Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Государи московские (№6) - Отречение

ModernLib.Net / Историческая проза / Балашов Дмитрий Михайлович / Отречение - Чтение (стр. 29)
Автор: Балашов Дмитрий Михайлович
Жанр: Историческая проза
Серия: Государи московские

 

 


Но Дмитрий Иваныч словно того только и ждал. В ответ на ходатайство епископа, сложил с себя крестное целование и послал взметную грамоту Михаилу. Совершилось это на шестой день по Госпожине дни, то есть двадцать первого августа. Москвичи были готовы к бою, их рати стояли на Волоке.

Тверской епископ, отпущенный на сей раз из Москвы невозбранно, тотчас послал гонца Михаилу, и князь узнал о решении Москвы назавтра, глубокой ночью, на четыре часа раньше того, как московские слы со взметной грамотой домчали до Твери.

ГЛАВА 18

Итак, все оказалось напрасным…

В окошках стало совсем сумрачно. Дальнее урчание рассерженного грома откуда-то из Заволжья надвигалось на Тверь.

— Гроза! — выговорила Евдокия. Михаил, что лежал без сна, думал, накинул на нижнюю рубаху ферязь, сунул ноги в домашние сапоги. — Льет и льет!

Пробурчав что-то невразумительное себе самому в ответ на вопрос жены, вышел из покоя. Постоял, прикрыв дверь. Решительно прошел переходом, миновав сторожевого с саблей, что дремал в углу, пихнул створы внешней двери, вышел на глядень.

Туча валом валила, клубясь и пропадая в недоступной черной вышине, и при неживом мгновенном блеске молний обнажались все ее многослойные хребты, громоздившиеся один над другим, среди коих, точно легкая конница, проносились пепельно-белые неживые обрывки облачного дыма. Сизая громада урчала утробно и глухо, и в зловещих посветах неживыми и распластанными казались крыши заволжской стороны и тускло-оловянной — стремнина волжской воды. Вспыхивающие на миг колокольни и главы церквей тут же и вновь тонули во мраке, и уже в темноте, дорыкивая, урчал, точно гигантская железная небесная колесница, гром.

Дождя еще не было, но все ветви, все листья напряженных от ветра дерев, глухо трепеща, устремились в одну сторону. Ветер, обнявший его на галерее, был упруг и могуч. Михайло почуял, как рвет у него с плеч ферязь, как волосы непокрытой головы, точно ветви погнувшихся дерев, устремили прочь, и даже стало трудно вздохнуть, так мощно вдавливались в грудь тугие воздушные струи. В очередном блеске молний проплыла, точно лунь, по воздуху над Волгою сорванная вместе со слегами кровля овина. Какая-то пичуга юркнула прямо под ноги князю, забиваясь в спасительные щели человечьего жилья.

Удар ветра качнул его, залепил плотным воздушным кляпом лицо и рот. Еще раз блеснуло и, без перерыва, без всякого промежутка между сиянием и ударом, грянул гром — обвалом, крушащей всё и вся лавиною звуков, и хлынул ливень, что летел по воздуху вкось, разом вымочив его всего.

Князь уцепился за узорные перила, отверстым ртом хватая воздух, пополам перемешанный с водою. Захлебываясь, ослепнув от летящих в лицо струй дождя, он следил, как раз за разом отверзаются зеницы неба, расплющивая серо-белую, распластанную Тверь; как волжская вода взлетает длинными пенистыми потоками, обрушивая на вымола влажные стремительные удары; как вертит и рвет зачаленные лодьи; как пенистый белый след взбесившейся стихии покрыл весь берег под стенами города; как сами собой начали качаться и вызванивать стронутые ветром колокола… И снова меркнет, и гром, потрясающий, раскалывающий небо и землю, обвалом рушит на город.

