Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Государи московские (№6) - Отречение

ModernLib.Net / Историческая проза / Балашов Дмитрий Михайлович / Отречение - Чтение (стр. 42)
Автор: Балашов Дмитрий Михайлович
Жанр: Историческая проза
Серия: Государи московские

 

 


Киприан легко, чуть заметно, пожимает плечами. Разговор течет вольный, касаясь последних константинопольских новостей, анекдотов из жизни Иоанна Палеолога, совсем запутавшегося в женщинах, долгах и интригах. Алексий вопрошает о нынешних цареградских изографах, а Станята-Леонтий молчит, ибо видит, что умный патриарший посланец утаивает от Алексия главное, то, для чего он и прибыл сюда, а владыка, словно и сам того хочет, поддается обману.

Для лиц, облеченных духовным саном, не существует границ, ежели таковую границу не устанавливает чужая, тем паче враждебная, вера. Во всех прочих случаях их не задерживают на мытных дворах и пограничных заставах княжеств, им не надобно объяснять, кто они, откуда и зачем. Ехали левым берегом Волги, потом переправились на правый по ненадежному весеннему льду. Киприан уже приучил себя не выказывать наружного страха при этих сумасшедших русских переправах. Теперь ехали по землям Московского княжества. И по-прежнему были почтительны к нему воеводы, бояре и ратники, все так же селяне просили благословить, а на постоялых дворах, «ямах», а то и попросту в припутных деревнях им мгновенно, не требуя платы, предоставляли еду, ночлег и корм для лошадей. Заметно, что здесь был больший порядок, чем в Великом княжестве Литовском, где порою местные володетели не брезговали даже грабежом церковных имуществ, а проезд по дорогам был отнюдь не таким спокойным, как тут. И все-таки разве можно было сравнить русскую землю с многострадальной Болгарией, где на каждом шагу видишь памяти великой старины, а византийская и славянская образованность упорно живет, невзирая на все разорения, набеги влахов, сербов, татар и нависшую над страною угрозу турецкого завоевания!

Леса, леса и леса… Высокие горбатые лесные олени — лоси, с тяжелыми разлатыми рогами, выходят прямо на дорогу, стоят, фыркая на приближающийся санный поезд, и неохотно отступают в кусты. Давеча на той стороне Волги ясным днем видали медведя. Говорят, позапрошлым летом, когда стояла мгла, то дикие звери, медведи, волки и лисы, ослепнув от дыма, свободно заходили в города и в улицах сталкивались с людьми…

К Переяславлю подъезжали, спускаясь с горы, со стороны Весок, и белое, затянутое льдом озеро, и город открылся весь: в розовых дымах из труб и в игольчатом нагромождении храмов. Острые кровли и маленькие главки над ними, с куполами, похожими на луковицы, крытые узорною чешуей; монастыри; вал и рубленая городня по насыпу; белый, видный даже отсюда, каменный храм в середине города, строенный, как сообщил Алексий, еще до нахождения татар. Переяславль был не меньше Вильны, быть может даже и более, но явно уступал последней в каменном зодчестве.

— На Москве много каменных храмов! — как бы почуя Киприянову мысль, говорит Алексий. Ему не хочется объяснять, что в деревянных хоромах жить на Руси здоровее и удобнее — пусть Киприан все это поймет когда-нибудь сам!

— Вот в этом монастыре мои палаты! — говорит Алексий, когда они уже подъезжают к низко нависшей над головою бревенчатой башне въездных ворот.

— Я хочу увидеть вашего чудотворящего игумена Сергия! — говорит почти правильно по-русски Киприан. Алексий молча кивает. Он устал и хочет сейчас только одного: помолиться и лечь спать. Поразительно, но почему-то в присутствии этого болгарина он, Алексий, чувствует себя бесконечно старым! Леонтий смотрит на него с заботною тревогой; Алексий, дабы не волновать своего секретаря, через силу раздвигает морщины щек, изображая улыбку, и, подхваченный под руки, первым выбирается из возка. Их встречают. В монастыре и в городе звонят колокола.

