Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Чехов Том четвертый

ModernLib.Net / Чехов Антон Павлович / Чехов Том четвертый - Чтение (стр. 19)
Автор: Чехов Антон Павлович
Жанр:

 

 


      - Ты ездить не умеешь! Права держи! - сердится военный.
      Бранится кучер с кареты, злобно глядит и стряхивает с рукава снег прохожий, перебегавший дорогу и налетевший плечом на морду лошаденки. Иона ерзает на козлах, как на иголках, тыкает в стороны локтями и водит глазами, как угорелый, словно не понимает, где он и зачем он здесь.
      - Какие все подлецы! - острит военный. - Так и норовят столкнуться с тобой или под лошадь попасть. Это они сговорились.
      Иона оглядывается на седока и шевелит губами… Хочет он, по-видимому, что-то сказать, но из горла не выходит ничего, кроме сипенья.
      - Что? - спрашивает военный.
      Иона кривит улыбкой рот, напрягает свое горло и сипит:
      - А у меня, барин, тово… сын на этой неделе помер.
      - Гм!.. Отчего же он умер?
      Иона оборачивается всем туловищем к седоку и говорит:
      - А кто ж его знает! Должно, от горячки… Три дня полежал в больнице и помер… Божья воля.
      - Сворачивай, дьявол! - раздается в потемках. - Повылазило, что ли, старый пес? Гляди глазами!
      - Поезжай, поезжай… - говорит седок. - Этак мы и до завтра не доедем. Подгони-ка!
      Извозчик опять вытягивает шею, приподнимается и с тяжелой грацией взмахивает кнутом. Несколько раз потом оглядывается он на седока, но тот закрыл глаза и, по-видимому, не расположен слушать. Высадив его на Выборгской, он останавливается у трактира, сгибается на козлах и опять не шевельнется… Мокрый снег опять красит набело его и лошаденку. Проходит час, другой…
      По тротуару, громко стуча калошами и перебраниваясь, проходят трое молодых людей: двое из них высоки и тонки, третий мал и горбат.
      - Извозчик, к Полицейскому мосту! - кричит дребезжащим голосом горбач. - Троих… двугривенный!
      Иона дергает вожжами и чмокает. Двугривенный цена не сходная, но ему не до цены… Что рубль, что пятак - для него теперь все равно, были бы только седоки… Молодые люди, толкаясь и сквернословя, подходят к саням и все трое сразу лезут на сиденье. Начинается решение вопроса: кому двум сидеть, а кому третьему стоять? После долгой перебранки, капризничанья и попреков приходят к решению, что стоять должен горбач, как самый маленький.
      - Ну, погоняй! - дребезжит горбач, устанавливаясь и дыша в затылок Ионы. - Лупи! Да и шапка же у тебя, братец! Хуже во всем Петербурге не найти…
      - Гы-ы… гы-ы… - хохочет Иона. - Какая есть…
      - Ну ты, какая есть, погоняй! Этак ты всю дорогу будешь ехать? Да? А по шее?..
      - Голова трещит… - говорит один из длинных. - Вчера у Дукмасовых мы вдвоем с Васькой четыре бутылки коньяку выпили.
      - Не понимаю, зачем врать! - сердится другой длинный. - Врет, как скотина.
      - Накажи меня бог, правда…
      - Это такая же правда, как то, что вошь кашляет.
      - Гы-ы! - ухмыляется Иона. - Ве-сселые господа!
      - Тьфу, чтоб тебя черти!.. - возмущается горбач. - Поедешь ты, старая холера, или нет? Разве так ездят? Хлобысни-ка ее кнутом! Но, черт! Но! Хорошенько ее!
      Иона чувствует за своей спиной вертящееся тело и голосовую дрожь горбача. Он слышит обращенную к нему ругань, видит людей, и чувство одиночества начинает мало-помалу отлегать от груди. Горбач бранится до тех пор, пока не давится вычурным, шестиэтажным ругательством и не разражается кашлем. Длинные начинают говорить о какой-то Надежде Петровне. Иона оглядывается на них. Дождавшись короткой паузы, он оглядывается еще раз и бормочет:
      - А у меня на этой неделе… тово… сын помер!
      - Все помрем… - вздыхает горбач, вытирая после кашля губы. - Ну, погоняй, погоняй! Господа, я решительно не могу дальше так ехать! Когда он нас довезет?
      - А ты его легонечко подбодри… в шею!
      - Старая холера, слышишь? Ведь шею накостыляю!.. С вашим братом церемониться, так пешком ходить!.. Ты слышишь, Змей Горыныч? Или тебе плевать на наши слова?