У него не было никоторой мысли, ни даже чувства в сей миг. Все внутри умерло, замерло, и лишь дыхание билось с ветряным удушьем, лишь скрюченные намертво пальцы держали перила, как держат тяжелое правило в бурю руки кормщика… Удар, еще удар! Длани мертвы, они — как кость, их сейчас не разожмешь и насильно. Рот яростно хватает воздух, воздуху уже полная грудь, уже трудно выдохнуть, и можно задохнуться от его изобилия. Неслышно и потому страшно отдирает ветер несколько тесин кровли, и, мелькнув черными птицами в молнийном всплеске, они улетают в ночь. Звуков нет, ибо все заволакивает, заливает, глушит и гробит гром. В небе рвут гигантское полотно. Трах-тара-рара-рах-тах-тах-тах! Облачные башни в дьявольской пляске рушатся и возникают, пролетая над самой головой, так что порою хочется пригнуться, уйти от когтистой лапы летящего черного облака. Тара-рара-рах-х-х! Бум-м, бум-м! — доделывает свое железно катящийся гром. И вновь, и вновь ветвисто, огненными угластыми потоками пламени разверзается небо, и вновь, и вновь закладывает уши неистовым грохотом.

Кто-то трогает его за плечо, тянет. Михайло поворачивает голову, и ратник, посланный Евдокией, отшатывается. В обращенных к нему глазах князя безумие, отблески молнийных сполохов в жути ослепших глаз, в искаженной ярости лица, облепленного мокрою бородою.

— Уйди! — неслышимо кричит Михаил, ибо новый обвал грохота заглушает все звуки, и вновь оборачивает яростное лицо навстречу грозе, навстречу потокам дождя, ветру и огненному небесному пламени.

Он так и простоял, без мысли и почти без движения, все те два часа, пока несся над распластанною Тверью в яростной пляске ветер, пока грохотало и в провалах туч ветвилось небесное пламя, тяжкими ударами сотрясая землю и небесную твердь, пока бушевала ненадобная тугая вода, заливая дворы и улицы, заливая пути и полные влаги поля, на которых неубранный хлеб ходил тяжкими мокрыми волнами.

Только когда чуть-чуть успокоилось неистовство стихий, ослаб ветр и тучи уже не рушились, а бежали торопливою чередою и дождь, принявши отвесное течение, забарабанил по кровле, князь оторвал сведенные пальцы от перил и, вырвав из косяков забухшую дверь, покинул гульбище.

Евдокия молча и споро срывала с него мокрые одежды, боясь вымолвить хоть слово, потому что в глазах супруга все еще мелькало неукрощенное безумие огненных сполохов, с трудом разжимала ему кулаки. Он стоял перед нею голый и страшный, и она обтирала, закидывала его сухим чистым бельем, тащила, увлекала в постель, поила горячим сбитнем. Он глотал, с трудом разжимая челюсти. Наконец свалился в соломенную упругость ложа, вымолвив только:

— Тверь они не возьмут!

— Проснувшийся Иван, всклокоченный, в долгой мятой рубахе и босиком, стоял у притолоки, боясь того, что происходило в сей час с его родителем, и понимая уже, что не одна гроза — и даже не столько она — тому причиной. И потому молча обращал тревожные в пляшущем свечном пламени глаза к матери, без слов вопрошая ее, и она отмолвила знаком, махнувши рукою:

— Спи!

Назавтра, после короткого совещания с боярами, Михайло ускакал в Литву. Рати волочан уже начинали пустошить Тверскую волость.

ГЛАВА 19

Первого сентября, в день Симеона Столпника, вышел в поход с московскими полками сам князь Дмитрий. Конница медленно тянулась по раскисшим дорогам. Чавкали копыта, выбивая фонтаны грязи, затаптывая в лужи оранжевое великолепие осенних лесов.

Князь Дмитрий ехал в роскошном пластинчатом колонтаре и литом шеломе, в доспехах — особенно широкий, кажущийся много старше своих двадцати лет. К нему подскакивали воеводы, он важно кивал оперенным, отделанным золотою вязью шеломом и, почти не слушая, что говорят ему, бледнея и каменея ликом, ждал одного: когда из-за пестрых, желто-красных и бурых кустов выскочат вдруг тверские конные ратники и надобно будет обнажить меч и рубить, рубить и рубить, а затем — гнать и преследовать бегущих.

Но шел дождь, а тверские верхоконные все не появлялись встречу полкам. Уже вели полоняников, гнали захваченный скот. Мокрые коровы, опустив морды, шарахались от оборуженных всадников, совались в кусты, норовя удрать, забиться в чащобу и переждать там нежданную, свалившуюся на них беду, после которой вновь будут хлев и корм и ласковая хозяйка… Но уже сожжен был хлев, и разорен тот дом, и хозяйка уведена в полон, в холопки московскому боярину.