Ночью Киприан, уже разоблаченный, уже улегшийся в постель, долго не спит. Почему-то именно здесь рассказ Дакиана припомнился ему во всех подробностях.

Патриарший поверенный в делах Руссии Иоанн Дакиан был человеком строгой и неподверженной никаким сомнениям веры. Но, сверх того, он был чиновником патриархии, в задачи которого входила и такая деликатная вещь, как проверка истинности сведений, сообщаемых при прошениях о канонизации того или иного подвижника. Он сталкивался с таким количеством подделок, обманов, суеверий и ложных чудес, что постепенно разучился им верить вообще. По его собственному разумению несомненными чудесами можно было признать лишь воскресение и вознесение Спасителя, все же прочее было ежели не вымыслом, то преувеличением и легко объяснялось без вмешательства высшей силы, ежели не являлось попросту колдовством, к проявлениям коего Дакиан был непримиримо суров. Поэтому рассказы о чудесах, сопровождавших рождение Сергия (тем паче, что такие же точно совершались, согласно житиям, со многими святыми отцами первых веков христианства), Иоанн Дакиан не воспринимал вовсе, а упорные толки о его провидческом даре и совершаемых Сергием чудесах приписывал склонному к вымыслу мнению народному.

С тем именно настроением Дакиан и отправился, как он сам рассказывал Киприану, посетить Сергиеву пустынь. «Возможно ли, — говорил он себе, — дабы в этих диких, недавно обращенных к свету Христову странах воссиял такой светильник, коему подивились бы и наши древние отцы?» Дакиан последние несколько поприщ шел в обитель пешком, так как по какой-то причине возок не мог одолеть дорогу до монастыря. Воздух был, однако, свеж и напоен лесными ароматами, и Дакиан уверял Киприана, что он нисколько не устал и даже не запыхался. Однако, уже приблизясь к ограде монастыря, испытал ужас, тем больший, что причин для него не было никаких. Ужас этот не проходил и за монастырской оградою, а когда игумен Сергий вышел к нему (Дакиан уверял, что он даже не успел разглядеть лица преподобного Сергия), патриарший посланец вдруг потерял зрение. Это было непередаваемо страшно: мгновенная полная темнота! Сергий, то ли поняв, то ли ведая, что с ним, молча взял Дакиана за руку и повел в келью. Осторожно ввел по ступеням, завел в горницу и усадил. Дакиан продолжал, однако, ничего не видеть и тут; в этот вот миг он и почувствовал прожигающий душу стыд, повалился на колени и, плача, покаялся старцу в своем неверии, прося того излечить себя от слепоты. Сергий слушал его молча. Дождался, когда Дакиан, стоя на коленях, перестал говорить, свесил голову и просто молча лил слезы, вздрагивая, как когда-то, мальчиком, в далеком позабытом детстве.

— Довольно! — вдруг негромко произнес Сергий и, приподняв его голову за лоб, легко коснулся зениц прохладными кончиками пальцев, из которых как будто бы перетекла некая незримая сила. Так бывает при грозе, когда рядом ударит молния и покалывает и щекочет все тело, а по коже бегут мурашки. Дакиан прозрел, как и ослеп, сразу и вдруг. Он поднял глаза. Сергий стоял перед ним, задумчиво глядя на коленопреклоненного грека.

— Тебе, премудрый учителю, подобает учити ны, но не высокомудровать и не возноситься над смиренными! Зачем ты пришел? Ради какой пользы? Токмо уведать о неразумии нашем? Суетно сие! И стыдно пред праведным Судией, который все видит!

Дакиан позднее еще беседовал с Сергием, ночевал и назавтра пустился в путь, но о чем была дальнейшая беседа, совершенно не помнил, и вообще говорил и повторял Киприану, что с Сергием надобно не говорить, а видеть его. Попросту с верою в сердце побыть рядом.