      И Иона больше слышит, чем чувствует, звуки подзатыльника.
      - Гы-ы… - смеется он. - Веселые господа… дай бог здоровья!
      - Извозчик, ты женат? - спрашивает длинный.
      - Я-то? Гы-ы… ве-еселые господа! Таперя у меня одна жена - сырая земля… Хи-хо-хо… Могила, то есть!.. Сын-то вот помер, а я жив… Чудное дело, смерть дверью обозналась… Заместо того, чтоб ко мне идтить, она к сыну…
      И Иона оборачивается, чтобы рассказать, как умер его сын, но тут горбач легко вздыхает и заявляет, что, слава богу, они, наконец, приехали. Получив двугривенный, Иона долго глядит вслед гулякам, исчезающим в темном подъезде. Опять он одинок, и опять наступает для него тишина… Утихшая ненадолго тоска появляется вновь и распирает грудь еще с большей силой. Глаза Ионы тревожно и мученически бегают по толпам, снующим по обе стороны улицы: не найдется ли из этих тысяч людей хоть один, который выслушал бы его? Но толпы бегут, не замечая ни его, ни тоски… Тоска громадная, не знающая границ. Лопни грудь Ионы и вылейся из нее тоска, так она бы, кажется, весь свет залила, но, тем не менее, ее не видно. Она сумела поместиться в такую ничтожную скорлупу, что ее не увидишь днем с огнем…
      Иона видит дворника с кульком и решает заговорить с ним.
      - Милый, который теперь час будет? - спрашивает он.
      - Десятый… Чего же стал здесь? Проезжай!
      Иона отъезжает на несколько шагов, изгибается и отдается тоске… Обращаться к людям он считает уже бесполезным. Но не проходит и пяти минут, как он выпрямляется, встряхивает головой, словно почувствовал острую боль, и дергает вожжи… Ему невмоготу.
      «Ко двору, - думает он. - Ко двору!»
      И лошаденка, точно поняв его мысль, начинает бежать рысцой. Спустя часа полтора, Иона сидит уже около большой грязной печи. На печи, на полу, на скамьях храпит народ. В воздухе «спираль» и духота… Иона глядит на спящих, почесывается и жалеет, что так рано вернулся домой…
      «И на овес не выездил, - думает он. - Оттого-то вот и тоска. Человек, который знающий свое дело… который и сам сыт, и лошадь сыта, завсегда покоен…»
      В одном из углов поднимается молодой извозчик, сонно крякает и тянется к ведру с водой.
      - Пить захотел? - спрашивает Иона.
      - Стало быть, пить!
      - Так… На здоровье… А у меня, брат, сын помер… Слыхал? На этой неделе в больнице… История!
      Иона смотрит, какой эффект произвели его слова, но не видит ничего. Молодой укрылся с головой и уже спит. Старик вздыхает и чешется… Как молодому хотелось пить, так ему хочется говорить. Скоро будет неделя, как умер сын, а он еще путем не говорил ни с кем… Нужно поговорить с толком, с расстановкой… Надо рассказать, как заболел сын, как он мучился, что говорил перед смертью, как умер… Нужно описать похороны и поездку в больницу за одеждой покойника. В деревне осталась дочка Анисья… И про нее нужно поговорить… Да мало ли о чем он может теперь поговорить? Слушатель должен охать, вздыхать, причитывать… А с бабами говорить еще лучше. Те хоть и дуры, но ревут от двух слов.
      «Пойти лошадь поглядеть, - думает Иона. - Спать всегда успеешь… Небось, выспишься…»
      Он одевается и идет в конюшню, где стоит его лошадь. Думает он об овсе, сене, о погоде… Про сына, когда один, думать он не может… Поговорить с кем-нибудь о нем можно, но самому думать и рисовать себе его образ невыносимо жутко…
      - Жуешь? - спрашивает Иона свою лошадь, видя ее блестящие глаза. - Ну, жуй, жуй… Коли на овес не выездили, сено есть будем… Да… Стар уж стал я ездить… Сыну бы ездить, а не мне… То настоящий извозчик был… Жить бы только…
      Иона молчит некоторое время и продолжает:
      - Так-то, брат кобылочка… Нету Кузьмы Ионыча… Приказал долго жить… Взял и помер зря… Таперя, скажем, у тебя жеребеночек, и ты этому жеребеночку родная мать… И вдруг, скажем, этот самый жеребеночек приказал долго жить… Ведь жалко?
      Лошаденка жует, слушает и дышит на руки своего хозяина…
      Иона увлекается и рассказывает ей все…