И Дмитрий хмурился и глядел недоуменно (это была не война!) и, наконец, приказал захваченный скот задешево раздавать московским смердам, пограбленным в прошлое Ольгердово нахождение. И когда к нему подъехали, переспросив, впервые взъярился, накричал, срывая голос и обещая жестоко наказать тех, кто будет присваивать крестьянское добро. (Приказ этот был исполнен, вот почему Наталья получила корову, о которой будет рассказано в следующей главе.) Двор великого князя московского расположился в Родне. Князю отвели хоромы кого-то из местных бояр, где он мог снять надоевшие доспехи, переменить мокрое платье, вымыться и поесть. К нему пришли за приказами. Война, совсем разочаровавшая князя, продолжалась.

По подсказке старших бояр, Ивана Федоровича Воронца-Вельяминова и Дмитрия Афинеева, он распорядил двинуть полки к Зубцову. Третьего сентября его воеводы обложили город.

Игнатий Гульбин, тверской воевода, содеял все, что мог. Вооружил смердов, приказал изготовить котлы с горячею смолой и наволочь груды камней, которые должно было бросать на головы осаждающим, загородил ворота бревнами.

Москвичи, осклизаясь на размокших валах, остервенело лезли на приступ, цепляя арканами за острые верхушки бревенчатой горотьбы, лезли через стену, их сбивали, опрокидывали лестницы, лили смолу. Под тучами стрел с той и другой стороны падали раненые и убитые. В воздухе стояли ржание, звяк железа и гомон ратей. Отбили первый приступ, москвичи тотчас пошли на второй. В городишке от огненных стрел там и здесь загорались кровли, бабы с ведрами тушили пожары.

Игнатий лез на низкие бревенчатые костры, сам долгим крюком спихивал лестницы осаждающих, бился у ворот с лезущими сквозь пролом москвичами, был трижды ранен. Чумные после бессонных ночей, черные от копоти, перевязанные едва ли не все кровавым тряпьем, тверичи держались неделю. На шестые сутки Игнатий запросил мира. Московские воеводы, дабы не тратить людей, позволили тверичам покинуть город и идти «кому куда любо». Опустелый Зубцов сожгли.

Загонные дружины московлян всю неделю грабили деревни и села по Ламе и верховьям Шоши, угоняя полон и скот, и почти уже доходя до Твери.

Только после взятия Зубцова, под упорными дождями, превратившими все дороги в полосы жидкой грязи, московские воеводы начали отводить свои вдосталь ополонившиеся рати.

ГЛАВА 20

Михайло Александрович, извещенный о новом московском разорении, умолив Ольгерда выступить противу князя Дмитрия, устремился в Орду, с малом дружины и казною, увязанною в торока.

Скакали, меняя коней, южным, степным путем, дабы не нарваться на заставы дружественных Дмитрию князей. (Скакать в Орду Михайлу понуждал сам Ольгерд, не желавший выступать, пока Мамай будет на стороне Дмитрия.) Дождливая владимирская осень сказывалась и тут. Все реки, текущие к югу, были полны воды, броды исчезли, темная осенняя влага шла, пенясь, вровень с речными берегами. Люди и кони валились от усталости. Пересаживаясь с коня на конь, Михаил делал по полтораста верст в сутки, и уже не один кровный жеребец, захрапев, валился под ним, издыхая в кровавой пене, замученно глядя на своего сурового седока.

Михайло спал с тела. Костистее и старее сделался лик. Глаза смотрели с яростной горечью. В нем уже совсем не оставалось прежней юношеской улыбчивой светлоты, и, верно, увидь его Маша, сестра, в сей миг, дорогое некогда лицо брата ее ужаснуло бы.

Совершив невозможное, Михайло настиг Мамаеву орду на перекочевке, на реке Воронеже. Верно, тот стремительный порыв, с коим он скакал сюда, еще не перегорел и позволил князю пробиться прямо к Мамаю.

