кто мог и должен бы был явиться другом Руси — Мамай, становится ее ворогом, и послы его днесь сидят в заключении в Нижнем Новгороде, не ведая еще участи своей. И что станет с землей и с верою православной, ежели толикое количество врагов разом обрушит на Русь? И ежели тому, кто все это понимает и держит на плечах своих, митрополиту Алексию, восемь десятков лет? Какую веру надобно иметь в сердце своем, дабы не устрашить, устоять на сей высоте, и коликую любовь надобно хранить земле к пастырю своему, дабы не усомниться в нем и не дрогнуть верою! Воистину бессмертным почитал русский народ наставника своего!

Все они нынче в земле, и мы не ведаем больше того, что скупо отмечено летописью, не знаем сказанных слов и только можем догадывать, о чем мог говорить Алексий на княжеском сойме тем, от чьей совокупной воли зависела тогдашняя (а значит, и нынешняя) судьба нашей страны, вернее, что должен был он сказать как глава церкви и духовный наставник народа, который оказывался в эти трагические десятилетия гибели Византии и близкого завоевания турками Балканских государств единственным защитником православия, единственным народом, языком, где вера соединялась и объединялась с государственностью, а не противополагалась ей, как это было в Литве, и церковь не оказывалась в подчинении иноверцев, как это стало на землях растущей Турецкой империи.

Он должен был, прежде всего, поднять голос в защиту православия, в защиту соборности церкви (а не ступенчатого подчинения католическому Риму), когда высшим органом церкви является она сама, всею совокупностью своих членов (принцип этот на Руси в послениконовскую эпоху был сохранен одними староверами). Он должен был говорить о свободе воли, данной или, точнее, объявленной, принесенной в мир воплощенным Словом — Логосом четырнадцать веков назад.

Две, только две истины существуют в мире со дня нагорной проповеди Спасителя! Существуют и борются друг с другом. Истина предопределения и истина свободы воли.

Одна, прежняя, ветхозаветная, как раз и отброшенная Учителем, гласит: есть, мол, избранный народ, есть заповеди, которые надобно токмо соблюдать, дабы не утерять избранничества своего, и есть предназначенность: «Каждый волос человека сосчитан еще до его рождения». Предназначенность, определяемая в течение столетий бытием ли, имуществом, «собиною», правами ли граждан, господним промыслом, природою ли живого, мыслящего существа, «прогрессом» наконец, — но всегда остающаяся предназначенностью, предопределенностью, при которой ничто существенно не можно, да и не должно изменять предоставив миру течь по начертанному пути, подчиняясь свыше данным законам. И тогда нет, по существу, ни морали, ни понятий зла и добра, ни ответственности смертных друг перед другом и перед Господом, нет ни воли, ни безволия… Есть закон. Тот самый мертвый закон о котором первый русский иерарх, митрополит Илларион, говорил в первой дошедшей до нас русской проповеди «Слове о законе и благодати», произведении, означившем всю дальнейшую направленность исторической мысли России.

Сперва приходит закон, но он мертв, а потом, после — благодать, и она дает жизнь, ибо живо лишь то, что принято сердцем и доброю волей по закону вселенской любви. И ежели верно то, что закон приходит сперва, то верно и другое, что истинная жизнь, жизнь во Христе, наступает с приятием благодати.

И тут вот, с воплощением Логоса, с пришествием Христа, рождается вторая, конечная истина, истина веры Христовой, истина православия. И истиной этою является свобода воли.

— Да, смертный — смертен! Да, есть воздаяние за грехи. Но, братие! Господь, воскресивший ны и страдавший ради нас на кресте, заповедал нам то, чего не было сказано и не могло быть сказано в иудейском законе — что мы свободны в своем выборе и наши заботы, радости и огорчения сотворены нами, а не зависят от чьего-то стороннего замысла. Создав нас, Господь сознательно ограничил себя, воспретив себе вмешиваться в наши устремления и поступки. И только слезы, только скорбь Спасителя отданы нам, согрешающим! Мы же, волею своею, возможем как достигнуть царства Божия, так и снизойти во ад! И сотворенное нами зло, как и добро, как и все дела наши являются здесь, на земле. Не надо мыслить, согрешая, что где-то там наступит прощение грехов! Созданное греховно само обрушивает грозною силою воздаяния на главу грешничю! Истреби землю, на коей живешь, иссуши ниву, которую пашешь, отрави источники вод — и сам ты погибнешь, сотворивый своими руками погибель свою!