ПЕРЕПОЛОХ

      Машенька Павлецкая, молоденькая, едва только кончившая курс институтка, вернувшись с прогулки в дом Кушкиных, где она жила в гувернантках, застала необыкновенный переполох. Отворявший ей швейцар Михайло был взволнован и красен, как рак.
      Сверху доносился шум.
      «Вероятно, с хозяйкой припадок… - подумала Машенька, - или с мужем поссорилась…»
      В передней и в коридоре встретила она горничных. Одна горничная плакала. Затем Машенька видела, как из дверей ее комнаты выбежал сам хозяин Николай Сергеич, маленький, еще не старый человек с обрюзгшим лицом и с большой плешью. Он был красен. Его передергивало… Не замечая гувернантки, он прошел мимо нее и, поднимая вверх руки, воскликнул:
      - О, как это ужасно! Как бестактно! Как глупо, дико! Мерзко!
      Машенька вошла в свою комнату, и тут ей в первый раз в жизни пришлось испытать во всей остроте чувство, которое так знакомо людям зависимым, безответным, живущим на хлебах у богатых и знатных. В ее комнате делали обыск. Хозяйка Федосья Васильевна, полная, плечистая дама с густыми черными бровями, простоволосая и угловатая, с едва заметными усиками и с красными руками, лицом и манерами похожая на простую бабу-кухарку, стояла у ее стола и вкладывала обратно в рабочую сумку клубки шерсти, лоскутки, бумажки… Очевидно, появление гувернантки было для нее неожиданно, так как, оглянувшись и увидев ее бледное, удивленное лицо, она слегка смутилась и пробормотала:
      - Pardon*, я… я нечаянно рассыпала… зацепила рукавом…
 

____________________

 
      * Извините (франц.).
 