Все это Киприан запомнил, отнеся к тем нарушениям психики, которые бывают со всяким от усталости, страха или упорных мыслей. И только здесь, вдруг и нежданно, его обеспокоило. Он понял — и это была совсем новая, ирреальная, несвойственная ему мысль, — что ведь ежели это так и все, сообщаемое о Сергии, правда, то ведь он, Киприан, не сумеет скрыть от этого старца своих тайных намерений! Мысль была оскорбительная и стыдная. Словно его, патриаршего посланца, последователя святого Паламы, уличили бы в воровстве. Он даже приподнялся в кровати. Помыслил мгновением: не бежать ли ему отселе? Пока нелепость последней мысли не сразила его совершенно, и он вновь откинулся на подушки, приказав себе уснуть и сосредоточив на этом всю свою волю, воспитанную в те годы, когда он в афонском монастыре и сам, вослед великому Паламе, предавался исихии. Только тогда, наконец, его отпустило, страх минул и стало возможно погрузиться в сон.

Назавтра являлись к великому князю московскому, Дмитрию. Князь был молод (двадцати двух лет, сказали ему), и, конечно, этот ширококостный юноша с таким топорно сработанным лицом, по-видимому заносчивый и недалекий, не сам руководил страной! Московские бояре гляделись куда умнее, и отбивал Ольгерда наверняка этот вот волынский перебежчик, князь Боброк. Московская власть все переманивает и переманивает подданных Ольгерда. Конечно, столько земли, есть куда сажать!

Прием был недолог и не пышен. Дмитрий, когда ему повестили о приезде патриаршего посла, нежданно заупрямился. Не стал устраивать большого совета и даже платье надел обиходное. Киприана провели ко княжеской семье, дабы он благословил пышную голубоглазую красавицу княгиню и недавно рожденного ею младенца, а затем сдали на руки печатнику князя попу Дмитрию, или Митяю, как его тут за глаза называли все.

Митяй был в дорогом, явно богаче княжеского, облачении, поглаживая бороду, слегка улыбался. Был он могуч и крупен и с высоты своего роста оглядывал патриаршего посланца покровительственно. Митяй угощал Киприана тонко нарезанною дорогою волжскою рыбой, удивительной тройною ухой, переяславскою знаменитой ряпушкой и прочими благами русской, зело нескудной земли. И хотя стол был строго рыбный, но изобилие грибов, ягод, варений, многоразличных пирогов, пряников, орехов в меду, сладких восточных заедок было таково, что казался этот стол отнюдь не постным. Выставлены были в серебряных и поливных сосудах квасы, красное привозное вино и хмельной мед, и Киприан, как ни отказывался (Митяй, напротив, ел с завидным аппетитом), встал из-за стола в слегка осоловелом состоянии.

Не прекращая трапезы, уписывая разварную севрюгу, черпая ложкою тускло мерцающую черную икру, Митяй легко вел беседу, щеголяя знанием святоотеческой литературы, несколько раз цитировал по-гречески, и, когда выведенный из терпения Киприан попробовал было сбить спесь с княжеского печатника, задав вопрос, касающийся тонкостей богословского истолкования евхаристии, Митяй тут же явил блестящее знание литургики не токмо православной, но и католической, но и армянской, не говоря уже о кочевниках-несторианах. Нет, решительно, ущемить чем-либо этого иерея было невозможно, хотя, когда зашла речь о Григории Паламе и паламитах, Митяй попросту отмахнулся от вопроса: «А! Молчальники! Тут у игумена Сергия есть один такой… Исаакий, кажется…» И в тоне голоса, в снисходительном пренебрежении взора почуялось, что сей зело начитанный муж не видит никакой нужды, ни смысла в духовных упражнениях молчальников, почитая их едва ли не дураками, творящими исихию по убогости своей. Невыразимого словесно, тайного, постигаемого не умом, но разогревающимся молитвою сердцем для Митяя явно не существовало.

Объевшийся и уязвленный, Киприан покинул княжеские покои, так и не понявши, зачем его принимали и чествовали. То ли в угоду Алексию, то ли дабы соблюсти дипломатический этикет в отношениях с патриаршим престолом. Говорить в особицу с боярами, что-либо выяснить из внутренних отношений московского великокняжеского двора ему так и не удалось. Киприан даже начал подозревать, что виною тому сам Алексий, не пожелавший дабы посланец патриарха уяснил себе внутренние язвы здешней государственной и церковной политики. Не боится ли он разоблачения? — гадал Киприан, заранее настроенный против Алексия и убежденный, что недовольных его правлением на Руси должно быть великое число.