Тот из нас, кто не пришел на помощь брату своему старейшему в грозные дни минувшей войны, избежал ли тем грабительства проходящих сквозь его землю литовских ратей? Избежит ли гибели, ежели и вся земля падет перстью и достанется в снедь иноверным?

Точно так, как надобно сберечь семенное зерно, взрыхлить пашню, засеять, а вырастив урожай, сжать его и уложить в житницы, точно так надобно готовить почву народа своего: разрыхлить ниву словом истины, посеять семена добра и любви к ближнему своему, извергнуть плевелы зависти, злобы, неверия и нелюбия, вырастить и оберечь от гибели урожай новых поколений, в коем будут сохранены и приумножены наши заветы и предания старины, и воля, и вера, и верность, и русская государственность, которая ныне требует единого главы, дабы народ наш сумел противустать иноверным и не обратился перстью дорог, не был развеян Господом, подобно древним иудеям, согрешившим противу Него!

И не соблазняйтесь прелестию латинскою, понеже оные, устами Августина Блаженного и паки, в борьбе с Пелагием, начали утверждать предопределенность свыше одних людей добру и других — злу, предопределенность, перенятую ими от манихеев и от Ветхого завета! Помыслите, какой соблазн открывается при сём утверждении, отметающем заветы Христа! Целые народы, вопреки слову Учителя, возможно объявить подлежащими гибели по предопределению свыше!

Уже сейчас католики утверждают, что православные — хуже бесермен, так каковую хулу вознесут на вас, ежели обадят вас лестию и заставят поклонитися римскому престолу! Меньшими из меньших на земли станете вы, и гордость ваша, и слава, и заветы отни будут низринуты в прах! Мню, скоро и в Литве возобладают католики! Вы, и токмо вы ныне — защитники истинных заветов Христовых на земли! Вам говорю я, русичи! По слову Спасителя вашего, вы вольны в выборе пути и поступков своих! Но помните, опасную власть и грозную волю даровал вам Господь! Он уже не вмешается, дабы остановить вас, неразумных, на краю бездны, забывших заветы старины! Он уже не подхватит вас, маловеров, над пропастью, изготовленною вашими же руками!

Вы вольны погубить себя и землю ваших отцов, и сейчас, когда я говорю вам это, быть может, наступает самый грозный час русской судьбы! Отрекитесь от гнева и зависти, от любованья собою и от хитрого величания перед ближним своим, братом твоим во Христе! Отрекитесь! К отречению зову я вас, ибо секира уже положена у корня дерева и земля, позабывшая заветы Христа, обречена гибели!

Воззрите! Чудеса совершаются в храмах стольного града Москвы, прозрения и излеченья болящих у гроба святого митрополита Петра, и прочая многая! Господь знаменьями призывает и остерегает ны, показуя вид крови в небесных знамениях в годину взаимной резни! Не погубите себя, православные, не поддайтесь прелести, помните о той вечной жизни, которую теряет возжелавший всех, без изъятия, утех земного бытия! И не ждите, что вас спасут, ежели вы не спасетесь сами! Господь укрепляет в трудах, но не вершит труды взамен смертного! Токмо тот спасен, кто крайние, до предела, усилия всего своего естества прилагает к деянию! Яко земледелец на пашне, для коего нет ни ночи, ни дня, ни предела сил, пока он не собрал урожай с поля своего, и так — каждогодно! Вот пример для вас! Не иноки, не святые отцы — хотя и они тоже являют высокий пример служения ближнему своему, — но смерды, простые пахари вашей земли! Пахарь, оратай, тот, кто кормит вас и кто един не возжелал в эти горестные годы отринуть власть государя московского! К братскому единению призываю я вас! К осознанью того, что токмо в ваших руках спасение русской земли и заветов Христовых!

Так или приблизительно так должен был говорить митрополит Алексий, может быть, совсем не называя Твери и тверского князя, с коим был только что заключен мир и с коего он сам снял наложенное прежде проклятие.

Но слово пастыря должно было доходить до сердец, и тут мое перо, перо летописца поздних времен, бессильно, ибо неведомы мне те глаголы, коими пронизал души современников своих митрополит Алексий.

Во всяком случае, в новой замятне, поднявшейся, как заключительный страшный вал жестокой многолетней бури, владимирские князья выступили соборно на стороне и по призыву Дмитрия «все за един».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48