      И, сказав еще что-то, мадам Кушкина зашуршала шлейфом и вышла. Машенька обвела удивленными глазами свою комнату и, ничего не понимая, не зная, что думать, пожала плечами, похолодела от страха… Что Федосья Васильевна искала в ее сумке? Если действительно, как она говорит, она нечаянно зацепила рукавом и рассыпала, то зачем же выскочил из комнаты такой красный и взволнованный Николай Сергеич? Зачем у стола слегка выдвинут один ящик? Копилка, в которую гувернантка прятала гривенники и старые марки, была отперта. Ее отперли, но запереть не сумели, хотя и исцарапали весь замок. Этажерка с книгами, поверхность стола, постель - все носило на себе свежие следы обыска. И в корзине с бельем тоже. Белье было сложено аккуратно, но не в том порядке, в каком оставила его Машенька, уходя из дому. Обыск, значит, был настоящий, самый настоящий, но к чему он, зачем? Что случилось? Машенька вспомнила волнение швейцара, переполох, который все еще продолжался, заплаканную горничную; не имело ли все это связи с только что бывшим у нее обыском? Не замешана ли она в каком-нибудь страшном деле? Машенька побледнела и вся холодная опустилась на корзину с бельем.
      В комнату вошла горничная.
      - Лиза, вы не знаете, зачем это меня… обыскивали? - спросила у нее гувернантка.
      - У барыни пропала брошка в две тысячи… - сказала Лиза.
      - Да, но зачем же меня обыскивать?
      - Всех, барышня, обыскивали. И меня всю обыскали… Нас раздевали всех догола и обыскивали… А я, барышня, вот как перед богом… Не то чтоб ихнюю брошку, но даже к туалету близко не подходила. Я и в полиции то же скажу.
      - Но… зачем же меня обыскивать? - продолжала недоумевать гувернантка.
      - Брошку, говорю, украли… Барыня сама своими руками все обшарила. Даже швейцара Михайлу сами обыскивали. Чистый срам! Николай Сергеич только глядит да кудахчет, как курица. А вы, барышня, напрасно это дрожите. У вас ничего не нашли! Ежели не вы брошку взяли, так вам и бояться нечего.
      - Но ведь это, Лиза, низко… оскорбительно! - сказала Машенька, задыхаясь от негодования. - Ведь это подлость, низость! Какое она имела право подозревать меня и рыться в моих вещах?
      - В чужих людях живете, барышня, - вздохнула Лиза. - Хоть вы и барышня, а все же… как бы прислуга… Это не то, что у папаши с мамашей жить…
      Машенька повалилась в постель и горько зарыдала. Никогда еще над нею не совершали такого насилия, никогда еще ее так глубоко не оскорбляли, как теперь… Ее, благовоспитанную, чувствительную девицу, дочь учителя, заподозрили в воровстве, обыскали, как уличную женщину! Выше такого оскорбления, кажется, и придумать нельзя. И к этому чувству обиды присоединился еще тяжелый страх: что теперь будет!? В голову ее полезли всякие несообразности. Если ее могли заподозрить в воровстве, то, значит, могут теперь арестовать, раздеть догола и обыскать, потом вести под конвоем по улице, засадить в темную, холодную камеру с мышами и мокрицами, точь-в-точь в такую, в какой сидела княжна Тараканова. Кто вступится за нее? Родители ее живут далеко в провинции; чтобы приехать к ней, у них нет денег. В столице она одна, как в пустынном поле, без родных и знакомых. Что хотят, то и могут с ней сделать.
      «Побегу ко всем судьям и защитникам… - думала Машенька, дрожа. - Я объясню им, присягну… Они поверят, что я не могу быть воровкой!»
      Машенька вспомнила, что у нее в корзине под простынями лежат сладости, которые она, по старой институтской привычке, прятала за обедом в карман и уносила к себе в комнату. От мысли, что эта ее маленькая тайна уже известна хозяевам, ее бросило в жар, стало стыдно, и от всего этого - от страха, стыда, от обиды началось сильное сердцебиение, которое отдавало в виски, в руки, глубоко в живот.
      - Пожалуйте кушать! - позвали Машеньку.
      «Идти или нет?»
      Машенька поправила прическу, утерлась мокрым полотенцем и пошла в столовую. Там уже начали обедать… За одним концом стола сидела Федосья Васильевна, важная, с тупым, серьезным лицом, за другим - Николай Сергеич. По сторонам сидели гости и дети. Обедать подавали два лакея во фраках и белых перчатках. Все знали, что в доме переполох, что хозяйка в горе, и молчали. Слышны были только жеванье и стук ложек о тарелки.
      Разговор начала сама хозяйка.
      - Что у нас к третьему блюду? - спросила она у лакея томным, страдальческим голосом.
      - Эстуржон а ля рюсс! - ответил лакей.
      - Это, Феня, я заказал… - поторопился сказать Николай Сергеич. - Рыбы захотелось. Если тебе не нравится, ma chere*, то пусть не подают. Я ведь это так… между прочим…
 

____________________

 
      * моя дорогая (франц.).
 