Земля, однако, была богата. Виделось это и по снеди, ежедневно доставляемой в монастырь, и по нарядам знати, и по малому количеству нищих и сирот на папертях храмов, хотя предыдущие годы были зело тяжкими, поскольку ратный разор усугубился засухою и неурожаем…

Ехать в Троицкую пустынь, как собирался Киприан, стало неможно из-за раскисших путей. Но ему обещали, что старец вскоре должен явиться в Переяславль сам вместе с племянником Федором, игуменом Симонова монастыря на Москве.

— Как же они-то доберутся сюда в распутицу? Неужели верхом?! — удивленно спрашивал Киприан. Ему только улыбались в ответ.

Старец пришел в лаптях и с посохом, в крестьянской дорожной сряде из грубого сукна, линялого, заплатанного и покрытого странными белесыми пятнами. Они вместе с племянником добирались, оказывается, какими-то потайными тропами через леса, где под елями, в гущине ветвей, еще держался твердый наст и возможно было пройти на коротких охотничьих, подшитых лосиною шкурою лыжах.

Услышав обо всем этом и увидев путников с торбами за плечами, старого и молодого, которых он, ей-богу, принял бы за нищенствующих крестьян, Киприан только вздохнул.

Алексий, принимая старцев, радостно раскрыл объятия. Сергий скользом, стремительно, озрел Киприана, прежде чем подойти к нему для лобызания. От старца пахло заношенною сермягой, дымом и лесом, с лаптей его и мокрых до колен онучей тут же натекли лужи, чего никто из русичей как-то вовсе не замечал, и только сияющий Алексий вопросил что-то, указывая на дорожный вотол Сергия. Тот весело рассмеялся, а Федор, блестя глазами, рассказал, что сукно это, с пятнами, испорченное при окраске, никто из братии не пожелал брать, и тогда сам Сергий сшил себе из него вотол и вот носит в укор инокам, которые теперь казнят друг друга за прежнее глупое величание.

Сергия здесь явно любили. Горицкий настоятель, келарь, эконом, экклесиарх, иноки, служки бегали в хлопотах, теснились получить благословение у троицкого игумена.

Скоро старцы, разоболокшись от верхней сряды, перемотав онучи (сменная сряда была у них захвачена с собой), сменив мокрые лапти на сухие (Федор, так тот достал и не лапти, а легкие кожаные выступки) и отстояв короткую благодарственную службу в храме, были уже в настоятельском покое, за столом, уставленном хотя и не бедно, но отнюдь не так, как был уставлен стол у княжеского печатника. Сверх того, и оба игумена, хотя и выхлебали уху и отдали дань разварной рыбе, как-то очень быстро отстранились от едва утоленной ими плотской нужи, являя истинный пример того, что не плоть, но дух должны водительствовать в теле смыслена мужа, тем паче — старца.

За столом говорили больше о монастырских надобностях, Киприан же, присматриваясь, молчал. Рассказанное Дакианом не выходило у него из головы. Впрочем, старец Сергий был, ей-богу, не страшен! Худощавый, с лесными озерными светлыми глазами, быть может несколько близко расположенными друг к другу, что придавало его взору по временам какую-то настороженную остроту, с рыжеватою густою копною волос, заплетенных сзади в косицу, со здоровою худобою запавших щек, он, невзирая на свои пятьдесят лет, почти еще не имел седины в волосах или морщин на лице да и не горбился станом. Руки у него были мужицкие, грубые и одновременно чуткие, с долгими перстами. Странные руки, ибо решить по ним, кто перед тобою — пахарь, плотник или философ — было бы даже и затруднительно.