И вот они сидят: жиловатый татарин с хитрым и жестоким взором и русский князь, худой, замученный, со стремительным очерком неистового лица, с запавшими, в глубоких тенях, глазами. Новый Михайло Тверской перед новым Узбеком, христианин перед мусульманином, русич перед половцем, ратай и воин пред кочевником-степняком…

Михаилу помогает знание татарской речи. Толмачи поэтому удалены. Разговор идет не в белой парадной ханской юрте, а в черном походном шатре Мамая, и оба сидят на войлочном ковре, и, забытые, стоят между ними кожаные тарели с мясом и серебряные блюда с фруктами.

Орда далеко не та, что была когда-то (еще совсем недавно!) в гордые времена Узбековы и Джанибековы. Потеряв богатые города Хорезма и Аррана, на Кавказе отступив за Терек, отдавши Литве Киев с Подолией, теснимая с юга и востока и удерживавшая за собою одно только правобережье Волги, Орда едва ли не вернулась ко временам половецких ханов, тех самых, что ходили под рукою великих киевских и черниговских князей. И ежели бы не поддержка русичей, ежели бы не нижегородские полки, позволившие ныне воротить под ханскую руку Булгар, и не русское серебро, невесть, удержалась бы она под натиском буйных ак-ордынцев…

И потому Мамай боится и не любит своих русских улусников. Он слишком зависим от них! А они стали чрезмерно сильны. Или же так ослабела Орда? Но ныне стал опасен Орде, опасен жадным Мамаевым эмирам сильный урусутский князь, князь Дмитрий, выпросивший себе грамоту на вечное владение владимирским великим столом. Да и мусульманские улемы льют в уши всесильному темнику свой яд: «Не верь урусутам, Мамай, предадут!» А кому верить? Кафинским фрягам? Они тоже против коназа Дмитрия! Поверить этому князю, что дает ныне серебро, много серебра! Всем дает! Подкупил, почитай, уже половину ордынских эмиров! Его руками окоротить коназа Дмитрия? А Дмитрий платит мало, очень мало! Ай, ай, как мало платит коназ Дмитрий! Однако Михайло — друг Ольгерда! А Ольгерд забрал Подолию!

Мамай еще не видит, не понял, что Орда стала продаваться и что решает теперь уже не воля ее властителей, не дальние замыслы мудрых, а днешнее, легко растрачиваемое серебро. (Гарем и эмиры способны поглотить столько, что им не хватило бы и копей царя Соломона!) Мамай качает головой, улыбается, слушает, маленькими злыми глазками внимательно изучает тверского князя. С Дмитрием у этого коназа вражда не на жизнь, а на смерть! Мамай прячет руки в долгие рукава, горбится. Его взгляд становится подобен взгляду подстерегающей огромной кошки.

— Чем тебе, хан, опасен князь Дмитрий? Разве ты не понимаешь этого сам? — спрашивает тверской князь.

«Понимаю ли я? — думает Мамай, глубже запуская в рукава зябнущие руки. За войлочными стенами метет мелкий колючий снег. — Понимаю ли я? Да, понимаю, конечно, что мне, моим эмирам, не надобна ныне единая сильная Русь, которая вовсе откажется когда-нибудь давать выход! Что ж! Быть может, и в самом деле этому бешеному урусуту, а не Дмитрию вручить ярлык на Владимир? По ихним урусутским законам прав на великий стол у этого коназа не меньше, чем у московского! И ты станешь мне много платить? — спрашивает мысленно Мамай. — И ты станешь давать мне выход, как при Джанибеке?»

Мамай уже забыл, кто брал для него Булгар. Мамай не может понять, что сейчас, соглашаясь дать ярлык Михаилу, он не ведает, что творит, лишаясь такого союзника, как московский князь Дмитрий, а завтра, изменив Михаилу, не поймет, что лишился на будущее еще и тверской помочи. Не поймет ничего до самого конца, до гибели под генуэзскими коварными ножами, ножами союзников, презиравших в нем невежественного дикаря и освободившихся от него в час беды, как освобождаются от старого платья.