      Федосья Васильевна не любила кушаний, которые заказывала не она сама, и теперь глаза у нее наполнились слезами.
      - Ну, перестанем волноваться, - сказал сладким голосом Мамиков, ее домашний доктор, слегка касаясь ее руки и улыбаясь также сладко. - Мы и без того достаточно нервны. Забудем о броши! Здоровье дороже двух тысяч!
      - Мне не жалко двух тысяч! - ответила хозяйка, и крупная слеза потекла по ее щеке. - Меня возмущает самый факт! Я не потерплю в своем доме воров. Мне не жаль, мне ничего не жаль, но красть у меня - это такая неблагодарность! Так платят мне за мою доброту…
      Все глядели в свои тарелки, но Машеньке показалось, что после слов хозяйки на нее все взглянули. Комок вдруг подступил к горлу, она заплакала и прижала платок к лицу.
      - Pardon, - пробормотала она. - Я не могу. Голова болит. Уйду.
      И она встала из-за стола, неловко гремя стулом и еще больше смущаясь, и быстро вышла.
      - Бог знает что! - проговорил Николай Сергеич, морщась. - Нужно было делать у нее обыск! Как это, право… некстати.
      - Я не говорю, что она взяла брошку, - сказала Федосья Васильевна, - но разве ты можешь поручиться за нее? Я, признаюсь, плохо верю этим ученым беднячкам.
      - Право, Феня, некстати… Извини, Феня, но по закону ты не имеешь никакого права делать обыски.
      - Я не знаю ваших законов. Я только знаю, что у меня пропала брошка, вот и все. И я найду эту брошку! - она ударила по тарелке вилкой, и глаза у нее гневно сверкнули. - А вы ешьте и не вмешивайтесь в мои дела!
      Николай Сергеич кротко опустил глаза и вздохнул. Машенька между тем, придя к себе в комнату, повалилась в постель. Ей уже не было ни страшно, ни стыдно, а мучило ее сильное желание пойти и отхлопать по щекам эту черствую, эту надменную, тупую, счастливую женщину.
      Лежа, она дышала в подушку и мечтала о том, как бы хорошо было пойти теперь купить самую дорогую брошь и бросить ею в лицо этой самодурке. Если бы бог дал, Федосья Васильевна разорилась, пошла бы по миру и поняла бы весь ужас нищеты и подневольного состояния и если бы оскорбленная Машенька подала ей милостыню! О, если бы получить большое наследство, купить коляску и прокатить с шумом мимо ее окон, чтобы она позавидовала!
      Но все это мечты, в действительности же оставалось только одно - поскорее уйти, не оставаться здесь ни одного часа. Правда, страшно потерять место, опять ехать к родителям, у которых ничего нет, но что же делать? Машенька не могла видеть уже ни хозяйки, ни своей маленькой комнаты, ей было здесь душно, жутко. Федосья Васильевна, помешанная на болезнях и на своем мнимом аристократизме, опротивела ей до того, что кажется, все на свете стало грубо и неприглядно оттого, что живет эта женщина. Машенька прыгнула с кровати и стала укладываться.
      - Можно войти? - спросил за дверью Николай Сергеич; он подошел к двери неслышно и говорил тихим, мягким голосом. - Можно?
      - Войдите.
      Он вошел и остановился у двери. Глаза его глядели тускло и красный носик его лоснился. После обеда он пил пиво, и это было заметно по его походке, по слабым, вялым рукам.
      - Это что же? - спросил он, указывая на корзину.
      - Укладываюсь. Простите, Николай Сергеич, но я не могу долее оставаться в вашем доме. Меня глубоко оскорбил этот обыск!
      - Я понимаю… Только вы это напрасно… Зачем? Обыскали, а вы того… что вам от этого? Вас не убудет от этого.
      Машенька молчала и продолжала укладываться. Николай Сергеич пощипал свои усы, как бы придумывая, что сказать еще, и продолжал заискивающим голосом:
      - Я, конечно, понимаю, но надо быть снисходительной. Знаете, моя жена нервная, взбалмошная, нельзя судить строго…
      Машенька молчала.
      - Если уж вы так оскорблены, - продолжал Николай Сергеич, - то извольте, я готов извиниться перед вами. Извините.
      Машенька ничего не ответила, а только ниже нагнулась к своему чемодану. Этот испитой, нерешительный человек ровно ничего не значил в доме. Он играл жалкую роль приживала и лишнего человека даже у прислуги; и извинение его тоже ничего не значило.
      - Гм… Молчите? Вам мало этого? В таком случае я за жену извиняюсь. От имени жены… Она поступила нетактично, я признаю, как дворянин…
      Николай Сергеич прошелся, вздохнул и продолжал:
      - Вам надо еще, значит, чтоб у меня ковыряло вот тут, под сердцем… Вам надо, чтобы меня совесть мучила…
      - Я знаю, Николай Сергеич, вы не виноваты, - сказала Машенька, глядя ему прямо в лицо своими большими заплаканными глазами. - Зачем же вам мучиться?
      - Конечно… Но вы все-таки того… не уезжайте… Прошу вас.
      Машенька отрицательно покачала головой. Николай Сергеич остановился у окна и забарабанил по стеклу.
      - Для меня подобные недоразумения - это чистая пытка, - проговорил он. - Что же мне, на колени перед вами становиться, что ли? Вашу гордость оскорбили, и вот вы плакали, собираетесь уехать, но ведь и у меня тоже есть гордость, а вы ее не щадите. Или хотите, чтоб я сказал вам то, чего и на исповеди не скажу? Хотите? Послушайте, вы хотите, чтобы я признался в том, в чем даже перед смертью на духу не признаюсь?
      Машенька молчала.
      - Я взял у жены брошку! - быстро сказал Николай Сергеич. - Довольны теперь? Удовлетворены? Да, я… взял… Только, конечно, я надеюсь на вашу скромность… Ради бога, никому ни слова, ни полнамека!
      Машенька, удивленная и испуганная, продолжала укладываться; она хватала свои вещи, мяла их и беспорядочно совала в чемодан и корзину. Теперь, после откровенного признания, сделанного Николаем Сергеичем, она не могла оставаться ни одной минуты и уже не понимала, как она могла жить раньше в этом доме.
      - И удивляться нечего… - продолжал Николай Сергеич, помолчав немного. - Обыкновенная история! Мне деньги нужны, а она… не дает. Ведь этот дом и все это мой отец наживал, Марья Андреевна! Все ведь это мое, и брошка принадлежала моей матери, и… все мое! А она забрала, завладела всем… Не судиться же мне с ней, согласитесь… Прошу вас, убедительно, извините и… и останьтесь. Tout comprendre, tout pardonner*. Остаетесь?
 