Племянник Сергия был свеж, воинствен, ярок взглядом хотя и более хрупок, чем Сергий, и, видимо очень увлечен делами созидаемого монастыря. Ему было едва за тридцать, возраст мужества, когда уже неможно медлить и размышлять, а надобно творить, созидать, делать, иначе пропустишь, истеряв на суетные мелочи, всю дальнейшую жизнь. И, видимо, Федор хорошо понимал это и спешил изо всех сил исполнить жизненное предназначение свое. Временами на его щеках являлся чуть лихорадочный румянец, а брови сурово хмурились. В нем бушевала, бурлила внутренняя, сдержанная токмо воспитанием и навыками монашества энергия, переливая изредка через край, и потому то, что делал он, казалось и ему и окружающим даже — «самым-самым». Самым важным, самым существенным теперь, когда войны, моровые поветрия, возмущения стихий, многоразличные беды, — именно теперь важнее всего созидание общежительных обителей ибо только они возмогут явиться вместилищами духа и питомниками духовных водителей Руси! Федор был к тому же иконописец, и это чуялось в страстных движениях рук, коими он достраивал, живописуя в воздухе, украсы речи, когда не хватало слов. Старец Сергий сдержанно и чуть-чуть лукаво наслаждался племянником.

Оттрапезовав, перешли в гостевую келью, и тут наконец разговор перешел на дела константинопольской патриархии. Старец Сергий как-то незаметно стушевался, сев сзади на лавку, и, к вящему облегчению Киприана, кажется, задремал. В разговоре, то и дело переходя на греческий, участвовали: Алексий, Федор и игумен Горицкого монастыря. Федор, оказывается, тоже изучал греческий и имел неплохое произношение, хотя слов ему порою и не хватало. (Выяснилось, что учителем его был византийский монах, тоже Сергий по имени, перебравшийся на Русь и достигший в конце концов, переходя из монастыря в монастырь, Троицкой пустыни.) Киприан, избавившись от взгляда светлых настороженных глаз, почти позабыл про радонежского игумена. Федор жадно расспрашивал о попытках Палеолога установить унию с Римом, заставив Киприана прочесть целую схолию об отличиях римско-католического вероучения от православного, причем коснуться пришлось не токмо пресловутого «филиокве», догмата о непорочном зачатии Богоматери и принципа соборности — поскольку папы претендовали на высшую непререкаемую власть в христианской церкви, — но и устройства и уставов монашеских орденов, в частности, ордена миноритов, но и толкования предопределения в сочинениях Августина Блаженного, но и политической борьбы Венеции с Генуей на Греческом и Сурожском морях, но и отношений Галаты с Константинополем, но и споров внутри императорской семьи, но и турецкого натиска и соответственно требований мусульман к православным храмам и греческому населению в захваченной ими Вифинии…

Киприан говорил и видел, что Федор жадно впитывает все, запоминая и делая для себя какие-то внутренние выводы. Ему пришлось объяснять, как устроены патриаршьи секреты, что делают хартофилакт, сакелларий, протонотарий и прочие, кто и как обсуждает грамоты, посылаемые на Русь, и еще многое другое, чего он не очень и хотел бы долагать русичам, но, однако, рассказывал, уступая необычайному напору Федора Симоновского.

Алексий сидел, отдыхая, слушая и любуясь юною горячностью Сергиева племянника. А Сергий все это время отнюдь не спал, а внимательно смотрел в спину Киприану и, уже не вдумываясь в слова, начинал все более чувствовать и, чувствуя, понимать этого велеречивого синклитика.