— Я дам тебе ярлык! — говорит Мамай, по-прежнему думая, что он удачно использует спор двух урусутских князей в свою пользу. — Ты поедешь во Владимир и сядешь там на престол! Московский коназ должен будет тебе уступить! — Он протягивает властную длань, принимает из рук Михаила серебряную чару, полную жемчуга, кивает, приказывает составить фирман. Он, нарушивший сейчас свой же прежний ряд с Дмитрием, не понимает, что таким образом окончательно обесценивает силу теперешних ордынских грамот и Дмитрий волен отныне не считаться с ним.

И Михайло скачет вновь. С тою же мизерною, измученной тысячеверстными дорогами дружиной, но с бесценной грамотой и с татарским послом. Скачет во Владимир, не догадывая еще, что так никогда и не доберется туда.

Москва, засыпанная молодым слякотным снегом, встречает победителей. Вызванивают колокола. Ржут кони. Мокрый снег облепляет вотолы, брони, седла, лица ратных и морды коней. Снег валит с тою же неудержимостью, как и давешний осенний дождь. Погода словно взбесилась, и все равно весело — победа!

Москвичи высыпали на дороги, чествуют рать, отомстившую тверичам. Дмитрий въезжает во двор, слезает с седла, торжественно подымается по ступеням. Он посвежел, острожел, гордится походной усталостью, хотя и жалеет, что не довелось побывать в боях. Дуня, сияющая, выходит на сени с обрядовой чарою. Бьют колокола.

Начинаются пиры, празднества, потехи. И тут — как не отмахнуться от скорого гонца, что на запаленном коне врывается во двор княжого терема? Но бояре поправляют, подсказывают. Федор Свибло бежит к Митяю, Митяй входит, минуя прислужников, рокочет о надобных господарских делах. Он высок, дороден, «напруг» и «рожаист», как будет описывать его Киприан. И, не обинуясь, велит князю собирать думу. Скоро с тем же самым прибегает посол от митрополита. Гонец — из Орды, от Кошки — поясняет: князь Михайло уже там и выпрашивает себе ни более ни менее, как ярлык на владимирский стол.

На сей раз среди бояр споров нет и царит полное единодушие. Андрей Одинец с Константином Добрынским скачут с дружиною к Юрьеву-Польскому. Зерновы шлют своих ратников на Кострому. Гонцы скачут в Нижний упредить княжеского тестя, Дмитрия Костянтиныча. Иван Вельяминов отправляется сам с ратными на Оку, а Иван Родионыч Квашня с Григорием Пушкой и Иваном Хромым

— прямиком во Владимир. И все бояре скачут с одним: перенимать тверского князя. Михайлу стерегут на всех путях, и, чудом дважды уйдя от плена, тверской князь, так и не досягнувший владимирского стола, вновь уходит в Литву. Он, проделавший за немногие дни сотни и сотни поприщ, загнавший неведомо скольких коней, отнюдь не сокрушен и не сломлен новой бедой. Для него это токмо начало. Ольгерд должен ему помочь!

То и дело идет снег, но мрачны тяжелые небеса, по которым ходят столбами багровые страшные сполохи, и небо червлено, как кровь, и кровью истекает густой, багряный сумрак, одевающий землю, и земля и снег видятся одетые кровью, и красные отсветы трепещут в глазах коней, и лицо тверского князя, что торопит сопутников своих, когда он оборачивает к ним, словно бы залито кровью. Кровь на платье, на мордах и на попонах коней.

Багряные высокие столбы ходят по небу, предвещая скорбь и беду, нахождение ратей и кровопролитие, «еже и сбыстся», — как записывал летописец, испуганный сам, как и все, мрачным небесным видением, повторявшимся не раз и не два, а многажды в эту необычайную зиму.

ГЛАВА 21

Для Ольгерда патриаршье послание, в коем упоминался «нечестивый Ольгерд», послужило последнею каплей, или тем, чем служит красная тряпка для быка. В ярости он бегал по кирпичной палате своего виленского замка, не обманываясь нимало в том, отколе исходят все эти укоризны и хулы, грозил раздавить Алексия, лишь тот попадется ему в руки. Садясь писать в патриархию, он в бешенстве сломал перо, взял второе и снова сломал, и уже потом, вызвав секретаря, диктовал тому, временами свирепея до того, что начинало клокотать в горле.