____________________

 
      * Все понять, все простить (франц.).
 
      - Нет! - сказала Машенька решительно, начиная дрожать. - Оставьте меня, умоляю вас.
      - Ну, бог с вами, - вздохнул Николай Сергеич, садясь на скамеечку около чемодана. - Я, признаться, люблю тех, кто еще умеет оскорбляться, презирать и прочее. Век бы сидел и на ваше негодующее лицо глядел… Так, стало быть, не остаетесь? Я понимаю… Иначе и быть не может… Да, конечно… Вам-то хорошо, а вот мне так - тпррр!.. Ни на шаг из этого погреба. Поехать бы в какое-нибудь наше имение, да там везде сидят эти женины прохвосты… управляющие, агрономы, черт бы их взял. Закладывают, перезакладывают… Рыбы не ловить, травы не топтать, деревьев не ломать.
      - Николай Сергеич! - послышался из залы голос Федосьи Васильевны. - Агния, позови барина!
      - Так не остаетесь? - спросил Николай Сергеич, быстро поднимаясь и идя к двери. - А то бы остались, ей-богу. Вечерком я заходил бы к вам… толковали бы. А? Останьтесь! Уйдете вы, и во всем доме не останется ни одного человеческого лица. Ведь это ужасно!
      Бледное, испитое лицо Николая Сергеича умоляло, но Машенька отрицательно покачала головой, и он, махнув рукой, вышел.
      Через полчаса она была уже в дороге.