Когда он понял, что Киприан прибыл на Русь, дабы сменить Алексия, улыбаться ему уже расхотелось. Он стал внимательнее разглядывать Алексиево лицо. Неужели владыка не видит, кто перед ним? Или… Нет, Алексий не хотел видеть этого! А Киприан? На чем он строит возводимое им прехитрое здание? На благосклонности к нему литовских князей? Но они все тотчас перессорятся со смертью Ольгерда! Страна, в коей не уряжено твердого престолонаследия, не может уцелеть за пределами одного, много — двух поколений! Неужели ему, византийцу, сие не понятно?! На чем еще держится его уверенность? На благосклонности Филофея Коккина? Но патриархи в Константинополе меняются с каждою сменою василевса, а власть нынешних василевсов определяют мусульманин-султан и католическая Генуя! О чем они мечтают? О каком соборном единстве православных государств?! Когда Алексий вот уже скоро двадцать летов пытается объединить под твердою властью никогда не распадавшееся вполне Владимирское великое княжение и еще не возмог сего достичь! На какой непрочной нити висят прегордые устроенья и замыслы сего болгарина! Господи! Просвети его, грешного! Да устроение единого общежительного монастыря важнее всего, что они замыслили там у себя вместе с патриархом Филофеем! Да ведь еще надобно выучить, воспитать способных к устроению сих обителей учеников! Он вспомнил вновь недавнее свое, в начале зимы сущее, видение слетевшихся райских птиц… Тогда он, одержимый беспокойством и тоскою по Федору (сыновцу, и верно, трудно приходилось в ту пору на Москве), особенно долго молился в одиночестве своей кельи… Да, чудо! Одно из тех, в которые патриарший посланец явно разучился верить! Да, труд всей жизни надобен для того только, дабы вырастить малую горсть верных, способных не угасить, но пронести светочи далее, разгоняя тем светом мрак грешного бытия… Ведь оттуда, из греков, пришло к ним благое слово Учителя! Ведь и ныне не угас огнь православия в греческой земле! И вот он сидит перед ним в келье, муж, украшенный ученостию, искушенный в писании и не понимающий ровно ничего! Ни того, что замыслил сам, ни того, на что надеется…

«И не поймет? — спросил себя Сергий. — И не поймет! И все-таки он надобен? — спросил Сергий опять. — В днешнем обстоянии от латинян? — уточнил он вопрос. — Алексий понимает, конечно, что Ольгерду нельзя позволить создать особую литовскую митрополию. Тогда погибнет православие, поглощенное Римом, а с ним погибнут истинные заветы Христа. Возможно, потому Алексий и приемлет Киприана?»

Когда расходились, Киприан чуял себя так, будто бы выдержал ответственный экзамен или победил в диспуте, и даже несколько свысока поглядывал на престарелого русского митрополита, не догадывая, что русичи давно уже раскусили его. Федор же Симоновский, выходя следом за болгарином, оборотил вопрошающий взор к Сергию, и наставник ответил ему слегка приподняв и опустивши ресницы.

— Мыслишь, — спрашивал Федор вечером, когда они остались одни, — сей Киприан восхощет низложити владыку Алексия?

— Мыслю тако! — вздыхая, отозвался Сергий. — Однако, он стоек в православии! И что содеяти в днешнем обстоянии, когда церковь наша еще не укрепилась пустынностроителями и не окрепла духовно, — не приложу ума!

Оба опустились на колени перед божницею и замерли, моля Господа вновь и опять подать им силы в борьбе за победу добра.

ГЛАВА 64

Громоздкая мордовская мокшана подходит к берегу. На яркой, разбитой ветром и веслами в тысячи солнц воде, на слепительной кованой парче многочисленные суда у берега кажутся черными. Город вздымается на горе, точно дорогое ожерелие в венце только-только возведенных каменных стен и башен. Нижний Новгород! Первый большой княжеский город Руссии. Кафинские купцы, генуэзцы и армяне уже суетятся, готовясь выгружать товар. Большой холщовый парус тяжко и гулко хлопает над головою. Выбрасывают длинные весла, и неуклюжий нос мокшаны начинает уваливать к берегу. Ветер наполняет парус, но течение сильнее, и кажется, что мокшана стоит на месте, а волны жадно и торопливо облизывают ее смоленые черные бока.

Путешествие было трудным. Из Кафы ехали караваном, с охраною, береглись. На нижней Волге опять начиналась война, Мамай столкнулся с Черкесом, который сидел до того в Хаджи-Тархане спокойно, а тут надумал отобрать у Мамая Сарай, и, пользуясь ратным безвременьем, вооруженные шайки татар, черкесов, ясов, беглых русичей напропалую разбойничали в степи. Вздохнули спокойнее, уже когда погрузили товар на мокшану. Судно то тянули на долгом ужище конями, бредущими по берегу, то подымали парус и начинали грести — и все же это было спокойнее, чем каждую минуту подвергать жизнь и добро опасности потери… И вот теперь подходили наконец к Нижнему.