Ольгерд требовал от патриарха поставить на Литву своего, особого, независимого от Москвы митрополита, требовал подчинить ему не только все захваченные Литвою епархии, но также и спорные между ним и Москвою земли, но также и Тверь, и даже Нижний Новгород, — оставляя Алексию лишь пятачок волостей, несколько епископий, непосредственно подчиненных Москве.

Мы приводим ниже Ольгердову грамоту, сохранившуюся в анналах константинопольской патриархии, полностью, без-всяких комментариев, достаточно разработанных историками, так ярко, на наш взгляд, показывает она как норов самого Ольгерда, так и характер его политического мышления.

«Питтакий князя Литвы, Ольгерда, к всесвятейшему владыке нашему, вселенскому патриарху.

От царя литовского Ольгерда к патриарху поклон!

Прислал ты ко мне грамоту с человеком моим Феодором, что митрополит жалуется тебе на меня, говорит так: «Царь Ольгерд напал на нас». Не я начал нападать, они сперва начали нападать, и крестного целования, что имели ко мне, не сложили и клятвенных грамот не отослали! Нападали на меня девять раз, и шурина моего князя Михаила Тверского клятвенно зазвали к себе, и митрополит снял с него страх, чтобы ему прийти и уйти по своей воле, но его схватили. И зятя моего нижегородского князя Бориса схватили и княжество у него отняли! Напали на зятя моего новосильского князя Ивана и на его княжество, схватили его мать и отняли мою дочь, не сложив клятвы, которую имели к ним. Против своего крестного целования взяли у меня города: Ржеву, Жижец, Гудин, Осечен, Горышено, Рясну, Луки Великия, Кличень, Вселук, Волго, Козлово, Липицу, Тесов, Хлепен, Фомин Городок, Березуйск, Калугу, Мценск. А то все города, и все их взяли, и крестного целованья не сложили, ни клятвенных грамот не отослали. И мы, не стерпя всего того, напали на них самих, а если не исправятся ко мне, то и теперь не буду терпеть их!

По твоему благословению митрополит и доныне благословляет их на пролитие крови. И при отцах наших не бывало таких митрополитов, каков сей митрополит! Благословляет москвитян на пролитие крови и ни к нам не приходит, ни в Киев не наезжает. И кто поцелует крест ко мне и убежит к ним, митрополит снимает с него крестное целование. Бывает ли такое дело на свете, чтобы снимать крестное целование?! Иван Козельский, слуга мой, целовал крест ко мне со своей матерью, братьями, женою и детьми, что он будет у меня, и он, покинув мать, братьев, жену и детей, бежал, и митрополит Алексий снял с него крестное целование! Иван Вяземский целовал крест и бежал, порук выдал, и митрополит снял с него крестное целование! Нагубник мой, Василий, целовал крест при епископе, и епископ был за него поручителем, и он выдал епископа в поруке и бежал, и митрополит снял с него крестное целование!! И многие другие бежали, и он всех разрешает от клятвы, то есть от крестного целования!

Митрополиту следовало благословить москвитян, чтобы помогали нам, потому что мы за них воюем с немцами. Мы зовем митрополита к себе, но он не идет к нам.

Дай нам другого митрополита на Киев, Смоленск, Тверь, Малую Русь, Новосиль, Нижний Новгород!»

ГЛАВА 22

Прещения Филофея Коккина не помогли. Святослав Смоленский вновь выступал вкупе с Ольгердом. Вновь стянутые отай конные силы великой Литвы

— братьев, сыновей и племянников Ольгерда с их дружинами, вкупе с тверским великим князем Михайлой — обрушились на московские волости.

Ольгердовы рати, делая, несмотря на глубокие снега, по шестьдесят-восемьдесят верст в сутки, явились нежданно в виду Волока-Ламского в Филиппово говенье, двадцать шестого ноября, на Юрьев день. Москвичи опять не поспели собрать воедино свои силы. Так началась вторая литовщина.

Впрочем, прежней, до беды, растерянности на Москве уже не было. Ругаясь, матеря друг друга, успели, однако, и город приготовить к обороне, и вестоношей разослать во все концы скликать ратную силу. Но все опрокидывала необычайная Ольгердова быстрота.