БЕСЕДА ПЬЯНОГО С ТРЕЗВЫМ ЧЕРТОМ

      Бывший чиновник интендантского управления, отставной коллежский секретарь Лахматов, сидел у себя за столом и, выпивая шестнадцатую рюмку, размышлял о братстве, равенстве и свободе. Вдруг из-за лампы выглянул на него черт… Но не пугайтесь, читательница. Вы знаете, что такое черт? Это молодой человек приятной наружности, с черной, как сапоги, рожей и с красными выразительными глазами. На голове у него, хотя он и не женат, рожки… Прическа a la Капуль. Тело покрыто зеленой шерстью и пахнет псиной. Внизу спины болтается хвост, оканчивающийся стрелой… Вместо пальцев - когти, вместо ног - лошадиные копыта. Лахматов, увидев черта, несколько смутился, но потом, вспомнив, что зеленые черти имеют глупое обыкновенно являться ко всем вообще подвыпившим людям, скоро успокоился.
      - С кем я имею честь говорить? - обратился он к непрошенному гостю.
      Черт сконфузился и потупил глазки.
      - Вы не стесняйтесь, - продолжал Лахматов. - Подойдите ближе… Я человек без предрассудков, и вы можете говорить со мной искренно… по душе… Кто вы?
      Черт нерешительно подошел к Лахматову и, подогнув под себя хвост, вежливо поклонился.
      - Я черт, или дьявол… - отрекомендовался он. - Состою чиновником особых поручений при особе его превосходительства директора адской канцелярии г. Сатаны!
      - Слышал, слышал… Очень приятно. Садитесь! Не хотите ли водки? Очень рад… А чем вы занимаетесь?
      Черт еще больше сконфузился…
      - Собственно говоря, занятий у меня определенных нет… - ответил он, в смущении кашляя и сморкаясь в «Ребус». - Прежде, действительно, у нас было занятие… Мы людей искушали… совращали их с пути добра на стезю зла… Теперь же это занятие, антр-ну-суади*, и плевка не стоит… Пути добра нет уже, не с чего совращать. И к тому же люди стали хитрее нас… Извольте-ка вы искусить человека, когда он в университете все науки кончил, огонь, воду и медные трубы прошел! Как я могу учить вас украсть рубль, ежели вы уже без моей помощи тысячи цапнули?
 

____________________

 
      * между нами будь сказано (франц. entre nous soit dit).
 
      - Это так… Но, однако, ведь вы занимаетесь же чем-нибудь?
      - Да… Прежняя должность наша теперь может быть только номинальной, но мы все-таки имеем работу… Искушаем классных дам, подталкиваем юнцов стихи писать, заставляем пьяных купцов бить зеркала… В политику же, в литературу и в науку мы давно уже не вмешиваемся… Ни рожна мы в этом не смыслим… Многие из нас сотрудничают в «Ребусе», есть даже такие, которые бросили ад и поступили в люди… Эти отставные черти, поступившие в люди, женились на богатых купчихах и отлично теперь живут. Одни из них занимаются адвокатурой, другие издают газеты, вообще очень дельные и уважаемые люди!
      - Извините за нескромный вопрос: какое содержание вы получаете?
      - Положение у нас прежнее-с… - ответил черт. - Штат нисколько не изменился… По-прежнему квартира, освещение и отопление казенные… Жалованья же нам не дают, потому что все мы считаемся сверхштатными и потому что черт - должность почетная… Вообще, откровенно говоря, плохо живется, хоть по миру иди… Спасибо людям, научили нас взятки брать, а то бы давно уже мы переколели… Только и живем доходами… Поставляешь грешникам провизию, ну и… хапнешь… Сатана постарел, ездит все на Цукки смотреть, не до отчетности ему теперь…
      Лахматов налил черту рюмку водки. Тот выпил и разговорился. Рассказал он все тайны ада, излил свою душу, поплакал и так понравился Лахматову, что тот оставил его даже у себя ночевать. Черт спал в печке и всю ночь бредил. К утру он исчез.

АНЮТА

      В самом дешевом номерке меблированных комнат «Лиссабон» из угла в угол ходил студент-медик 3-го курса, Степан Клочков, и усердно зубрил свою медицину. От неустанной, напряженной зубрячки у него пересохло во рту и выступил на лбу пот.
      У окна, подернутого у краев ледяными узорами, сидела на табурете его жилица, Анюта, маленькая, худенькая брюнетка лет 25-ти, очень бледная, с кроткими серыми глазами. Согнувши спину, она вышивала красными нитками по воротнику мужской сорочки. Работа была спешная… Коридорные часы сипло пробили два пополудни, а в номерке еще не было убрано. Скомканное одеяло, разбросанные подушки, книги, платье, большой грязный таз, наполненный мыльными помоями, в которых плавали окурки, сор на полу - все, казалось, было свалено в одну кучу, Нарочно перемешано, скомкано…
      - Правое легкое состоит из трех долей… - зубрил Клочков. - Границы! Верхняя доля на передней стенке груди достигает до 4 - 5 ребер, на боковой поверхности до 4-го ребра… назади до spina scapulae*…
 

____________________

 
      * до ости лопатки (лат.).
 