Высокий густоволосый грек, жилистый и худой, в наброшенной на плеча хламиде и в коротких штанах, открывающих икры сухих мускулистых ног, босой, без шапки, со спутанною ветром длинною черною бородой, стоял у борта мокшаны, следя подплывающий берег. Руки его, сильные и ухватистые, с долгими коричневыми перстами, крепко вцепились в поручни. (Он и весь был оливково-темен, пропечен солнцем и словно выдублен и высушен во многих водах и песках пустынь.) Грек был недвижен, и только его темно-голубые, почти черные глаза, глубоко сидящие в глазницах, быстро обегали берег, башни города, ряды бревенчатых лабазов, вереницы мачт и ярко раскрашенную резьбу русских судов, волнующуюся на пристани толпу, по временам убегая ввысь, к небесам, и тогда белки его глаз на темном лице начинали сверкать почти зловеще. Грек был горбонос и весь как-то остр и встревожен, напоминая большую степную нахохлившуюся птицу — не то орла, не то ощипанную дрофу, не то аиста. Серая хламида поминутно сползала у него с плеч, открывая широкий ворот когда-то голубой туники, выступающие ключицы и сухую шею с большим кадыком.

Русский слуга, раб, купленный на рынке в Кафе, подошел сзади. Улыбаясь, позвал грека на смешанном грекорусско-половецком наречии, на котором говорили в Кафе и Суроже:

— Господин! Подходим уже! Калиги одень!

Грек обернулся, глянул ослепленно, не понимая, потом, завидя протянутые ему слугою русские сапоги, тоже улыбнулся в ответ, причем его до того грозное носатое лицо преобразилось почти волшебно: глаза вспыхнули, стали юными, губы под усами сморщились, словно от сдерживаемого смеха, и веселые морщинки разбежались от уголков глаз. Но улыбка как вспыхнула, так мгновенно и угасла. Грек сожалительно протянул ногу. Слуга, опустившись на одно колено, быстро обмотал ногу портянкою, сунул в сапог, тотчас принялся за другую. Потом встал, отряхнув ладони, поправил на господине сползающую хламиду, вытащил и застегнул погоднее фибулу, а затем, сняв со своего плеча, подал господину тяжелый кожаный пояс. Грек, отогнув хламиду, опоясался, застегнул бронзовую, со львиною головою, пряжку ремня, проверил, здесь ли кожаный мешочек с греческими иперперами и итальянскими дукатами, а также нож, огниво и каменная краскотерка, привешенная к поясу там, где у других полагается быть оружию.

— Вот ты и прибыл на Русь! — значительно произнес грек.

Покупая раба, он, нарочито выкликая, искал пленника из Московии, куда собирался ехать, и нашел этого юношу. Точнее, юноша сам пробился к нему, упрашивая купить и отвезти в Русь, ибо он три года тому назад был захвачен литвинами во время войны, продан в рабство татарам, пас стада кобылиц в степи, обморозил ноги и потому был уступлен задешево венецианскому гостю, который, опасаясь турецких пиратов, предпочел часть малоценного товара продать на месте, в Кафе. Ноги у юноши, впрочем, уже подживали, хотя часть пальцев и пришлось отрезать, спасаясь от трупного заражения. Со слугою Феофан (так звали грека) договорился следующим образом: тот довезет его до своей родины, выучит языку и, отработав свою полную стоимость вместе с дорожными расходами господина, станет затем свободным человеком. Грек не прогадывал. Обещая свободу, он покупал преданность и мог не страшиться того, что слуга ограбит его, убежит или, как то тоже бывало неоднократно, выдаст в руки торговцев живым товаром.