Подойдя к Волоку двадцать шестого, он тут же начал штурм города, едва не захватив с наворопа отверстых ворот. Добро, что князь Василий Иваныч Березуйский заранее приготовился к обороне и успел, собрав ратных, отбить первый суступ.

Волок был сильно укреплен, и когда назавтра Ольгерд повторил приступ, волочане вновь отбились с изрядным уроном для литовских ратей.

К вечеру истоптанная, залитая кровью, усеянная трупами земля под валами города была освобождена. Живые отошли, унося раненых. Догорали зажженные хоромы посада и лужи пролитой смолы, по которым пробегали, сникая, с шипом вспыхивающие голубоватые языки огня. Черный густой дым полз в небеса. В городе мерно бил осадный колокол. Редкие стрелы перелетали с той и другой стороны.

Березуйский князь стоял на мосту в своем граненом шеломе, вглядываясь в рассыпанные по снегу, точно мураши, отступающие ряды литвинов и русичей, тяжело опустив четырежды за день окровавленную саблю прадеда своего. Он ждал, зная Ольгерда, последнего нежданного приступа, повестив дружине не уходить с валов и не снимать броней.

И, верно, в сгущающихся сумерках (снова пошел тяжелый мокрый снег) литвины молча развернулись и пошли внапуск. Протрубили рога. Из отверстых ворот высыпалась русская конница. Бой, переходящий в свалку, кипел у самого рва. Сверху, с заборол, в подступающих литвинов били стрелами.

Атака захлебнулась. «Нонече всё!» — подумал князь, и в этот-то миг спрятавшийся во рву литвин ударил его сквозь мостовины сулицею. Жало копья, пройдя снизу под панцирь, вошло в живот, горячею болью пронзивши тело. Князя Василия подхватили, кто-то прыгнул в ров, кто-то бил остервенело рогатиною сквозь щели настила.

— Сторожу… в ночь… — шептал князь, уносимый на руках в город. Лекарь, осмотревши рану, беспомощно развел руками. Князь, вздрагивая и теряя от боли сознание, отдавал последние приказания воеводам.

— Два дни… два дни… Не боле! — шептал. — Два дни продержись!

Монахи, оттеснив воевод, начали переодевать князя Василия в схиму, готовя к обряду пострижения, дабы князь вошел в тот мир не воином, а чернецом. Он уже не приходил в сознание. Воеводы и ратники стояли, снявши шеломы, кто и плакал, скупо, стыдясь, по-мужски. Князя любили. Мертвому давали молчаливую присягу не сдавать города.

Назавтра, после нового отбитого приступа, Ольгерд отступил. Со всех сторон подымались дымы — жгли деревни. На третий день литовские полки, оставив заслон, двинулись дальше.

Ольгерд, подъехавши на полтора перестрела к городу, сумрачно, из-под рукавицы, озирал костры, стрельницы, ощетиненные копьями, и обвод стен. Это была первая и досадная неудача нынешнего похода! Русичи — в этом нельзя не отдать им должного — умеют оборонять города!

Ольгерд спешил, спешил, ибо опытным чутьем бывалого воина понимал, что нынешние его успехи очень легко могут оборотиться поражением, стоит лишь задержаться, застрять, не успеть. Ныряя в косой занавесистый снег, проходили на рысях всадники. Он боялся нынче распускать полки в зажитье, боялся всякого останова и гнал рати, почти не давая ополониться и передохнуть, гадая, успел ли Дмитрий за те два дня, что он напрасно простоял под Волоком, стянуть полки.

В Николин день, шестого декабря, показалась Москва. Упрямо-неприступная, со своею где дубовою, как на урыве над Неглинной, а где и сплошь каменною стеною, с каменными башнями-кострами, увенчанными островатыми, в шапках снега, кровлями с прапорами и мохнатою резною опушкою крыш. Дразнящая, белокаменная, богатая…

Князь Дмитрий, как и прошлый раз, был в Кремнике. Воеводы по городам собирали рати. По слухам, под Коломною и в Переяславле стояли владимирские полки…

Ольгерд, с коня, обозревал Москву. Небо было сиренево-серым. В Занеглименье уже занимались пожары. Воины грабили посад.