      Клочков, силясь представить себе только что прочитанное, поднял глаза к потолку. Не получив ясного представления, он стал прощупывать у себя сквозь жилетку верхние ребра.
      - Эти ребра похожи на рояльные клавиши, - сказал он. - Чтобы не спутаться в счете, к ним непременно нужно привыкнуть. Придется поштудировать на скелете и на живом человеке… А ну-ка, Анюта, дай-ка я ориентируюсь!
      Анюта оставила вышиванье, сняла кофточку и выпрямилась. Клочков сел против нее, нахмурился и стал считать ее ребра.
      - Гм… Первое ребро не прощупывается… Оно за ключицей… Вот это будет второе ребро… Так-с… Это вот третье… Это вот четвертое… Гм… Так-с… Что ты жмешься?
      - У вас пальцы холодные!
      - Ну, ну… не умрешь, не вертись… Стало быть, это третье ребро, а это четвертое… Тощая ты такая на вид, а ребра едва прощупываются. Это второе… это третье… Нет, этак спутаешься и не представишь себе ясно… Придется нарисовать. Где мой уголек?
      Клочков взял уголек и начертил им на груди у Анюты несколько параллельных линий, соответствующих ребрам.
      - Превосходно. Все, как на ладони… Ну-с, а теперь и постучать можно. Встань-ка!
      Анюта встала и подняла подбородок. Клочков занялся выстукиванием и так погрузился в это занятие, что не заметил, как губы, нос и пальцы у Анюты посинели от холода. Анюта дрожала и боялась, что медик, заметив ее дрожь, перестанет чертить углем и стучать, и потом, пожалуй, дурно сдаст экзамен.
      - Теперь все ясно, - сказал Клочков, перестав стучать. - Ты сиди так и не стирай угля, а я пока подзубрю еще немножко.
      И медик опять стал ходить и зубрить. Анюта, точно татуированная, с черными полосами на груди, съежившись от холода, сидела и думала. Она говорила вообще очень мало, всегда молчала и все думала, думала…
      За все шесть-семь лет ее шатания по меблированным комнатам, таких, как Клочков, знала она человек пять. Теперь все они уже покончали курсы, вышли в люди и, конечно, как порядочные люди, давно уже забыли ее. Один из них живет в Париже, два докторами, четвертый художник, а пятый даже, говорят, уже профессор. Клочков - шестой… Скоро и этот кончит курс, выйдет в люди. Несомненно, будущее прекрасно, и из Клочкова, вероятно, выйдет большой человек, но настоящее совсем плохо: у Клочкова нет табаку, нет чаю, и сахару осталось четыре кусочка. Нужно как можно скорее оканчивать вышиванье, нести к заказчице и потом купить на полученный четвертак и чаю и табаку.
      - Можно войти? - послышалось за дверью.
      Анюта быстро накинула себе на плечи шерстяной платок. Вошел художник Фетисов.
      - А я к вам с просьбой, - начал он, обращаясь к Клочкову и зверски глядя из-под нависших на лоб волос. - Сделайте одолжение, одолжите мне вашу прекрасную девицу часика на два! Пишу, видите ли, картину, а без натурщицы никак нельзя!
      - Ах, с удовольствием! - согласился Клочков. - Ступай, Анюта.
      - Чего я там не видела! - тихо проговорила Анюта.
      - Ну, полно! Человек для искусства просит, а не для пустяков каких-нибудь. Отчего не помочь, если можешь?
      Анюта стала одеваться.
      - А что вы пишете? - спросил Клочков.
      - Психею. Хороший сюжет, да все как-то не выходит; приходится все с разных натурщиц писать. Вчера писал одну с синими ногами. Почему, спрашиваю, у тебя синие ноги? Это, говорит, чулки линяют. А вы все зубрите! Счастливый человек, терпение есть.
      - Медицина такая штука, что никак нельзя без зубрячки.
      - Гм… Извините, Клочков, но вы ужасно по-свински животе! Черт знает как живете!
      - То есть как? Иначе нельзя жить… От батьки я получаю только двенадцать в месяц, а на эти деньги мудрено жить порядочно.
      - Так-то так… - сказал художник и брезгливо поморщился, - но можно все-таки лучше жить… Развитой человек обязательно должен быть эстетиком. Но правда ли? А у вас тут черт знает что! Постель не прибрана, помои, сор… вчерашняя каша на тарелке… тьфу!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22