Мокшана глухо стукнула о причал. Отдавши кормчему причитающуюся тому плату, грек в сопровождении тяжело нагруженного юноши сошел на пристань. Купленный раб тащил мешок с дорогими красками — несколькими кусками лазурита, киноварью и пурпуром, кожаную суму с кистями и инструментом, потребным изографу, коему приходилось в те века самому делать все, начиная от растирания красок и до подготовки доски, левкаса и паволоки, которую наклеивают сверху доски, прежде чем начать писать икону. Приезжий грек имел с собою к тому же несколько книг и инструмент для выглаживания извести, ибо был не просто изографом-иконописцем, но и мастером самой сложной, фресковой живописи. В круглой деревянной коробочке на поясе у него хранились свитки грамот, удостоверяющие, кто он и откуда, причем одна из них была подписана самим патриархом Филофеем.

На пристани осанистый боярин в летнике с откинутыми назад рукавами, сощурясь, озрел тюки, бочки и ящики, махнул рукою, приказав нести в клеть, где взвешивали товар и брали мытное и лодейный сбор, на грека поднял недоуменный взор, обозрев с удивлением голенастого, худого и косматого путника, однако, услышав слово «изограф», пожевал ус, подумал, кивнул на мешок за плечами раба: «А тамо што?» — услышав, что краски, потрогав кисти в отверстой для показа суме, вопросил:

— Драгих камней не везешь? Яхонтов тамо, бирюзы, лалов? — Грек решительно потряс головой, намерясь было явить весь свой нехитрый скарб, но боярин, подумав, махнул рукою: — На владычный двор вали, к Дионисию! — И отвернулся, пропуская художника на берег.

Поминутно оглядываясь, грек надолго замирал пред каждою диковиной, каковою для него оказывались то резные ворота терема, то две бабы с ведрами в вышитых домотканых запасках, то мужик в серой холщовой рубахе распояскою и в лаптях, обтесывающий новую воротную верею, вырубленную из цельного ствола с корнем, — он даже повертел головою, знаками вопросив, как мужик намеревается ставить столб, вниз ли или вверх корнями, и только поняв, что корень будет зарыт в землю, удоволенно покивав головою, двинулся дальше. Заметив наконец, что слуга совсем изнемог, грек начал оглядываться по сторонам, ища харчевню.

— Чего ето он? — окликнула баба от калитки. Слуга, отирая взмокший лоб, посетовал:

— Да вот, приезжие мы, путники, изнемогли совсем!

— А зайдите, зайдите молочка испить! — живо откликнулась баба.

Грек, пригнувшись и едва не разбив лоб о притолоку, пролез в жило. Оглянул любопытно двухцветную — янтарно-желтую понизу и черную поверху от приставшей сажи — горницу, присел, оглядываясь, за стол у маленького, в полбревна, прорубленного окошка. Дождав, когда пенистая белая влага наполнила берестяные кружки, поднял свою, осторожно выпил и тотчас стал рассматривать прихотливый берестяной узор, видно вырезанный тоненьким ножичком и наложенный в несколько слоев вокруг сосуда. Хозяйка отрезала кусок хлеба, налила еще молока, пожалилась на жарынь:

— Опять ни капли дождя! Верно, и сенов и хлеба не станет! — Вопросила, верно ли, что в Орде мор. Воздохнула всею грудью, примолвила обреченно: — В скорости и до нас дойдет!

— И кони мрут? — вопросила заботно опять.

— И кони! — ответил слуга.

— И коровы?

— И коровы тоже!

— Коровушек-то жалко! — горестно покачала головою хозяйка. — Опять липову кору толочь! — И тут же, заметив, что у гостей опорожнены сосуды, налила еще молока из глиняной, грубо украшенной зеленою и белою поливою кринки.

— Пейте, пейте, с дороги, дак!

Когда грек предложил ей плату, баба даже руками замахала испуганно.

— Што ты, што ты, батюшко! Век того не бирывала! Путника не напоить, с гостя плату взять — грех непростимой! — И уже на походе, когда путники выбирались из жилья, ополоснув, сунула слуге в руку берестяной узорный туесок-кружку. — Передай хозяину своему, любовал, дак!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48