Подъехали Кейстут с Витовтом. Брат тяжело молчал, глядя на Кремник. Вдали, по заснеженной кромке поля, обходили город смоленские полки князя Святослава, готовясь к приступу.

— Дмитрий в крепости! — высказал Кейстут и умолк. Ольгерд медленно, отрицая, покачал головою:

— На этот раз они подготовлены лучше!

Крепость высила на горе, бело-серый на белом снегу тесаный камень ее стен не обещал легкой удачи. Литовские удальцы, подскакивая, пускали в город стрелы. Там — молчали, не отвечая. Готовились к приступу.

После неудачи под Волоком Ольгерду совсем не хотелось слать своих воинов на каменные стены Москвы. Он тронул коня шагом, чувствуя, как мягко и сильно ходят под седлом мускулы жеребца, поехал встречь смоленскому вестоноше, думая о том, что вновь исполняет просьбу тверского шурина, а Москва все не сокрушена, и не добьется ли он в конце концов лишь того, что вместо сосунка Дмитрия его врагом станет деятельный тверской шурин, который вряд ли допустит столь просто литовские рати под стены своей Твери!

Из утра сделали приступ с напольной стороны, заваля ров кучами хвороста и снегом. Приступ был отбит.

Дмитрий сам стоял на стене, сам долгою пешней под хищный посвист литовских стрел сталкивал приступную лестницу с шевелящеюся на ней сороконожкою человечьих тел. Лестница глухо ухнула в снег. Люди ползли из-под нее, ошеломленные падением.

Князя Дмитрия вдруг что-то сильно и резко ударило в плечо (к счастью, не пробив пластину панциря), так, что отдалось в руку, и он едва не выронил ослопа. Он недоуменно глянул и успел отстраниться. Вторая метко пущенная стрела задела шелом. Оружничий, без всякого уважения к княжескому достоинству, втащил Дмитрия под защиту заборол, и — вовремя! Третья стрела затрепетала, глубоко вонзившись в дубовый опорный столб, как раз в том месте, где только что стоял московский князь.

Приступ был недружен и недостаточно яростен, его скоро отбили. Два-три неубранных трупа, полузатоптанных среди раздавленного ратными хвороста, остались во рву.

Дмитрий, сопя, полез на высокую стрельницу, отмотнув головою на все уговоры оружничего со стремянным. Брат Владимир был услан с Акинфичами в Коломну, и от него не дошло еще ни вести, ни навести. В сереющих лиловых сумерках изгибающего зимнего дня вспыхивали огни. Горели хоромы горожан в Занеглименье, кельи Богоявленского монастыря на сей стороне… Мурашами двигались ратные, оцепляя город, и князь сжал в кулаки руки, одетые в зеленые, расшитые шелком перстатые рукавицы, гневно пристукнул кулаком по перильцам смотрильной башенки. Почти недостижимый для стрел, он и сам был беспомощен перед этою вдругорядь наползавшею на него литовскою саранчой.

«Вывести полки? Ринуть? Бояре не позволят!» — остудил сам себя. Владыка Алексий был нынче в Нижнем Новгороде, а Митяй, в ризах, стихаре, с дорогим крестом, предшествуемый иконою, обходил стены, басовито благословляя ратных на подвиг…

«Все одно и без Алексия не позволят! Надобно сидеть и ждать неведомо чего! Пока Володька одолеет ворога!» — Дмитрий закусил губу, вспомнил погибший на Тростне дворянский полк. Подумал, понял, что бояре правы, и не со старым мудрым волком Ольгердом спорить ему, мальчишке, в ратном-то деле! Приходило ждать, снова ждать! И вновь уступать Михайле Тверскому? (Ольгерду — куды ни шло, но тверичам!).

Князь стоял, тяжко дыша, сжимая кулаки от гнева и обиды. Редкие литовские стрелы с гудением залетали за заборола. Смеркалось. Ярче разгорались в ночной темноте огни пожаров.

Он слез, издрогнув, едва не упал, споткнувшись на предпоследней ступени крутой лестницы, и сразу попал в объятия Микулы Вельяминова. Свояк, не слушая отговорок князя, потащил его за собою пить с дружинниками горячий мед. Легко отмахнувшись от злых упреков князя, вымолвил:


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48